54313.fb2
Идеи Дарвина победно завоевывали весь мир. «Это умственное движение не ограничилось одним естествознанием; оно охватило и другие области знания: философы, историки, психологи, филологи, моралисты приняли в нем живое участие. Как всегда случается при обсуждении вопросов, представляющих такой всеохватывающий интерес, к голосу холодного разума присоединился и голос страстей. В ожесточенной схватке сшиблись самые противоположные убеждения, самые разнородные побуждения. Трезвый критический анализ сталкивался с фанатическим поклонением; открытая справедливая дань удивления перед талантом встречалась с худо затаенной мелкой завистью; всеохватывающие обобщения и напускной скептицизм, фактические доводы и метафизические доказательства, бесцеремонные обвинения в шарлатанстве и такие же бесцеремонные обвинения в скудоумии, насмешки, глумление, восторженные возгласы и проклятия, - словом, все, что могут вызвать слепая злоба врагов и медвежья услуга друзей, примешалось для того, чтобы усложнить исход этой умственной борьбы. И среди этого смятения, этого хаоса мнения и толков один человек сохранил невозмутимое, величавое спокойствие, - это был сам виновник этого движения - Дарвин» (Тимирязев).
Мир бушевал, кипел. А даунский отшельник работал. («Я рад, что избегал полемики, и этим я обязан Ляйеллю, который много лет назад по поводу моих геологических работ настоятельно рекомендовал мне никогда не ввязываться в полемику, так как она редко приносит пользу и не стоит той потери времени и того плохого настроения, которые она вызывает...»)
Готовя новое издание «Происхождения видов», он снова загружал работой друзей, просил их подобрать еще интересные примеры изменения видов под влиянием естественного отбора, чтобы не оставить без ответа ни одного критического замечания или заданного ему вопроса. А своим детям он поручил делать иллюстрации для книги - по дарованию и силам каждого, в зависимости от возраста.
У Дарвина сложились удивительно дружеские отношения с детьми. Они обожали и боготворили отца - ив то же время смотрели на него как на старшего товарища во всех своих затеях.
«Не думаю, чтобы он за всю свою жизнь сказал кому-либо из своих детей хотя бы одно сердитое слово, но я уверен, что никому из нас не пришло бы в голову не повиноваться ему», - вспоминал Френсис Дарвин.
«Другой характерной чертой его обращения с детьми было уважение к их свободе и к их личности, - дополняет брата сестра Генриетта. - Помню, какое наслаждение доставляло мне это чувство свободы еще в те времена, когда я была маленькой девочкой... Отец всегда давал нам понять, что мы являемся людьми, мнения и мысли которых ценны для него...»
Дарвин искренно и прямо отвечал на все вопросы детей. «Помню, что я в своей невинности, будучи маленьким мальчиком, спросил его, бывал ли он когда-нибудь выпивши, на что он серьезно отвечал, что, к стыду своему, он однажды выпил лишнее в Кембридже. Этот разговор произвел на меня такое впечатление, что я помню до сих пор, на каком месте он происходил,..» (Френсис Дарвин).
Отец всегда находил время узнать, как у них идет учеба, почитать им новый роман Вальтера Скотта, объяснить, как устроена паровая машина, или просто пошутить, повозиться с ними. («Когда вы были совсем маленькими, мне доставляло наслаждение играть с вами, и я с тоской думаю, что эти. дни никогда уже не вернутся...»)
Сколько теплоты и нежности в его письмах детям! Они раскрывают перед нами его характер с какой-то новой стороны. Даже трудно поверить, что их писал вот этот величавый, почтенный старец с окладистой бородой.
«Какой умопомрачительный, головокружительный, жуткий и ужасный, а также изнурительный бег с препятствиями ты одолел. Удивительно, что ты пришел пятым», - подбадривает он Уилли. А в другом письме, советуя ему, как лучше подготовиться к чтению молитв, Дарвин делится опытом: «В бытность мою секретарем Геологич. общества, мне на заседаниях приходилось читать членам общества вслух разные бумаги; правда, я всегда их внимательно прочитывал заранее, но все равно на первых порах до того волновался, что, кроме своей бумажки, почему-то вообще ничего вокруг не видел, и было такое чувство, что тела у тебя больше нет, а осталась одна голова».
Другому сыну, торжественно величая его «милым стариной Гульельмом», Дарвин рассказывает о встречах со своими друзьями-голубятниками в трактирах: «Мистер Брент оказался очень забавным человечком; ...после обеда подает мне глиняную трубку и говорит: «Вот вам трубка», - как будто само собой разумеется, что мне положено курить... В субботу привезу с собой еще больше голубей, ибо это благородная и царственная страсть, и никакие мошки и бабочки с ними в сравнение не идут, и не спорь, пожалуйста!»
Дети растут. Меняются советы, которые дает им отец. Но все так же его письма проникнуты нежностью и заботой: «Добр ты бываешь почти всегда, тебе не хватает лишь того, что достается гораздо легче, - внешней видимости. Верь мне, существует один-единственный способ усвоить хорошие манеры: стараться делать приятное окружающим - твоим товарищам - студентам, слугам - словом, каждому. Пожалуйста, родной мой мальчик, вспоминай про это иногда, ведь ума и наблюдательности тебе не занимать».
Надо ли удивляться, какой любовью и уважением отвечали ему дети. «Как часто, - вспоминал Френсис, - когда отец стоял за спинкой моего стула, мне, уже взрослому, хотелось, чтобы он погладил меня по голове, как бывало в детстве...»
(Опасения Дарвина о своих детях, не дававшие ему спать по ночам, к счастью, не оправдались. Все шесть его сыновей и четыре дочери (кроме умершей в детстве Энн) благополучно выросли. Некоторые из них приобрели большую известность своей научной и общественной деятельностью: Френсис стал ботаником-физиологом, издателем писем отца; Горас - инженером; Джордж-Говард - знаменитым астрономом.)
Пожалуй, он стал работать еще медленнее, еще тщательней. («Сначала я делаю самый грубый набросок в две или три страницы, затем более пространный в несколько страниц, в котором несколько слов или даже одно слово даны вместо целого рассуждения или ряда фактов. Каяс-дый из этих заголовков вновь расширяется и до неузнаваемости преобразуется, прежде чем я начинаю писать in extenso[7]».)
И все же через каждые два-три года выходили новые томики в одинаковых зеленых обложках. Все биологи их ожидали с нетерпением. Они как бы развивали и дополняли отдельные положения «Происхождения видов»: «О движении и повадках лазящих растений», «Изменения животных и растений под влиянием одомашнивания». («Это огромная книга, и стоила она мне четырех лет и двух месяцев напряженного труда»[8].)
Впрочем, и теперь находились люди, считавшие Дарвина лентяем... Правду говорят, будто нет пророка в своем отечестве. Друзья, смеясь, пересказывали, как упрекал своего хозяина старый даунский садовник:
- Хороший старый господин, только вот что жаль: не может найти себе путного занятия. Посудите сами: по нескольку минут стоит, уставившись на какой-нибудь цветок. Ну, стал бы это делать человек, у которого есть какое-нибудь серьезное дело?
Работы и хлопот у Дарвина не убывало. Но главной проблемой, которой он теперь посвящал больше всего времени, стало происхождение человека. Он уже собрал множество любопытнейших фактов и в письмах друзьям делился своими размышлениями: «Наш предок был животным, которое дышало в воде, имело плавательный пузырь, большой хвостовой плавник, несовершенный череп и, несомненно, было двуполым! Вот забавная генеалогия для человечества». («Ну, не нахал ли я!»)
Он хочет проследить происхождение человека куда дальше пресловутой обезьяны, ставшей для противников дарвинизма воистину жупелом, притчей во языцех. Между тем в те времена наука располагала лишь косвенными доказательствами общности происхождения человека и обезьян. Об этом свидетельствовало их анатомическое сходство. Других же доказательств тогда было еще маловато. Только в 1848 году при раскопках на Гибралтарской скале нашли странный древний череп с низким и покатым лбом и массивным валиком над глубокими глазными впадинами - обезьяны или человека? В 1856 году во Франции выкопают челюсть древней обезьяны с коренными зубами, весьма похожими на человеческие. Позднее эту человекообразную обезьяну назовут дриопитеком. В том же 1856 году череп, похожий на гибралтарский, но уже со скелетом, найдут в Германии, в долине Неандерталь, - и уже станет ясно, что это человек.
Вот и все, так сказать, прямые доказательства, какими располагала тогда наука. Негусто. Да и вокруг этих находок шли горячие споры. Одни предлагали уже ввести термин «неандертальский человек». А знаменитый патологоанатом Вирхов, осмотрев тот же скелет с черепом, пришел к выводу, будто они принадлежат нашему современнику - только попорчены следами рахита и старческой деформации...
Верный своим принципам, Дарвин, конечно бы, продолжал не спешить в изучении и разработке этой сложной проблемы. Но понимал, что медлить нельзя. Уходили годы, здоровье становилось все хуже. А весь мир ждал ответа на эти вопросы именно от него - создателя дарвинизма. Применима ли его теория и к человеку? И какие выводы при этом из нее следуют: может, в самом деле и в человеческом обществе господствует борьба всех против всех, беспощадная конкуренция? Так уверяли теперь даже некоторые философы, ссылаясь на его труды.
В этих вопросах путались, отступали назад, к идеализму, к поповщине, даже те, кого все считали его учениками и ближайшими последователями и чьи взгляды по другим вопросам были действительно очень близки Дарвину. Уоллес публиковал статьи, в которых якобы с позиций дарвинизма весьма путано пытался доказать, будто, хотя человек физически и развился из среды животных путем естественного отбора, душа его, психика могли возникнуть только под воздействием некой божественной «Разумной Силы». («Я был ужасно разочарован в отношении человека; мне это кажется невероятно странным... И если бы я не знал обратного, я готов был бы поклясться, что это вписано какой-то другой рукой».)
