Опасная профессия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть первая

Глава 1

Таманский фронт

Наша семья встретила войну в Ростове-на-Дону. Мне было тогда пятнадцать лет. И уже через три месяца немецкая армия захватила Таганрог – в ста километрах от Ростова. Мы, бросив все, уехали в Тбилиси – город, где я родился. Когда пришла повестка из военкомата, предписывавшая явиться туда 1 февраля 1943 года с вещами и документами, я еще учился в десятом классе и мне лишь недавно исполнилось семнадцать лет. В войне уже произошел поворот: Советская армия, освобождая Северный Кавказ, приближалась к Краснодару. Армии срочно требовалось пополнение, и призывной возраст был сдвинут на год младше и на два года старше. Молодых новобранцев отправили на обучение в Кутаиси. Там за городом располагался запасной полк, в котором новобранцев ускоренно обучали военному делу: стрелять, метать гранаты, ползать по-пластунски, колоть штыком, бить прикладом, орудовать саперной лопаткой. Я попал в первую русскую маршевую роту нашего призыва, которую отправляли в действующую армию в конце апреля. Грузинские новобранцы, преобладавшие среди призванных, особенно из деревень, обучались медленно из-за плохого знания русского языка. Они оставались в Кутаиси для дальнейшей подготовки. Наш эшелон двигался из Кутаиси до Краснодара через Баку и весь недавно освобожденный Северный Кавказ. На станциях местные жители приносили нам молоко и хлеб, иногда вареные яйца и сало. Из Краснодара на машинах мы доехали до станицы Крымская на Таманском полуострове. Эту станицу освободили лишь неделю назад в боях по прорыву «Голубой линии» немецкой армии, защищавшей подступы к Новороссийску и Керчи. С моря, недалеко от Новороссийска, был высажен десант, потеснивший немцев и создавший плацдарм. То была знаменитая Малая Земля, а одним из политработников десанта был подполковник Леонид Брежнев. По плану командования, который нам объявили после зачисления в 169-й стрелковый полк 1-й особого назначения дивизии 56-й армии, наш полк был включен в группу прорыва второго рубежа «Голубой линии» и освобождения станицы Киевская. Для поддержки пехоты была стянута мощная техника, в основном артиллерия – не менее двухсот стволов на километр фронта. Пехотным частям предстояло, прорвавшись через немецкую оборону, взять с ходу и следующий рубеж «на плечах отступающего противника», как говорилось в зачитанном приказе. У немецкой армии на подступах к Новороссийску было множество укрепленных пунктов.

Военные операции на Таманском полуострове почти не отражены в западной литературе по истории войны, хотя там оказалась наивысшая концентрация войск по сравнению с другими фронтами. На линии фронта протяженностью немногим больше 100 км была дислоцирована 17-я немецкая армия, имевшая шестнадцать пехотных и две танковых дивизии и четыре отдельных полка. Из Крыма немецкую армию прикрывали более тысячи самолетов. Почти такое же количество живой силы и техники имела 6-я армия фельдмаршала Паулюса под Сталинградом. С советской стороны на Таманском полуострове действовали три армии, состоявшие из двадцати одной дивизии и пяти отдельных бригад. На линии прорыва в 30 км перед 56-й армией, которой командовал генерал Гречко, в глубокой обороне стояли пять немецких дивизий. Прорыв немецкой обороны после мощной артподготовки и ударов с воздуха произошел довольно быстро. Проволочные заграждения были разметаны по сторонам. В немецких траншеях, которые шли в несколько рядов, мы, держа винтовки с примкнутыми штыками наготове, пробегали в основном по трупам немецких солдат. Главной опасностью на подступах к траншеям были противопехотные мины – не менее тысячи на каждый километр фронта. Мы приближались к немецким окопам рядами, друг за другом. Тот, кто шел впереди, нередко наступал на мину.

За немецкими позициями была уже степь, очень холмистая. Вдали зеленела садами станица Киевская. Но перед ней немцы заранее построили еще одну линию многослойной обороны с колючей проволокой и минными полями. Взять ее с ходу «на плечах отступающего противника» наш полк уже не смог. Противник не отступал и строчил из пулеметов. Мы залегли и начали окапываться. Мне посчастливилось – поблизости оказалась воронка от бомбы, которую я быстро превратил в глубокий окоп. Стало смеркаться. В темноте приехала ротная полевая кухня на конной тяге, подвезли хлеб, махорку, сахар и бутылки с водкой. Во время боев каждому бойцу полагались знаменитые наркомовские сто грамм. Горячей едой наполняли котелки. Пшенная каша с американской тушенкой. Но очередь к ротной кухне выстроилась небольшая. Днем раньше, в лесочке перед началом прорыва, в роте, которой командовал капитан Петров, было 150 стрелков. Она была полностью укомплектована. К вечеру первого дня боев в строю осталось 30 человек. После кухни подвезли боеприпасы. Я взял себе ящик патронов и шесть гранат. Другие бойцы тоже запасались надолго.

На следующий день немцы неожиданно предприняли контратаку. Их командование знало, что сильно разреженные части противника укрылись в беспорядочных индивидуальных окопах и управлять такой обороной трудно. Каждый солдат действует самостоятельно. Главный удар контратаки немцы направили на ближайший советский полк, который располагался ниже нас, в 400–500 метрах левее наших позиций. Мы видели ползущие вдали немецкие танки, их было около двадцати. Сразу за ними – маленькие фигурки солдат. Из штаба полка прибежал связной, младший лейтенант, и передал приказ поддержать соседей огнем. Вместо того чтобы вернуться в штабной блиндаж, он спрыгнул в мой окоп – у меня было достаточно места на двоих. Прицельный огонь по бегущим немецким солдатам на таком расстоянии вести невозможно, я стрелял в направлении танков, быстро меняя обойму за обоймой. Патронов было много. Младший лейтенант вдруг попросил: «Дай пострелять». Я отдал ему винтовку и присел отдохнуть. Он высунулся из окопа, прицелился, но выстрелить не успел. Раздался какой-то булькающий звук, и мой сосед стал сползать вниз. Он был мертв, пуля пробила ему шею. Прежде чем встать, я поднял на штыке наружу свою каску. Дзинь! – каска пробита навылет. Каски наши были очень тонкими и защищали лишь от осколков мин и гранат. Стало понятно, что где-то поблизости наши позиции уже держал под прицелом немецкий снайпер.

И все-таки контратака противника была отбита. Индивидуальные окопы не дают возможности маневра, но из них в открытой степи никто не побежит. Нужно биться до конца. Патронов и гранат у каждого бойца было много. На поле боя остались три немецких танка. Ночью бойцов соседнего полка отвели в тыл, заменив резервным батальоном. Многих выносили на носилках.

Следующие несколько дней немецкий снайпер увеличивал число наших потерь. Индивидуальные окопы сильно ограничивали возможности активной обороны. Связистка Оля, обеспечивавшая телефонную связь между командиром роты и командиром батальона, была убита при очередной попытке восстановить поврежденный минометным обстрелом провод, тянувшийся в тыл по поверхности земли. Связистом назначили меня. Две первые миссии по восстановлению связи я проводил в темноте, это было относительно безопасно. Взяв под локоть телефонный провод, а в руки моток изоляционной ленты, нужно было идти в тыл, находить разрывы, зачищать концы, соединять их и изолировать липкой лентой. На всей линии в полкилометра до блиндажа комбата случалось по пять-шесть разрывов.

31 мая после утренней бомбежки с воздуха, повредившей и телефонные провода, командир приказал мне восстановить связь немедленно. Схватив провод и пригнувшись, я побежал в тыл. Первый разрыв нашел метрах в двадцати от наших позиций и быстро соединил провод. Но, вскакивая для следующей пробежки, ощутил сильный удар в правую стопу, уже приподнятую над землей. Я упал и быстро пополз назад, поняв, что это ранение. В санитарном окопе роты две медсестры перевязали сквозную рану, которая почти не кровоточила. Кровь пошла, лишь когда я дополз до своего окопа. Бинтовал ногу обмотками, но остановить кровотечение не мог. Что было потом, не помню. Очнулся утром после переливания крови в полевом госпитале, расположенном в роще. Выносить раненых с позиций можно было только ночью.

Подробности госпитальной жизни помню плохо – это не те острые впечатления фронтовой жизни, которые я потом часто вспоминал. Жизнь в госпитале не требовала усилий и напряжения воли, один день был похож на другой. Операций мне не делали, обработали входную и выходную раны, забинтовали ногу и уложили в гипс. Затем отправили в эвакогоспиталь в Краснодар, через два дня – в другой госпиталь в Баку, а затем на стационарное лечение в Тбилиси. Там меня уже могли навещать мама, Рой, тети, кузины и друзья. Выписывала из госпиталя врачебная комиссия, которая и решала, куда тебя отправить: обратно в строй, на нестроевую службу или на инвалидность третьей, второй или первой группы. Первая группа – это потеря конечностей и полная нетрудоспособность, вторая – потеря одной руки или ноги, третья – сохранение ограниченной трудоспособности. Мне дали вторую группу инвалидности, но временно, на три месяца, так как у меня еще не прекратился остеомиелит (воспаление надкостницы), требовались перевязки и осмотры. В 1944 году перевели в третью группу, уже в Москве. Основным документом у всех покидавших госпиталь была выписка из истории болезни, на основании которой уже по месту жительства назначалась пенсия и выдавались документы – в моем случае паспорт и свидетельство военкомата об освобождении от воинской обязанности.

Биология, медицина или агрономия?

В январе 1944 года я приехал из Ростова-на-Дону в Москву с намерением поступить на биологический факультет МГУ. Приема студентов зимой нет, но у меня не было другого выхода.

В декабре 1943 года раздробленные пулей кости стопы срослись достаточно прочно, что позволило мне сменить костыли на палочку. Брат Рой служил в тыловых частях. Как демобилизованный из армии по инвалидности я имел право вернуться в Ростов, освобожденный от немцев весной 1943 года. Действовали указы, гарантировавшие возвращавшимся в освобожденные города жителям право на жилплощадь.

Ростов-на-Дону, который был дважды оккупирован (осенью 1941-го и летом 1942-го), подвергся сильным бомбардировкам. Но пятиэтажный дом № 78 на Пушкинской улице, в котором была наша двухкомнатная квартира, стоял невредимым. Квартира эта принадлежала тете Наде с бабушкой. Мы переехали к ним после ареста в Москве нашего отца Александра Романовича, профессора военной академии. Он был осужден как «бухаринец» и умер в марте 1941 года в одном из лагерей Магаданской области. Отец был очень сильным мужчиной и физически закалял нас с братом с раннего детства. Но каторжной работы на Колыме не вынес и он.

В нашей двухкомнатной ростовской квартире жили теперь сразу три семьи, переселенные из разрушенных домов. Хлопотать о ее возвращении не имело смысла. Никаких принадлежавших нам вещей там не осталось. Пропала и большая библиотека отца, которой мы дорожили больше всего. Моя двоюродная тетя, хорошо известный в Ростове зубной врач с собственным кабинетом в центре города на проспекте Буденного, не уехавшая из города, была расстреляна вместе с мужем при ликвидации немцами всех ростовских евреев. (Вторичная оккупация Ростова произошла 24 июля 1942 года. Но уже 11–12 августа все оставшиеся в городе евреи – около 15 тысяч человек, включая детей, – были расстреляны в Змиевской балке за городом.) Мы убеждали тетю уехать, но она не хотела все бросать, надеясь на свою русскую фамилию Сахарова и на то, что хорошие зубные врачи нужны при любом режиме. Своих детей у нее не было. В ее замечательную квартиру вселился при оккупации офицер гестапо. Теперь там тоже жили несколько семей.

В Ростове я прожил около недели. Меня приютила мать школьного друга Кости Рагозина, который воевал где-то в Белоруссии. Его отец пропал без вести летом 1942 года на подступах к Сталинграду. Делать в городе мне было нечего, и я пошел на вокзал, чтобы уехать в Москву. В то время в каждом пассажирском поезде был вагон для раненых, в который человеку в солдатской шинели можно было сесть без билета. Контролеры в эти обычно переполненные вагоны не заходили. Ехали в большой тесноте. Мне досталось место лишь в тамбуре. Моим соседом оказался тяжелораненый капитан. Его сопровождала медсестра. Прямого сообщения между Ростовом и Москвой еще не было, и поезд проезжал через руины Сталинграда. В Москве я оказался лишь через шесть дней. На железнодорожных станциях были специальные столовые для возвращавшихся из госпиталей демобилизованных. Четверть пассажиров вагона составляли тяжелораненые, нередко без ног. Их сопровождали санитары или медсестры.

Декан биофака МГУ принял меня приветливо и был готов зачислить кандидатом в студенты, с тем чтобы начать учебу в октябре. Инвалидов войны принимали в то время в вузы вне конкурса и без вступительных экзаменов. Студентов-мужчин было немного. Но университет, только недавно вернувшийся из эвакуации в Казань, не имел пока студенческого общежития. Во Втором медицинском институте также оказались проблемы с общежитием. Все прежние общежития были заняты под военные госпитали. Директора института явно удивила моя эрудиция в области медицины (основанная на книгах И. И. Мечникова, Поля де Крюи и А. А. Богомольца, прочитанных еще до войны). Он был готов зачислить меня в студенты сразу, но лишь на санитарный факультет. «Вы пропустили анатомию человека, без нее на лечебном факультете делать нечего. Нужно ждать до осени», – объяснил он.

В Москве я жил уже пять дней, ночуя либо на Казанском, либо на Ленинградском вокзалах. При карточной системе на продукты питания купить еду можно было лишь на вокзалах в буфетах специальных залов для военных и демобилизованных. Кое-где были и столовые для раненых. Сотни тысяч инвалидов войны, выписанных из госпиталей, перемещались по стране, не имея возможности вернуться домой. Власти просто не знали, что с ними делать, и вокзалы стали для них общежитиями. Их родные города и деревни были сильно, а часто и полностью разрушены либо еще не освобождены. В январе 1944 года Крым и Одесса оставались оккупированными немецкой армией, бои шли за Кривой Рог. Именно в это время произошел разгром немецких войск, окружавших Ленинград. Всю Белоруссию, Прибалтику и Молдавию еще предстояло освобождать.

В Петровско-Разумовское, где раскинулись на большой территории красивые учебные корпуса, общежития, опытные поля, пруды и лес Московской сельскохозяйственной академии им. К. А. Тимирязева, я приехал на пригородном поезде с Ленинградского вокзала. Декан агрономического факультета профессор Николай Александрович Майсурян оказался моим земляком, он родился и окончил университет в Тбилиси. Я снова получил предложение стать кандидатом в студенты. Но до начала нового учебного года мне предложили работу и общежитие. Работа была простая, но опасная – промывка белого кварцевого песка концентрированной соляной кислотой, чтобы освободить его от всех минеральных солей. В подвале, где стояли промывные баки, приходилось надевать противогаз. Этот песок, который затем надо было отмывать и от соляной кислоты простой и дистиллированной водой, тоннами использовался для агрохимических и физиологических опытов с разными комбинациями удобрений. Весной, как рабочему опытной станции, мне предложили две сотки уже распаханного поля подмосковного учхоза «Отрадное» под огород. В октябре, когда я наконец стал студентом, под моей кроватью в общежитии лежали два больших мешка с картошкой.

Трофим Денисович Лысенко

Мои научные интересы в области проблем старения сложились, когда мне было еще пятнадцать-шестнадцать лет. Зимой 1942 года я часами просиживал в публичной библиотеке Тбилиси, конспектируя монографию А. В. Нагорного «Проблема старения и долголетия», изданную в Харькове в 1940 году. В Тимирязевской академии этой темой занимались на кафедрах зоологии, ботаники, химии и физикохимии, физиологии и биохимии. То, что их исследования относились к растениям и животным, а не к человеку, не имело значения. Растения и животные тоже стареют, хотя и неодинаково. Для животных необходимость старения тела достаточно логично объясняла теория Вейсмана о смертности сомы и бессмертии зародышевой плазмы. Но у растений явно не было отдельного от сомы зародышевого пути. Они были способны к неограниченному вегетативному бесполому размножению. Из соматических клеток можно было получить новое растение. Растения размножаются клубнями, черенками, корневыми отводками. Точка роста стебля, состоящая из быстроделящихся вегетативных клеток, которые образовывали листья, неожиданно весной, летом или в теплых краях осенью, а иногда и через год вдруг начинала формировать цветок с полным набором мужских и женских репродуктивных органов. Первая теория, которая сложилась у меня, была попыткой объяснить именно эту загадку. Я предположил, что в точках роста растений среди в основном соматических клеток есть и потенциально зародышевые. Соматические клетки, замедляя свои деления из-за старения, постепенно замещаются зародышевыми, и именно поэтому точка роста начинает формировать не листья, а цветок с половыми органами. Иногда это замедление делений соматических клеток может вызываться низкой температурой, как у озимых растений. Иногда – сменой фотопериодов от весны к лету. Моя гипотеза в чем-то дополняла теорию стадийного развития растений, которая прославила Трофима Денисовича Лысенко еще в 1929 году, когда он впервые на практике смог довести озимую пшеницу до репродукции при весеннем посеве, продержав проросшее зерно две недели под талым снегом. Я изложил свою гипотезу на пяти страницах каллиграфическим почерком и послал в апреле 1945 года по почте один экземпляр академику Лысенко, президенту Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина (ВАСХНИЛ), а другой передал заведующему кафедрой ботаники нашей Тимирязевской академии профессору Петру Михайловичу Жуковскому, яркие лекции которого для нас, студентов первого курса, были наиболее увлекательными. Недели через две я получил письмо в конверте ВАСХНИЛ. Ответ Лысенко был кратким: «Уважаемый Жорес Александрович! Ваши идеи кажутся мне интересными. Будете в Москве – заходите. Академик Т. Д. Лысенко».

ВАСХНИЛ в Большом Харитоньевском переулке в центре Москвы занимала здание старинного дворца князей Юсуповых. Табличка сбоку от входа извещала, что это памятник архитектуры XVII века, охраняемый государством. В обширной приемной у кабинета президента уже сидели около тридцати человек. Многие явно приехали издалека и из деревень. Встречали посетителей секретарша и помощник, спрашивали о причинах визита. Я показал помощнику письмо. Лысенко начинал прием в 11.00. Нам объяснили, что академик принимает не по очереди, а всех сразу. Он будет беседовать сначала с агрономом, который приехал из Сибири. Но мы будем сидеть в кабинете и можем задавать вопросы и подавать реплики. Нередко, как нам сказали, люди приходят к академику с одними и теми же проблемами, никаких ограничений на запись на прием нет. Интересные мысли приходят академику часто именно в ходе таких бесед.

Точно в 11.00 посетители стали входить в большой кабинет президента. Лысенко уже сидел за своим огромным столом (он вошел через отдельную дверь). Кабинеты крупных советских администраторов всегда состояли из двух комнат: одна, большая, – для приемов, вторая – «личная», с диван-кроватью для отдыха, буфетом и санузлом. Стол Лысенко был завален сельхозпродукцией: несколько снопиков пшеницы и ржи, крупные картофелины, початки кукурузы. Большие снопы пшеницы, привезенные из разных концов страны, стояли у стены недалеко от письменного стола. Стулья для посетителей располагались вдоль боковых стен. Книжных шкафов, обычных для кабинетов деканов, директоров и профессоров, не было видно.

«Садитесь, – обратился к нам Лысенко неожиданно громким, но очень хриплым голосом, – я буду говорить с агрономом из Омской области. – Он назвал фамилию. – У него вопрос по поводу посевов озимой пшеницы по стерне».

В 1943–1944 годах посевы озимой пшеницы по стерне в Сибири по методу Лысенко, то есть по необработанному, невспаханному полю, были главной темой дискуссий в сельскохозяйственных кругах. В 1942 году наступление немцев на Северный Кавказ и на Сталинград началось лишь в конце июля, когда уборка урожая озимой пшеницы была завершена. Большую часть зерна успели вывезти в Закавказье и за Волгу. Но сеять озимую пшеницу для урожая 1943 года оказалось негде. В Сибири озимую пшеницу не сеяли, она вымерзала. Лысенко предложил сеять озимую пшеницу в Омской и в Новосибирской областях по стерне от убранной яровой, то есть по невспаханным полям. По его теории, проверять которую не было времени, ростки гибнут зимой не от самих морозов, а от образования кристаллов льда и уплотнения и перемещений замерзающей рыхлой земли, в результате чего происходит разрыв узла кущения злаков и корней, находящихся под землей. В плотной невспаханной земле таких разрывов не будет и ростки не погибнут. Если узел кущения цел, растения регенерируют весной боковые почки и все побеги. Стерневая щетина, остающаяся от скошенного урожая, лучше сохранит снег, защищая почву. В августе-сентябре 1942-го в Челябинской, Новосибирской и Омской областях были засеяны озимой пшеницей по стерне сотни тысяч гектаров. Результаты оказались противоречивыми: в одних колхозах был урожай, в других посевы вымерзли.

Агроном из Сибири был из тех, у кого урожай пострадал. Начался спор. Сидевшие вдоль стен активно в нем участвовали. Около часа дня в кабинет вошли официантки с подносами и раздали посетителям крепкий сладкий чай в стаканах с серебряными подстаканниками и большие бутерброды с красной икрой и семгой. Это было приятным сюрпризом. К трем часам дня прием закончился. Лысенко сказал, что его ждут на совещании в Кремле. До обсуждения моей гипотезы дело не дошло. Но я возвращался в общежитие вполне удовлетворенным.

Петр Михайлович Жуковский

Профессор Жуковский был наиболее популярным и авторитетным ученым нашей академии – академик ВАСХНИЛ, лауреат Сталинской премии и автор считавшегося лучшим учебника ботаники. В экспедициях в Малую Азию, Сирию, Месопотамию он собрал тысячи образцов культурных растений, написал книгу «Земледельческая Турция» и открыл в Закавказье новый вид ранее неизвестной пшеницы, уникальной по своему высокому иммунитету к грибковым заболеваниям. Этот вид пшеницы, названный Жуковским в честь своего учителя Тимофеева Triticum timopheev Zhuk, использовался селекционерами для скрещивания пшениц во многих странах для усиления иммунитета у выводимых ими сортов.

Жуковскому не требовалось отвечать мне письменно. Ботаника являлась одним из главных предметов первого курса, и каждую неделю наша учебная группа приходила на кафедру ботаники в учебный корпус № 17 для практических занятий. Из двадцати членов группы я был единственным мужчиной, и Жуковский меня уже знал. После очередного семинара мне сказали, что Петр Михайлович ждет меня в своем кабинете. Он встретил меня приветливо, даже сердечно. Лаборантка принесла нам чай и бутерброды с сыром. Жуковский похвалил мой почерк и стиль: «Ваша рукопись написана хорошим научным языком». Расспросил немного про мою биографию и сказал: «Мой сын Алешка сейчас тоже на фронте, уже в Германии, надеюсь, что он не погиб». (В это время, в конце апреля, шли бои уже за Берлин.) Затем продолжил: «Давайте вместе проверять вашу теорию. У нас на кафедре есть лаборатория эмбриологии и цитологии растений. Мы дадим вам хороший микроскоп. Но нужно еще многому научиться…»

На следующий день я пришел в эту лабораторию. Ею руководила опытный цитолог Анаида Иосифовна Атабекова, доцент. Как оказалось, она была женой декана Майсуряна и тоже родилась в Тбилиси.

Через две недели война закончилась. Сын Жуковского Алеша, военный летчик, не погиб, и через год я с ним познакомился. Мой ростовский друг Костя Рагозин был убит в уличных боях в Берлине. Об этом я узнал от его матери, когда побывал в Ростове в 1946 году.

Никитский ботанический сад

Я учился и работал очень интенсивно. Из Германии по репарациям в конце 1945 года привезли в Тимирязевскую академию новейшие микроскопы и лабораторную посуду. Я освоил работу на микротоме – приборе для получения тончайших срезов тканей для их изучения под микроскопом, научился окрашивать срезы с точек роста растений, делать микрофотографии. В Германии еще в 1940 году было опубликовано исключительно интересное исследование Ф. Мевуса (F. Moevus) и Р. Куна (R. Kuhn), показавшее, что у зеленой водоросли хламидомонады половая дифференцировка гамет на мужские и женские клетки зависит от фотохимических реакций света с разными каротиноидами. При этом мужские и женские гаметы содержали разные наборы каротиноидных пигментов. Эти пигменты почти всегда присутствуют в пестиках и в рыльцах цветков растений. Жуковский поручил мне собрать по этому вопросу всю возможную литературу на английском. Он свободно владел немецким и французским, но не английским. Я сделал для него переводы с английского большого числа публикаций, и в начале 1948 года он подготовил под двумя нашими фамилиями обзор «Значение световой энергии и каротиноидов для развития бесполого и полового поколений в растительном мире», который был вскоре опубликован в журнале «Успехи современной биологии» (1948. Т. 26, вып. 4. С. 501–514). К нашему удивлению, редакция журнала по требованию цензуры удалила из списка литературы – важнейшего раздела любого обзора – очень много ссылок на иностранные публикации. С 1946 года действовало нелепое цензурное правило, требовавшее, чтобы количество ссылок на иностранные источники не превышало количество ссылок на отечественные работы.

Весной этого же года Жуковский предложил мне командировку в Государственный Никитский ботанический сад в Крыму для экспериментального изучения состава каротиноидных пигментов в мужских и женских органах растений. (Название сада происходило от села Никитское, расположенного на склоне выше площадки, выбранной ботаниками в начале прошлого века.) Мне пришлось досрочно сдать зачеты и экзамены за четвертый курс, чтобы выехать в Крым как можно раньше, большинство растений цветет весной. По теории Жуковского некоторые продукты обмена каротиноидов могли играть роль растительных половых гормонов. У растений существует большее разнообразие форм половой репродукции, чем у животных, и гормональная регуляция этих процессов была мало изучена. Мне предстояло освоить методику разделения желтых пигментов растений распределительной и разделительной хроматографией и изучить состав этих пигментов в репродуктивных органах некоторых видов растений, имеющих крупные тычинки и пестики ярко-желтого цвета.

Лаборатория биохимии Никитского ботанического сада, расположенного недалеко от Ялты, имела отличное оборудование, привезенное из Германии по репарациям, и обширный набор химических реактивов. Заведующий лабораторией профессор Василий Иванович Нилов был другом Жуковского. Никитский ботанический сад, основанный как Императорский в начале XIX века, имел богатую коллекцию южных и субтропических растений. Я приехал туда в середине апреля и быстро приступил к работе.

Главной проблемой для всего побережья Крыма оказалась, однако, нехватка воды. В период оккупации полуострова немецкой армией в 1941–1944 годах на склонах гор вырубили все леса – для борьбы с партизанами. В лесах скрывались и остатки нескольких советских дивизий, отрезанных быстрым немецким наступлением летом 1941 года, и немалое число участников многомесячной обороны Севастополя. Боеприпасы и продовольствие им сбрасывали с самолетов.

При отсутствии лесов на склонах гор дождевая вода не питала родники, обеспечивавшие в прошлом водопроводную систему Ялты, а смывала почву со склонов в море. После каждого дождя море становилось коричневым на 2–3 км от берега. Сильно страдал и Никитский ботанический сад, многие редкие растения которого требовали полива. Питьевую воду для жителей Ялты и всего побережья доставляли по морю танкерами. На одном из холмов возле Никитского сада находился лагерь для немецких военнопленных, их было около двухсот человек. Они занимались работами по созданию на склонах плоских террас водосборных сооружений, чтобы уменьшить смыв почвы в море и накапливать воду для поливов.

Недалеко от Никитского сада на приморской «пушкинской» тропе в Гурзуф стоял небольшой монумент с надписью: «На этом месте 17–18 декабря 1942 года были расстреляны немецкими оккупантами более пяти тысяч советских граждан – жителей Ялты». Я понимал, что это были ялтинские евреи – мужчины, женщины и дети.

Моя работа увлекла меня. Регулярно я посылал подробный отчет о ее результатах П. М. Жуковскому. Он неизменно отвечал, давая различные советы. (Эти очень теплые письма с датами 1948 года сохранились у меня до настоящего времени.) Почти каждое утро я плавал в море. Жил в отдельной комнате Дома для приезжих ученых. Получал даже небольшую зарплату в дополнение к студенческой стипендии и пенсии инвалида 3-й группы, которую мне еще сохраняли, хотя я мог уже и бегать. Действовала директива правительства – выплачивать пенсии ветеранам-студентам независимо от состояния их здоровья. Идиллия была нарушена 1 августа, когда «Правда» и другие центральные газеты опубликовали обширный доклад академика Т. Д. Лысенко «О положении в биологической науке», сделанный им на сессии ВАСХНИЛ, открывшейся 31 июля 1948 года.

Августовский переворот

Излагать здесь содержание этого доклада нет необходимости. В истории СССР не было прецедентов, чтобы научные доклады ученых любого ранга публиковались в таком формате и одновременно во всех центральных газетах. Такое было возможно лишь для отчетных или директивных докладов на пленумах или съездах ВКП(б). Следовательно, доклад Лысенко был директивным, одобренным Политбюро и лично Сталиным, и это означало, что рекомендации доклада будут незамедлительно внедряться всеми административными и политическими методами. Между тем основные положения доклада Лысенко были примитивнейшими и псевдонаучными, возвращавшими биологию и все связанные с ней дисциплины на 150 лет назад к теориям Ламарка о наследовании благоприобретенных признаков. В СССР отменялись или запрещались как реакционные буржуазные и идеалистические сразу несколько важнейших дисциплин, прежде всего генетика с ее хромосомной теорией наследственности, теорией генов, мутаций и др. Запрещалась как реакционная наука медицинская генетика, потому что якобы австрийский монах Мендель просто ошибался, формулируя «гороховые законы», Вейсман со своей теорией зародышевой плазмы был реакционным идеалистом, а хромосомная теория наследственности Моргана служила интересам американских расистов.

В прениях по докладу Лысенко Жуковский выступил с наиболее резкой критикой, защищая в основном хромосомную теорию наследственности и приводя яркие примеры (постоянство числа хромосом у каждого вида, редукционное деление хромосом при формировании гамет, связь мутаций с изменениями в хромосомах и др.). Но на заключительном заседании сессии 7 августа, после того как Лысенко информировал участников о том, что его доклад был одобрен Центральным Комитетом ВКП(б), Жуковский снова взял слово и объявил, что он понял свои ошибки и заблуждения и будет в дальнейшем работать для развития «мичуринской биологии». Двое других ученых, в прошлом критиковавших Лысенко, также публично «раскаялись».

Для меня Августовская сессия ВАСХНИЛ напоминала февральско-мартовский Пленум ЦК ВКП(б) в 1937 году, решения которого положили начало террору 1937–1938 годов. Репрессии принесли СССР колоссальный политический, экономический и моральный ущерб и лишили страну наиболее способных людей, в том числе военачальников и ученых. Но этот террор сделал Сталина абсолютным диктатором. Августовская сессия делала Лысенко диктатором в биологических и сельскохозяйственных науках. Для всей страны такой поворот был катастрофой. Он сильно ослаблял авторитет и позиции самого Сталина как мирового лидера. В руководстве страны явно шла какая-то политическая борьба, мишенью которой был Андрей Жданов, секретарь ЦК и главный идеолог страны, второй в партийной иерархии человек после Сталина. Он по линии Политбюро поддерживал критику Лысенко, но в начале июля 1948 г. был смещен с поста «главного идеолога». Юрий Жданов, его сын (в 1949 году он женился на дочери Сталина Светлане), заведовал в это время отделом науки ЦК ВКП(б). В марте 1948 года он выступил с докладом на совещании пропагандистов, охарактеризовав идеи Лысенко как псевдонаучные, но 7 июля «Правда» опубликовала письмо Юрия Жданова Сталину, в котором он признавал свои ошибки. Покаяния Жуковского и Юрия Жданова явно были частью сценария. Им «разрешили» покаяться, и это означало, что их не будут трогать в намечавшемся общем погроме. Я сознавал, что переворот в науке не мог осуществляться без каких-то корней в партийно-государственном руководстве. Было очевидно, что следует ожидать массовых репрессий не только среди биологов. Но понять всю картину ближайшего будущего я еще не мог.

Много лет спустя я узнал, что Андрей Жданов, бывший партийным лидером Ленинграда, не давал согласия на арест академика Николая Ивановича Вавилова, директора Всесоюзного института растениеводства, который готовился еще в 1937 году. Жданов относился к Вавилову с большим уважением. Арест Вавилова был поэтому произведен 6 августа 1940 года во время экспедиции в Западную Украину. Найденное в архиве постановление на арест за подписью старшего лейтенанта госбезопасности Рузина, которое, судя по стилю и содержанию, было лишь проектом, заготовленным в конце 1937-го, датировано 5 августа 1940 года. Его утвердил 6 августа того же года Л. Берия. Санкция прокурора датирована 7 августа[1].

Вавилова арестовали в поле недалеко от Черновиц (Львовская обл.). Спецгруппа для ареста прибыла из Москвы. Совершенно очевидно, что арест Вавилова осуществлялся на основании устных приказов, отданных 3 или 4 августа, а все документы подписывались после телефонных сообщений спецгруппы. В Ленинграде об аресте Вавилова узнали лишь через несколько дней от членов вернувшейся экспедиции.

Неожиданно в Никитский ботанический сад 10 или 11 августа приехал Петр Михайлович Жуковский. Ему требовался отдых. Никитский сад имел статус института в системе ВАСХНИЛ. Жуковский, как единственный академик-ботаник, представлял в академии научные интересы сада и рецензировал его отчеты и планы. В том же Доме для приезжих ученых ему предоставили лучшую комнату с верандой и видом на море. Мы встретились как старые друзья. Он меня обнял, на глазах у него были слезы, когда он произнес: «Я заключил с Лысенко Брестский мир… Поганый мир… Я сделал это ради моих учеников».

Другая академия

Когда я вернулся в Москву в конце сентября, Тимирязевская академия была уже другой. Ректор академии, крупный экономист-аграрник, академик В. С. Немчинов, был смещен. Новым ректором академии стал В. Н. Столетов, кандидат биологических наук, давний сотрудник Лысенко. Был снят с должности заведующий кафедрой генетики и селекции растений академик А. Р. Жебрак, и эту кафедру возглавил сам Лысенко, которому предстояло теперь читать курс «мичуринской генетики» прежде всего студентам пятого курса, которые раньше учились «морганизму-менделизму». Были смещены со своих постов два декана и уволено много других преподавателей. На кафедре ботаники уволили доцента А. И. Атабекову. Жуковский сохранил свой пост, но на кафедру к нему назначили без его согласия немолодого «аспиранта», демобилизованного из какого-то спецподразделения. Жуковский сразу понял, что это осведомитель из МГБ, и менял тему разговора, когда в лабораторию входил тот самый аспирант. От Жуковского он получил «мичуринскую» тему: ему предстояло изучить возможность переноса иммунитета к грибкам с помощью вегетативной гибридизации. (Аспирант работал очень много, сделал сотни прививок, но успеха не добился.) Ректор Столетов своими приказами менял темы исследований аспирантов. Так, мой друг Вася Земский, тоже инвалид войны с протезом руки, начавший при кафедре физиологии растений тему по гормонам роста, получил теперь тему по физиологии «ветвистой пшеницы», полудикого вида с низким процентом белка, с помощью которого Лысенко обещал удвоить урожаи. (В особых условиях и при очень разреженных посевах колос у этой пшеницы ветвился и превращался в гроздь, производя впечатление на людей, незнакомых с ботаникой пшениц.)

В новых условиях у меня было мало шансов остаться в аспирантуре для получения ученой степени. Студенты, кончавшие академию, получали так называемое распределение по спискам вакансий в колхозах и совхозах. Свободное трудоустройство дипломированных специалистов не практиковалось. Направление в аспирантуру требовало особых характеристик и рекомендаций. Работать по «мичуринским» темам я не мог. У меня возник другой план. Прежде всего я решил продлить срок своего обучения на год и кончать не в 1949-м, а в 1950 году. Для этого я перевелся с агрономического факультета на факультет агрохимии и почвоведения. Декан Н. А. Майсурян, сохранивший свой пост ценой покаяния и обещания перейти на «мичуринские» позиции, помог мне и в этот раз. На новом факультете мне предстояло изучать несколько новых, необходимых для агрохимика-почвоведа дисциплин, и поэтому я оставался на том же четвертом курсе, то есть впереди было еще два года учебы, а не один. За эти два года можно не только подготовить дипломную работу, но и написать диссертацию на соискание ученой степени кандидата биологических наук и сдать кандидатские экзамены. Я уже имел две публикации в научных журналах, и три статьи по каротиноидам растений находились в печати в «Докладах Академии наук СССР». (Они были опубликованы в 1949 году.)

В новом корпусе общежития факультета агрохимии и почвоведения моими соседями по комнате были старые друзья – Коля Панов и Борис Плешков, оба инвалиды войны. Панов был ранен в ногу в Сталинграде. Борис Плешков, поступивший в академию в 1945-м, был контужен при взрыве снаряда в Чехословакии. В соседней комнате жили четыре студентки. Одной из них была Рита Бузина, моя будущая жена.

Политическая ситуация в стране между тем с каждым месяцем становилась все мрачнее и мрачнее. Андрей Жданов умер от инфаркта в конце августа. Главным идеологом ВКП(б) стал Георгий Маленков, консерватор, антисемит и покровитель Лысенко. Начались гонения на Вячеслава Молотова, второго после Сталина человека в правительстве. В январе 1949 года арестовали жену Молотова Полину Жемчужину, обвиненную в сионизме (она была еврейкой). Теперь «наследником» Сталина становился Маленков, союз и дружба которого с Лаврентием Берия не сулили ничего хорошего. Николай Вознесенский, молодой член Политбюро, способный экономист и организатор и первый заместитель Сталина в правительстве, вдруг тайно «исчез» без всяких объяснений. 1 мая 1949 года его портрета не оказалось среди портретов членов Политбюро, которые вывешивались в центре Москвы. Как выяснилось позднее, он был арестован в начале 1949 года по «ленинградскому делу», о котором знали лишь в Ленинграде, и тайно расстрелян в 1950-м вместе со своим братом и ленинградскими партийными лидерами: председателем Совета министров РСФСР М. И Родионовым, секретарем ЦК ВКП(б) А. А. Кузнецовым, секретарем Ленинградского обкома П. С. Попковым и др. В Ленинграде были арестованы около двух тысяч человек. (Смертную казнь отменили в СССР в 1947 году в честь тридцатилетия Октябрьской революции, но 12 января 1950 года восстановили по отношению к «изменникам родины, шпионам и подрывникам-диверсантам».) Шли аресты и в Ленинградском университете, где в то время учился на философском факультете мой брат Рой. О событиях в Ленинграде я узнавал от него и очень беспокоился о его судьбе. В Ленинграде жила сестра мамы Сима, пережившая блокаду. В Москве также арестовывали в связи с «ленинградским делом» крупных чиновников в правительстве РСФСР. Суды были закрытыми, и приговор приводился в исполнение немедленно. Расстрелянных кремировали и тайно хоронили. Террор начался, но шел по секретному сценарию без открыто предъявленных обвинений и открытых судов. Причина нового террора казалась мне очевидной. Но я ни с кем не делился своими предположениями. Сталин на торжественном заседании, проходившем в Большом театре по случаю семидесятилетия вождя 21 декабря 1949 года, выглядел больным, не промолвил ни одного слова, не мог встать с кресла и подойти к микрофону. Но он готовил себе на смену людей, которые не станут заниматься разоблачением его преступлений и террора прошлых лет. Они сами были активными участниками этого террора. Новые репрессии были направлены против молодых членов руководства, выдвинувшихся в годы войны.

Кандидат биологических наук

На летнюю практику в 1949 году я остался в Москве. Анализы можно было проводить на кафедре агрохимии и биохимии растений, которая также располагалась в 17-м корпусе, в его старой части. В подвале этого же здания я в 1944 году промывал соляной кислотой песок именно для сотрудников кафедры агрохимии, ставивших опыты в вегетационном домике за корпусом. В то время еще был жив академик Д. Н. Прянишников, ученик К. А. Тимирязева и учитель Н. И. Вавилова, самый в то время знаменитый ученый академии и основатель советской агрохимии. Он имел звание Героя Социалистического Труда и много других наград. Его настойчивость в создании в СССР нескольких заводов по производству химических удобрений, особенно азотнокислого аммония и калийной селитры, была оценена во время войны. Эти заводы быстро переоборудовались на производство пороха и взрывчатых веществ. Прянишников умер весной 1948 года в возрасте 83 лет. Профессоров кафедры агрохимии оргмеры 1948 года не коснулись, хотя Прянишников был известным противником Лысенко. Причины их неприкасаемости я вскоре понял. В одной из лабораторий кафедры агрохимии, имевшей отдельный вход с улицы и считавшейся секретной (там изучалось действие радиации на растения), работала уже почти десять лет Нина Теймуразовна Берия, кандидат сельскохозяйственных наук и жена Лаврентия Павловича. Она была ученицей Прянишникова и защитила диссертацию на тему «Способы внесения фосфоритной муки». Ее обычно привозила к подъезду лаборатории «победа» с шофером. В штате сотрудников кафедры она числилась под своей девичьей фамилией Гегечкори. Ее непосредственным руководителем был доцент В. М. Клечковский. На семинары на кафедре и конференции на факультете она не приходила, но присутствовала на собраниях партгруппы. (Я случайно познакомился с ней в 1952 году в кабинете заведующего кафедрой профессора А. Г. Шестакова.)

В небольшом ботаническом саду кафедры ботаники я начал опыты по изучению биохимических различий мужских и женских экземпляров конопли (Cannabis sativa). Это двудомное (раздельнополое) растение. Я старался биохимическими и физико-химическими методами определить, существует ли в этом случае какой-либо диморфизм пыльцы и можно ли определить, какие пыльцевые зерна являются мужскими и какие женскими. У некоторых двудомных растений мужские и женские пыльцевые зерна различаются по величине. У конопли они имели одинаковый размер. Однако при некоторых видах окрашивания, с изменением цвета в зависимости от небольших сдвигов кислотности (pH), мне удалось обнаружить диморфизм пыльцы конопли. Результаты этой работы были опубликованы в моей статье «Физико-химический диморфизм пыльцы двудомных растений» в «Докладах Академии наук СССР» (1949. Т. 68, вып. 4. С. 777–780).

Осенью 1949 года я начал готовить свою диссертацию. Работал в основном в библиотеке академии. Нередко приходилось ездить и в Государственную публичную библиотеку CCCР им. В. И. Ленина. В ней был более широкий выбор журналов по биохимии и физиологии растений. К концу февраля 1950 года работа была закончена. Тема диссертации «Физиологическая природа формирования половых признаков у высших растений» давала простор для теоретических обобщений. Последняя глава диссертации – «Опыты 1949 года с коноплей» – могла быть представлена и как дипломная работа. Объем диссертации в то время составлял обычно 200–250 страниц, дипломной работы – 40–50. Никто, даже Жуковский, не знал о моих планах. Случаев представления диссертаций студентами в истории академии не было. Может быть, их не было и во всей Москве. Я понимал, что новый ректор академии мог возражать: Жорес Медведев как ученик Жуковского имел репутацию противника Лысенко, во всяком случае, он явно не «мичуринец». Нужно было всех ставить перед свершившимся фактом. Работа сделана, представлена – теперь решайте. Это как в спорте: преодолел атлет хотя бы один раз более высокую планку – уже результат не отнимешь. В одну секунду появляется новый чемпион. Я оплатил перепечатку диссертации на машинке на хорошей бумаге. Получилось 260 страниц. Одновременно готовился к сдаче экзаменов по предметам кандидатского минимума: марксизм-ленинизм, английский и физиология растений. Я уже решил, что представлю диссертацию для защиты не в ученый совет факультета, а в Институт физиологии растений АН СССР. Директор этого института академик Николай Александрович Максимов был также заведующим кафедрой физиологии растений в Тимирязевской академии и хорошо меня знал. Он был другом Жуковского, и именно он представлял в «Доклады АН СССР» наши статьи. У него шел давний спор с Лысенко о приоритете в формулировании теории стадийного развития растений. Максимов опубликовал свою версию теории на два года раньше, в 1927 году, но в «Трудах Всесоюзного института растениеводства». Он в то время работал в ВИРе вместе с Н. И. Вавиловым. Лысенко опубликовал свою версию теории в газете «Правда».

