54994.fb2
Когда я позволил себе высказываться негативно о господине профессоре, который и был тем вторым человеком, я, разумеется, никоим образом не собирался ставить под сомнение его знания и квалификацию. Об этом не мне судить. Он наверняка знает свое дело, то есть он знает именно свое дело. Я утверждаю лишь, что его дело не имело ко мне отношения. Ни сам этот человек, ни его Geschaft мне не нравятся.
Господин генеральный прокурор! Одновременно с обнародованием вынесенного мне этими специалистами приговора Вы сделали публичное заявление, что прекращаете расследование моего дела и не будете передавать его в суд.
Прошу прощения, но Вы опять действовали, не считаясь со мной. Вы даже не подумали о том, что я могу быть не доволен данным решением, Вы забыли, что и в ходе следствия, и позднее я неизменно говорил об ответственности за свои действия и что я ждал суда. Благодаря Вашему импульсивному вмешательству я оказался между небом и землей, а дело мое так и осталось нерешенным. Опять половинчатость. Вы думали, что оказываете мне услугу, но это не так, и, я думаю, многие со мной согласятся. До недавнего времени я был не самым последним человеком в Норвегии, да и во всем мире тоже, и мне не нравится перспектива прожить остаток своих дней лицом, амнистированном Вами и не несущим ответственности за свои поступки.
Но Вы, господин генеральный прокурор, выбили из моих рук оружие.
Вы, верно, полагаете, что исправили ошибку теперь – задним числом, – послав мне повестку в окружной суд. Но сделанного не исправишь, потому что Вы меня жестоко оскорбили. И куда подевались Ваше "прекращение расследования " и Ваше обещание «не передавать моего дела в суд»? Вы позволяете своим юристам и чиновникам давать интервью относительно моего дела, как только появляются новые обстоятельства, Вы используете меня в качестве подопытного кролика в Вашей весьма своеобразной судебной практике. Если бы Вы считались с моей точкой зрения и моими показаниями в ходе следствия, Вы бы постепенно избавились от необходимости действовать по указке журналистов и прессы. И, в конце концов, как быть с моими муками, когда на протяжении четырех месяцев меня держали в клинике? Должен ли я безропотно принять их? Или же эти мучения – предвестники грядущих пыток?
Будь на то моя воля, я бы настаивал на оправдательном приговоре по моему делу в окружном суде. Это не такая уж безнадежная затея, как Вам может показаться. Я бы употребил остатки своего «ухудшившегося психического здоровья» прежде всего на то, чтобы предать гласности известные материалы, а после призвал бы суд рассмотреть мое дело по справедливости и только по справедливости.
Однако я отказался от своих планов, я утратил мужество. Даже в случае положительного исхода я предвижу немедленное закручивание гаек общественного мнения. Я снова стану подопытным кроликом.
С почтением
Кнут Гамсун».
Гамсун добился своего – суд был назначен на 18 февраля 1946 года, но состоялся 16 декабря 1947 года в помещении городского суда в Гримстаде.
Гамсун пишет:
«День настал. Заседает суд.
Поскольку я не слышу и мое зрение за последний год сильно ослабло, я слегка растерян, я захожу в темный зал суда, мне нужны указания, я с трудом различаю предметы. Сначала выступает прокурор, и ему отвечает назначенный мне тут же, на месте, защитник. Потом наступает перерыв.
Я не слышал и не видел, что происходило, но я спокоен и начинаю понемногу понимать, что происходит вокруг. После перерыва я получаю слово для изложения собственных взглядов по делу. Мне довольно трудно выступать, свет очень слабый, мне ставят лампу, но я все равно ничего не вижу; я держу в руках кое-какие записи, но уже и не пытаюсь разобрать, что там написано. Это уже и не важно. То, что я сказал, приводится здесь согласно стенографической записи.
(NB! Расшифровка стенографической записи автором не правилась.)
"Я не стану отнимать слишком много времени у уважаемого суда. Ведь это не я объявил в прессе давным-давно, годы и месяцы назад, что будет оглашен и рассмотрен полный список моих грехов. Это дело рук сотрудника Управления по возмещению нанесенного ущерба, некого судейского чиновника и журналиста. Кроме того, меня такой поворот дела даже устраивает. Я два года тому назад в длинном письме генеральному прокурору написал, что хотел бы разобраться в этом деле раз и навсегда. Сейчас у меня появилась такая возможность, и я хотел бы помочь суду рассмотреть список моих грехов с позиций порядочности и морали.