«Духовные запросы самых отсталых народов, таких, как жители Австралии или Андаманских островов, очень немногим выше, чем у иных животных», - уверял Уоллес. Читая его книгу, Дарвин на полях против этого места написал: «Нет!!!» - и трижды подчеркнул - яростно, с негодованием, так что, похоже, сломал карандаш.
Дарвин увлеченно работал, вызывая все больше опасений у жены, он от нее уже ничего не скрывал. «Думаю, что получится очень интересно, но мне будет совсем не по душе, - писала она родным, - снова отодвигаем бога подальше...»
Сыновья непочтительно подшучивали над великим ученым, говоря, что он в своем восхищении совершенством живых существ порой начинает расхваливать их языком торговой рекламы, и приводили пример, когда Дарвин написал о личинке усоногого рачка: у нее «имеется шесть пар прекрасно устроенных плавательных ножек, пара великолепных сложных глаз и до крайности сложные щупальца»!
Сумели, насмешники, вычитать. А он-то считал, будто «Происхождение видов» им читать еще рановато. Верный своему принципу уважать критику, от кого бы она ни исходила, Дарвин теперь, опасаясь, что опять увлечется, попросил дочь Генриетту дополнительно потрудиться над рукописью, пообещав ей тридцать фунтов стерлингов из своего авторского гонорара. («Шут возьми, ну и славно ты поработала, настоящую конфетку сделала из моей рукописи!»)
Он назвал второй главный труд своей жизни: «Происхождение человека и половой отбор». Книга вышла в феврале 1871 года. Ее тоже, конечно, раскупили немедленно.
Дарвин последовательно применил свою теорию естественного отбора к истории происхождения и развития человека и еще раз на множестве фактов доказал ее неопровержимость. Как один из представителей животного мира, человек тоже подчинялся законам эволюции, открытым Дарвином. Но поскольку человек был все же существом особым, «животным общественным», как его метко окрестили еще философы Древней Греции, то и процесс отбора происходил в особой форме - прежде всего по моральным качествам, играющим решающую роль для объединения людей в общество.
Лишив человека ореола «божественного происхождения», Дарвин разъярил своих противников. Они принялись уверять, будто он проповедует безнравственность, жестокость, всяческое коварство и подлость. Ведь он же якобы прославляет и воспевает грызню всех против всех.
Следует вспомнить, что английское слово struggle имеет несколько значений. Это не только борьба, схватка, но и напряжение, усилие. Употребляют его и в смысле: состязание, соревнование. Мы и по-русски говорим «борьба за первенство» или «спортивная борьба». Именно поэтому Дарвин, видимо, и выбрал это слово: из-за его многозначности. Но, искажая идеи Дарвина, его противники всегда уверяют, будто речь идет только о борьбе как о беспощадной, кровавой схватке. Одна французская переводчица даже ухитрилась таким образом представить идеи великого натуралиста в специально написанном ею предисловии к его книге! И разумеется, перевела она ее соответственно... («Велика сила упорного искажения чужих мыслей; однако история науки показывает, что, к счастью, действие этой силы непродолжительно».)
Лучшим опровержением этих клеветнических бредней, конечно, служит само существование человечества. Если бы его в самом деле раздирали война всех против всех и центробежные агрессивные инстинкты, оно бы давным-давно перестало существовать. Значит, силы центростремительные, объединяющие людей, гораздо сильнее и крепче. («Правда, некоторые писатели так сильно подавлены огромным количеством страдания в мире, что, учитывая все чувствующие существа, они выражают сомнение в том, чего в мире больше - страдания или счастья и хорош ли этот мир в целом или плох. По моему мнению, счастье, несомненно, преобладает, хотя доказать это было бы очень трудно».)
Зная, каким человеком был Дарвин, даже трудно понять, как это его упрекали в «насаждении грубых, низменных страстей». Эти упреки вообще смехотворны: словно Дарвин был не исследователем, а создателем законов природы! Уж если бы он придумывал их, наверняка бы сделал подобрее...
Дарвин - «певец беспощадности и агрессивности»?! И это о человеке, который говорил: «Животных, которых мы сделали нашими рабами, мы не любим считать равными себе. - Не стремятся ли рабовладельцы доказать, что у негров умственные способности иные, чем у белых? - Животные, с их чувством привязанности, способностью к подражанию, страхом смерти и боли, тоской по умершим, заслуживают уважения»!
Даже в мире животных борьба за существование вовсе не превращается в оголтелую борьбу всех против всех, а включает в себя взаимопомощь, дружбу, самопожертвование. Дарвин приводит тому немало примеров. Многие животные предупреждают друг друга об опасности особыми сигналами. С восхищением рассказывает ученый, как однажды старый вожак бабуинов, рискуя жизнью, спас молодую растерявшуюся обезьянку от стаи гончих.
В человеческом же обществе, как затем убедительно доказывает Дарвин, отбор по моральным качествам становится господствующим.
