Москва, весь народ, вся Россия – в язвах, в рубищах, нищая. По вечерам, сидя у костров, лежа
под телегами, люди разговаривали вольно и вволю. Все поля кругом лавры шумели голосами, краснели огнями. Появились откуда-то мужики, знающие волшебство, – подмигивая странно, пересыпали в шапке бобы, присев, раскинув небольшой плат на земле, – кому хочешь разводили
бобы: выбросит их в три кучки, проведет перстами и тихо, человечно вещает:
– Чего, мол, хотел, – получишь, о чем думаешь, – не сомневайся, бояться тебе того, кто в
лаптях не ходит, овчину не носит, – лицом бел. Мимо третьего двора не ходи, на три звезды не
мочись. Дождешься своего – может, скоро, может, нет, аминь. Спасибо не говори, давай из-за
щеки деньгу…
Туману напускали волшебные мужики, ползая в потемках между телегами.
– У царевны становая жила подкосилась, – шептали они, – князь Василий Голицын до первого снега не доживет… Умен, что ушел от них… Царь Петр еще зелен, да за него думают царица и патриарх, они всему делу венец. Они за ядро станут… А самое ядро будет вот какое: боярам
не велят в каретах ездить и оставят каждому по одному двору, только чтобы прожить. И гостиные люди и слободские лучшие люди выборные будут ходить во дворец и говорить уверенно: это, мол, сделаете, а этого не надо… Иностранцев выбьют всех из России, и дворы их отдадут
грабить. Мужикам и холопам будет воля, – живи, где хочешь, без надсады, без повинностей…
Так говорили волхвы и чародеи, так думали те, кто слушал. Над лаврой непрестанно гудел
праздничный перезвон. Храмы и соборы открыты, озарены свечами, суровое монастырское пение слышалось день и ночь.
Чуть свет царь Петр, – по правую руку царица мать, по левую патриарх, – сходили с
крыльца стоять службу. После, появляясь перед народом, царица сама подносила новоприбывшим по чарке водки, патриарх, высохший от служб и поста, но приподнятый духом, говорил:
– Боголюбно поступаете, что от воров уходите, царя боитесь, – и сверкивал глазами на
Петра. Царь, одетый в русское платье, – в чистых ручках шелковый платочек, – был смирён, голова опущена, лицо худое. Третью неделю в рот не брал трубки, не пил вина. Что говорили ему
мать, или патриарх, или Борис Голицын, то и делал, из лавры за стены не выезжал. После обедни
садился в келье архимандрита под образа и боярам давал целовать ручку. Скороговорку, тараще-ние глаз бросил, – благолепно и тихо отвечал и не по своему разуму, а по советам старших.
Наталья Кирилловна то и дело повторяла ближним боярам:
– Не знаю, как бога благодарить, – образумился государь-то наш, такой истинный, такой
чинный стал…
Из иноземцев близко к нему допускался один Лефорт, и то не на выходы или в трапезную, 100 лучших книг всех времен: www.100bestbooks.ru
Алексей Толстой: «Петр Первый»
83
а по вечерам, не попадаясь на глаза патриарху, – приходил к царю в келью. Петр молча хватал
его за щеки, целовал, облегченно вздыхал. Садился близко рядом. Лефорт ломаным шепотом
рассказывал про то и се, смешил и ободрял и между балагурством вставлял дельные мысли.
Он понимал, что Петру мучительно стыдно за свое бегство в одной сорочке, и приводил
примеры из «гиштории Брониуса» про королей и славных полководцев, хитростью спасавших
жизнь свою… «Один дюк французский принужден был в женское платье одеться и в постель
лечь с мужчиной, а на другой день семь городов взял… Полководец Нектарий, видя, что враги
одолевают, плешью своей врагов устрашил и в бегство обратил, но впоследствии сраму не избе-жал и плешь рогами украсил, хотя славы и не убавил», – говорит Брониус… Смеясь, Лефорт
крепко сжимал закапанные воском руки Петра.
Петр был неопытен и горяч. Лефорт повторял, что прежде всего нужна осторожность в
борьбе с Софьей: не рваться в драку, – драка всем сейчас надоела, – а под благодатный звон лавры обещать валившему из Москвы народу мир и благополучие. Софья сама упадет, как под-гнивший столб. Лефорт нашептывал:
– Ходи степенно, Петер, говори кротко, гляди тихо, службы стой, покуда ноги терпят, –
всем будешь любезен. Вот, скажут, такого господина нам бог послал, при таком-то передох-нем… А кричит и дерется пускай Борис Голицын…
Петр дивился разумности сердечного друга Франца. «По-французски называется политик –
знать свои выгоды, – объяснял Лефорт. – Французский король Людовик Одиннадцатый, – если
мужик ему нужен, – и к подлому мужику заходил в гости, а, когда надо, знаменитому дюку или
графу голову рубил без пощады. Не столько воевал, сколько занимался политик, и лисой был и
львом, врагов разорил и государство обогатил…»
Чудно было его слушать: танцор, дебошан, балагур, а здесь вдруг заговорил о том, о чем
русские и не заикались: «У вас каждый тянет врозь, а до государства никому дела нет: одному
прибытки дороги, другому честь, иному – только чрево набить… Народа такого дикого сыскать
можно разве в Африке. Ни ремеслов, ни войска, ни флота… Одно – три шкуры драть, да и те худые…»
Говорил он такие слова смело, не боясь, что Петр вступится за Третий Рим… Будто со свечой проникал он в дебри Петрова ума, дикого, жадного, встревоженного. Уж и огонек лампады
перед ликом Сергия лизал зеленое стекло, и за окном затихали шаги дозорных, – Лефорт, рас-смешив шуточкой, опять сворачивал на свое: