любить эту мантру. Но случилось как раз обратное. За те несколько
недель, что я провела здесь, антипатия переросла в настоящий
панический страх. Я стала прогуливать Гуруджиту и утром заниматься
другими делами, по моему мнению, более полезными для духовного
роста: делать записи в дневнике, принимать душ, звонить сестре в
Пенсильванию и спрашивать, как поживают ее детки.
Ричард вечно подкалывает меня, когда я пропускаю мантру.
— Я заметил, ты сегодня опять не пришла на Гуруджиту, —
говорит он.
— У меня есть другой способ общаться с Богом, — отвечаю я.
— Это как же, во сне?
Но когда я все же являюсь на мантру, меня она лишь раздражает.
Причем физически. Я даже не пою, а словно волочусь позади всех.
Покрываюсь испариной. Это очень странно, потому что я отношусь к
тем людям, что вечно мерзнут, — а в этой части Индии в январе
бывает холодно до рассвета. Все остальные сидят и поют, завернувшись в шерстяные одеяла, в шапках, чтобы не замерзнуть, а я, наоборот, снимаю с себя слой за слоем, слушая эту монотонную
нудятину, вся в пене, как загнанная рабочая лошадь. Когда я выхожу из
храма на холодный утренний воздух, пот испаряется с лица, как туман
— ужасный, зеленый, вонючий туман. Телесная реакция — это еще
ничего
по
сравнению
с
обжигающими
волнами
эмоций,
захлестывающими меня, когда я пытаюсь петь. Я даже петь Гуруджиту
не могу. Могу только каркать. Злобно.
Я говорила, что в ней сто восемьдесят два стиха?
И вот, пару дней назад, после особенно отвратительного сеанса
утреннего пения, я решила посоветоваться со своим любимым
учителем — монахом с удивительно длинным санскритским именем, которое переводится как «Тот, кто живет в сердце Господа, живущего в
его сердце». Монах — американец, ему уже за шестьдесят, он умен и
образован. Раньше он был профессором классического театрального
искусства в университете Нью-Йорка и до сих пор держится с
почтенным достоинством. Монашеский обет он принял почти
тридцать лет назад. Мне нравится его прямолинейность и чувство
юмора. Запутавшись в мыслях о Дэвиде, в трудную минуту я
рассказала о своих сердечных муках этому монаху. Он с уважением
выслушал меня, дал совет со всем сочувствием, на которое был
способен, и сказал: «А сейчас я поцелую свою робу». Он поднял
уголок шафранового монашеского одеяния и громко чмокнул его. Я
спросила, что он делает, подумав, что это какой-то сверхсокровенный
религиозный обряд. А он ответил: «То же, что и всегда, когда кто-то
приходит ко мне за советом в любовных делах. Благодарю Бога, что я
монах и эти заморочки больше меня не касаются».
Я знала, что ему можно доверять и я могу открыто рассказать о
своих трудностях с Гуруджитой. Как-то вечером, после ужина, мы
пошли прогуляться по саду, и я призналась, что мне совершенно не