Демократическая процедура открытых, публичных защит диссертаций на ученых советах факультетов и научных институтов была унаследована в Советском Союзе от традиций императорской России. В других странах присуждение научных степеней происходит иначе – в узком кругу нескольких экспертов, и главную роль играет профессор, под руководством которого данная работа выполнялась. Российский вариант позволял Институту физиологии растений АН СССР самостоятельно назначать оппонентов по диссертациям и присуждать степень кандидата и доктора наук тайным голосованием тринадцати членов своего ученого совета. Мой руководитель мог присутствовать, но участия в голосовании не принимал. Результаты голосования считались окончательным решением. По кандидатским диссертациям в 1950 году не требовалось утверждения решений институтов министерством высшего образования. Туда, в Высшую аттестационную комиссию, поступали на экспертизу лишь докторские диссертации. Я хорошо знал тогда противников всей школы П. М. Жуковского. Ими были декан факультета агрохимии профессор В. В. Вильямс и В. Н. Столетов. Школа академика В. Р. Вильямса, умершего в 1939 году (В. В. Вильямс – его сын), находилась в непримиримом конфликте со школой академика Прянишникова почти тридцать лет. Это был принципиальный спор о путях развития советского сельского хозяйства. Прянишников считал, что нужно идти по европейскому пути и расширять производство и применение минеральных удобрений. В. Р. Вильямс был против минеральных удобрений, разрушающих якобы структуру почвы, и пропагандировал травопольную систему земледелия и преобразование природы степей путем создания лесозащитных полос. В 1948 году на волне побед «мичуринской биологии» травопольная система была признана единственно правильной. Был принят сталинский план преобразования природы и создания государственных лесных полос по всему югу СССР.

В. Н. Столетов в начале 1950 года уже не являлся ректором Тимирязевской академии. Его назначили заместителем министра сельского хозяйства СССР, а вскоре министром высшего образования СССР. Он теперь переводил все образование в стране на «мичуринские» позиции.

В марте 1950 года я защитил дипломную работу, сдал государственные экзамены по марксизму и английскому. Решением Государственной экзаменационной комиссии от 10 марта мне была присвоена квалификация «ученый-агроном» по специальности «агрохимия и почвоведение». Но сами дипломы выдавались лишь после определения места работы. Списки вакансий были вывешены в деканате. В конце марта я принес первый экземпляр рукописи диссертации П. М. Жуковскому. Он удивился, но был обрадован. Мое будущее беспокоило и его. Рукопись он прочитал в течение нескольких дней и, ничего не изменив, подписал представление на защиту в Институт физиологии. Я отвез три экземпляра диссертации ученому секретарю этого института, который был расположен на юге Москвы. Работу приняли и поставили в очередь. Защиту обещали осенью. Очередь дошла до меня только 1 декабря 1950 года. В этот день состоялась публичная защита с тайным голосованием. Решение «достоин» было единогласным. На следующий день я получил выписку из протокола: «Решением Ученого совета Института физиологии растений им. К. А. Тимирязева от 1 декабря 1950 г. гражданину Медведеву Жоресу Александровичу присуждена ученая степень кандидата биологических наук».

Послесловие

В 1990 году, через сорок лет после той защиты, «вновь я посетил тот уголок земли». Улица, на которой стоял 17-й корпус, старый и новый, стала улицей Прянишникова. В сквере перед корпусом стоял во весь рост бронзовый памятник Д. Н. Прянишникову. Возле была мемориальная доска в память о профессоре П. М. Жуковском, умершем в 1975 г. в возрасте 87 лет. В сквере у главного здания академии стоял бронзовый памятник В. Р. Вильямсу. На стене главного корпуса появилась еще одна мемориальная доска, самая большая: «Здесь в 1908–1911 годах учился великий советский ученый Николай Иванович Вавилов». Мой друг Борис Плешков, ставший профессором и деканом факультета агрохимии в 1965 году, умер несколькими годами позже. На посту декана в 1972 году его сменил Николай Панов, также профессор и академик ВАСХНИЛ. В 1990 году он был в добром здравии. Мы обнялись, и начались воспоминания. Его секретарша вскоре принесла нам бутерброды с икрой и бутылку водки. Чтобы отметить такую встречу, чая было недостаточно.

Глава 2

Возвращение из Крыма в Москву

Отдав в июне 1950 года три экземпляра кандидатской диссертации в Институт физиологии растений АН СССР, я получил назначение на работу младшим научным сотрудником в лабораторию биохимии растений Никитского ботанического сада. По договоренности с профессором В. И. Ниловым, заведующим лабораторией, мне была предоставлена свобода в исследовании процессов старения растений и синтеза белков в растительных клетках. В течение лета я собирал оборудование для изучения аминокислотного состава белков и подбирал возможные модели среди растений. Листья разных ярусов вечнозеленых субтропических растений функционируют много лет и подвергаются реальному старению, а не сезонному увяданию и опадению, как это происходит в более северных широтах. Однако развернуть исследования по старению растений мне не удалось. 12 сентября 1950 года было опубликовано Постановление Правительства СССР и ЦК ВКП(б) о строительстве Главного туркменского канала Амударья – Красноводск протяженностью 1100 км, пересекающего пустыню Каракумы[2]. С помощью каскада плотин на реке и канале планировалось обеспечить орошение 1,3 млн га и обводнение 7 млн га земель. Орошаемые земли предполагалось отводить в основном под хлопковые плантации, а обводняемые – под многолетние засухоустойчивые культуры. Никитский ботанический сад вскоре получил правительственную директиву о подборе культурных растений для зоны Туркменского канала. Одним из главных кандидатов на интродукцию в Туркмению была олива. Плантации оливковых деревьев требуют очень мало воды, так как их мелкие и плотные листья могут усваивать ночную влагу из воздуха. В Ливии и на Аравийском полуострове ареал культивации олив подходит очень близко к пустыне. В Никитском ботаническом саду культивировалось несколько их разновидностей. Некоторым оливковым деревьям было по 400–500 лет, они были посажены на Южном берегу Крыма задолго до основания Никитского сада и даже до завоевания Крыма Россией в XVIII веке. Директор Никитского сада Анатолий Сафронович Коверга обязал лабораторию биохимии переключиться на изучение водного баланса олив и некоторых других растений, чтобы оценить их пригодность для обводняемых туркменских земель. Профессор В. И. Нилов вскоре уволился и перешел на должность главного биохимика во Всесоюзный институт виноделия, который располагался в Ялте и находился в подчинении министерства пищевой промышленности. Мне с весны 1951 года нужно было разрабатывать методику определения водного баланса листьев олив. Позанимавшись этим три или четыре недели с разными самодельными приборами, я тоже подал заявление об увольнении. Навязанная мне приказом новая работа не имела научной ценности. Масличные деревья в Крыму – им было уже за сто лет – не имели ничего общего с теми, которые могли быть посажены на песках вдоль Туркменского канала. После тяжелых разговоров с директором, грозившим самой плохой характеристикой, мне все же удалось уволиться. Характеристика была в то время необходимым документом для поступления на любую новую работу. Единственным местом, куда был шанс устроиться без характеристики, оставалась Тимирязевская академия.

В Москве заведующий кафедрой агрохимии и биохимии профессор Александр Григорьевич Шестаков предложил мне должность младшего научного сотрудника и свободный выбор темы для исследований.

В октябре 1951 года возвратилась в Москву Рита, работавшая в Прикаспийских степях в экспедиции Академии наук по полезащитному лесоразведению. Создание государственных лесных полос для борьбы с засухой во всех степных районах России было еще одним из «великих сталинских проектов» строительства коммунизма, начатым в октябре 1948 года. Но в Прикаспийских степях деревья не росли из-за сухого климата и засоленности тонкого почвенного слоя.

Мы с Ритой сняли комнату в Химках и стали жить вместе. Вскоре Рита уволилась из экспедиции и тоже устроилась на работу в Тимирязевскую академию. Свидетельство о браке мы получили в местном отделении ЗАГСа, никакой свадьбы не устраивали. Жизнь была нелегкой, но сейчас мы вспоминаем то время с ностальгией. Молодость всегда лучшее время жизни.

Смерть Сталина

Сообщение о смерти Сталина, которое было передано по радио утром 6 марта 1953 года, застало меня в подмосковном городке Химки, где мы с Ритой снимали комнату в частном деревянном доме на берегу канала Москва – Волга. Нашему первому сыну Саше был лишь один месяц, и Рита находилась в декретном отпуске. Я с осени 1951 года работал младшим научным сотрудником в одной из лабораторий кафедры агрохимии и биохимии Тимирязевской сельскохозяйственной академии. Рита работала там же старшим лаборантом кафедры молочного дела. На работу мы обычно ездили вместе пригородной электричкой, до платформы Петровско-Разумовское доезжали на ней за пятнадцать минут. Возвращались домой тем же путем, но порознь, так как я работал обычно до позднего вечера. На кафедре, занимавшей отдельный трехэтажный корпус, в моем распоряжении были лабораторная комната и небольшой кабинет.

Наша комната в Химках отапливалась модифицированной русской печкой. Раз в два-три месяца я покупал в экспериментальном лесу академии «Лесная дача» два кубометра бревен разных пород деревьев и пилил и колол их на дрова во дворе дома. Это была моя физзарядка и летом и зимой.

Смерть Сталина мы встретили без эмоций, даже с некоторым облегчением. Политическая обстановка в стране в последние три года все время ухудшалась. Наиболее серьезная репрессивная кампания, начавшаяся после «ленинградского дела», имела отчетливый антисемитский характер. Были арестованы все члены и активисты Еврейского антифашистского комитета (ЕАК), созданного в начале войны. Евреев массово увольняли из редакций газет и журналов, из партийных органов и министерств. В августе 1952 года все члены ЕАК были приговорены к смертной казни, немедленно приведенной в исполнение. Среди расстрелянных были Соломон Лозовский – бывший заместитель наркома иностранных дел и член ЦК КПСС, писатель Исаак Фефер – председатель ЕАК, профессор Борис Шимелович – главный врач знаменитой Боткинской больницы в Москве, Вениамин Зускин – директор Еврейского театра в Москве и другие известные фигуры советской интеллигенции. Была арестована и сослана в Ташкент всемирно известный ученый, академик и директор Института физиологии АН СССР Лина Соломоновна Штерн, единственная тогда женщина среди академиков. Она была членом ЕАК, но ее помиловали, учитывая преклонный возраст, 74 года. В том же году возникло зловещее «дело врачей», по которому начались аресты врачей Кремлевской больницы и других правительственных больниц. Врачей-евреев увольняли из многих других больниц и с кафедр медицинских институтов. Обвинительное заключение по делу группы врачей, опубликованное как «Сообщение ТАСС» 13 января 1953 года в центральных газетах, не оставляло сомнений в неизбежности смертного приговора и широкой волны последующих репрессий. Среди лично мне известных ученых были арестованы агрохимик Иван Георгиевич Дикусар – ученик Прянишникова и генетик Владимир Павлович Эфроимсон. Профессор Дмитрий Анатольевич Сабинин, блестящий физиолог растений, уволенный с биофака МГУ, летом 1951 года покончил жизнь самоубийством. Большинство ученых, уволенных с должностей в августе и сентябре 1948 года, все еще не могли найти работу по специальности.

«Мичуринская» биология выходила за пределы здравого смысла. Стали отвергаться постулаты не только генетики, но и теории Дарвина о внутривидовой борьбе и естественном отборе. Лысенко создал новую теорию происхождения видов путем превращения одних видов в другие не постепенно, отбором мелких мутаций, а скачками: пшеницы сразу в рожь, овса в ячмень, сосны в ель и т. д. Книга О. Б. Лепешинской с предисловием Т. Д. Лысенко, вообще отрицавшая клеточную теорию, была удостоена Сталинской премии и предложена как учебник для университетов. Ареал псевдонауки все время расширялся. Новые псевдоучения возникали и в Тимирязевской академии. У растений стали находить нервную систему (И. И. Гунар). В агротехнику пробовали внедрить «коренную переделку почв», вспашку на метровую глубину (профессор В. П. Бушинский). В медицинских науках начали критиковать гормональные теории, объясняя регуляцию всех функций высшей нервной системой. В органической химии отвергалась квантово-резонансная теория химической связи. В физике была объявлена идеалистической теория относительности Эйнштейна. В реакционные науки попала и кибернетика. Успехи советской науки в атомной физике, космонавтике и в некоторых других областях можно было объяснить лишь тем, что эти отрасли были засекречены и развивались в закрытых городах и в «почтовых ящиках» (то есть в организациях, имевших вместо названия номер почтового ящика) изолированно от академий, институтов и министерств.

Сменившее Сталина так называемое коллективное руководство не изменило положение дел в науке. Хотя «дело врачей» быстро закрыли и преследование евреев прекратили, в самом «коллективном руководстве» сразу началась острая борьба за власть. Берия был арестован уже в июне 1953 года. Секретный доклад Хрущева на XX съезде КПСС в феврале 1956-го о культе личности Сталина вызвал вскоре конфликт между Хрущевым и другими соратниками Сталина. Удаление летом 1957 года из руководства страны Маленкова, Молотова, Кагановича и Ворошилова привело к появлению в СССР нового диктатора. Однако Хрущев, ставший теперь не только первым секретарем ЦК КПСС, но и председателем Совета министров СССР, был малообразованным человеком. Он стал поддерживать Лысенко еще более открыто и активно, чем Сталин. Приоритет в СССР именно «мичуринской» биологии вошел и в новую Программу КПСС.

Радиоактивные изотопы

В конце 1951 года я занимался в основном теоретической работой, пытаясь понять возможный характер возрастных изменений белков. Господствующим в то время было представление, разработанное еще в конце 1930-х годов А. А. Богомольцем и А. В. Нагорным, о том, что возрастные изменения сосредоточены в структурах стабильных межклеточных белков типа коллагена и эластина, волокна которых годами функционируют без обновления. В цитоплазматических белках, которые постоянно и активно обновляются, какие-либо возрастные изменения не должны накапливаться. Однако эти теории не могли объяснить причины видовых различий скорости старения. Почему коллагеновые волокна, например, кожи или артерий, одинаковые по структуре у всех млекопитающих, инактивируются у мышей и крыс в течение двух-трех лет, а у человека в течение 70–80 лет? Моя гипотеза предполагала, что старение связано с изменениями внутриклеточных, активно обновляемых белков, которые накапливают изменения, возникающие в результате ошибок при непрерывном распаде и ресинтезе этих белков. Эти ошибки меняют сложную структуру части молекул белков ферментов, снижая их удельную активность (активность в расчете на одно и то же число молекул фермента). Скорость старения, таким образом, определялась уровнем точности синтеза белков. Но сам механизм синтеза белков был в то время еще неизвестен. Эту гипотезу я в начале 1952 года изложил в своей статье «Проблема старения и самообновления внутриклеточных белков», которая в мае 1952 года была опубликована в журнале «Успехи современной биологии» (Т. 33. № 2. С. 202–217).

Однако экспериментальная проверка этой теории оказалась исключительно трудной. Для этого нужно было выделять в чистом виде какие-то индивидуальные белки, ферменты или гормоны и определять их специфическую удельную активность. Теоретически в этом случае, например, 1 мг фермента каталазы или гормона инсулина, выделенных из тканей старых животных, по своей активности был бы ниже, чем 1 мг этих же белков, выделенных из тканей молодых животных. Проведение таких анализов в условиях кафедры агрохимии было нереальным. В качестве экспериментальной темы на 1952–1953 годы я выбрал лишь изучение активности синтеза белков в листьях бобовых культур в зависимости от возраста листьев и возраста растений. Этот синтез можно было связать и с действием азотных удобрений. Это был простой проект, не суливший каких-либо открытий.

Направление моих теоретических исследований существенно изменилось летом 1953 года после сенсационных открытий – двуспиральной структуры ДНК и механизма ее репродукции, сделанных в Кембридже Дж. Уотсоном (J. Watson) и Ф. Криком (F. Crick). Стало очевидным, что синтез белков контролируется нуклеиновыми кислотами каким-то сложным путем переноса информации и что «ошибки синтеза» могут происходить именно в этой фазе самообновления.

В мае 1954 года меня и аспиранта Евгения Федорова пригласил к себе в кабинет заведующий кафедрой А. Г. Шестаков и с видом конспиратора сообщил: «Ребята, я достал немного радиоактивного фосфора… нужно придумать какие-то новые опыты с использованием меченых атомов… – И он достал из жилетного кармана довольно большую ампулу. – Здесь 30 милликюри. Период полураспада четырнадцать дней. В течение двух-трех месяцев можно проводить измерения активности. Счетчики Гейгера мы на днях закажем и привезем». С этими словами он передал ампулу мне. Я был очень рад такому повороту в работе. Использование радиоактивных изотопов в биохимии растений создавало множество новых возможностей. Можно было начать и изучение синтеза нуклеиновых кислот, которые содержат в своей структуре атомы фосфора.

В моей библиотеке уже имелось несколько переводных руководств по использованию меченых атомов в исследованиях по физиологии и биохимии. Радиоактивный фосфор (P32) имел жесткое бета-излучение большой энергии, которое проникало на один-полтора сантиметра внутрь тканей. 30 милликюри – очень большая доза, в жилетном кармане эта ампула могла за короткий срок вызвать радиационный ожог, повредив у Шестакова подкожные слои как раз в районе сердца. Я мог слегка повредить кожу на кончиках пальцев, держа ампулу в руках несколько минут. Но каких-либо средств защиты или дистанционной манипуляции у нас в то время еще не было. Шестаков, возможно, принес ампулу из соседней засекреченной лаборатории биофизики. Она входила в состав нашей кафедры, и в ней, как мы знали, работы с радиоактивностью и излучениями велись уже несколько лет. Для этого была своя, «закрытая», секция вегетационного домика. Этой лабораторией руководил профессор Всеволод Маврикиевич Клечковский, который совмещал работу в ней с преподаванием агрохимии студентам.

У меня к тому времени в вегетационном домике за корпусом кафедры росли на разных режимах азотного питания около тридцати молодых растений фасоли. Вегетационный домик для агрохимических опытов – это, по существу, большое, высокое, застекленное, но хорошо вентилируемое помещение, в котором в стеклянных сосудах, установленных на вагонетках, выращиваются на разных смесях удобрений те или иные растения. Перемещение вагонеток обеспечивает равномерный световой режим. Единственное, что можно было быстро сделать с радиоактивным фосфором в форме фосфата натрия, это внести его в разных дозах в вегетационные сосуды с поливной водой и затем следить, каким образом он утилизируется в листьях разных ярусов растений и в течение всего периода роста и развития растений.

Париж. Международная конференция по радиоизотопам

Первые опыты с радиоактивным фосфором были довольно простыми. Федоров занимался вопросами утилизации фосфорных удобрений при разных уровнях кислотности почвы, меня интересовал синтез нуклеиновых кислот, РНК и ДНК, в листьях разного возраста и в репродуктивных органах растений. Мы разделили ампулу на двоих. Для этого ее нужно было открыть, срезав оплавленный конец обычным напильником, и развести в небольшом объеме дистиллированной воды в мерной колбе. Никаких защитных костюмов, экранов или масок не было, все делали вручную. Вскоре радиоактивные фосфор и серу (S35) стали получать и другие сотрудники. Меня назначили ответственным за работы с радиоактивностью на кафедре. Эксперименты с применением радиоактивных изотопов начинались и на других кафедрах, где-то в СССР вступил в строй засекреченный завод по производству радиоактивных изотопов для научных исследований.

Первыми опытами с применением радиоактивного фосфора, а вскоре и радиоактивной серы, которую я смог получать не только в виде сульфатов, но и в форме меченого S35 метионина (аминокислоты, входившей в состав почти всех белков), было изучение распределения радиоактивности по листьям разных ярусов (молодые вверху, более зрелые внизу) через разные сроки после внесения радиоактивных изотопов в питающую корни среду. Это можно было делать непосредственно на растущем растении счетчиком Гейгера, а также с помощью радиоавтографии, путем контакта растений или только листьев с рентгеновской пленкой.

В 1954 году я в основном осваивал различные методики, читал литературу и обдумывал возможности использования меченых аминокислот для изучения механизма синтеза белков и нуклеиновых кислот. В США и в других западных странах биохимики, применявшие радиоактивные изотопы, опережали нас благодаря техническим преимуществам. Они могли получать меченые по углероду, причем в определенной позиции, любые аминокислоты и нуклеотиды, а не только метионин. Они также имели в своем распоряжении суперцентрифуги и ультрацентрифуги, которые позволяли им осуществлять более полное фракционирование внутриклеточных образований, необходимое для выделения отдельных типов белков или нуклеиновых кислот. На продажу всех этих препаратов и центрифуг в СССР было наложено эмбарго, преодолеть которое путем покупки приборов через дружественных посредников в нейтральных странах (в Австрии и Финляндии) могли лишь некоторые особо важные институты, имевшие доступ к иностранной валюте. Посредники получали свои комиссионные. Бюджет Тимирязевской академии формировался только в рублях.

В 1955 году я разработал новый оригинальный метод препаративной радиоавтографии листьев растений, позволявший точно определять не только общую радиоактивность листьев, но и локализацию в них радиоактивных белков или нуклеиновых кислот. Для этого листья растений впрессовывались под большим давлением (от 50 до 150 атмосфер) с помощью гидравлического пресса в фильтровальную бумагу. На фильтровальной бумаге появлялся зеленый отпечаток листа, клетки которого были разрушены. Растворами некоторых кислот можно было удалять из отпечатка листа неорганические соединения, органическими растворителями – липиды и жиры, оставляя в отпечатке лишь белки и нуклеиновые кислоты, которые в результате денатурации прочно связывались целлюлозными волокнами бумаги. С этих отпечатков, уже сухих, можно было легко получать радиоавтографы, экспонируя их в рентгеновских кассетах в течение разных периодов времени. Количественно радиоактивность белков или нуклеиновых кислот можно было определять и в импульсах (распадах) в минуту счетчиком Гейгера.

Новизна и наглядность этой методики позволили мне опубликовать в 1956 году несколько статей в журналах и в сборниках конференций. Методика была впоследствии зарегистрирована как изобретение. С 1955 года я уже работал не один. Под мое руководство перешли два аспиранта. К ним вскоре добавились один дипломник и два практиканта из Китая. Меня утвердили в должности старшего научного сотрудника.

Важное влияние на нашу семейную жизнь оказало и то, что мне предоставили в академии жилую площадь – комнату в корпусе, где жили в основном профессора и преподаватели. В этой комнате (примерно 14 кв. м) мы разместились без проблем. Две другие комнаты в квартире занимала другая семья. Но на кухне имелась газовая плита, в ванной – горячая вода и в комнате – центральное отопление. В придачу ко всему этому комфорту в передней был еще и телефон. Ходить на работу мы могли пешком, а зимой на лыжах. В 1956 году в нашей семье появился еще один сын – Дима.