Я уже много раз видел за последние годы, как обвиняемые очень толково и с жаром защищали себя в суде при поддержке судейских, адвокатов и поверенных, но это мало им помогало. Суд, как правило, не обращал внимания на их усилия. Суд, как правило, обращал внимание на заключение государственного прокурора или общественного обвинителя, на так называемое обвинительное заключение. Этот загадочный термин мне не понятен. Я отказываюсь толково и с жаром защищать себя.
Кроме того, я прошу прощения за возможные ошибки в моей речи, причиной тому афазия, из-за которой я вынужден употреблять первые попавшиеся слова и выражения, а они могут не соответствовать сути сказанного или даже слегка исказить ее.
Впрочем, насколько я понимаю, я уже ранее ответил на все вопросы. Сначала ко мне заявились полицейские из Гримстада с бумагами, которые я, кстати, так не прочитал. Затем меня допрашивал следователь – два, три года или пять лет назад. Это было так давно, что я ничего не помню, но на вопросы я ответил. Потом был длительный период, когда меня заперли в некоем заведении в Осло, где пытались выяснить, не сумасшедший ли я, а может быть, и доказать, что я сумасшедший, и где я был должен отвечать на всевозможные идиотские вопросы. Так что вряд ли я смогу сейчас еще больше прояснить ситуацию, я и так уже сделал это.
Единственное, что может сразить меня – выбить почву из-под ног, – это мои статьи в газетах. А больше мне предъявить нечего. Поскольку весь я на виду. Я ни на кого не доносил, не участвовал в собраниях, даже не был замешан в махинациях на черном рынке. Я ничем не помогал ни Бойцам Фронта, ни другим представителям НС [185] , членом которой, как теперь утверждают, я якобы был. Значит, предъявить нечего. Я не был членом НС. Я пытался понять, что такое НС, я пытался разобраться в этом, но у меня ничего не получилось. Однако вполне возможно, что я и писал в духе НС. Не знаю, ибо не знаю, каков дух НС. И вполне может быть, что я писал в духе НС, потому что в мою голову могли запасть кое-какие сведения из газет, которые я читал. В любом случае мои статьи доступны всем и каждому. Я не пытаюсь преуменьшить их значение, сделать их менее значимыми, чем они есть на самом деле. Напротив, я отвечаю за каждую из статей и никогда от них не отказывался.
Я прошу обратить внимание, что я сидел и писал в оккупированной стране, захваченной стране, и потому мне хотелось бы очень сообщить некоторые краткие сведения о самом себе.
Мы мечтали, что Норвегия займет высокое, выдающееся место в мировом великогерманском сообществе, которое еще только зарождалось и в которое все мы – в разной степени – но верили, верили все. Я тоже верил и поэтому писал именно так. Я писал о Норвегии, которой суждено было занять столь высокое место среди других германских государств в Европе. То, что в том же тоне я был вынужден писать и об оккупационных властях, понять нетрудно. Я не должен был вести себя так, чтобы на меня пали подозрения, – но, вот парадокс! меня стали подозревать. Я – у себя в доме – был постоянно окружен немецкими офицерами и солдатами, даже по ночам, да, нередко и по ночам, до самого утра, и постепенно у меня создалось впечатление, что за мной установлена слежка, что за мной и моими домашними постоянно следят. Из достаточно высоких немецких кругов мне два раза (насколько я помню), два раза сообщили, что я сделал не так много, как некоторые названные поименно шведы, а ведь, как мне напомнили, Швеция сохраняла нейтралитет, в отличие от Норвегии. Мною были недовольны. От меня ожидали большего. И если я в таких условиях и при таких обстоятельствах продолжал писать, то очевидно, что мне в некоторой степени приходилось балансировать, мне, тому, кто я есть, человеку с таким именем, я вынужден был балансировать, учитывая и интересы моей родины, и другой страны. Я говорю об этом не для того, чтобы оправдать или защитить себя. Я себя не защищаю. Я даю показания уважаемому суду.