Отвечая хулителям дарвинизма, К. А. Тимирязев писал:
«Вместо того, чтобы оправдываться, защищаться, приходится задать один вопрос самому обвинителю, - вопрос, сознаюсь, крайне невежливый, в благовоспитанном обществе даже нетерпимый, но, к сожалению, неизбежный почти всегда, когда приходится иметь дело с противниками и обличителями Дарвина, - это вопрос: читали ли вы эту книгу, которую так красноречиво обличаете?.. Потому что если бы читали... вы бы, наконец, знали, что борьба за существование в применении к человеческому роду не значит ненависть и истребление, а, напротив, любовь и сохранение (здесь и далее в этой цитате разрядка Тимирязева. - Авт.).
...Как же объясняет Дарвин, что это начало борьбы становится в приложении к человеку началом, способствующим, а не препятствующим развитию нравственного чувства любви к ближнему? Очень просто: человек, говорит он, прежде всего существо социальное, стремящееся жить обществом, и эти-то социальные инстинкты, это чувство общественности становятся исходной точкой нравственности...
Поясним примером. Представим себе, например, два племени: одно, обладающее превосходством в отношении физической силы, но вовсе не обладающее материнскими инстинктами, - и рядом другое, в физическом отношении более слабое, но в котором сильно развиты инстинкты матери, забота о детях. Если первое и будет одолевать последнее племя в частных случаях прямой борьбы, то конечный результат естественного отбора несомненно будет в пользу второго. Любовь матери, это самое идеальное из чувств, есть в то же время самое могучее оружие, которым слабый, беззащитный человек должен был бороться против своих сильных соперников не в прямой, а в более важной косвенной борьбе за существование...
Общество эгоистов никогда не выдержит борьбы с обществом, руководящимся чувством нравственного долга. Это нравственное чувство является даже прямой материальной силой в открытой физической борьбе. Казалось бы, человек, не стесняющийся никакими мягкими чувствами, дающий простор своим зверским инстинктам, всегда должен одолевать в открытой борьбе, и однако на деле выходит далеко не так. «Превосходство дисциплинированных армий, - справедливо замечает Дарвин, - над дикими ордами заключается главным образом в том нравственном доверии, которое каждый солдат имеет к своим товарищам».
Гениальная книга Дарвина не клевета на человека, а восторженный гимн во славу его. «Извинительно то чувство гордости, которое испытывает человек при мысли, что он возвысился, хотя и не собственными усилиями, до высшей степени органической лестницы, а самый факт этого возвышения может подавать надежду в отдаленном будущем на еще более высокую судьбу» - такими проникновенными словами закончил ее великий гуманист.
В знак своего уважения и восхищения трудами Дарвина Маркс послал ему первый том «Капитала» с надписью: «Г-ну Чарлзу Дарвину от искреннего почитателя. Карл Маркс».
«Дорогой сэр, - ответил ему Дарвин. - Благодарю Вас за присылку Вашего большого труда о Капитале; я искренне желал бы быть более достойным его получения, лучше разбираясь в этом глубоком и важном вопросе политической экономии. Сколь ни были бы различны наши научные интересы, я полагаю, что мы оба искренне желаем расширения познания и что оно в конце концов несомненно послужит к возрастанию счастья человечества».
Любопытное сравнение двух великих людей сделал хорошо знавший их обоих зять Маркса, врач Эвелинг:
«У Маркса и Дарвина внешность гармонировала с характером: оба они имели импонирующую внешность и импонирующий характер. Если даже не приходилось лично встречаться с Марксом и Дарвином, если только видеть их портреты, то и сила и красота головы у обоих вызывает удивление. Дарвину и Марксу свойственна была та прекрасная, естественная, безыскусственная скромность, которая составляет характерную особенность великих умов. Им была чужда аффектированная искусственная скромность, смирение паче гордости. Их нравственная честность столь же велика, как их интеллектуальные свойства. Правдивость, прямота, чистота - были характернейшими чертами Дарвина и Маркса. Оба они обладали инстинктом для всего того, что в науке и жизни является верным и справедливым. И вообще, можно сказать, они были прекрасные гармоничные личности».
Его называли «величайшим революционером в науке всех времен». О нем восторженно писали: «Отрадно видеть, как из затишья своей скромной рабочей комнаты в Дауне он приводил умы всех мыслящих людей в такое движение, которому едва ли найдется второй пример в истории». А он целые дни проводил в оранжерее - до головокружения и темноты в глазах. («Я весь в огне от работы!»)
Возясь в оранжерее с крохотными и нежными ростками, Дарвин бормотал:
- Маленькие мошенники! Они делают как раз то, что противоречит моим желаниям.
«Сердясь и вместе с тем восхищаясь, он говорил об изобретательности листка мимозы, сумевшего самостоятельно вылезти из сосуда с водой, в котором отец пытался прочно укрепить его. В том же духе он выражался о росянке, дождевых червях...» (Френсис Дарвин).
Его занимали, казалось бы, незначительные различия в форме растений - не меньше, чем великие загадки происхождения видов и человека... («Не думаю, чтобы что-либо еще в моей научной деятельности доставило мне столь большое удовлетворение, как то, что мне удалось выяснить значение строения (цветков) этих растений».)
Дарвин стремился изучить каждое растение досконально и проверить на опытах любые возникавшие у него предположения - даже казавшиеся другим совершенно невероятными.
Чтобы проверить, например, не могут ли семядоли растения воспринимать звуковые колебания, он - смущаясь, но настойчиво - попросил сына Френсиса подольше и погромче поиграть возле них на фаготе. А сам наблюдал за ними... «Эти шедшие в самых разнообразных направлениях опыты, - вспоминает Френсис," - он называл «экспериментами дурака», но они доставляли ему огромное удовольствие».
(Наверное, все-таки точнее: опыты гения, далеко опережающего свое время! Вот передо мной заметка в журнале (ноябрь 1980 года): «Американские ученые внимательно наблюдали за ростом двенадцати видов цветов при шуме и тишине. Оказалось, что шум уменьшает рост цветов на 47 процентов...»)
Потом предметом страсти Дарвина стала росянка. («Это замечательное растеньице, а точнее – необычайно смышленое животное. Я свою росянку буду отстаивать до последнего вздоха».)
Было необычайно приятно вести исследования, пользуясь своей великой теорией как надежным компасом. («Я рад найти, каким славным руководителем при постановке наблюдений является полное убеждение в преобразовании видов».)
Работа пошла гораздо успешнее, чем прежде. Но наблюдать Дарвину казалось куда интереснее, чем рассказывать о результатах - писать, потом править, переписывать, читать корректуры... («Жизнь естествоиспытателя протекала бы куда счастливей, если бы приходилось лишь наблюдать и ничего не писать. Стар я стал, такая работа мне почти непосильна».)
Часами наблюдал он, как ищут, за что бы уцепиться и найти надежную опору, гибкие усики лазящих растений. Эти опыты увлекли даже старого садовника, столь неодобрительно отзывавшегося о занятиях своего хозяина. Садовник даже разработал собственную гипотезу:
- Я, сэр, полагаю так, что усики умеют видеть.
- Без глаз?
Садовник разводил руками.
«Каким-то чувством усики обладают, - писал Дарвин Гукеру. - Ведь друг за друга молодые побеги не цепляются».
А как прекрасны орхидеи, сколько в них грации, нежности, изящества! («Право, я почти потерял голову от нее. Ни с чем не сравнимо счастье наблюдать за тем, как начинает увеличиваться в размерах ее молодой цветок, еще ни разу не посещенный ни одним насекомым. Это чудесные создания, и я, краснея от удовольствия, мечтаю об открытиях, которые мне, может быть, удастся здесь сделать...»)
Орхидеями он занимался, разумеется, не только ради их красоты. Защитники божественного творения и неизменности видов часто поминали эти цветы, уверяя, будто их красота создана исключительно для того, чтобы радовать человека. Для самих цветов ведь она совершенно бесполезна.
Дарвин блестяще доказывает, что, казалось бы, «бессмысленные на первый взгляд бугорочки и рожки», радующие наш глаз своей красотой, на самом деле приносят пользу прежде всего самому растению. Подробно разбирая все тончайшие приспособления у орхидей, он приходит к выводу, что они никак не могли возникнуть все сразу, одновременно, так что ни о каком «акте творения» не может быть и речи. («Орхидеи заинтересовали меня главным образом как возможность «обойти врага с флангов».)
Он не обороняется, а победно наступает, атакует врага со всех сторон!
Летом 1877 года даунского отшельника посетил К.А. Тимирязев и оставил прекрасные воспоминания об этом: «Ни один из его известных портретов не дает верного представления о его внешности: густые, щеткой торчащие брови, совершенно скрывают на них приветливый взгляд этих глубоко впалых глаз, а главное, портреты все, в особенности прежние, без бороды, производят впечатление коренастого толстяка, довольно буржуазного вида, между тем как в действительности высокая, величаво спокойная фигура Дарвина, с его белой бородой, невольно напоминает изображения ветхозаветных патриархов или древних мудрецов. Тихий, мягкий, старчески ласковый голос довершает впечатление; вы совершенно забываете, что еще за минуту вас интересовал только великий ученый; вам кажется, что перед вами - дорогой вам старик, которого вы давно привыкли любить и уважать как человека, как нравственную личность. Все время, что он говорил, не было и следа той узкой односторонности, той неуловимой цеховой исключительности, которая еще недавно считалась необходимым атрибутом глубокого ученого, но в то же время не было и той щекотливой ложной гордости, нередкой даже между замечательными учеными, умышленно избегающими разговора о предметах своих занятий... В его разговоре серьезные мысли чередовались с веселой шуткой; он поражал знанием и верностью взгляда в областях науки, которыми сам никогда не занимался; с меткой, но всегда безобидной иронией характеризовал он деятельность некоторых ученых, высказывал очень верные мысли о России по поводу книги Макензи-Уоллеса, которую в то время читал; указывал на хорошие качества русского народа и пророчил ему светлую будущность. Но всего более поражал его тон, когда он говорил о собственных исследованиях, - это был не тон авторитета, законодателя научной мысли, который не может не сознавать, что каждое его слово ловится на лету; это был тон человека, который скромно, почти робко, как бы постоянно оправдываясь, отстаивает свою идею, добросовестно взвешивает самые мелкие возражения...»