В том же году после секретного доклада Хрущева началась реабилитация жертв сталинского террора. Вернулись из заключения И. Г. Дикусар, В. П. Эфроимсон и талантливый биохимик А. А. Баев. Был посмертно реабилитирован мой отец. Больше двадцати крупных селекционеров, генетиков и биохимиков, арестованных в 1937–1941 годах (Н. И. Вавилов, Г. К. Мейстер, А. А. Сапегин, Г. Д. Карпеченко, С. Г. Левит, Н. М. Тулайков, Г. А. Левитский, А. Р. Кизель и др.), были реабилитированы тоже посмертно. Но даже эти посмертные реабилитации имели очень большое значение для советской науки, так как возвращали в научный оборот огромный массив достижений, о которых в недавнем прошлом нельзя было писать. Цензура просто вычеркивала все упоминания этих имен. Советские исследования в естествознании на рубеже 1934–1935 годов были значительно глубже и шире, чем американские. Молодые ученые и студенты об этих прошлых достижениях часто ничего не знали. Мои собственные первые познания в биохимии были почерпнуты в 1942 году из книги А. Р. Кизеля «Химия протоплазмы», изданной в 1940 году. Она освещала проблему полнее и глубже, чем любая иностранная монография того времени. Кизель первым предположил возможное участие нуклеиновых кислот ядра клетки в явлениях наследственности. Он основал кафедру биохимии растений в МГУ. Кизель был арестован в начале 1942 года и в сентябре того же года расстрелян.

В конце 1956-го было объявлено, что очередная Международная научная конференция ООН по проблемам атомной энергии состоится в Париже 9–20 сентября 1957 года по общей теме «Применение радиоизотопов в научных исследованиях». Проведение этой конференции было возложено на ЮНЕСКО – Организацию Объединенных Наций по вопросам образования, науки и культуры, штаб-квартира которой находилась в Париже. Советский Союз получал на конференции ООН такую же квоту на количество делегатов, как и США. В данном случае это означало, что с докладами на конференции из СССР могли приезжать 70–80 ученых. Общее число участников приближалось к двум тысячам. Для того времени это было грандиозное собрание ученых. Но в СССР исследования с применением радиоизотопов в биологии, медицине, химии и сельскохозяйственных науках еще только разворачивались. Представить на парижскую конференцию даже семьдесят качественных работ оказалось крайне трудно. Отбор заявок на доклады по сельскохозяйственному сектору, который включал и физиологию растений, был поручен профессору Клечковскому, руководителю лаборатории биофизики на нашей кафедре. Для выбора докладов в Москве срочно созывалась Всесоюзная конференция по применению изотопов и ядерных излучений. Я выступил на этой конференции с докладом «Новый метод препаративной радиоавтографии для изучения локализации и скорости синтеза белков и нуклеиновых кислот в растениях», для которого были подобраны очень понятные и оригинальные иллюстрации. Клечковский вскоре сообщил, что мой доклад отобран для представления в Париже, причем не на секционном, а на пленарном заседании. Мне предложили быстро представить текст для перевода на английский. В Париже доклад предстояло читать на русском, который был, наряду с французским и английским, официальным языком конференции. Однако публикация трудов конференции в нескольких томах планировалась лишь на английском. Доклады на международных конференциях ООН обеспечиваются синхронным переводом на родной язык участников. Рефераты всех докладов, а это сотни работ, нужно было срочно издать на английском и раздать всем участникам конференции.

Летом 1957 года мне выдали множество разных анкет, которые следовало заполнить для получения заграничного паспорта. Часть этих бумаг шла в Министерство иностранных дел СССР, где готовились паспорта и выдавались визы. Другая часть анкет и справок шла в особую Выездную комиссию ЦК КПСС, входившую в отдел агитации и пропаганды, который возглавлял тогда секретарь по идеологии М. А. Суслов. Именно этот отдел являлся связующим звеном между ЦК КПСС и КГБ. В. М. Клечковский тоже входил в состав советской делегации. Его доклад был посвящен применению радиоактивных изотопов в опытах с удобрениями. Для Клечковского это была не первая поездка за границу. Два раза членов советской делегации вызывали на инструктаж в МИД и в ЦК КПСС. Ученым из Харькова, Киева или Ташкента приходилось приезжать для этого в Москву. Многие, как и я, никогда не выезжали за пределы СССР. Нам объясняли правила поведения, рекомендовали не выходить на улицу по одному, только вдвоем или группами. Запрещалось посещать в Париже особый район кабаре, стриптиза и «красных фонарей». Не рекомендовалось разговаривать в номерах гостиниц на профессиональные темы, так как там могли быть установлены подслушивающие устройства, как и в телефонах. Около половины членов советской делегации работали в режимных институтах с засекреченной тематикой. Каждого из нас обязали фиксировать все контакты с иностранными коллегами и написать детальный отчет о поездке, впечатлениях и встречах. Руководителем советской делегации в Париж был назначен А. В. Топчиев, ученый секретарь Президиума АН СССР.

Заграничные паспорта с готовыми визами нам выдали в обмен на внутренние только перед отлетом 7 сентября вместе с билетами в каком-то помещении аэропорта Внуково. Командировочные во франках, сразу на две недели, мы получили уже в Париже. На конференциях ООН все расходы делегаций обеспечиваются их правительствами.

И вот, наконец, небольшой винтовой двухмоторный самолет финской авиакомпании поднял одну из групп делегации в воздух и направился к Копенгагену. Прямых беспосадочных рейсов из Москвы в Париж тогда еще не было. Из Копенгагена, пообедав в аэропорту, мы полетели в Париж вместе с другой группой в более солидном самолете «Скандинавских авиалиний». В Париже приземлились вечером.

В гостинице на берегу Сены в Латинском квартале я оказался в одной комнате с Клечковским. Он уже бывал в Париже два раза. При выходе из гостиницы на прогулку нас остановил невысокий человек: «Вы надолго?..» Клечковский объяснил. «Возвращайтесь не позже одиннадцати». Это был один из четырех агентов КГБ, входивших в состав делегации под видом ученых.

Впечатления о Париже и конференции я записывал в дневнике-блокноте каждый день. Но дневник этот утерян со многими бумагами того периода. Больше всего меня интересовала просто жизнь города и французов. В 1957 году здания Парижа еще не были очищены от десятилетиями наслаивавшейся копоти угольного отопления и улицы выглядели мрачными. Франция вела войну в Алжире и страдала от сильной инфляции. Удивляло лишь обилие разнообразных потребительских товаров, ресторанов и кафе и плотность автомобильных потоков на улицах. Для советской делегации были организованы экскурсии в Лувр, Версаль и другие музеи. Но для меня и многих моих коллег музеем был весь Париж, его проспекты, бульвары, набережные Сены. Весь стиль жизни в Париже был иной, сильно отличаясь от жизни в Москве или в Ленинграде.

Во время конференции я познакомился с коллегами-биохимиками из Великобритании и США. Стало очевидным, что мой разговорный английский весьма слабоват. Поэтому после возвращения в Москву я поступил на вечернее отделение для дипломированных специалистов в Институт иностранных языков. В течение двух лет три раза в неделю ездил на занятия, каждое по четыре часа, для улучшения письменного и разговорного английского. Так получилось, что моим соседом «по парте» оказался Александр Евгеньевич Голованов, легендарный главный маршал авиации и командующий авиацией дальнего действия. Он был любимцем Сталина и в период войны подчинялся только ему. В 1953 году Хрущев уволил Голованова в запас, в гражданскую авиацию. Ему тогда было лишь 49 лет. В 1957 году Голованов руководил службой аэропорта Внуково, которая обеспечивала работу и быт иностранных пилотов, прилетавших в Москву из многих стран. Внуково был тогда главным международным аэропортом Москвы. Голованову поэтому срочно потребовалось знание английского языка, и он учил его очень упорно.

Первая книга

Весной 1958 года я начал писать свою первую книгу «Биосинтез белков и проблемы онтогенеза». Понятие «онтогенез», сейчас мало применяемое, объединяет процессы развития и старения. В 1956 году после поездки в Англию Хрущева и Булганина, взявших с собой срочно рассекреченного академика Игоря Курчатова, удивившего британских ученых докладом о разработках в СССР проблем термоядерной энергии, были значительно облегчены условия переписки советских ученых с иностранными коллегами и обмен результатами научных исследований. До этого любые письма или оттиски публикаций, посылаемые коллегам из капиталистических стран, нужно было в открытом виде сдавать в так называемые спецотделы, где они подвергались цензуре и поступали на почту с особыми «разрешительными формами». Письмо, например, в США, отправленное не по официальным каналам, а брошенное в почтовый ящик, обычно не доходило до адресата. С осени 1956 года я неожиданно стал получать письма из-за границы, чаще всего это были стандартные запросы с просьбой прислать оттиск той или иной статьи. Во всем мире ученые разных стран ведут активный обмен оттисками публикаций своих работ – этой традиции, наверное, больше 150 лет. Для советских ученых запреты на зарубежную переписку стали вводить в 1936 году. Я быстро воспользовался новыми свободами и, начав обширную переписку с коллегами, по интересующим меня проблемам мог теперь получать оттиски публикаций, вместо того чтобы конспектировать их в библиотеке.

В раскрытии механизма синтеза белков к началу 1958 года было сделано много открытий. Была идентифицирована информационная РНК, воспроизводившая структуру отдельных участков ДНК. Синтез любых белков происходил, как оказалось, на поверхности рибосом в цитоплазме с помощью еще двух форм РНК, транспортной и рибосомальной. Информация гена каким-то образом передавалась в этой системе. Возникла теория «один ген контролирует синтез одного белка», быстро ставшая доминирующей. Работа над книгой давала возможность обобщить весь новый материал и использовать его для понимания молекулярных механизмов старения клеток и тканей. «Мичуринская» биология стояла в стороне от этих исследований и была совершенно беспомощной в объяснении механизмов наследственности. Некоторые ведущие биохимики – А. И. Опарин, Н. М. Сисакян, А. В. Палладин – по-прежнему отрицали возможную роль ДНК в явлениях наследственности и вообще существование генов в форме молекул. Другие – А. Н. Белозерский, С. Е. Северин, А. Е. Браунштейн – рассматривали взаимодействие между ДНК, РНК и синтезом белков как чисто биохимическую проблему, не имеющую отношения к генетике. Единственным академиком-биохимиком, пытавшимся разгадать механизм генетической роли ДНК, был В. А. Энгельгардт, директор недавно созданного Института физико-химической биологии. В СССР в 1958–1959 годах не появилось ни одной обзорной работы или книги, которые можно было бы отнести к биохимической генетике или к молекулярной биологии. Термин «ген» был исключен из научного оборота. Не было и учебников генетики.

Поток новой информации в области биосинтеза белка оказался в 1958 году таким широким, что, завершив к концу года первый вариант книги, я видел, что он уже устаревает и требует переделки, и начал писать весь текст заново. Закончив в конце 1959 года третий вариант книги, я понял, что она получилась. Мне казалось, что эта книга с обзором и анализом современного состояния проблемы обеспечит оживленную дискуссию и объединит концепции генетики, цитологии и биохимии с анализом проблем развития и старения. Я не вел полемику с «мичуринской» биологией, просто не упоминал о ней в тексте. И рад был бы поспорить с Лысенко, но цензура не позволяла. Несколькими годами ранее «Ботанический журнал», издававшийся в Ленинграде, открыл полемику с Лысенко по проблемам эволюционного учения и видообразования. Однако в декабре 1958 года на заседании пленума ЦК КПСС Хрущев сделал резкое заявление по этому поводу, и редколлегию «Ботанического журнала» немедленно заменили новой, «мичуринской».

Рукопись книги (тогда я писал все от руки на больших листах бумаги) мне перепечатала профессиональная машинистка. Получилось почти шестьсот страниц. Их сопровождали более пятидесяти рисунков и графиков. Список литературы включал около двух тысяч публикаций. Только после этого я задумался об издательстве.

До 1935 года в России и в СССР было много разнообразных многопрофильных издательств. Но затем начались слияния и специализация, что облегчало работу цензуры. Цензоры Главлита работали теперь непосредственно в издательствах, но общались лишь с главным редактором и его заместителями. Все специализированные издательства были к 1959 году не самостоятельными учреждениями, а находились в подчинении разных министерств и ведомств. Издательское дело потеряло коммерческую основу и стало одной из финансируемых госбюджетом форм деятельности министерств и ведомств. Благодаря этому цены на книги были очень низкими. Профиль издательств отражался в их названиях: Госполитиздат, Издательство художественной литературы, Сельхозгиз, Учпедгиз, Детгиз и т. д. Во всем Советском Союзе существовало лишь три издательства, в которые можно было отдать рукопись по теоретической биологии: Издательство Академии наук СССР, издательство «Высшая школа» и Государственное издательство медицинской литературы.

Я, естественно, выбрал академическое, которое публиковало преимущественно научные монографии. В небольшом старинном особняке в Подсосенском переулке в неописуемой тесноте размещалось самое большое в СССР научное издательство. Немалое число сотрудников работало за своими столами не только в коридорах, но и на лестнице. В редакции биологии мне сразу отказали, не взяв рукопись для рассмотрения. Оказалось, что это издательство вообще не принимает рукописей от авторов, которые не работают в системе Академии наук. Весь годовой лимит бумаги распределялся по отделениям Академии, а затем по институтам. Издательство принимало рукописи от институтов, одобренные их учеными советами, а не от авторов. Вторым издательством, куда я отправился через несколько дней, была «Высшая школа». По ведомственной принадлежности наша сельскохозяйственная академия входила в систему Министерства высшего образования. Поэтому мою книгу должны были принять хотя бы для рецензирования. У меня имелось письмо в издательство от ректора академии профессора Г. М. Лозы, который и при Немчинове, и при Столетове был заместителем ректора по научной работе и знал и поддерживал меня еще с 1944 года.

Дирекция издательства «Высшая школа» размещалась в небольшом коридорчике инженерно-экономического учебного института, а его редакции по различным отраслям науки нашли приют в здании бывшей церкви в районе Красной Пресни. Одно из помещений занимала редакция биологической литературы, где и работали ее сотрудники, человек пятнадцать. Одни читали рукописи, другие что-то печатали или объяснялись с авторами. В углу за письменным столом сидела заведующая редакцией Ольга Григорьевна Гольцман. Она приняла меня очень приветливо. Две недавно изданные книги по проблемам старения были быстро проданы. Белки и нуклеиновые кислоты входили в моду. Просмотрев оглавление, Гольцман сразу согласилась принять рукопись и попросила привезти еще один экземпляр. На принятую рукопись требовалось два рецензента. Автору их имена не сообщали. Однако одно из них стало мне известно очень быстро, так как он сам написал мне письмо. Это был профессор Харьковского университета Владимир Николаевич Никитин, ученик А. В. Нагорного. Мы были с ним знакомы, я два раза принимал участие в семинарах по старению в Харьковском университете. Никитин был серьезным ученым, биохимиком и физиологом. Я вполне доверял его объективности. Вскоре он прислал краткий, весьма положительный, но предварительный отзыв, который требовался не для издания, а пока только для включения книги в план издательства на 1961 год.

Второй рецензент долго был мне неизвестен. Но где-то в марте 1960 года знакомый биохимик из Московского университета рассказал мне, что видел рукопись моей книги на столе заведующего кафедрой генетики МГУ В. Н. Столетова. Эта новость меня сильно огорчила. Столетова я тоже знал достаточно хорошо, так как в августе 1948 года он был назначен ректором Тимирязевской академии и проводил там «чистку» от менделистов-морганистов. Столетов являлся главным комиссаром Лысенко, и в 1950 году, еще при Сталине, его назначили министром высшего образования СССР. В 1954-м несколько понизили, переведя на пост министра высшего образования РСФСР. Кафедрой генетики в МГУ он руководил по совместительству. Столетов занимал множество влиятельных постов одновременно: он был заместителем председателя Высшей аттестационной комиссии, присуждавшей докторские степени и звания профессоров, членом Комитета по Ленинским премиям, членом ученых советов многих институтов, даже Института биохимии АН СССР. По узкой специальности он был растениеводом и автором нескольких публикаций по переделке озимых пшениц в яровые условиями среды, то есть по яровизации. В биохимии он не разбирался и дать квалифицированный отзыв на мою книгу не мог. Но для издательства требовалось в данном случае одобрение, а не отзыв. Столетов, имея столько высоких должностей, просто не имел времени, чтобы читать толстую рукопись по биохимии. Но ему принадлежало право «вето». Таков был механизм административной монополии Лысенко. В 1958 году, благодаря политике большей кооперации с мировой наукой, Советский Союз послал делегацию отечественных генетиков на Международный конгресс по генетике в Канаду. В состав советской делегации были включены только «мичуринцы», и именно Столетов был ее руководителем. От СССР не оказалось ни одного экспоната для выставки достижений генетики. Все доклады советских ученых попали лишь на секцию прививочных гибридов и производили жалкое впечатление. Может быть, эта поездка в Канаду научила чему-то и Столетова?

Труд «внутреннего» рецензента издательства неплохо оплачивался. Сроки рецензирования зависели от объема рукописи. В моем случае они составляли три-четыре месяца. Одной предварительной рецензии В. Н. Никитина оказалось достаточно для включения книги в план издательства, о чем меня и известили письмом главного редактора П. Иванова от 23 марта 1960 г. Тематический план издательства «Высшая школа», довольно толстая книга аннотаций, рассылался по всей стране книжным магазинам, библиотекам, вузам и научным учреждениям. В этом плане одна страница посвящалась и моей книге. Аннотация была очень доброжелательной: «…Громадный фактический материал, приведенный автором, и актуальность книги, несомненно, привлекут к ней внимание широкого круга читателей…»

Тираж издания определили в 10 000 экз. Выход книги в свет намечался на последний квартал 1961 года. По тематическому плану начали поступать заказы. По общему количеству заказов обычно уточнялся и тираж. К декабрю 1960 года я узнал, что количество предварительных заказов на мою книгу только от Книготорга превысило 10 000. «Международная книга» заказала 600 экземпляров для продажи за границей – их должны были печатать отдельно, на лучшей бумаге, с суперобложкой и без указания цены.

В декабре 1960 года поступил развернутый отзыв профессора В. Н. Никитина. К этому времени у меня уже был готов новый, четвертый дополненный вариант рукописи. Никитину для рецензии на тринадцати страницах потребовалось тринадцать месяцев. Рецензия давала книге очень высокую оценку и рекомендовала ее к изданию. Однако, касаясь центральной в книге главы о биохимических основах наследственности, связывавшей проблему биосинтеза белков с проблемами развития и старения, Никитин осторожно писал:

«Автор излагает проблему наследственности несколько односторонне, приводя в своей главе фактический и теоретический материал только одного, противоположного мичуринскому, направления… Поэтому я считаю целесообразным рекомендовать автору несколько переработать эту главу, сделав ее более объективной путем включения в нее материалов и положений других направлений генетики…»

Это был, можно сказать, смертный приговор для моей книги, так как перерабатывать главу о наследственности я не мог. Но от издательства, вопреки моим опасениям, такой рекомендации и не последовало. О. Г. Гольцман ждала вторую рецензию, так как по данной проблеме мнение Столетова было решающим. Но торопить министра издательство не решалось. Между тем критическая дата приближалась. Чтобы успеть с книгой к последнему кварталу 1961 года, нужно было заключить договор и сдавать рукопись в набор. Меня также защищал и закон. В СССР действовал Кодекс по авторскому праву, который обязывал издательство заплатить автору 60 % гонорара, если рукопись пролежала в редакции два года без решения об издании или без «мотивированного и обоснованного отказа». Этот гонорар считался компенсацией автору. Случаи получения таких компенсаций имели место. Но юрисконсульт издательства тоже не дремал. Незадолго до истечения двухлетнего срока с моего первого визита в издательство курьер доставил мне прямо в лабораторию один экземпляр рукописи и письмо, подписанное и. о. директора В. Дубровской:

«Уважаемый Жорес Александрович!

Издательство “Высшая школа” возвращает Вам рукопись “Биосинтез белков и проблемы онтогенеза”, так как издательство в настоящее время не имеет возможности публиковать труды монографического характера ввиду перегрузки плана учебной литературой».

Второй экземпляр рукописи с рисунками так и остался у Столетова.

Геронтологический конгресс в Сан-Франциско

В конце марта 1960 года я получил из Калифорнии официальное письмо от Международной ассоциации геронтологии:

«Д-ру Ж. А. Медведеву

Кафедра агрохимии и биохимии

Тимирязевская сельскохозяйственная академия

Москва, СССР

Март 22, 1960

Уважаемый доктор Медведев,

как Президент Пятого международного конгресса по геронтологии я имею честь и удовольствие направить Вам официальное приглашение участвовать в конгрессе, который состоится в августе текущего года в Сан-Франциско. Мы все уверены, что Ваше участие будет способствовать успехам геронтологии благодаря взаимному обмену опытом и знаниями… Через несколько дней я вышлю Вам предварительную программу и регистрационные формы…

Искренне ВашЛуис Каплан, Президент Международной ассоциации геронтологии».

Это письмо меня очень удивило. После моих двух теоретических статей по молекулярным проблемам старения в 1952 и в 1953 годах я никаких исследований в этой области не публиковал, хотя выступал с докладами на семинарах в Харькове и в Киеве, а также на заседаниях секции геронтологии Московского общества испытателей природы (МОИП). Последний такой доклад («Теоретические проблемы молекулярного уровня старения») я сделал на конференции МОИП по проблемам долголетия, проходившей 31 января – 2 февраля 1959 года, но труды этой конференции еще не были опубликованы. Через несколько дней я получил еще одно письмо – от президента Американского геронтологического общества Натана Шока (Nathan Shock), – которое сделало понятным неожиданное приглашение. Н. Шок стал президентом общества только в 1960 году, этот пост в США обновляется каждый год. Шок был директором Геронтологического центра в Балтиморе и автором обстоятельных библиографических справочников по геронтологии, в которые включались публикации по старению из всех стран. Я уже несколько лет вел с Шоком переписку и обмен оттисками. В первом томе капитального библиографического справочника по геронтологии и гериатрии, объединившего все публикации в этой области 1949–1955 годов, который автор прислал мне в 1959 году, были упомянуты три моих работы. В области молекулярной геронтологии в США в то время не было никаких исследований. Письмо Н. Шока, датированное 1 апреля, предполагало, что я мог бы участвовать в работе секций «Клеточные структуры» и «Клеточная физиология». Кроме того, Шок сообщал, что особый грант Геронтологического общества позволяет оплатить мой перелет в Сан-Франциско и обратно. К тому времени я уже получил пакет с материалами конгресса, программы и темы сессий и симпозиумов, регистрационные бланки и четыре чистых бланка для реферата. Текст реферата, не более шестисот слов, должен был быть впечатан на английском в особый квадрат на бланке для прямого воспроизведения. Крайним сроком для этого назначалось 1 мая. С учетом скорости доставки авиапочтой у меня оставалось лишь две недели. Между тем оформление зарубежных поездок с 1957 года нисколько не упростилось. По-прежнему нужно было решение множества инстанций, дирекции моей Академии, Министерства высшего образования СССР, МИДа (для визы в уже имевшийся и хранившийся у них паспорт) и Выездной комиссии ЦК КПСС. Я вскоре узнал, что приглашения для участия в этом конгрессе, но без грантов, получили еще в январе несколько сотрудников Института геронтологии в Киеве и его директор Дмитрий Федорович Чеботарев. Они оформляли свое участие через Академию медицинских наук и Министерство здравоохранения.