И никто не сказал мне, что я поступаю неправильно, никто, ни один человек в стране. Я сидел в полном одиночестве в своей комнате, предоставленный самому себе. Я ничего не слышал, я был глух, и никто со мной не хотел разговаривать. Мне стучали снизу по печной трубе, когда приходило время поесть, эти звуки я слышал. Я сходил вниз, ел и снова поднимался к себе наверх. Так продолжалось месяцами, годами, все эти годы именно так и было. И ни разу не подали ни малейшего знака. А ведь я не дезертир. У меня все-таки есть имя. Я считал, что у меня есть друзья и в обоих лагерях норвежцев, как среди квислинговцев, так и среди участников Сопротивления. Но ни разу мне не подали хотя бы малейшего знака, окружающий мир не дал мне ни единого доброго совета. Нет, этого окружающий мир старался всячески избежать. А от моих домашних и родных я почти никогда или очень редко мог получить какие-то объяснения или помощь. Ведь они должны были обо всем писать мне, а это так мучительно. Вот так я и сидел. В этих обстоятельствах мне оставалось лишь довольствоваться двумя моими газетами, «Афтенпостен» и «Фритт фолк», но они никогда не писали об ошибочности или неправильности моих поступков. Наоборот.
Но моя работа, как и мои поступки, не были ошибочными. Нет ничего дурного в том, что я тогда писал. Все было сделано правильно, и то, что я писал, тоже было правильным.
Я объясню. Что я писал? Я хотел предостеречь как норвежскую молодежь, так и людей зрелых от непродуманных и провокационных по отношению к оккупационным властям действий, ибо все это было бесполезно и могло привести лишь к гибели тех, кто их совершил. Вот что я писал и говорил об этом на разные лады.
К тем, кто нынче надо мною торжествует, потому что одержал победу, но победу мнимую, кажущуюся, к ним не приходили, как ко мне, целые семьи, начиная от простых и кончая представителями высшего общества, не приходили плачущие люди, чьи отцы, сыновья, братья сидели за колючей проволокой в концентрационных лагерях и были приговорены к смерти. Да, к смерти. У меня не было никакой власти, но они приходили ко мне. У меня не было совершенно никакой власти, но я посылал телеграммы. Я обращался к Гитлеру и к Тербовену. Я даже находил окольные пути, например, обращался к человеку по имени Мюллер, который, как говорили, влиял на ход событий из-за кулис. Наверняка где-то есть архив, в котором хранятся все мои телеграммы. Их было много. Я посылал их днем и ночью, когда время было дорого, а речь шла о жизни и смерти моих соотечественников. Жена моего управляющего по моей просьбе передавала телеграммы по телефону, поскольку сам я делать этого не мог. И именно из-за этих телеграмм немцы и стали относиться ко мне с подозрением. Они считали меня своего рода посредником, однако посредником ненадежным, за которым нужен глаз да глаз. Гитлер же вообще отказался читать мои обращения. Они ему надоели. Он отослал меня к Тербовену, но Тербовен мне не ответил. Помогли ли хоть кому-нибудь мои телеграммы, я не знаю, как не знаю и того, послужили ли мои газетные статьи предостережением для моих соотечественников, как то было мною задумано. Быть может, вместо того чтобы понапрасну рассылать телеграммы, мне стоило бы спрятаться самому. Я мог бы уехать в Швецию, как это сделали другие. Я бы там не пропал. У меня там много друзей, там живет мой великий и могущественный издатель. Я мог бы даже поехать в Англию, как опять же поступили многие и многие, и они-то вернулись назад на коне, хотя бросили свою страну, дезертировали. Я ничего подобного не сделал, не тронулся с места, мне это и в голову не пришло. Я решил, что принесу своей стране больше пользы, если останусь там, где я был, и буду по мере сил обрабатывать землю, ибо времена были трудные и люди испытывали недостаток буквально во всем, а кроме того, я решил поставить свое перо на службу Норвегии, которой предстояло занять высокое место в ряду германских государств в Европе. Эта мысль привлекала меня с самого начала. Более того, я был воодушевлен и охвачен ею. Не знаю, оставляла ли она меня хоть раз за все время, что я провел в одиночестве. Я считал, что это прекрасная возможность для Норвегии, я и сейчас считаю, что это была великая идея, достойная того, чтобы бороться за нее и претворять ее в жизнь: Норвегия, свободная и прекрасная страна на окраине Европы! Немецкий народ относился ко мне с уважением, равно как и русские, эти две могущественные нации оказывали мне поддержку, не всегда же они будут отклонять мои обращения.