Конечно, Дарвин повел молодого коллегу знакомить со своими опытами. «Несмотря на то, что стояла июльская жара (хотя день был серенький) и теплица была в двух шагах, заботами жены и сына, откуда-то моментально явились тот короткий плащ и мягкая войлочная шляпа, которые теперь так знакомы по фотографиям... Тепличка была в противоположном правом углу сада, - маленькая, какую мог бы себе позволить любой наш помещик для своих гортензий и пеларгоний, но стройная, светлая, благодаря легкому железному остову и чисто... промытым стеклам. Только позднее... я узнал, как долго он колебался, прежде чем позволить себе эту роскошь, а в сущности необходимое пособие для его работ, как радовался, когда она была, наконец, готова...»
Это лишь казалось, будто он занят только своими теплицами и растениями, а то, что происходит в мире, его не интересует и не волнует. Прощаясь с Тимирязевым, Дарвин вдруг вернулся в комнату и сказал:
- В эту минуту вы встретите в этой стране много глупых людей, которые только и думают о том, чтобы вовлечь Англию в войну с Россией, но будьте уверены, что в этом доме симпатии на вашей стороне[9].
В своих письмах Дарвин часто высказывался по самым злободневным вопросам, и его мнение, конечно, становилось известно всем. Он пишет в Америку друзьям из северных штатов: «Если за вашей победой последует упразднение рабства, весь мир в моих глазах и в глазах многих станет светлей».
Он - страстно любивший свободу и повидавший весь мир - прекрасно знал, что такое рабство. («Перед моим отъездом из Англии мне говорили, что когда я поживу в странах, где существует рабство, то мое мнение изменится. Единственное изменение, которое я замечаю, это то, что у меня создается еще более высокое мнение о качествах характера негров».)
«Никогда еще газеты не были столь увлекательны... Некоторые - и я один из них - даже молят бога, чтобы Север провозгласил крестовый поход против рабства... Великий боже! Как бы я хотел увидеть уничтожение величайшего проклятия на земле - рабства!»
Серьезные темы и научные рассуждения неутомимый исследователь щедро перемежает шутками. «Я поставил Вашу фотографическую карточку на моем камине, и мне она очень нравится, - пишет он Гукеру. - Но Вы смотрите на меня так строго, что я больше никогда не осмелюсь увиливать от противоречий».
Великий ученый любил и умел пошутить. Частенько, вспоминает Френсис Дарвин, он «подсмеивался над современным декоративным искусством. Однажды, когда он гостил у нас в Саутгемптоне, воспользовавшись случаем, когда ни меня, ни жены не было дома, он обошел все комнаты и снес в одну из них все фарфоровые, бронзовые и другие художественные произведения, украшавшие камины и так далее, которые казались ему особенно безобразными, а когда мы вернулись - с хохотом пригласил нас в эту, как он выразился, «комнату ужасов».
Дети уже выросли, стали солидными, обзавелись своими семьями. Теперь Дарвин чаще наслаждался за обедом и завтраком обществом маленького внука Бернарда. Он был важен не по летам. Бабушка находила, что малыш напоминает далай-ламу. С дедом Бернард обычно обсуждал какую-нибудь важную проблему, например, какой сахар вкуснее - колотый или песок? Они всегда приходили к приятному выводу:
- Мы с тобой во всем сходимся!
Между тем жить и работать Дарвину становилось с каждым днем труднее... Болезнь терзала его все сильнее. Уже плохо помогали и лечебные воды. («Я не могу ходить, гулять, и все меня утомляет, даже взгляд на ландшафт... Я хотел бы, чтобы все вокруг меня были счастливы и довольны, но жизнь для меня стала очень тяжелой».)
Но он продолжает работать. Публикует одну за другой статьи о своих наблюдениях, монографии - в том числе о дождевых червях, подведя итоги сорока лет наблюдений! Дарвин так восхищен этими незаметными, но незаменимыми создателями всего плодородного слоя земли, что находит у них даже «известную степень мыслительных способностей»... («Такое допущение каждому покажется совершенно невероятным, но можно сильно сомневаться в том, что мы достаточно внаем нервную систему низших животных, чтобы показать справедливость нашего врожденного недоверия к такому заключению».)
«Замечателен был широкий интерес отца к областям знания, лежавшим за пределами его специальности... Так, он имел обыкновение прочитывать в журнале «Калиге» («Природа») почти все статьи, хотя столь многие из них относились к математике и физике. Он часто говорил мне, что получает какое-то особое удовольствие при чтении статей, которые он (по его собственным словам) не может понять. Хотелось бы мне воспроизвести то, как он подсмеивался над самим собой по этому поводу» (Френсис Дарвин).