Несколько дней спустя я получил письмо от организатора работы секции по клеточной физиологии Бернарда Стрелера (Bernard Strehler). Со Стрелером у меня также была переписка, начавшаяся в 1959 году после публикации его теоретической статьи о сходстве нормального и радиационного старения. Стрелер просил срочно прислать реферат моего возможного доклада к 10 мая, так как для публикации всего сборника тезисов требовалось не меньше двух месяцев. Ему также хотелось подготовить дискуссию.

Кафедрой агрохимии и биохимии в 1960 году заведовал В. М. Клечковский, сменивший умершего от инфаркта А. Г. Шестакова. Клечковский сразу поддержал мой план поездки на Геронтологический конгресс и направил представление о целесообразности поездки ректору академии Г. М. Лозе. Из ректората представление ушло в международный отдел Министерства высшего и среднего специального образования СССР. Здесь оно быстро обросло всеми нужными резолюциями, включая согласие министра В. П. Елютина. Министр был по специальности металлург и не разбирался в биологии. В Тимирязевскую академию поступило указание готовить на Ж. А. Медведева «выездное дело». В Министерстве здравоохранения такие же действия проводились в отношении киевских геронтологов, среди которых был мой хороший знакомый Владимир Вениаминович Фролькис. Директор института геронтологии Д. Ф. Чеботарев и его заместитель профессор П. Д. Марчук оформляли поездку как командировку, остальные члены делегации ехали как туристы за собственный счет. Меня тоже включили в состав делегации, чтобы я ехал вместе с группой.

Подготовив четыре экземпляра реферата «Aging at the Molecular Level» («Старение на молекулярном уровне») и формы регистрации, я поехал на Главный почтамт, чтобы отправить эти бумаги заказным экспресс-авиаписьмом с уведомлением о вручении. Это стоило тогда пять или шесть рублей.

«Что это у вас?» – взглянув на обратный адрес, спросила меня сотрудница почтамта, сидевшая за окном под вывеской «Международная корреспонденция». Мой большой конверт был уже заклеен. Я объяснил. «Материалы для публикации мы принимаем только от учреждений и с формой 103а, – сказала дама в окошке, возвращая мне конверт, – и сдавать его на почту следует незапечатанным… Частным лицам пересылка машинописных текстов за границу запрещена».

Вернувшись в академию, я пошел в канцелярию, ведавшую служебной корреспонденцией. Здесь мне объяснили, какую процедуру необходимо пройти, чтобы отправить за границу материалы для публикации: сначала подготовить акт об отсутствии в рукописи сведений секретного характера за подписью трех экспертов; получить одобрение рукописи ученым советом факультета и дирекцией академии и сдать ее в иностранный отдел министерства для получения визы Главлита, то есть цензуры. Только после этого готовится для почты форма 103а за подписью директора академии и заверенная гербовой печатью, причем в трех экземплярах: два остаются на почте, а один, заверенный почтой, отдается отправителю вместо квитанции. При этом все материалы, отправляемые за границу, представляются с заверенным дирекцией переводом на русский язык, так как работники Главлита не проверяют иностранные тексты. Но до 10 мая оставалось лишь две недели. Ближайшее заседание ученого совета факультета ожидалось через десять дней.

Я поехал на Международный почтамт у Ленинградского вокзала, чтобы ознакомиться с Почтовым кодексом СССР. Мой план был отправить реферат Стрелеру не в отпечатанном на бланке конгресса виде, а как рукописное письмо, чтобы он, отредактировав мой текст на более совершенном английском, вставил его в нужные бланки. Шестьсот слов – это займет у моего коллеги не более часа. Свое согласие на участие в конгрессе я также решил послать Каплану и Шоку не в форме заполненных анкет по почте, а международными телеграммами на английском с Главного телеграфа на улице Горького, который работал круглосуточно. Я приехал туда в четыре часа утра и оказался единственным клиентом. Телеграммы-молнии должны были по правилам отправляться сразу. И они были получены в тот же день.

Весь Почтовый кодекс СССР оказался документом лишь «для служебного пользования». Мне дали для ознакомления небольшую книжку «Почтовые правила». В этих правилах был один параграф, в котором говорилось, что к пересылке по почте за границу запрещаются рукописи, «содержащие государственную или военную тайну и могущие нанести СССР политический или экономический ущерб». Определение такой возможности возлагалось на Главлит. Цензура всех рукописей была, следовательно, правилом. Мое письмо Стрелеру в обычном международном авиаконверте было принято как заказное без проблем. Оно весило меньше двадцати граммов. На всякий случай я послал дубликат, опустив его в почтовый ящик. Текст реферата был частью личного письма. Стрелер получил в Балтиморе оба письма через шесть или семь дней. Я начал готовить текст доклада. Это был первый текст научной статьи на английском, который я готовил сам. Работа шла медленно, каждую фразу сверял по построению с текстами из британского Biochemical Journal или Nature.

Подготовка выездного дела между тем шла своим чередом. В него включались: подробная автобиография, копии брачного свидетельства и метрических свидетельств на детей, справки о здоровье и характеристика, которая утверждалась не только партийным комитетом Тимирязевской академии, но и бюро райкома КПСС. В ЦК КПСС это дело шло через международный отдел министерства. В конце мая мне сообщили, что министр В. П. Елютин подписал приказ о командировке Ж. А. Медведева в США сроком на две недели. Однако В. М. Клечковский объяснил мне, что главным является решение Выездной комиссии при ЦК КПСС, которую по-прежнему возглавлял М. А. Суслов. Только члены этой комиссии могли знакомиться с моим досье в КГБ. В том, что такое досье есть в КГБ на всех сотрудников кафедры, ни у меня, ни у Клечковского не было сомнений. Одного из осведомителей на кафедре мы знали. Это был ассистент Б., который в 1958–1959 годах получил возможность в течение года поработать по обмену в Англии на знаменитой Ротамстедской сельскохозяйственной опытной станции. В то время была обычной практика вербовать для сотрудничества с КГБ именно в связи с длительными зарубежными командировками.

24 июля 1959 года в Москве в Сокольниках открылась Американская национальная выставка с множеством интересных павильонов. Именно там вице-президент США Ричард Никсон и Хрущев вступили в день открытия в историческую полемику на кухне типичного американского домика – одного из экспонатов. Выставка имела необычайный успех, посетители шли толпами. Многочисленные гиды весьма активно вели пропаганду американского образа жизни. Для наблюдения за советско-американскими контактами у КГБ явно не хватало агентов со знанием разговорного английского языка. Был мобилизован на эту миссию и ассистент Б. с нашей кафедры. Простая задача подслушивать, высматривать и ежедневно доносить его возмущала, оскорбляла и унижала. Вечером, усталый и подавленный, он приходил в мою лабораторию (я обычно был уже один) и просил стакан спирта, после этого говорил много лишнего. Я хорошо знал его еще студентом, мы были друзьями, и он понимал, что я не наивный человек. Вскоре Б. был назначен на пост атташе по сельскому хозяйству в посольство СССР в Вашингтоне.

20 или 21 июня меня вызвали в отдел международного сотрудничества Министерства высшего образования к Ю. С. Самохину, ведавшему делами США. Он сказал, что моя поездка на Геронтологический конгресс, очевидно, не состоится. Причины мне не объяснили. Самохин порекомендовал заблаговременно известить об этом моих американских коллег, копии приглашений лежали в моем деле. Он сказал, что я должен в качестве причины указать занятость, болезнь или семейные обстоятельства. Я ответил достаточно прямо, что никаких отказов от приглашений я посылать не буду. На следующий день я попросил аудиенции у министра, но был переадресован к его заместителю профессору М. А. Прокофьеву. В качестве причины Прокофьев назвал задержку в передаче моего выездного дела в Выездную комиссию – нужно было сделать это не менее чем за два месяца до отъезда. Это объяснение меня не удовлетворило, я знал, что дела моих коллег из Киева уже рассматривались в ЦК КПСС. Объяснение отказа от поездки я должен, по рекомендации Прокофьева, взять на себя, сославшись на болезнь. Я ответил, что напишу только правду. Прокофьев пришел в негодование и заявил, что «честный советский ученый никогда не станет обвинять перед иностранцами государственное учреждение». На этом мы расстались. Однако Прокофьев сразу позвонил ректору Тимирязевской академии и распорядился применить по отношению ко мне «воспитательные меры».

На следующий день я подготовил докладную записку на имя секретаря ЦК КПСС М. А. Суслова, которую отвез в Приемную ЦК КПСС на Старой площади. Ответа не последовало. После этого я послал заказное экспресс-авиаписьмо Натану Шоку, дополнив его международной телеграммой. Я сообщил Шоку, что Министерство высшего образования, необходимая инстанция для оформления зарубежных поездок, отказалось от оформления моей поездки в США. Я попросил его аннулировать сделанную Геронтологическим обществом оплату моего полета в США. Как мне было известно, бельгийская авиакомпания «Сабена» уже забронировала для меня билеты, получив платежные гарантии на тысячу долларов. Но Натан Шок тоже не сдавался. В начале июля я получил от него письмо, в которое была вложена копия его обращения к министру высшего образования СССР.

Между тем мой доклад (двадцать страниц английского текста) был готов и отпечатан на машинке. Теперь нужно было найти надежную оказию для его отправки в США. Удача в этом деле пришла случайно. C 1956 года официальная политика поощряла связи советских ученых с иностранными коллегами. В Москве стали регулярно проводиться международные симпозиумы и конференции. Создавались общества дружбы с разными странами. Я уже был членом общества дружбы «СССР – Великобритания» и иногда ходил на его заседания, которые проводились в знаменитом особняке на улице Калинина, недалеко от Государственной библиотеки им. Ленина. В этом уникальном здании с 1959 года располагался Союз советских обществ дружбы с народами зарубежных стран (ССОД), в который входило уже больше сорока обществ. У меня был членский билет этого Союза. Раз в неделю я обычно до вечера работал в Ленинской библиотеке. Там была очень плохая столовая, почти без выбора блюд, поэтому в свой библиотечный день я ходил обедать в здание ССОД с небольшой, но отличной столовой-буфетом и комнатой отдыха с удобными креслами. Как я сейчас понимаю, ССОД превратил построенный в мавританском стиле особняк Морозова в копию типичного английского клуба. Иностранные ученые, которые нередко бывали в Ленинке, тоже приходили сюда на ланч или на ужин. К тому же здесь можно было почитать некоторые зарубежные газеты и журналы.

В последней декаде июля, отдыхая там после ланча в библиотеке, я увидел неподалеку в кресле профессора Честера Блисса (Chester Bliss), с которым был знаком с 1954 года. Он тогда выступал с лекцией в Московском обществе испытателей природы (МОИП) по проблемам биологической статистики. Председатель секции геронтологии МОИП, зоолог, профессор В. В. Алпатов был другом Блисса. Алпатов в 1927–1928 годах работал в США по стипендии Рокфеллера. Ч. Блисс был создателем Международного биометрического общества. Он в молодости занимался генетикой и работал в лаборатории Моргана. В 1936–1938 годах Блисс работал в Ленинграде во Всесоюзном институте защиты растений. Он дружил с Николаем Ивановичем Вавиловым и в 1954 году в беседах со мной расспрашивал о его судьбе. Блисс знал русский язык, но сейчас мой английский оказался лучше его русского. Во время беседы я рассказал ему про свои проблемы с конгрессом по геронтологии и спросил, не смог бы он взять текст доклада и отправить его в США Натану Шоку. Блисс без всяких колебаний согласился помочь. Мы договорились, что я привезу ему рукопись в гостиницу «Метрополь». Встречу назначили в ресторане, открытом для всех через вход на площади Революции.

Н. Шок, бывший одним из основателей Международной ассоциации геронтологии, издал в США в 1988 году книгу по истории этой организации. Излагая главные достижения Пятого конгресса в Сан-Франциско, Шок вкратце касается и эпизода, связанного с моим приглашением на конгресс. Привожу отрывок в переводе с английского:

«Как председатель Программного комитета по биологии я принял решение пригласить д-ра Медведева и предоставить ему стипендию для оплаты дорожных и других расходов во время конгресса… Сейчас очевидно, что я совершил серьезную ошибку, послав приглашение непосредственно ему… Как я узнал позже, советская система требует, чтобы приглашение направлялось в министерство или ведомство, а не самому ученому. Моя ошибка вызвала множество проблем… В конечном итоге Медведев не смог приехать на конгресс. Однако он сумел прислать мне свой реферат, который был опубликован в сборнике тезисов для участников. Полный доклад был опубликован несколько позже. Таким образом, идея о том, что ошибки синтеза белков и РНК в большей степени определяют возрастные изменения, чем стабильная ДНК, была представлена как теория старения именно на конгрессе в Сан-Франциско» (Shock N. W. The International Association of Gerontology. A Chronicle – 1950 to 1986. N. Y.: Springer Publishing Company, 1987. P. 75–76).

Семь бед – один ответ

В конце июля 1961 года в Московском государственном университете собирался 5-й Международный биохимический конгресс, для участия в котором зарегистрировались более двух тысяч ученых. Для СССР это был самый крупный съезд иностранных ученых за всю его историю. Организация конгресса была возложена на Академию наук. Была выпущена специальная серия почтовых марок, посвященных этому событию. Программа включала множество пленарных и секционных заседаний и симпозиумов. Ожидалось прибытие в Москву легендарных открывателей структуры ДНК, нобелевских лауреатов Дж. Уотсона и Ф. Крика. Незадолго до этого в СССР было создано Всесоюзное биохимическое общество, и я стал его членом. Получив регистрационные бланки, я сделал заявку на участие в одной из секций по биохимии растений. В течение трех месяцев перед конгрессом я посещал организованные Биохимическим обществом курсы переводчиков. Биохимиков со знанием разговорного английского языка для всех секций и симпозиумов не хватало. По окончании курсов мне выдали служебное удостоверение переводчика, дававшее мне право на организацию экскурсий для членов конгресса. Многие иностранные ученые оставались еще на неделю после его закрытия для экскурсий в музеи, посещения научных институтов, балетных и оперных спектаклей. Заключительный концерт для участников конгресса в Большом театре был великолепным, некоторые его номера я помню до сих пор.

Мой собственный доклад на секции по азотно-белковому обмену у растений был посвящен пептидам и пептидно-нуклеотидным комплексам у растений, функции которых были тогда неизвестны. Другой доклад по пептидам растений сделал известный британский биохимик Ричард Синг (Richard Synge), работавший в Абердинском университете в Шотландии. Я познакомился с Сингом еще летом 1957 года на Международном симпозиуме по происхождению жизни, который организовал Институт биохимии АН СССР. Директор этого института академик А. И. Опарин был автором книги «Происхождение жизни на Земле», которая считалась главным трудом в этой области. Синг приехал тогда в Москву в мини-автобусе с женой Анной и семью своими детьми. Они привезли палатки и рассчитывали жить где-нибудь в лесу под Москвой. Невозможность осуществить такой план создала множество проблем, так как жить в дорогих гостиницах всей семьей они не хотели или не могли. В итоге большое семейство Сингов разместили в подмосковном пионерском лагере для детей работников Министерства иностранных дел. Многие дети в этом элитном поселке знали английский.

Р. Синг вместе с Дж. П. Мартином (Archer John Poster Martin) разработал в 1944 году метод распределительной хроматографии, получивший широкое применение в аналитических исследованиях, особенно в изучении аминокислотного состава белков. Эта работа была в 1952 году удостоена Нобелевской премии по химии.

После окончания конгресса я пригласил Синга на экскурсию в Тимирязевскую академию. Синг в то время работал в области сельскохозяйственной химии и изучал белковый обмен злаков и кормовых растений. Экскурсия продолжалась весь день и включала обед на плодоовощной станции, приготовленный из местных продуктов, и чай с медом на пасеке академии. На кафедре агрохимии и биохимии я рассказал ему о своих проблемах с книгой «Биосинтез белков и проблемы онтогенеза», показав рукопись. Синг немного знал русский язык, а его жена Анна, как оказалось, была профессиональным переводчиком с русского для издательства «Oliver and Boyd» в Эдинбурге. Она перевела на английский и книгу Опарина «Происхождение жизни на Земле». Ричард и Анна были социалистами, друзьями Бертрана Рассела (Bertrand Russell). Синг сам предложил: «Давайте я возьму вашу рукопись… мы ее посмотрим и предложим хорошему издательству в Эдинбурге…» Я выразил опасение, что две толстые папки могут вызвать подозрение при проверке в аэропорту. «Ерунда, – ответил Синг, – мой багаж – это всё книги, да и проверять меня никто не будет». Так моя книга в августе 1961 года уехала в Шотландию.

Основной сенсацией московского Биохимического конгресса стал доклад Маршалла Ниренберга (Marshall Nirenberg) о начале разгадки генетического кода ДНК, который шифрует последовательность аминокислот в белках. Это исследование кардинально меняло представления о механизмах синтеза белков. Мне снова нужно было переделывать некоторые главы книги. В последующем я переделывал ее еще два раза, посылая все изменения Сингам. Когда книга наконец была издана в Эдинбурге в переводе Анны Синг, это был уже седьмой вариант. Но произошло это лишь через четыре года. Имея семерых детей, Анна не могла работать очень быстро.

Центральная пресса в Москве полностью замалчивала открытие генетического кода, которое явилось сенсацией в других странах. Лысенко незадолго до Биохимического конгресса был переизбран на пост президента ВАСХНИЛ. В биохимии мы просто не могли работать на современном уровне и действительно решать какие-то проблемы. Но необходимые изменения должны были произойти в политике советского руководства. Система власти, существовавшая в СССР, позволяла ученому открыто выступить против политики ЦК КПСС только один раз. Второго шанса у него просто не могло быть. Ученого не уничтожали, как при Сталине, но удаляли из науки, лишали возможности заниматься научными исследованиями или преподавать. Альтернативы государственно-партийной бюджетной системе образования, академий и институтов просто не было. Об этом все еще напоминал мне мой друг В. П. Эфроимсон, блестящий теоретик медицинской генетики, работавший в 1961 году рядовым библиографом в Библиотеке иностранной литературы. Знаменитый Иосиф Абрамович Рапопорт, инвалид войны, награжденный девятью боевыми орденами, открывший в 1939–1940 годах химический мутагенез, работал лаборантом в каком-то институте нефтегазовой промышленности. Легендарный Антон Романович Жебрак, подписывавший от имени СССР в 1945 году Устав ООН в Сан-Франциско, в недавнем прошлом профессор генетики Тимирязевской академии и президент Академии наук Белоруссии, преподавал ботанику в Фармацевтическом институте, получив эту должность лишь после формального покаяния на страницах «Правды».

Но я свой единственный шанс все же решил не упустить, и время для него, судя по всему, пришло. В моем небольшом кабинете на кафедре все еще был большой запас отличных, большого формата листов бумаги. Два вагона немецкой бумаги, которую привезли в нашу академию в конце 1945 года из Германии, обеспечили нас на много лет. Положив перед собой стопку листов, я написал на верхнем заголовок новой книги:

«Биологическая наука и культ личности».

Глава 3

Генетика в СССР

Генетика, как и другие отрасли естествознания, очень быстро развивалась в СССР в 1922–1930 годах. После гибели миллионов людей, разрухи и массовой эмиграции, вызванных Мировой и Гражданской войнами и разрушительной практикой «военного коммунизма», переход к новой экономической политике (нэп) означал либерализацию всех областей жизни страны. Преимущество социалистической системы можно было доказать миру лишь ее успехами, прежде всего в развитии образования, науки и экономики. Именно в это время стали быстро возникать новые научно-исследовательские институты, были созданы Академии медицинских и сельскохозяйственных наук и Академия наук Украины. По всей стране расширялась сеть селекционных и опытных станций. Система высшего образования, в прошлом сосредоточенная в Петербурге и Москве, распространилась на всю страну. Для всемирно известных русских ученых, И. П. Павлова, В. И. Вернадского, Л. А. Орбели, В. Н. Сукачева, А. Н. Баха, В. Л. Комарова и некоторых других, были созданы новые научные институты. «Классовое происхождение», игравшее большую роль в течение нескольких лет после революции, потеряло в период нэпа свое значение при выдвижении на академические посты. Профессор Н. К. Кольцов, в прошлом член кадетской партии, возглавил Институт экспериментальной биологии АН СССР и кафедру в МГУ. Именно Кольцов в 1929 году, первым в мировой науке, сформулировал теорию о существовании генов в форме макромолекул, которые способны к самовоспроизведению по принципу матриц. Неизбежным в то время было предположение о том, что эти макромолекулы имеют белковую природу. Строение нуклеиновых кислот еще не было установлено. Н. И. Вавилов, отец которого, крупный промышленник в Саратове, эмигрировал в 1917 году в Германию, создал в 1924 году в Ленинграде Всесоюзный институт прикладной ботаники и новых культур, будущий ВИР, получив для института два красивых здания бывшего министерства государственных имуществ в центре города возле Исаакиевского собора и большой земельный участок в окрестностях Царского Села для коллекций растений. В 1925 году по инициативе Вавилова в Москве была создана Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук им. В. И. Ленина (ВАСХНИЛ) и в 1930 году Институт генетики АН СССР. Вавилов был назначен президентом ВАСХНИЛ и директором Института генетики. В системе ВАСХНИЛ было создано более десяти научных институтов. Одним из них был Всесоюзный институт зернового хозяйства в Саратове, который возглавил профессор Н. М. Тулайков. Основные положения популяционной и эволюционной генетики были сформулированы в 1926 году С. С. Четвериковым, работавшим в Институте экспериментальной биологии в Москве. В 1928 году профессор С. Г. Левит создал в Москве кабинет наследственности человека, который в 1935 году был преобразован в Медико-генетический институт, первый в мире научный центр по изучению генетики человека. Не было в этот период и политических ограничений на поездки советских ученых за границу. Профессор А. Р. Жебрак, о судьбе которого я писал в первых двух главах, в 1930–1931 гг. стажировался в США в Колумбийском университете в лаборатории Т. Моргана. Лидирующее положение советской генетики не только в Европе, но и в мире было общепризнанным. Еще более значительными казались ее перспективы. Именно поэтому 6-й Международный генетический конгресс в США в 1932 году принял предложение Н. И. Вавилова, сделанное по поручению Правительства СССР, о проведении следующего конгресса в 1937 году в Москве.

