– Ваше царское величество, добрый вечер…
Софья-Шарлотта так же, подойдя на ее место, лебединым движением отнесла вбок прекрасные руки, приподняла пышные юбки, присела.
– Ваше царское величество простит нам то законное нетерпение, с каким мы стремились
увидеть юного героя, повелителя бесчисленных народов и первого из русских, разбившего губи-тельные предрассудки своих предков.
Отдирая руку от лица, Петр кланялся, складывался, как жердь, и видел, что смешон до то-го, – вот-вот дамы зальются обидным смехом. Смущение его было крайнее, немецкие слова выскочили из памяти.
– Их кан нихт шпрехен… Я не могу говорить, – бормотал он упавшим голосом… Но говорить не пришлось. Курфюрстина Софья задала сто вопросов, не ждя ответа: о погоде, о дороге, о
России, о войне, о впечатлениях путешествия, просунула руку ему под локоть и повела к столу.
Сели все трое – лицом к мрачному залу с темными сводами. Мать положила жареную птичку, дочь налила вина. От женщин пахло сладкими духами. Старушка, разговаривая, ласково, как
мать, касалась сухонькими пальчиками его руки, еще судорожно сжатой в кулак, ибо ногтей
своих он застыдился на снежной скатерти, среди цветов и хрусталя. Софья-Шарлотта угощала
его с приятной обходительностью, приподнимаясь, чтобы дотянуться до кувшина или блюда, –
оборачиваясь с прельстительной улыбкой:
– Откушайте вот этого, ваше величество… Право, это стоит того, чтобы вы откушали…
Не будь она так красива и гола, не шурши ее надушенное платье, – совсем бы сестра родная. И голоса у них были как у родных. Петр перестал топорщиться, начал отвечать на вопросы.
Курфюрстины рассказывали ему о знаменитых фламандских и голландских живописцах, о великих драматургах при французском дворе, о философии и красоте. О многом он не имел понятия, переспрашивал, дивился…
– В Москве – науки, искусства! – сказал он, лягнув ногой под столом. – Сам их здесь только увидел… Их у нас не заводили, боялись… Бояре наши, дворяне – мужичье сиволапое – спят, жрут да молятся… Страна наша мрачная. Вы бы там со страху дня не прожили. Сижу здесь с ва-ми, – жутко оглянуться… Под одной Москвой – тридцать тысяч разбойников… Говорят про ме-ня – я много крови лью, в тетрадях подметных, что-де я сам пытаю…
Рот у него скривился, щека подскочила, выпуклые глаза на миг остекленели, будто не стол
с яствами увидел перед собой, а кислую от крови избу без окон в Преображенской слободе. Резко дернул шеей и плечом, отмахиваясь от видения… Обе женщины с испуганным любопытством
следили за изменениями лица его…
– Так вы тому не верьте… Больше всего люблю строить корабли… Галера «Принкипиум»
от мачты до киля вот этими руками построена (разжал наконец кулаки, показал мозоли)… Люблю море и очень люблю пускать потешные огни. Знаю четырнадцать ремесел, но еще плохо, за
этим сюда приехал… А про то, что зол и кровь люблю, – врут… Я не зол… А пожить с нашими в
Москве, каждый бешеным станет… В России все нужно ломать, – все заново… А уж люди у нас
упрямы! – на ином мясо до костей под кнутом слезет… – Запнулся, взглянул в глаза женщин и
улыбнулся им виновато: – У вас королями быть – разлюбезное дело… А ведь мне, мамаша, –
100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru
Алексей Толстой: «Петр Первый»
155
схватил курфюрстину Софью за руку, – мне нужно сначала самому плотничать научиться.
.............
Курфюрстины были в восторге. Они прощали ему и грязные ногти, и то, что вытирал руки
о скатерть, чавкал громко, рассказывая о московских нравах, ввертывал матросские словечки, подмигивал круглым глазом и для выразительности пытался не раз толкнуть локтем Софью-Шарлотту.
Все – даже чудившаяся его жестокость и девственное непонимание иных проявлений гу-манности – казалось им хотя и страшноватым, но восхитительным. От Петра, как от сильного
зверя, исходила первобытная свежесть. (Впоследствии курфюрстина Софья записала в дневнике:
«Это – человек очень хороший и вместе очень дурной. В нравственном отношении он – полный
представитель своей страны».)
От шипучего вина, от близости таких умных и хороших женщин Петр развеселился. Софья-Шарлотта пожелала представить ему дядю, брата и двор. Петр полез в карман за трубкой, странно улыбаясь маленьким ртом, кивнул: «Ладно, валяйте…» Вошли герцог Цельский, сухой
старик, с испанской, каких теперь уже не носили, седой бородкой и закрученными усами воло-киты и дуэлиста, кронпринц – вялый, узколицый юноша в черном бархате; пестрые и пышные
дамы и кавалеры; широкоплечий красавец Алексашка, окруженный фрейлинами, – этот всюду
был дома, – и послы: Лефорт и толстый Головин, наместник Сибирский. (Они нагнали в Коппенбурге царский дормез и, узнавши, где Петр, в великом страхе, не поевши, не переодевшись, поспешили в замок.)
Петр обнял герцога, подняв под мышки, поцеловал в щеку будущего английского короля, согнул руку коромыслом и бойко поклонился придворным. Дамы враз присели, кавалеры запрыгали со шляпами.
– Алексашка, прикрой дверь покрепче, – сказал он по-русски. Налил вином бокал, без малого – с кварту, кивком подозвал ближайшего кавалера и – опять со странной улыбкой: – Отка-зываться по русскому обычаю от царской чаши нельзя, пить всем – и дамам и кавалерам по полной…
Словом, веселье началось, как на Кукуе. Появились итальянские певцы с мандолинами.
Петр захотел танцевать. Но итальянцы играли слишком мягко, тягуче. Он послал Алексашку в
трактир, в обоз за своими музыкантами. Пришли преображенские дудошники и рожечники, – все
в малиновых рубашках, стриженные под горшок, – стали, как истуканы, у стены и ударили в
ложки, в тарелки, заиграли на коровьих рогах, деревянных свистелках, медных дудах… Под
средневековыми сводами отродясь не раздавалось такой дьявольской музыки. Петр подтопывал, вертел глазами:
– Алексашка, жги!