На склоне лет Дарвин считает себя обязанным воздать должное своему славному деду Эразму и, пользуясь семейными архивами, подробно рассказывает о его жизни. Начинает он писать и «Воспоминания о развитии моего ума и характера», решив оценить свою жизнь строго и объективно, с поистине научной точностью. («Я ставлю себе целью писать так, словно я уже мертв и из иного мира окидываю взглядом прожитую жизнь».)
Он беспощадно судит себя, не забывая даже мелких детских грешков: «В то время я был очень вспыльчив, ругался, как извозчик, и легко вступал в ссору». (Ему было тогда десять с половиной лет...) Вспоминает, как таскал яблоки из соседского сада и однажды побил под горячую руку щенка, («Угрызение совести было для должно быть, тем более тяжким, что и тогда и долгое время после того любовь моя к собакам была настоящей страстью. По-видимому, собаки чувствовали это, потому что я умел привлекать их к себе...»)
Дарвин так откровенно и смело рассказывал о себе, что его детям и внукам эта исповедь показалась непригодной для печати. Они долго не разрешали ее публиковать, давали в печать лишь отрывки. Полностью «Воспоминания» увидели свет лишь через 75 лет после его смерти - ик нашей чести, впервые на русском языке (с фотокопий подлинной рукописи).
Поразительный человеческий документ! Великий ученый исследует свой ум и характер так беспристрастно и деловито, словно описывает какое-то интересное явление природы, любопытного представителя человеческой породы, встретившегося ему на пути:
«...Мое имя, вероятно, на несколько лет сохранит свою известность. Поэтому мне все же стоит, быть может, сделать попытку проанализировать те умственные качества и те условия, от которых зависел мой успех, хотя я отдаю себе отчет в том, что ни один человек не в состоянии осуществить такой анализ правильно».
Начинает он с подробного анализа недостатков, причем - весьма для него характерно - рассматривает их с точки зрения главного дела своей жизни:
«Я не отличаюсь ни большой быстротой соображения, ни остроумием - качествами, которыми столь замечательны многие умные люди... Поэтому я плохой критик: любая статья или книга при первом чтении обычно приводят меня в восторг, и только после продолжительного размышления я начинаю замечать их слабые стороны. Способность следить за длинной цепью чисто отвлеченных идей очень ограничена у меня, и поэтому я никогда не достиг бы успехов в философии и математике.
...Я обладаю порядочной долей изобретательности и здравого смысла, т. е. рассудительности, - в такой мере, в какой должен обладать ими всякий хорошо успевающий юрист или врач, но не в большей, как я полагаю, степени.
...С другой стороны, во мне не очень много скептицизма, а я убежден, что такой склад ума вреден для прогресса науки».
О своих достоинствах Дарвин высказывается скупо, хотя, верный научной объективности, вовсе не пытается самоуничижаться:
«Некоторые из моих критиков говорили: «О, наблюдатель он хороший, но способности рассуждать у него нет!» Не думаю, чтобы это было верно, потому что «Происхождение видов» от начала до конца представляет собою одно длинное доказательство, и оно убедило немало способных мыслить людей. Эту книгу нельзя было бы написать, не обладая известной способностью к рассуждению...
С другой стороны, благоприятным для меня, как я думаю, обстоятельством является то, что я превосхожу людей среднего уровня в способности замечать вещи, легко ускользающие от внимания, и подвергать их тщательному наблюдению. Усердие, проявленное мною в наблюдении и собирании фактов, было почти столь велико, каким только оно вообще могло бы быть. И что еще более важно, моя любовь к естествознанию была неизменной и ревностной...»
Дарвин отмечает, что некоторые его достоинства были как бы «продолжением недостатков». Посетовав на то, что ему мешало неумение (разумеется, с его точки зрения!) ясно и сжато выражать свои мысли, он замечает: «Однако в нем имеется и компенсирующее меня преимущество, оно вынуждает меня долго и внимательно обдумывать каждое предложение, а это нередко давало мне возможность замечать ошибки в рассуждениях, а также в своих собственных и чужих наблюдениях».
«...Даже плохое здоровье, хотя и отняло у меня несколько лет жизни, пошло мне на пользу, так как уберегло меня от рассеянной жизни в светском обществе и от развлечений».
Заканчивая «автохарактеристику», Дарвин написал:
«...Мой успех как человека науки, каков бы ни был размер этого успеха, явился результатом, насколько я могу судить, сложных и разнообразных умственных качеств и условий. Самыми важными из них были: любовь к науке, безграничное терпение при долгом обдумывании любого вопроса, усердие в наблюдении и собирании фактов и порядочная доля изобретательности и здравого смысла. Воистину удивительно, что, обладая такими посредственными способностями, я мог оказать довольно значительное влияние на убеждения людей науки по некоторым важным вопросам».