В 1961 году в СССР генетика как научная дисциплина уже практически не существовала. Гены как материальные носители наследственности не упоминались ни в ботанике, ни в зоологии, ни в медицинской или сельскохозяйственной литературе. Селекционеры могли говорить о признаках, но не о генах. Врачи диагностировали болезни, но не наследственные синдромы или патологии. У представителей животного и растительного мира можно было фиксировать изменения, но не мутации. За чистотой научных текстов следили теперь не только редакторы журналов и издательств, но и всесильная цензура. Единственным местом на территории СССР, где осуществлялось преподавание классической генетики, включавшее и практикум по дрозофиле, была биологическая станция Уральского филиала АН СССР, разместившаяся в деревянном доме, бывшей даче, принадлежавшей до революции уральскому золотопромышленнику Симонову. Эта дача была расположена на живописном берегу озера Миассово в Ильменском геологическом заповеднике, протянувшемся на 40 км вдоль Уральского хребта. Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, ученик Кольцова и Четверикова, освобожденный из заключения в 1955 году после отбытия десятилетнего срока, основал здесь в 1956 году летнюю школу по генетике. Сюда приезжали, соблюдая правила конспирации, обычно во время отпусков, молодые и немолодые биологи из разных городов. Про эту подпольную генетику власти в Москве, по-видимому, ничего не знали.

Террор в науке

Моя рабочая рукопись «Биологическая наука и культ личности», получившая более спокойный подзаголовок «История биологической дискуссии в СССР», по привычной для меня схеме проходила стадии первого, второго и третьего вариантов. Первые главы давали обзор успехов генетики и связанных с ними практических достижений сельскохозяйственных и медицинских отраслей. При этом неизбежно выделялась фигура Николая Ивановича Вавилова, так как его планы по глубине и масштабу замыслов улучшения качества и урожайности культурных растений в то время, безусловно, превосходили все проекты, которые существовали в США и в некоторых других странах. Программа Вавилова по изучению и использованию мирового генофонда обещала через 10–20 лет «зеленую революцию», причем значительно более широкую, чем та, которая по рису и пшенице была осуществлена через много лет группой американского селекционера Нормана Борлоуга (Norman Borlaug) для Индии и сопредельных с нею стран и отмечена в 1970 году Нобелевской премией мира.

В условиях Советского Союза, в котором с переходом от нэпа к принудительной коллективизации крестьян устанавливалась тотальная диктатура, кампании репрессий в административно-политической сфере распространялись и на науку, на поиски и в ней врагов «единственно правильного» учения. Т. Д. Лысенко в одной из своих речей в 1935 году ясно отразил эту тенденцию:

«…хотя яровизация, созданная советской действительностью, и… смогла отбить все нападки классового врага… вредители-кулаки встречаются не только в… колхозной жизни… не менее они опасны, не менее они закляты и для науки…» (Правда. 15 фев. 1935)

Политический террор, развязанный Сталиным в 1937 году, был настолько жестким, массовым и обеспеченным пропагандой и «открытыми» судами, стенограммы которых публиковались во всех центральных газетах, что его распространение в другие сферы жизни общества, включая науку, производство и образование, стало неизбежным. Можно было предвидеть, что к политическим обвинениям начнут прибегать те стороны в научных дискуссиях, у которых не хватает убедительных аргументов для укрепления своих позиций. Научный противник становился врагом, которого нужно уничтожить. Дискуссии и диспуты деградировали в доносы.

Изучая этот период репрессий в биологии по газетам того времени, включая и областные, я детально раскрыл стадии физической ликвидации нескольких выдающихся ученых. Кроме подробного изложения истории гибели академика Вавилова и репрессий среди его соратников я выделил раздел об аресте академика Николая Максимовича Тулайкова и многих его учеников. Как оказалось, причем к большому удивлению и для меня самого, главное обвинение против Тулайкова выдвинул в 1937 году В. Н. Столетов. Основным поводом для разгрома «вредительской группы» Тулайкова явилась статья Столетова «Против чуждых теорий в агрономии», напечатанная в «Правде» 11 апреля 1937 года и обвинявшая Тулайкова в подрывной деятельности. Академик Тулайков, уже пожилой ученый (62 года), вице-президент ВАСХНИЛ и друг Вавилова, был директором Института зернового хозяйства в Саратове. Столетову в то время было лишь 29 лет, и он работал редактором в московском Сельхозгизе, опубликовавшем совсем недавно две книги Тулайкова, посвященные вопросам развития сельского хозяйства. Столетов не имел ни теоретических знаний, ни практического опыта, ни авторитета, чтобы громить столь выдающегося ученого и получить для этого страницу «Правды». Не вызывало сомнения, что автору эта статья была кем-то заказана сверху именно для ликвидации Тулайкова, которого вскоре арестовали. Статьи в «Правде» в то время считались директивными. Потом стали арестовывать и «тулайковцев». Тулайков умер в Беломорском лагере в 1938 году. Сотрудничество Столетова со следствием по тулайковским делам было неизбежным. Обвинителя и обвиняемого нередко вызывали в то время на очные ставки[3].

В своей рукописи я рассматривал также судьбу медицинской генетики в период террора (арест и расстрел профессора С. Г. Левита и его коллег) и закрытие Медико-генетического института и Института экспериментальной биологии. Н. К. Кольцов был уволен и из МГУ. Лишенный всех постов, он умер в 1940 году в возрасте 68 лет. С. С. Четверикова арестовали еще раньше и приговорили к ссылке, которую он отбывал в Свердловске. В последующие годы он открыл и описал в Уральском регионе 60 новых видов бабочек. Основатель популяционной генетики умер, забытый всеми, в Горьком в 1959 году.

Вторая волна репрессий

Вторая волна репрессий в науке, начавшаяся в августе 1948 года и свидетелем которой я был в студенческие годы, имела менее четкую связь с политическим террором. Она была одним из эпизодов начавшейся в 1946 году «холодной войны», кампании против «буржуазных космополитов» и общего антиамериканизма. В 1948 году политический террор осуществлялся с советской помощью главным образом в восточноевропейских странах «народной демократии», скатывавшихся к коммунистической диктатуре. Репрессии, начавшиеся в 1948 году по отношению к противникам Лысенко, происходили в форме массовых увольнений, а не арестов. Кампания увольнений прошла очень быстро и оформлялась приказами министра высшего образования СССР С. В. Кафтанова, которые в виде брошюр распространялись 23 и 24 августа 1948 года. В начале сентября массовые увольнения были произведены в АН СССР, ВАСХНИЛ, в Академиях медицинских и педагогических наук и в издательствах. Было очевидно, что все эти списки готовились какими-то комиссиями заранее, еще до Августовской сессии ВАСХНИЛ. Большинство уволенных в августе были в это время в отпусках и узнавали о своем смещении лишь в сентябре. Никаких законных оснований для таких увольнений не было. По скромным подсчетам, из учебных и научных институтов уволили более трех тысяч «антимичуринцев». Многие должности долгое время оставались незамещенными. Аппарат госбезопасности не вмешивался, так как просто не был готов к быстрому производству стольких новых дел. Аресты, однако, применялись по отношению к тем ученым, которые уже подвергались заключению и ссылкам в довоенный период. В это же время производились повторные аресты людей, получивших в 1936–1938 годах максимальный, тогда десятилетний, срок, выживших в лагерях и освобождавшихся по истечении срока. Им предстояло выживать еще много лет. В 1947 году максимальный срок был увеличен до 25 лет. Среди этого контингента был друг моего отца Иван Павлович Гаврилов. Он вышел на свободу лишь в 1956 году.

Описание событий 1948–1953 годов и хрущевской «оттепели» было в моей рукописи основано на собственных наблюдениях, подкрепленных свидетельствами коллег и друзей. Наибольшую помощь мне оказали Владимир Павлович Эфроимсон и Александр Александрович Любищев, которые уже нескольких лет были известны как авторы обширных трудов с критикой всех аспектов «мичуринской биологии». Любищев, энтомолог, заведовавший кафедрой зоологии в педагогическом институте в Ульяновске, был в 1961 году на пенсии и часто приезжал в Москву. Эфроимсон, автор книги по иммуногенетике, лишь в 1961 году в возрасте 53 лет получил научную должность в Московском институте вакцин и сывороток. Труды Любищева и Эфроимсона были намного обширнее и обстоятельнее той рукописи, над которой я в то время работал. Однако именно по причине своей обширности они были малоизвестны за пределами узкого круга коллег. Оба автора сосредоточили внимание на научной критике теорий и практических рекомендаций Лысенко и его сторонников, а не на истории всего феномена псевдонауки. В процессе работы я показывал предварительные варианты рукописи профессору Н. А. Майсуряну, который, будучи деканом факультета, принимал меня в ТСХА в 1944 году, Ф. Х. Бахтееву, сотруднику Н. И. Вавилова и свидетелю его ареста в Западной Украине в 1940 году (именно рассказ Бахтеева воспроизводился в разделе об аресте Вавилова), П. М. Жуковскому и А. Р. Жебраку, которые жили в том же доме, что и моя семья. П. М. Жуковский в то время уже не работал в ТСХА. В 1952 году он был неожиданно назначен директором Всесоюзного института растениеводства (ВИР) в Ленинграде. Он сохранял данное в 1948 году обещание быть лояльным по отношению к «мичуринской биологии» и был вознагражден повышением и возможностью экспедиций в Южную Америку, откуда привозил новые разновидности картофеля, кукурузы и других культур, для которых этот континент был родиной. Но со мной он оставался полностью откровенен. Мы встречались во время частых приездов Петра Михайловича в Москву и вели обстоятельную переписку. Благодаря Жуковскому я смог две недели работать в архиве ВИРа, где сохранились стенограммы многих дискуссий вавиловского периода. Подробности пребывания Вавилова в тюрьмах в Москве и в Саратове, а также следствия, приговора и смерти от голода в январе 1943 года стали известны в основном в период пересмотра дела Вавилова в 1955 году, начатого по инициативе жены и сына ученого. В то время, до XX съезда КПСС, пересмотр дел многих тысяч людей шел медленно и включал снятие всех обвинений, вызовы в Прокуратуру СССР авторов доносов, участников «экспертиз» и допросы следователей. Впоследствии реабилитация осуществлялась быстро, по спискам, и сопровождалась уничтожением архивных дел. Но это уже были сотни тысяч дел людей, которые все еще томились в лагерях и тюрьмах. Их реабилитировали выездные комиссии прямо в местах заключения и немедленно освобождали. Посмертная реабилитация растянулась на более длительный срок, ведь счет шел на миллионы человек. Младший сын Н. И. Вавилова Юрий собирал любую информацию об отце. Он надеялся найти в архивах КГБ множество неопубликованных рукописей, дневников путешествий, переписку с зарубежными коллегами, альбомы фотографий, конфискованные на квартире ученого после его ареста. Однако все эти бумаги были уничтожены.

В Ленинграде большую помощь в сборе материалов оказали профессора В. Я. Александров, цитолог, и В. С. Кирпичников, генетик.

Рождение научного самиздата

Работа над третьим вариантом рукописи была закончена в феврале 1962 года. Моя доверенная машинистка отпечатала сначала четыре копии, а вскоре еще четыре. Я отдавал их на отзыв и для критических замечаний в первую очередь тем, кто помогал мне в работе: Майсуряну, Бахтееву, Эфроимсону, Юрию Вавилову, В. М. Клечковскому и другим. Через месяц, сделав некоторые добавления, я передал рукопись в журналы «Нева», «Новый мир» и в газету «Комсомольская правда». В каждой из редакций этих изданий мне вскоре были заказаны статьи или очерки. Рукопись не оставляла людей равнодушными. После XX и недавнего XXII съездов КПСС, открывших ранее неизвестные страницы сталинского террора, многим казалось, что истина уже торжествует. Но на съездах раскрывались преступления, являвшиеся частью политической борьбы за власть и происходившие в ясно обозначенный период 1936–1938 годов. О распространении террора на науку почти никто не знал и не говорил. Журнал «Нева» заказал очерк «страниц на 50», «Комсомольская правда» определила объем очерка в 20–25 страниц, на две полосы. «Новый мир» выделил редактора, которому было поручено сжать материал до 100 страниц. Но ни в одной из этих редакций не планировали прямой публикации, это было невозможно по цензурным причинам. Рукопись, однако, обсуждали на редколлегиях и посылали рецензентам. Первым принял решение ленинградский журнал «Нева». Сотрудников редакции, безусловно, взволновала судьба Вавилова и других ленинградских ученых. Большая часть фактов и событий, о которых я писал, не была известна. Я получил письмо главного редактора С. А. Воронова и члена редколлегии А. И. Хватова. Они попросили меня ограничить материал научной дискуссией и оценкой практических достижений. Кроме того, они просили подготовить очерк совместно с авторитетным ленинградским генетиком – региональные журналы создавались для публикаций преимущественно местных авторов. Выполнить эти просьбы было нетрудно. Моим соавтором стал Валентин Сергеевич Кирпичников, крупный генетик, работавший в прошлом и с Вавиловым, и с Кольцовым. Кирпичникову удалось избежать репрессий и увольнений, так как он был единственным в СССР специалистом по генетике рыб. Работая в Институте рыбного хозяйства в Ленинграде, он вывел несколько перспективных пород карпов и изучал также генетику тихоокеанского лосося, работая в филиале института на Камчатке. «Мичуринцев» для замены должностей Кирпичникова просто не было. Валентин Сергеевич подготовил и сдал в редакцию «Невы» наш совместный большой очерк «Перспективы советской генетики», который был опубликован, но только в марте 1963 года.

«Комсомольская правда», получив мой очерк, решила для гарантии собрать на него максимальное число отзывов авторитетных ученых. Для этого они отпечатали оригинал рукописи в 25 экземплярах и вместе с намеченной для публикации статьей развезли академикам, включая физиков, химиков и математиков. Из биологов, как мне стало вскоре известно, эти материалы получили академики Б. Л. Астауров и В. А. Энгельгардт. Получили рукопись несколько работников аппарата ЦК КПСС, имевших репутацию либералов и попавших в партийную элиту именно из «Комсомольской правды» или «Известий» (Лен Карпинский, Федор Бурлацкий и Александр Бовин). Их журналистский талант пригодился для написания речей и статей партийных лидеров. Никаких отзывов я не увидел, так как редактор «Комсомолки» был вскоре за такую вольность освобожден от должности решением Секретариата ЦК КПСС. В сельскохозяйственном отделе ЦК КПСС, который возглавлял бывший сотрудник Лысенко Д. Ф. Утехин, редактора обвинили в распространении клеветнических материалов.

Я подготовил еще четыре экземпляра с новыми добавлениями. Размер рукописи вырос до 210 страниц, отпечатанных на машинке через полтора интервала. Один экземпляр я передал Роману Хесину-Лурье, биохимику и генетику, работавшему в биологическом отделе Института атомной энергии, а другой – писателю Владимиру Дудинцеву, который в это время начал писать роман из жизни биологов-генетиков (этот роман «Белые одежды» увидел свет лишь в 1987 году). Вскоре стало очевидным, что количество ходивших по рукам экземпляров достигло критической массы и рукопись стала размножаться по типу цепной реакции. Процесс шел исключительно быстро. Уже в мае 1962 года я начал получать отклики, замечания и дополнения из Ташкента, Новосибирска, Киева, Дубны, Свердловска, Риги и других городов. Большая часть писем передавалась через знакомых, а не приходила по почте.

Рукопись стала хорошо известна и в ТСХА, и там я получил поддержку как на своей кафедре, так и на других. Вся Тимирязевская академия боролась с 1961 года за свое существование, и большая часть ученых ТСХА была очень критически настроена по отношению не только к Лысенко, но и к Хрущеву. В 1961 году Хрущев, постоянно занимавшийся разными реорганизациями в сельском хозяйстве, предложил в ЦК КПСС проект перевода всех сельскохозяйственных учебных заведений, институтов и техникумов из столиц и крупных городов в сельские районы. Для Тимирязевской академии выделили большую территорию в 150 км от Москвы. Там предполагалось построить кампус по американскому образцу. Однако денег для финансирования этого проекта в бюджете не было. Личной директивой Хрущева с осени 1961 года был прекращен прием студентов на первый курс всех семи факультетов академии. В 1962 году академия продолжала существовать, но без студентов первого курса. Соответственно сокращался персонал кафедр по тем дисциплинам (ботаника, зоология, неорганическая химия, физика и др.), которые входили в программу первого курса. Осенью 1962 года должен был исчезнуть соответственно и второй курс. Умирание академии растягивалось на пять лет. Возникла совершенно нелепая ситуация. Академию вытесняли из пригорода Москвы, но никакой альтернативы, даже в виде проекта, не создавалось. (В 1865 году, когда Петровская академия была открыта, от нее до Москвы нужно было ехать на извозчике почти десять верст. Вокруг «Петровки» находились только поля, деревни и усадьбы.) Территорию академии с ее корпусами, общежитиями и опытными полями правительство предполагало отдать на расширение университета им. П. Лумумбы, созданного Хрущевым для обучения студентов из Африки, Азии и Южной Америки. Ученые академии составляли коллективные протесты, направлявшиеся в ЦК КПСС, в правительство и в прессу.

Термин «самиздат» как пародию на названия официальных издательств Политиздат, Госиздат и т. д. в 1962 году еще не использовали. Существовало старое понятие – «хождение в списках», вошедшее в употребление еще во времена Грибоедова и Пушкина. Тогда и «Горе от ума» Грибоедова много лет распространялось только в списках. Но еще раньше, в середине XVIII века, в Санкт-Петербурге и Москве таким же образом распространялись некоторые сатирические произведения Александра Сумарокова, первого русского драматурга. Наличие цензуры, введенной Екатериной Второй после книги Радищева, неизбежно порождало распространение тех или иных произведений в списках. В СССР до 1960 года таким способом распространялись только стихи и небольшие прозаические произведения. Публицистики и научных работ в широкой циркуляции «в списках» не было. Возможности самиздата, конечно, быстро расширились благодаря пишущей машинке, хотя до 1953 года пишущие машинки в СССР относились к «средствам производства» и были запрещены для свободной продажи. Определить возможный тираж моей рукописи, ходившей по всей территории СССР, было очень трудно. Но можно сказать, что к концу 1962 года это были тысячи экземпляров, и каждый из них прочел не один читатель.

Последние недели в Москве

В конце июля 1962 года моего шефа по кафедре В. М. Клечковского вызвали на заседание партийного комитета академии для обсуждения вопроса об «антипартийной, антинаучной, антисоветской и клеветнической» рукописи Ж. А. Медведева. Клечковский пытался как-то меня защищать, но получил за это строгий партийный выговор. Предложений о моем увольнении пока не было, однако кто-то уже высказал мысль перевести меня с кафедры агрохимии в один из подмосковных учхозов, чтобы «сочинитель пасквилей познакомился с практической работой». Клечковский был готов к сопротивлению, несмотря на партийные взыскания. В 1962 году ему шел 61-й год, но его имя не было широко известно за пределами ТСХА. Влияние его было довольно высоким, но скрытым, так как определялось оно руководящей работой в секретной лаборатории биофизики ТСХА и по сверхсекретной программе экологической и сельскохозяйственной реабилитации огромной территории (21 тыс. кв. км) на Южном Урале, которая оказалась загрязненной долгоживущими радиоактивными изотопами в результате произошедшего в сентябре 1957 года взрыва хранилища ядерных отходов от производства плутония для атомных и водородных бомб. Клечковский входил в состав различных комиссий, где с ним советовались всесильные физики-атомщики. Он мог посещать закрытые атомные городки, где велся мониторинг радиоактивного загрязнения территории и сбросов радиоизотопов в природные и искусственные водоемы. Заменить его на этих постах никто бы не смог. В некоторых районах, где работал Клечковский с сотрудниками, был очень высокий радиоактивный фон. Правильно следить за дозами облучения тогда еще не умели. Опасность облучения и радиоактивного загрязнения недооценивалась, причем прежде всего из-за отсутствия генетического мониторинга. Все подобные работы в настоящее время относятся к высшей категории вредности. Клечковский получил два ордена Ленина и много других наград и премий, но и он, и его сотрудники заплатили за эту работу своим здоровьем.

Я уже понимал, что моя рукопись, которая была прямо направлена против Лысенко, но косвенно и против политики и действий Хрущева, могла осложнить борьбу Тимирязевской академии за свое выживание. И мне нужно было покидать столь дорогую мне Тимирязевку. Каких-либо предложений о научной работе из других мест не поступало, но возможных вакансий за пределами Москвы было много. Именно в тот период Москву «разгружали» от переполнявших ее научных институтов, переводя их в другие области и регионы. Был взят общий курс на децентрализацию науки и экономики. Но перевести институт в другой город намного легче, чем обеспечить переезд туда его сотрудников, и это создавало за пределами Москвы множество вакансий. В то время приобретала большую популярность именно молекулярная биология, изучение белков и нуклеиновых кислот.

Хрущев проводил неверную и даже губительную политику в области сельского хозяйства и в агрономических науках, считая себя здесь самым крупным авторитетом. Так уж сложилось в нашей истории, что каждый лидер Коммунистической партии должен стать непререкаемым авторитетом в каких-то научных областях. Для Ленина это были стратегия революции, марксизм, философия и политэкономия, для Сталина – ленинизм, история ВКП(б), языкознание и слава «великого полководца». Для Хрущева, не отличившегося ни в одной из этих областей, сферой внедрения собственных идей стало сельское хозяйство. Он родился в селе Калиновка Курской губернии и в детстве был пастухом. Этим его непосредственный сельскохозяйственный опыт и ограничивался. Но научные разработки в других сферах Хрущев поддерживал. Он хорошо понимал, что именно успехи в науке, прежде всего в атомной физике, авиа– и ракетостроении и освоении космоса, обеспечивали Советскому Союзу международный авторитет.

