на бараньей шубе. Здесь было не то, что на тульском заводе Никиты Демидова, где и руда тощая, и леса мало (с прошлого года запрещено рубить на уголь дубы, ясень и клен), и каждый крючок-подьячий виснет на вороту. Здесь был могучий простор. Но подступиться к нему трудно: нужны
большие деньги. Урал безлюден.
– Петр Алексеевич, ничего ведь у нас не выйдет… Говорил я со Свешниковым, с Бровкиным, еще кое с кем… И они жмутся – идти в такое глухое дело интересанами… И мне обидно –
вроде приказчика, что ли, у них… Трудов-то сколько надо положить, – поднять Урал…
Петр вдруг топнул башмаком.
– Что тебе нужно? Денег? Людей? Сядь… (Никита живо присел на край стула, впился в
Петра запавшими глазами.) Мне нужно нынче летом сто тысяч пудов чугунных ядер, пятьдесят
тысяч пудов железа. Мне ждать некогда, покуда – тары да бары – будете думать… Бери Невьянский завод, бери весь Урал… Велю!.. (Никита выставил вперед цыганскую бороду, и Петр придвинулся к нему.) Денег у меня нет, а на это денег дам… К заводу припишу волости. Велю тебе
покупать людей из боярских вотчин… Но, смотри… (Поднял длинный палец, два раза погрозил
им.) Шведам плачу – железо по рублю пуд, будешь ставить мне по три гривенника…
– Не сходно, – торопливо проговорил Никита. – Не выйдет. Полтинничек…
И он смотрел, лупя синеватые белки, и Петр с минуту бешено смотрел на него. Сказал:
– Ладно. Это потом. И еще, – я тебя, вора, вижу… Вернешь мне все чугуном и железом через три года… Ей-ей, ты смел… Запомни – ей-ей – изломаю на колесе…
Никита тихо поперхал и – одним горловым свистом:
– Эти денежки я тебе раньше верну, ей-ей…
Случился же такой вечер, – некуда себя деть… Петр хотел сказать, чтобы зажгли свечу, покосился на непрочитанные бумаги, – лег на подоконник, высунулся в окно.
Уже ночь, а будто стало еще теплее. Капало с листьев. Туманчик вился над травой… Петр
забирал ноздрями густой воздух, – пахло набухшими соками. Капля упала на затылок, по телу
пробежала дрожь. Медленно ладонью растер мокрое на шее.
В весенней тишине все спало настороженно. Нигде ни огонька, только издалече, из солдатской слободки, – протяжный крик часового: «Послу-у-у-ушивай». В теле – истома, будто все
связано. Слышно, как шибко стучит сердце, прижатое к подоконнику. Только и оставалось –
ждать, стиснув зубы.
Ждать, ждать… Как бабе какой-нибудь в ночной тишине, поднимая голову от горячей подушки, слушать чудящийся топот… Весь день валилось дело из рук. Просили ужинать к Меньшикову, – не поехал… Там, чай, пируют! Никогда еще не было так трудно, вся сила в том сейчас, чтобы ждать – уметь ждать… Король Август влез в войну сгоряча, не дождавшись, коготки
и завязли под Ригой… И Христиан датский не дождался – сам виноват…
– Сам виноват, сам виноват, – бурчал Петр, таращась на темные кусты сирени, отяжелев-шей после дождя. Там кто-то возился, – денщик, должно быть, с девчонкой… Сегодня приехал
полковник Ланген от короля Августа с тревожными вестями: шведский львенок неожиданно по-100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru
Алексей Толстой: «Петр Первый»
269
казал зубы. С огромным флотом появился перед фортами Копенгагена, потребовал сдачи города.
Устрашенный Христиан, не доведя до боя, начал переговоры. Карл тем временем высадил пятнадцать тысяч пехоты в тылу у датской армии, осаждавшей голштинскую крепость. Шведы ворвались в Данию стремительно, как буря. Ни свои, ни чужие не могли и помыслить, чтобы сей
шалун, изнеженный юноша, в короткое время проявил разум и отвагу истинного полководца.
Ланген еще передал просьбу Августа – прислать денег: Польшу-де можно поднять на войну, если передать примасу и коронному гетману тысяч двадцать червонцев для раздачи панам.
Ланген со слезами молил Петра – не дожидаться мира с турками, – выступить…
От этих рассказов вся кожа начинала чесаться. Но – нельзя! Нельзя влезать в войну, покуда
крымский хан висит на хвосте. Ждать, ждать своего часа… Давеча приходил Иван Бровкин, рассказывал: в Бурмистерской палате был великий шум, – Свешников и Шорин тайно начали ску-пать зерно, гонят его водой и сухим путем в Новгород и Псков. Пшеница сразу вскочила на три
копейки. Ревякин им кричал: что-де безумствуете, – Ингрия еще не наша, и когда будет наша?
Напрасно зерно сгноите в Новгороде и Пскове… И они отвечали ему: осенью будет наша Ингрия, по первопутку повезем хлеб в Нарву…
Мокрые кусты вдруг закачались, осыпались дождем. Метнулись две тени… «Ой, нет, миленький, – не надо, не надо…» Тень пониже пятилась, побежала легко, – босая… Другая, длинная (Мишка-денщик), зашлепала вслед ботфортами. Под липой встали рядом – и опять: «Ой, нет, миленький…»
Петр едва не по пояс высунулся в окошко. В низине за седыми ивами поднималась, затянутая туманами, большая луна. На равнине выступили стога, древесные кущи, молочная полоса
речонки. Все будто от века – неподвижное, неизменное, налитое тревогой… И эти, под темной
липой, две тени торопливо шептали все про одно…
– Балуй! – басом гаркнул Петр. – Мишка! Шкуру спущу!
Девчонка притаилась за липовым стволом. Денщик, – минуты не прошло, – пронесся на
цыпочках по скрипучей лестнице, поскребся в дверь.
– Свечу, – сказал Петр. – Трубку.
Курил, ходил. Взяв со стола бумагу, близко подносил к свече – бросал. Ночь только еще
начиналась. Дико было и подумать – лечь спать… Трубочный дым тянуло к окошку, загибая под
краем рамы, уносило в свежую ночь…
– Мишка! (Денщик опять вскочил в дверь, – лицо толстощекое, курносое, глаза одурелые.) Ты смотри, – с девками! Что это такое! (Придвигался к нему, но Мишка, видно, – хоть бей его