Немного же достоинств он у себя насчитал! Скромность и требовательность к себе явно помешали ему быть в этом объективным. Рассказывая о многих интересных людях, с которыми встречался на протяжении долгой жизни, Дарвин отмечает у них куда больше достоинств и восхищается ими.
Он работал над воспоминаниями по часу в день, и перед ним проходила вся его жизнь. Вспоминались годы молодости, плаванье на «Бигле», своенравный и вспыльчивый капитан Фиц-Рой.
Жизнь Фиц-Роя, ставшего адмиралом, закончилась трагически. Он увлекся предсказаниями погоды. Но его прогнозы часто не оправдывались. Их высмеивали в газетах. Фиц-Рой переживал это очень болезненно и в конце концов в приступе тяжелой депрессии покончил с собой.
Дарвин помянул его не одним добрым словом: «Он обладал многими благородными чертами: был верен своему долгу, чрезвычайно великодушен, смел, решителен, обладал неукротимой энергией и был искренним другом всех, кто находился под его началом». Но он не скрывал своих разногласий с капитаном, подробно рассказывал, в чем разошелся с ним во взглядах.
Дарвин подробно рассказал, как терял веру в бога, посвятив этому целый раздел воспоминаний.
Оглядываясь на свою жизнь, он искренно, честно писал и о том, что его беспокоило, огорчало: «...вот уже много лет, как я не могу заставить себя прочитать ни одной стихотворной строки». Это он-то, не расстававшийся с томиком Мильтона даже в поездках по дикой пампе!
«...Недавно я пробовал читать Шекспира, но это показалось мне невероятно, до отвращения скучным. Я почти потерял также вкус к живописи и музыке... У меня еще сохранился некоторый вкус к красивым картинам природы, но и они не приводят меня в такой чрезмерный восторг, как в былые годы...
Эта странная и достойная сожаления утрата высших эстетических вкусов тем более поразительна, что книги по истории, биографии, путешествия (независимо от того, какие научные факты в них содержатся) и статьи по всякого рода вопросам по-прежнему продолжают очень интересовать меня. Кажется, что мой ум стал какой-то машиной, которая перемалывает большие собрания фактов в общие законы, но я не в состоянии понять, почему это должно было привести к атрофии одной только той части моего мозга, от которой зависят высшие (эстетические) вкусы. Полагаю, что человека с умом, более высоко организованным или лучше устроенным, чем мой ум, такая беда не постигла бы, и если бы мне пришлось вновь пережить свою жизнь, я установил бы для себя правило читать какое-то количество стихов и слушать какое-то количество музыки по крайней мере раз в неделю; быть может, путем такого (постоянного) упражнения мне удалось бы сохранить активность тех частей моего мозга, которые теперь атрофировались. Утрата этих вкусов равносильна утрате счастья...»
Опять с какой шекспировской силой это сказано: «равносильна утрате счастья»! И как современно звучат эти горькие слова и теперь, когда некоторые считают, будто в наш век научно-технической революции искусство, поэзия, музыка не нужны, что можно обрести счастье и без них. Пусть они прислушаются к мнению одного из величайших ученых всех времен и народов. Оно у него выстрадано.
«Замечательна была проницательность его ума, громадны его знания, изумительно упорное трудолюбие, не отступавшее перед физическими страданиями, которые превратили бы девять человек из десяти в беспомощных калек, без цели и смысла в жизни; но не эти качества, как они ни были велики, поражали тех, кто приближался к нему, вселяя чувство невольного поклонения. То была напряженная, почти страстная честность, подобно какому-то внутреннему огню, освещавшая каждую его мысль, каждое его действие» (Гексли).
Подводя итог жизни, Дарвин написал: «...Думаю, что поступал правильно, неуклонно занимаясь наукой и посвятив ей всю свою жизнь. Я не совершил какого-либо серьезного греха и не испытываю поэтому никаких угрызений совести, но я очень и очень часто сожалел о том, что не оказал больше непосредственного добра моим ближним. Единственным, но недостаточным извинением является для «меня то обстоятельство, что я много болел...»
А болезнь уже явно решила не отпускать его... С начала 1882 года один сердечный приступ следовал за другим. Дарвин совсем ослаб.
- Ты за мной так ухаживаешь, что ради одного этого стоит поболеть, - говорил он жене.
17 апреля жена записала: «Хороший день, немного работал, два раза выходил в сад».
Ночью ему стало худо. Он потерял сознание. Очнувшись, Дарвин сказал:
- Я совсем не боюсь умереть. Помни, ты была мне хорошей женой. И всем детям скажи: пусть помнят, они были хорошие дети.
В три часа утра 19 апреля 1882 года его не стало...
В развернутом виде (лат.).
Интересно (и приятно!), что эта книга впервые увидела свет не в Англии, а в России! По просьбе В.О. Ковалевского Дарвин присылал ему типографские корректурные листы. Ковалевский быстро переводил их на русский язык и печатал книгу отдельными выпусками.
Дарвин имел в виду происшедшее в то время обострение англо-русских отношений из-за помощи России Болгарии, стремившейся сбросить многовековое турецкое иго.