Новосибирск, Киев и Обнинск

Уволившись из ТСХА «по собственному желанию», я послал запросы друзьям в несколько новых научных центров, которые формировались именно в 1962 году и в которых имелись вакансии для биохимиков. В первую тройку входили Новосибирский академгородок, лаборатория молекулярной биологии Академии наук УССР в Киеве и Институт медицинской радиологии АМН СССР в Обнинске (в Калужской области). В академгородке в Новосибирске со времени его основания в 1957 году существовал Институт генетики и цитологии, который возглавил профессор Н. П. Дубинин, уволенный в 1948 году из Института генетики в Москве. Дубинин выступал против Лысенко и вел себя достаточно смело. В 1959 году по личному распоряжению Хрущева Дубинин был уволен и в Новосибирске. Теперь он работал в отделе биологии Института атомной энергии им. И. В. Курчатова в Москве. Создатель этого отдела легендарный академик И. В. Курчатов умер в феврале 1960 года в возрасте 57 лет. (Хотя непосредственной причиной смерти стал инфаркт, было известно, что Курчатов страдал и хронической лучевой болезнью.) Институт в Новосибирске возглавил Д. К. Беляев, генетик, но специалист по сибирским соболям, которых разводили в питомниках. Замены ему в этой области не было, и он не боялся увольнения. Именно поэтому Беляев был готов взять и меня в создаваемый отдел биохимии. Академгородок, куда я приехал поездом, произвел на меня очень хорошее впечатление как перспективный научный центр. Живописное место на берегу огромного водохранилища было уже застроено корпусами научных институтов, их было около двадцати, и жилыми домами для сотрудников. Планировалось и создание филиала Новосибирского университета. Для профессоров и академиков строились отдельные коттеджи с садами. Однако здание биохимического отдела Института генетики и цитологии еще не было построено, поэтому некоторые уже зачисленные сотрудники создавали временные лаборатории в квартирах незаселенного жилого дома. Главная проблема состояла в том, что в системе Академии наук меня не могли зачислить сразу даже исполняющим обязанности старшего научного сотрудника. Мне предложили подать заявку на замещение какой-нибудь вакансии, чтобы пройти по конкурсу. Процедура эта была длительной и открытой для разных вмешательств. Я оставил этот вариант в резерве и поехал в Киев.

В Академии наук Украины создавалась лаборатория молекулярной биологии с перспективой на институт. Этот проект возглавлял Сергей Михайлович Гершензон, талантливый генетик, биохимик и зоолог, объектом исследований которого были насекомые. Он первым в мире обнаружил еще в 1939 году мутагенное действие экзогенной ДНК (под действием ДНК из тимуса происходили мутации у дрозофил), что логически вело к признанию приоритета именно ДНК в явлениях наследственности. Однако это исследование, опубликованное на русском и украинском языках, прошло незамеченным в западных странах, уже объятых пожаром Мировой войны. (В 1935–1937 годах Гершензон работал в Москве в Институте генетики, который тогда возглавлял Н. И. Вавилов. В августе 1948 года Гершензон был уволен с заведования кафедрой генетики Киевского университета.) Он пообещал мне быстрое утверждение в должности Президиумом академии без всякого конкурса. Однако жилищные проблемы нужно было решать самому. Ожидание квартиры могло растянуться на много лет, и пока пришлось бы снимать комнату.

В Обнинске меня ждали хорошие новости. Институт медицинской радиологии (ИМР), основанный в 1958 году и входивший в состав Академии медицинских наук (АМН), планировался как крупнейший научный институт этого профиля в Европе. Здесь должны были работать в клиническом и экспериментальном секторах около двух тысяч человек. Клинический центр уже функционировал и занимался радиационным лечением больных раком и ранней диагностикой рака с применением радиоизотопов. Экспериментальный сектор только строился в ближайшем лесу в 4 км от города и формировался. Лабораторный корпус уже был построен, но не оборудован. Корпус, предназначенный для работы с радиоактивными изотопами, и виварий еще только строились. В структуре института предусматривался большой отдел радиационной генетики и радиобиологии, в его состав должна была войти лаборатория молекулярной радиобиологии, которую мне и предложили создать. Не было проблемы и с жильем: очередной принадлежавший институту жилой четырехэтажный, добротно построенный кирпичный дом должны были сдавать в эксплуатацию через месяц. Мне в нем пообещали трехкомнатную квартиру. Во главе всего проекта стоял профессор Георгий Артемьевич Зедгенидзе, член АМН СССР и генерал-полковник медицинской службы. Он родился и получил медицинское образование в Тбилиси. Мы были земляками, это очень важно для грузин. Во время войны и до 1958 года Зедгенидзе был начальником кафедр рентгенологии Военно-морской медицинской академии и Военно-медицинской академии в Ленинграде и имел особую должность главного (флагманского) рентгенолога Военно-морских сил СССР. Как генерал Зедгенидзе привык решать проблемы быстро и самостоятельно. На должности заведующего лабораторией радиобиологии уже работал в институте мой знакомый Владимир Иванович Корогодин, кандидат биологических наук. Он был моложе меня на четыре года. Генетике он учился у Тимофеева-Ресовского в летней школе на берегу озера Миассово. Рекомендации Корогодина для Зедгенидзе было достаточно. На должность руководителя всего отдела, состоявшего из четырех лабораторий, Зедгенидзе уже пригласил Тимофеева-Ресовского, несмотря на его статус бывшего заключенного, не получившего реабилитации. Тимофеев-Ресовский был всемирно известным генетиком и радиобиологом, и Зедгенидзе хорошо понимал, что его переезд в Обнинск сразу придаст институту международную репутацию. Мое зачисление на должность старшего научного сотрудника не требовало избрания по конкурсу. По правилам конкурс был бы нужен, но у ИМР еще не было дееспособного ученого совета, который бы мог решать такие проблемы тайным голосованием. Назначения научных сотрудников проводились приказом директора. Но назначения заведующих лабораториями и отделами дополнительно утверждались Президиумом АМН СССР. Именно это задерживало переезд в Обнинск Тимофеева-Ресовского. А у меня не было таких проблем. В конце сентября 1962 года мне под будущую лабораторию выделили восемь пока еще пустых помещений в лабораторном корпусе. Еще через неделю я получил ключи и от квартиры в доме № 13 на улице Красных Зорь.

Обнинск был небольшим городом (около 30 тыс. жителей) в 105 км от Москвы по Киевской железной дороге. В недавнем прошлом там располагался лагерь заключенных и немецких военнопленных, а затем возник «закрытый» город, начало которому положило строительство в 1954 году первой в мире атомной электростанции мощностью 5 тысяч киловатт. С 1955 года в Обнинске разместился закрытый Физико-энергетический институт (ФЭИ), который специализировался на создании небольших атомных реакторов для подводных лодок и атомных ледоколов. В 1962 году там функционировал и Физико-химический институт, в котором велись работы по технологии переработки отработанного топлива атомных реакторов и выделению плутония для атомных бомб. Под кодовым названием «Институт экспериментальной метеорологии» в Обнинске существовал центр не только для изучения атмосферы, но и для мониторинга радиоактивных изотопов в атмосфере, которые выбрасывались при испытательных взрывах атомных бомб в разных странах. При взрыве атомной бомбы на испытательном полигоне радиоактивное облако распространяется по всей земной атмосфере. По изотопному составу проб из воздуха можно определить тип бомбы (урановая или плутониевая, атомная или водородная) и ее примерную мощность. Дополнительные анализы дают представление о локализации и дате взрывов. Институт метеорологии имел для этих целей знаменитую Обнинскую вышку (мачту) – серебристую стальную трубу диаметром 2,3 м и высотой 310 м, которую удерживали четыре яруса оттяжек. Через каждые 25 м на вышке были расположены площадки метеорологического и радиологического мониторинга проб воздуха. Микроскопические аэрозольные радиоактивные частицы оседали на липкой поверхности особых фотопленок и фильтров и подвергались тщательному исследованию. Внутри стальной трубы работал лифт, доставлявший исследователей на разные площадки. Благодаря этой вышке можно было обнаруживать аварийные выбросы из реакторов на территории самого Обнинска и из реакторов атомных электростанций в Европейской части СССР. Ночью башня хорошо освещалась и была видна за десятки километров от города. В Обнинске в 1962 году кроме небольшой атомной электростанции, ток от которой шел в городскую сеть, функционировали 20 экспериментальных ядерных реакторов разного типа.

Переезд в Обнинск прошел без проблем. Переход в систему Министерства здравоохранения обеспечил мне еще одно преимущество. Я мог теперь отнести рукопись книги по биосинтезу белков (это был уже пятый вариант) в Медгиз, что я вскоре и сделал, отдав ее в редакцию теоретической литературы вместе с отзывом профессора В. Н. Никитина, написанным им для «Высшей школы». В медицинских науках от теорий Лысенко уже отказались, но возрождение медицинской генетики затруднялось отсутствием квалифицированных кадров. Никто в медицинских институтах не умел проводить даже диагностику распространенных хромосомных болезней типа синдрома Дауна и других наследственных патологий. Это требовало построения карт 46 человеческих хромосом в делящихся клетках – ювелирная работа даже для опытного цитолога-генетика. Рукопись моей книги была сразу принята и направлена на второй отзыв директору Института медицинской химии и вице-президенту АМН СССР В. Н. Ореховичу. Его положительный отзыв поступил в редакцию очень быстро, и в ноябре издательство заключило договор со мной. Книгу включили в план издания на 1963 год. Однако это оказалось лишь затишьем перед бурей. Хождение моей самиздатской книги продолжалось с ускорением, и это не могло обойтись без последствий. Постоянно росло не только число моих скрытых друзей, но и число более явных недоброжелателей.

Глава 4

Новая лаборатория, новый отдел

В начале 1963 года я в основном занимался созданием лаборатории, разработкой ее перспективной тематики и формированием научного коллектива. Последняя задача была наиболее трудной. Предусмотренный проектом института штат лаборатории молекулярной радиобиологии включал двух старших и шесть младших научных сотрудников, инженера, лаборантов и аспирантов. Заполнять эти вакансии предполагалось постепенно, в течение двух-трех лет. Первыми пришли на должности лаборантов две девушки-медсестры, Галя и Тамара, – окончив в Калуге медицинское училище, они попали к нам по распределению. Затем я согласился на рекомендованного мне инженера Андрея Стрекалова, который в придачу к своим техническим талантам оказался еще и прекрасным фотографом. Объявления о вакансиях научных сотрудников публиковались дирекцией института в обнинской газете и в общесоюзной газете «Медицинский работник». Однако заявок из Москвы или из Ленинграда, которые предполагалось «разгружать» от избытка ученых, почти не поступало. Приходили заявки из Ташкента, Уфы, Баку и других городов, даже из Хабаровска. Близость Обнинска к Москве явно привлекала специалистов из далеких от столицы городов, но не москвичей. Первого научного сотрудника мне прислали, тоже по распределению, из 2-го Московского медицинского института. Однако отдел кадров ИМР, которым руководила очень энергичная женщина в чине подполковника КГБ в отставке, бывший начальник женского лагеря заключенных на Колыме, не утвердил это назначение. Для зачисления в штат института требовался медицинский осмотр. Молодой специалист страдал от рождения диабетом. В Институт радиологии и в любой другой, где велись работы с радиоизотопами и излучениями, прием сотрудников с таким диагнозом был запрещен. Гормональные нарушения относились и к профессиональным заболеваниям учреждений этого профиля. Первым научным сотрудником, которого я принял, стала Оля К., приехавшая с мужем из Сухуми. Ее муж Анатолий, кандидат медицинских наук, был зачислен в клинический сектор института. Оля, биолог, уже разрабатывала собственную тему, которую было легко включить и в работу нашего отдела.

В экспериментальном секторе института одновременно с моей лабораторией формировались и другие. Николай Викторович Лучник, известный своим открытием пострадиационного восстановления в клетках растений и работавший в Уральском филиале АН СССР вместе с Н. В. Тимофеевым-Ресовским, возглавил отдел биофизики. Профессор А. А. Войткевич, крупный ученый и автор монографии «Перо птицы», приехавший из Киева, формировал отдел радиационной патоморфологии. Профессор И. А. Ойвин, в недавнем прошлом заведующий кафедрой в Ташкентском медицинском институте, создавал отдел радиационной патофизиологии. Мой студенческий друг Виктор Гуляев, тоже ученик П. М. Жуковского, талантливый микроскопист, ботаник и цитолог, приехал в Обнинск из Ленинграда, чтобы создавать здесь лабораторию электронной микроскопии. Два инженера этой лаборатории в недавнем прошлом работали бортмеханиками самолетов-бомбардировщиков. Кадры института собирались, что называется, с бору по сосенке. Но другого варианта не могло быть. Радиология и радиобиология были для СССР новыми дисциплинами. Тормозилось лишь утверждение в должности заведующего отделом радиационной генетики Тимофеева-Ресовского, безусловно именно потому, что это был всемирно известный ученый. И вовсе не статус бывшего заключенного, причем нереабилитированного, оказался главной причиной. Директор института Г. А. Зедгенидзе, приглашая Николая Владимировича, знал об этом. Он помнил свое посещение лаборатории радиационной генетики Тимофеева-Ресовского в пригороде Берлина в 1945 году и с восхищением рассказывал: «У него был такой прибор, который регистрировал мутации зажиганием лампочки». Николай Лучник тоже находился в заключении и не был реабилитирован. Но утверждение Тимофеева-Ресовского в должности в обнинском институте требовало согласия не только областного комитета КПСС, но и каких-то отделов КГБ и ЦК КПСС. Обнинск, где все институты, кроме нашего, были секретными, считался «режимным» городом, закрытым для посещения иностранцами. Свердловск, где Тимофеев-Ресовский работал и в период заключения, и после освобождения, тоже входил в категорию «режимных» городов. Но в Свердловск не приедешь на пригородной электричке или на такси из Москвы. В органах госбезопасности, видимо, боялись, что известные иностранные ученые, приезжающие в Москву, будут стремиться повидать и Тимофеева-Ресовского. В 1963 году классическая генетика, которую теперь называли «формальной», находилась еще под запретом и сторонники Лысенко по-прежнему занимали ключевые посты в ЦК КПСС и в Министерстве высшего образования. Они, безусловно, не хотели, чтобы Тимофеев-Ресовский, лекции которого стали знаменитыми, обосновался в такой близости от Москвы.

Сам Тимофеев-Ресовский несколько раз в 1963 году приезжал в Обнинск и обсуждал текущие дела с Корогодиным и мною. Весь отдел занимал длинный коридор второго этажа лабораторного корпуса. Справа по фасаду располагалась моя лаборатория, слева – Корогодина. Среднюю часть, десять больших комнат, занимала лаборатория радиационной генетики. Одного из учеников Тимофеева-Ресовского по проблемам радиационной экологии, Анатолия Тюрюканова, работавшего в Институте общей гигиены в Москве, зачислили на должность старшего научного сотрудника в эту лабораторию еще в начале 1963 года, и теперь он занимался ее оборудованием и принял на работу нескольких лаборантов. Вскоре стали приезжать из Свердловска и другие ученики Николая Владимировича. Для него был готов кабинет с телефоном с московским номером. Приезжая в Обнинск, наш будущий заведующий отделом любил походить по длинному коридору, а потом приглашал Корогодина, Тюрюканова и меня к себе в кабинет «попить чайку». Чай готовила на всех жена Николая Владимировича Елена Александровна, тоже генетик. Для нее держали в резерве должность младшего научного сотрудника, хотя по опыту и по числу публикаций она превосходила всех старших научных сотрудников нашего института. Тимофеев-Ресовский, конечно, понимал причины задержки утверждения в должности, но относился к этому спокойно, даже с юмором. Другого заведующего отделом найти было бы все равно невозможно.

В один из своих приездов в Обнинск, кажется это было в июне 1963 года, Николай Владимирович пригласил Корогодина, Тюрюканова и меня в свой кабинет. «Серьезная проблема, – сказал он, – мне в лабораторию зачисляют старшего научного сотрудника, которого я не знаю. Он не генетик… Звонил Зедгенидзе и сказал, что это директива. В отделе нет ни одного члена партии, а парторг обязателен при нашем числе сотрудников… Калужский обком не утвердит отдел, если не будет парторга… Наверное, нужно согласиться». После этих слов Тимофеев-Ресовский дал нам прочитать справку-резюме на нового сотрудника, которую доставили с курьером из отдела кадров.

«Б. родился в Тамбовской области… Окончил 2-й Московский медицинский институт… Защитил кандидатскую диссертацию по восстановительным процессам в тонком кишечнике. Ученый секретарь и заведующий лабораторией в Институте экспериментальной патологии…»

Корогодин и я не имели возражений. Было понятно, что к Тимофееву-Ресовскому должны «прикрепить» члена КПСС. Это понимал и директор ИМР, решение принималось где-то выше него.

Я не был уверен, что это назначение связано только с необходимостью иметь парторга отдела. Этика научного сотрудника не должна была позволить Б., не имевшему квалификации генетика или радиобиолога, внедряться в уже сплоченную группу Тимофеева-Ресовского, не встретившись и не побеседовав с ним самим. Следовательно, он был не только научным сотрудником, ему тоже где-то давали директивы и какие-то гарантии. Он уже работал над докторской диссертацией по регенерации и имел по этой теме немало публикаций, но «жертвы», на которые он пошел, ему в будущем щедро компенсировали. Нельзя исключить и того, что Б. зачисляли в качестве «резервного» заведующего отделом на случай окончательного отвода кандидатуры Тимофеева-Ресовского. Б. приехал в Обнинск и приступил к работе очень быстро. Тимофеев Ресовский ждал своего утверждения еще год. Его переезд в Обнинск состоялся лишь в 1964 году.

Наука требует жертв

Весной 1963 года я наметил основные направления исследований в своей лаборатории. Общая тема формулировалась как «сравнительный генетический и молекулярный анализ нормального и радиационного старения». Конкретной проверке следовало подвергнуть популярную в то время теорию накопления соматических мутаций в клетках тканей и органов как главной причины старения. Мои собственные разработки об ошибках синтеза белков и нуклеиновых кислот как первичных факторах накопления возрастных изменений не противоречили теории соматических мутаций. Старение – это в конечном счете накопление изменений на всех уровнях: молекулярном, клеточном, тканевом, физиологическом и т. д., и объяснить его какой-либо одной теорией невозможно. Облучение, вызывающее изменения генетического аппарата в зародышевых клетках, ведет к наследственным изменениям в следующих поколениях, из которых формируется популяция. Эти популяционные изменения в течение многих лет являлись предметом исследований Н. В. Тимофеева-Ресовского. Главным объектом для его опытов была дрозофила, а в прошлом и божья коровка. В Обнинске он планировал включить в исследования и растительный объект – арабидопсис (Arabidopsis thaliana), небольшое цветковое растение с очень коротким вегетационным периодом и легко выращиваемое под лампами дневного света в лабораторных условиях.

Следует подчеркнуть, что человеческое общество – тоже генетическая популяция, которая подчиняется законам природы. Однако в классической генетике, признающей существование генов, с 30-х годов прошлого столетия сложилось два направления. Представители одного из них утверждали, что у людей уже не происходит естественный отбор и на формирование личности человека действуют лишь социальные условия, а не генетические факторы. В Советском Союзе эту концепцию поддерживал в основном академик Н. П. Дубинин. Она была популярной и в США, где 20–30 лет назад было бы невозможно изучать генетическое разнообразие в человеческих популяциях. Политический тезис «все люди равны» распространялся в США и на генетическую наследственность. В настоящее время, когда геномы человека и многих животных и растений уже расшифрованы, популяционная генетика человека стала доминирующей. Наличие отбора разных, полезных в определенных условиях признаков доказано многими исследованиями и для человека.

В качестве белков для изучения я выбрал белки клеточных ядер – гистоны. Это низкомолекулярные щелочные белки, которые связаны в комплексах с ДНК и играют роль регуляторов для избирательного выражения генетической информации в разных тканях. Опыты предполагалось проводить на чистолинейных лабораторных мышах. Однако виварий института пока еще строился. Завозить животных стало возможным лишь в 1964 году. Поэтому первые опыты я начал с лягушками. Мы создали два небольших водоема, в которых облученные и контрольные икринки лягушек проходили все стадии развития от головастиков до молодых лягушат. Лягушки растут в течение всей своей жизни, поэтому их размер пропорционален возрасту. Профессор А. А. Войткевич, опытный зоолог и натуралист, приглашал меня на экскурсии по болотистым окраинам города. Здесь мы вылавливали самок со зрелой икрой и лягушек всех размеров и собирали уже отложенную икру. Облучение икринок или лягушек проводилось кобальтовой пушкой, гамма-излучение которой применялось тогда и для лучевой терапии. Для меня главное было начать работу с животными объектами. По «лягушачьей» внеплановой тематике появились в последующем лишь две моих публикации – о способности сохраняющих ядра эритроцитов земноводных к синтезу белков и нуклеиновых кислот.

Летом 1963 года мне позвонил приятель, профессор Г., работавший в одном из институтов АН СССР, и рекомендовал принять на работу в лабораторию молодого способного биохимика С., который заканчивал аспирантуру, но не смог пока написать диссертацию. Задержка была вызвана годичной командировкой в США, не имевшей прямого отношения к теме диссертации. С., энергичный и приятный молодой человек, приехал в Обнинск уже на следующий день. Я с ним поговорил около двух часов, но решения не принял по той причине, что ему нужно было еще года два работать по теме своей диссертации, руководителем которой был профессор Ленинградского университета. Темой диссертации было изучение какого-то редкого пигмента у мутанта дрожжевой клетки. Ни меня, ни наш отдел, ни ИМР в целом эта тема не интересовала. Гарантии, что С. останется в институте после защиты и переключится на радиобиологию, не было. Но молодой биохимик мне понравился, и вакансии были. Однако долго раздумывать не пришлось – в тот же день С. был принят директором института и зачислен приказом в штат моей лаборатории. Через несколько дней ему дали в Обнинске квартиру, в которой он поселился со своей женой. Английский язык с американским выговором он знал блестяще, и его часто приглашали в Москву для синхронного перевода лекций европейских или американских ученых, приезжавших в СССР, которых он нередко и сопровождал. «Необходимо прирабатывать», – объяснял он мне свои отлучки. Зарплата младшего научного сотрудника без ученой степени была действительно очень маленькой.