Но дела мои не пошли так, как мне бы хотелось. Я очень быстро запутался в своих мыслях, я оказался в тупике, когда король и его правительство добровольно покинули страну, сложив с себя все полномочия. Это выбило почву у меня из-под ног. Я повис между небом и землей. Я потерял все точки опоры. Я сидел и писал, сидел и телеграфировал и думал. Моим обычным состоянием в то время было раздумье. Я думал обо всем. Я вспомнил, что все без исключения великие имена, составляющие гордость норвежской культуры, обрели мировую известность благодаря Германии и переводам на немецкий. Я имел полное право так думать. Но и в этом я, видите ли, ошибся, хотя это и бесспорнейшая истина в нашей истории, в нашей новейшей истории.
И эта моя деятельность не пошла мне во благо, вовсе нет. Наоборот, все стали считать, что я предал Норвегию, которую хотел возвысить. Я предавал ее. Что ж, пусть будет так. Пусть будет так, как хотят обвиняющие меня глаза и сердца. Это мое поражение, это мой крест, который я понесу. Через сто лет все забудется. Даже этот уважаемый суд забудется, совершенно забудется. Наши имена, имена всех присутствующих здесь сегодня через сто лет будут стерты с лица земли, и никто их не вспомнит, не назовет. Наши судьбы будут забыты.
Когда я сидел и писал по мере сил и возможностей и отправлял день и ночь телеграммы, я, оказывается, предавал родину. Я, оказывается, предатель родины. Пусть будет так. Вот только я себя таковым не чувствовал, таковым себя не считал, и сейчас я себя таковым не считаю. Я живу в полном мире с самим собой, и совесть моя чиста.
Я достаточно высоко ценю общественное мнение. И еще выше ценю наше норвежское судопроизводство, но все же не выше собственных представлений о добре и зле, о правом деле и неправом деле. Мой почтенный возраст дает мне право руководствоваться собственными правилами, и это право у меня никто не отнимет.
Всю свою жизнь, довольно долгую жизнь, в какой бы стране я ни был, среди какого бы народа ни жил, я всегда хранил в душе любовь и почтение к отчизне. Я намерен и впредь хранить в душе любовь к своей родине, тем более сейчас, в ожидании приговора.
А теперь мне бы хотелось поблагодарить уважаемый суд.
Вот то немногое, что я хотел сказать, пользуясь предоставленным случаем, чтобы не быть столько же немым, сколь и глухим. Но я не пытался себя выгородить. Если же кое-что в моей речи и прозвучало именно так, то это вытекает из самого ее содержания, из фактов, о которых я был вынужден упомянуть. Но это не было попыткой выгородить себя, поэтому я и не сказал о свидетелях, на которых мог бы сослаться, а таковые у меня есть. Точно так же я не стал говорить об остальных материалах, которые у меня имеются. Это может подождать. Подождать до следующего раза, а может, и до лучших времен и до другого суда. Когда-нибудь такой день наступит, так что я подожду. У меня есть время. Живой ли, мертвый, это без разницы, а главное, миру нет никакого дела до отдельно взятого человека, в данном случае до меня. Так что я подожду. Именно так я и сделаю”.
После моей речи выступил прокурор, а после него – мой защитник. И я вновь сидел час за часом, не ведая о происходящем. Под конец заседания мне передали несколько вопросов от судей в письменном виде, я на них ответил.
Так прошел день. На дворе уже был поздний вечер.
Наступил конец».
Гамсун был осужден по закону с обратным действием. Присяжный поверенный Эйде, председатель суда, выразил свое несогласие с судебным решением, поскольку счел недоказанным членство Гамсуна в НС.
В конце июня 1948 года Верховный суд вынес окончательный приговор. На писателя был наложен громадный штраф, который практически разорил его, однако сломлен Гамсун не был.