Книжные проблемы

Между тем моя книга «Синтез белков и проблемы онтогенеза» успешно прошла все стадии общего и научного редактирования. В последнем варианте рукописи я учел замечания рецензента В. Н. Никитина и добавил в главу о наследственности раздел «Дискуссия вокруг генетических функций ДНК», в котором вкратце излагал взгляды Лысенко и его сторонников и их попытки объяснить возможность наследования приобретенных признаков. Моя рукопись пошла в набор в самом конце 1962 года, и с января 1963-го я уже мог читать и править верстку-корректуру. Однако это еще не было успехом. В недавнем прошлом цензоры Главлита проверяли всё дважды – на стадии рукописи и на стадии верстки. С 1961 года для сдачи в набор нужна была лишь виза редактора. Объем печатных произведений сильно увеличился, и Главлиту оставили лишь подпись в печать. Верстка, которую разрешено править и дополнять, не считалась прошедшей цензуру работой и готовилась в трех экземплярах: один для автора, второй для научного редактора и третий для корректора издательства. После внесения в верстку всей правки – авторской, редакторской и корректорской – ее возвращали в типографию, где печатались четыре экземпляра уже чистой верстки для так называемой сверки. Три экземпляра этой верстки поступали тем же автору, редактору и корректору, а четвертый шел в Главлит, где его читал цензор. Для книги такого объема, как моя, на сверку отводилось не больше двух-трех недель. Резолюцию «в печать» ставит сначала автор, затем научный редактор и главный редактор издательства или директор. Последним ставит свою подпись цензор, официально именуемый «редактором Главлита». После этого типография могла печатать весь тираж.

Мои опасения насчет возможной задержки книги цензурой, к счастью, не оправдались. Она прошла цензуру сравнительно легко. Цензор по медицинской литературе, по-видимому, уже не имел инструкций, запрещавших генетическую терминологию. Цензурные ограничения в наибольшей степени касались средств массовой информации. В апреле 1963 года цензор Главлита поставил свою подпись, и московская типография № 5 начала печатать тираж моей книги. Он был небольшим, всего четыре тысячи экземпляров. Печатали книгу на плохой бумаге. По какой-то не известной мне причине был перебой с поставками бумаги из Финляндии, и всем издательствам приходилось сокращать тиражи. Но для меня небольшой тираж ускорял все процессы, и я быстро стал получать так называемые чистые листы – готовую книгу, но пока не сброшюрованную и без переплета. Эти «чистые листы» автор и научный редактор получают в полную собственность и уже не должны их возвращать. В выходных данных издания ставился гриф Главлита, в моем случае это был знак «Т-03201». Однако то была еще не окончательная победа. Тираж, находившийся в типографии, требовал визы «в свет» от той же четверки. 14 мая такая виза появилась на двух сигнальных экземплярах. Далее большая часть тиража уходила в Книготорг для рассылки по книжным магазинам и в Книжный коллектор для рассылки по библиотекам. Небольшая его часть отправлялась в Книжную палату, где проводилась библиографическая обработка всех печатных изданий в СССР. Какое-то количество экземпляров поступало в агентство «Международная книга», которое выполняло заказы из-за рубежа. А около 30–40 экземпляров любой книги из первых сброшюрованных в типографии отправлялось «в разноску» – должностным лицам разного уровня. Эти партийные и государственные чиновники могли считать полученные книги своей собственностью. И каждый из них обладал правом добровольного цензора. Но срок их цензорских полномочий ограничивался длительностью производственного процесса. Как только он заканчивается, книга уходит «в свет» и процесс ее распространения приобретает необратимый характер. Печатать большие тиражи, например сто тысяч экземпляров, типография может около месяца. При моих четырех тысячах угрозы от «разноски» (она так называется потому, что эти экземпляры действительно разносят по адресатам в Москве курьеры) продолжаются не дольше семи – десяти дней. 20 мая я узнал, что моя книга пошла в Книготорг, в Книжный коллектор и в Книжную палату. Очередной выпуск еженедельника этой палаты «Новые книги» анонсировал и «Биосинтез белков».

Вмешательство ЦК КПСС

Утром 25 мая мне в Обнинск позвонили из Медгиза и попросили срочно привезти в издательство «чистые листы» книги. Я понял, что случилось что-то непредвиденное, но не поинтересовался причиной. Оставив «чистые листы» дома, я поехал сначала к научному редактору, профессору В. С. Шапоту, работавшему в Институте медицинской химии. Он сказал, что его тоже просили вернуть «чистые листы», не объяснив причины. Я взял у него папку с этими «листами», сказав, что еду в издательство. Второй экземпляр книги мог пригодиться. После этого я поехал не в редакцию, а в отдел реализации Медгиза, куда должен был поступить тираж из типографии. Оттуда тиражи отправляют в Книготорг, Коллектор библиотек и в другие сети. В отделе реализации мне объяснили, что весь тираж был развезен по спискам три дня назад. Осталось лишь десять экземпляров для автора, которые полагались ему по договору. Однако 24 мая приехал курьер из издательства и взял все авторские экземпляры «для исправлений». Стало ясно, что поступил какой-то серьезный звонок из «разноски». В литературных издательствах и массовых журналах звонки из «разноски» нередкое явление. Однако в Медгизе подобных случаев, наверное, давно не было. Мою книгу мог спасти теперь ее малый тираж, то есть относительно короткий производственный процесс, в течение которого цензурно-контрольная функция «разноски» успевает сработать. Пока «разносят» по номенклатурным адресатам первые «сигнальные» экземпляры, работа с остальным тиражом продолжается по существующему производственному плану.

В обязательную «разноску» включены центральная контора Главлита, Госплан, Совет министров, КГБ и ЦК КПСС. Для изданий Медгиза в список для «разноски» попадают министр здравоохранения и его заместители, президенты АН и АМН СССР. Как я узнал позже, наибольшее количество сигнальных экземпляров, около десяти, поступает в аппарат ЦК КПСС.

Поскольку Книготорг фиксирует дату выхода книг определенным числом, то первые партии книг по ранее поступившим заказам отправляются в отдаленные регионы, начиная с Сибири и Дальнего Востока. По такой же схеме действует и Книжный коллектор, распределяющий книги по заявкам республиканских и областных библиотек. Туда я и поехал в первую очередь. В зале старинного здания на Петровке лежали груды книг, работники коллектора вели их разборку. Я с трудом нашел небольшой сектор медицинской литературы. Один из сотрудников рассказал мне, что они получили три дня назад 400 экземпляров моей книги и начали обработку партии по заказам на следующий день. Однако вчера в коллектор приехал представитель издательства и, тщательно пересчитав все экземпляры, увез их на грузовике. Я сразу поехал в Книготорг, центральная контора которого находилась на Ленинском проспекте. Сотрудник Книготорга, ведавший медицинской литературой, сам был в недоумении. «Что вы там написали, что нам звонят из ЦК?» – спросил он. Как оказалось, на первый звонок из ЦК КПСС в Книготорге ответили, что книги у них уже нет, ее отправили по заказам облкниготоргов. Здесь работали явно быстрее, чем в Коллекторе. После этого директору Книготорга позвонил заведующий отделом печати Идеологической комиссии ЦК КПСС и распорядился собрать и задержать тираж моей книги. Ответственный сотрудник Книготорга вместе с заведующим отделом реализации Медгиза отправился на станцию Москва-товарная со списком разверстки книги по областям и союзным республикам. Там они проработали почти весь день, снимая пломбы с товарных вагонов и выискивая мою книгу. Иногда оказывалось, наверное, лишь несколько ее экземпляров на вагон, нагруженный пакетами книг из разных издательств. Работа всего Книготорга была парализована на несколько часов. Но собрать все не удалось. Около двадцати партий книги уже убыли из Москвы в дальние областные книготорги. А это около тысячи экземпляров, почти четверть тиража. Во все эти областные книготорги полетели телеграммы с предписанием «под личную ответственность» их начальников по получении книги Ж. А. Медведева вернуть ее в Москву на центральную базу «для внесения исправлений». Таким образом выход книги в торговую сеть был заблокирован.

На высшем уровне

На следующий день я снова приехал в Москву и пришел в издательство для беседы с главным редактором Г. Е. Островерховым. Он относился к моей книге очень хорошо и был сильно огорчен возникшими проблемами. По его словам, на очередном заседании Идеологической комиссии ЦК КПСС заместитель председателя товарищ Снастин заявил, что Медгиз напечатал книгу, порочащую передовую мичуринскую биологию, и охарактеризовал это как «идеологическую диверсию». В Идеологическую комиссию по этому вопросу обратились секретарь ЦК КПСС по сельскому хозяйству В. И. Поляков и заведующий сельскохозяйственным отделом ЦК Д. А. Утехин. Давать прямые команды Медгизу они не могли. Что произойдет с книгой дальше, Островерхов не знал.

Поляков и Утехин попали в ЦК КПСС благодаря Лысенко. Они оба были сотрудниками Лысенко в его одесском Институте селекции и занимались в 1935–1937 годах практическим внедрением разработанного Лысенко агроприема яровизации, состоявшего в выдерживании намоченных семян пшеницы на холоде перед их высевом. По теории Лысенко, это могло ускорить созревание растений и увеличить урожай. От этого агроприема вскоре отказались из-за трудностей высева сеялками набухших и начинавших прорастать семян. В. И. Поляков в 1946 году был назначен главным редактором газеты «Социалистическое земледелие», которая под его руководством стала рупором Лысенко. Я объяснил Островерхову эти подробности, предположив также, что арестом тиража книги дело, наверное, не ограничится. Ее попытаются отправить в макулатуру. Островерхов объяснил, что издательство уже не контролирует процесс, он перешел на более высокий уровень.

Попытка ликвидации книги «Биосинтез белков», как я понимал, была связана с циркуляцией в самиздате моей рукописи «Биологическая наука и культ личности», которая продолжалась уже больше года. Островерхов о ней не знал, но Утехин и Поляков, безусловно, знали. Для них было важно не просто ликвидировать тираж моей совершенно для них не опасной книги, а предотвратить повышение авторитета и статуса «клеветника» Жореса Медведева в результате публикации им большой научной монографии. На июнь 1963 года намечалось проведение в Москве специального, идеологического пленума ЦК КПСС, и делались попытки включить в доклад секретаря ЦК КПСС Л. Ф. Ильичева тезис об идеологической реакционности менделизма-морганизма. Именно поэтому конфликт по поводу монографии, посвященной синтезу белка и процессам старения, имевшей очень малый тираж, выходил на высший уровень.

27 мая секретарь ЦК КПСС Поляков позвонил министру здравоохранения СССР С. В. Курашеву и потребовал от него принятия мер по изъятию моей книги и уничтожению ее тиража. Для Курашева проблема оказалась неожиданной, и он немедленно вызвал к себе президента Академии медицинских наук Н. Н. Блохина, вице-президента В. В. Парина и своего заместителя генерал-лейтенанта А. И. Бурназяна, который по линии министерства отвечал за работу Медгиза и Института медицинской радиологии в Обнинске. Бурназян был также начальником Третьего управления Минздрава, которое обеспечивало медицинское обслуживание засекреченных «атомных», «ракетных» и «космических» городов. Большая часть медицинских служб в Обнинске также входила в эту элитную систему. Курашев попросил Блохина, Парина и Бурназяна срочно просмотреть книгу Медведева и доложить свои соображения на следующий день. Уже утром 28 мая вся группа собралась снова. Блохин сообщил Курашеву, что ни он, ни Парин не видят оснований для уничтожения тиража. Они считают, что содержащаяся в книге критика теорий Лысенко дана в корректной академической форме и не выходит за пределы допустимой научной дискуссии. Курашев к тому времени и сам в этом убедился. Ему приходилось заниматься вопросами возрождения в СССР медицинской генетики. Проблемы, подобные моей, возникали для Курашева и Блохина при издании Большой советской и Медицинской энциклопедий и решались в пользу классической генетики. Мичуринская биология исчезала из медицины.

Еще через день Поляков снова позвонил Курашеву и просил сообщить о принятых мерах. Курашев ответил, что министерство и АМН СССР не видят оснований для уничтожения тиража научной книги. Курашев напрямую Полякову не подчинялся. Идеологическая комиссия ЦК КПСС тоже не имела полномочий давать Минздраву какие-то директивы. Тираж книги – это материальная ценность. Книготорг и Коллектор библиотек уже перечислили за нее деньги издательству. При уничтожении тиража, что время от времени в СССР неизбежно происходило, иногда с массовыми учебниками для школ и вузов, составляются акты о списании и выявляются виновные, которые компенсируют убытки Книготорга и Коллектора. В данном случае виновной стороной могло быть лишь издательство, и приказ о ликвидации тиража должен был подписывать министр здравоохранения. ЦК КПСС – это директивная, а не исполнительная инстанция.

Но Поляков тоже не сдавался. Он, как стало вскоре известно, доложил о проблеме Н. С. Хрущеву и добился включения ее в повестку ближайшего заседания Секретариата ЦК КПСС. Высшим органом власти в СССР был в то время Президиум ЦК КПСС, выполнявший функции недавнего Политбюро. Президиум ЦК заседал раз в неделю и решал какие-то важные государственные проблемы. Вторым уровнем власти был Секретариат ЦК КПСС, на который собирались секретари ЦК, их было девять или десять. Хрущев обычно не участвовал в заседаниях Секретариата, и на них председательствовал М. А. Суслов, секретарь ЦК по идеологии. Суслов был очень консервативным политиком. Известно, что именно Суслов задержал тираж трехтомника воспоминаний маршала Г. К. Жукова. На вопросы о материальных потерях Суслов обычно отвечал: «На идеологии не экономят». На заседания Секретариата, где решались конфликтные вопросы, приглашали и членов правительства. Вопрос о моей книге был одним из многих пунктов повестки. Однако специально по этому пункту заседания были вызваны Курашев и президент АН СССР М. В. Келдыш. Для Келдыша, прикладного математика, авторитет которого в СССР как главного теоретика космических программ был очень высок, вызов в ЦК КПСС по делу о книге в Медгизе стал неожиданным и ничем не обоснованным. Ни автор, ни издательство не зависели от АН СССР. Келдыша поставили в известность о его роли в решении судьбы книги Медведева, экземпляр которой ему прислали, только 29 мая. Он пригласил к себе биохимика академика А. Н. Белозерского и попросил его сверхсрочно, отложив все дела, прочитать мою книгу и составить справку-рецензию. Белозерский, заведующий кафедрой биохимии растений МГУ, незадолго до этого перенес инфаркт, и врачи запретили ему работать больше четырех часов в день. Выполнить самостоятельно задание Келдыша он просто не мог. Взяв сигнальный экземпляр книги на кафедру, он собрал у себя в кабинете коллег и попросил их составить коллективный отзыв. Эта справка-рецензия была очень хорошей, компетентной и обоснованной.

Проект решения для Секретариата ЦК КПСС, подготовленный В. И. Поляковым, был радикальным. В нем моя книга характеризовалась как «идеологическая диверсия», которая могла принести вред воспитанию научной молодежи. Предлагалось книгу изъять и списать в макулатуру. По части наказания виновных предлагалось освободить от занимаемой должности главного редактора Г. Е. Островерхова и расформировать редакцию теоретической литературы Медгиза.

Заседание Секретариата ЦК КПСС, на котором помимо множества других вопросов обсуждалась и судьба моей книги, состоялось 5 июня. Докладывал Поляков. Слишком академичное название книги вызвало некоторые колебания. Кто-то задал вопрос: «Какие отзывы ученых, были ли рецензии?» Поляков молчал. Взгляд Суслова обратился к Келдышу. Президент АН СССР сказал, что академики Н. Н. Блохин, В. В. Парин и А. Н. Белозерский дали о книге весьма положительные отзывы. Это и определило судьбу книги. Секретариат принял решение отложить вопрос и поручить Курашеву и Келдышу составить новый проект решения и заказать детальные отзывы авторитетных ученых. Президиум АН СССР вскоре утвердил трех рецензентов, это были академики А. Н. Белозерский, А. Е. Браунштейн и Н. М. Сисакян. Им предлагалось тщательно прочитать весь текст книги и выявить спорные или ошибочные положения. Это означало, что ликвидации тиража уже не будет, но какие-то отдельные изменения могут оказаться неизбежными. Новая комиссия рецензентов была компромиссной. Браунштейн, специалист по белковому обмену, относился к Лысенко с крайним презрением, Белозерский, главный авторитет в СССР по нуклеиновым кислотам, занимал компромиссную позицию, Сисакян, специалист по фотосинтезу, был активным сторонником Лысенко.

Идеологический пленум

Идеологический пленум ЦК КПСС, который открылся в Москве 17 июня основным докладом секретаря ЦК КПСС Л. Ф. Ильичева, был для 1963 года анахронизмом. Партийных пленумов по идеологии не проводили с 1946 года. В то далекое уже время главным идеологом был А. А. Жданов, который выбрал мишенью своей критики сатирика Михаила Зощенко, поэтессу Анну Ахматову и композитора Дмитрия Шостаковича. Вводились серьезные ограничения и в науку, в основном на контакты с иностранными учеными и на публикации за границей. В 1963 году подчеркивать особый, «социалистический» характер советской литературы, музыки и науки было уже неуместно. Однако именно в 1963 году положение Хрущева как лидера партии и страны пошатнулось, и он хотел ввести какие-то ограничения на права и свободы, которые сам же и стимулировал в 1956 году своим «секретным докладом», разоблачившим сталинизм.

18 июня на пленуме с большой речью выступил первый секретарь Московского городского комитета КПСС Н. Г. Егорычев. Говоря в основном о высокой идейности москвичей, он привел лишь один пример «идейных вывихов»:

«Ж. А. Медведев, бывший старший сотрудник кафедры агрохимии Сельскохозяйственной академии им. К. А. Тимирязева, подготовил к печати монографию “Биологическая наука и культ личности”. В этой работе неправильно освещаются основные вопросы развития советской биологии, охаивается мичуринская наука, захваливаются те буржуазные исследования, которые не являются последовательно материалистическими. Получив отпор от коллектива академии, Медведев не сложил оружия, перебазировался в Калужскую область и подготовил к печати, а Медгиз издал, книгу “Биосинтез белков и проблемы онтогенеза”, содержавшую подобные ошибки. За ширмой наукообразности прячутся идейные вывихи…» (Московская правда. 20 июня 1963)

На это заявление, высказанное в прениях, никто не обратил особого внимания. Однако присутствовавший на пленуме первый секретарь Калужского обкома КПСС А. А. Кандренков не мог не принять по такому делу необходимых мер. Срочно по всей территории Калужской области начались телефонные поиски Медведева, который «перебазировался» из ТСХА и «не сложил оружия». Некий Медведев был обнаружен в Боровске, старинном городе в 10 км от Обнинска, в Институте физиологии и биохимии сельскохозяйственных животных. Обком КПСС распорядился немедленно его уволить. Приехавший в Калугу для объяснений директор этого института уладил конфликт, объяснив, что его Медведев, хотя он тоже окончил ТСХА, является тихим и спокойным человеком и членом КПСС. Жореса Медведева долго не могли найти. Поскольку большинство институтов в Обнинске являются секретными, списки их научных сотрудников не разглашаются, во всяком случае по телефону.

Первая публикация книги, или Ищи ветра в поле

Процесс принятия решения по моей книге перешел в затяжную фазу. В конце июня меня вызвал заместитель министра здравоохранения генерал А. И. Бурназян. Как военный, он все решал быстро и просто: «Главу о наследственности нужно исключить… Я позвоню директору Медгиза, прикажу ему срочно провести все работы в типографии… Эту главу мы вынем, конец книги можно снова набрать, даже расширить. Сделаем все за две недели…» Я пытался возражать, объясняя, что глава о наследственности является ключевой и связывает механизмы синтеза белков с анализом процессов развития и старения. Но научные аргументы были бесполезны. Договорились подождать официальной рецензии трех академиков. Случайно в Институте молекулярной биологии АН СССР я встретил в эти дни А. Н. Белозерского. Он отвел меня в какую-то пустую комнату и конфиденциально объяснил, что на рецензентов оказывается давление. Как минимум требуют удаления из книги главы о наследственности.

Согласиться на удаление ключевой главы я, конечно, не мог. Эта глава XVII занимала 45 страниц, и без нее последние две главы о развитии и старении требовали полной переработки. В производственном отделе типографии мне объяснили, что замена нескольких страниц текста (выдирка одних и вклейка других) не представляет трудностей и достаточно частое явление в работе. Удаление всей главы затрагивало большой объем текста и требовало нового набора и следующих за ней глав. Неизбежно требовалась переделка обложки. Вся эта работа в типографии делается вручную, вне плана, сверхурочно, или нанимаются временные сотрудники. Проще и быстрее сделать всю книгу заново в нормальном производственном цикле.

В начале июля знакомый физиолог, которого я не видел больше года, встретив меня в Центральной медицинской библиотеке, стал горячо поздравлять с выходом книги. Я удивился, откуда он вообще знает о ней. Он ответил, что видел ее у своего коллеги, который купил ее недавно в Мурманске, куда ездил в командировку. Мой знакомый точно описал внешний вид книги (темно-синий переплет) и ее примерное содержание. Я поехал с ним в институт, чтобы расспросить покупателя книги. Он мне сразу ее показал. Я объяснил ему проблему с изданием и попросил одолжить мне купленный экземпляр. Он охотно разрешил взять его даже навсегда, если это поможет делу. Дома в Обнинске, спокойно обдумав случившееся, я понял причину. Моя книга продавалась в Мурманске в конце июня. Про телеграмму, отправленную по областным книготоргам в конце мая, могли уже забыть. В Мурманск отправляют, наверное, мало книг, и моя книга могла оказаться в одной упаковке с другими. Могли подумать, что прибыл столь поздно уже исправленный вариант книги. Но то, что произошло в Мурманске, могло произойти и в других городах, далеких от Москвы. Может быть, в Чите или в Хабаровске книга вообще не дошла еще до местных книготоргов.

Я срочно выписал из книготорговой рекламы медицинских книг адреса магазинов, торгующих медицинской литературой в крупных городах, отдаленных от Москвы более чем на тысячу километров, и послал в каждый из них авиапочтой запрос на покупку от одного до трех экземпляров своей книги по обычной системе «Книга почтой» с оплатой наложенным платежом. Один из запросов, причем телеграммой, я послал и в Мурманск. Первый ответ пришел из мурманского книжного магазина № 2. «Уважаемый тов. Медведев, – извещала меня открытка магазина, – Ваша книга была в продаже в июне месяце 1963 года и продавалась по предварительным заказам покупателей. К сожалению, помочь Вам не можем, не осталось ни одного экземпляра…» Из Оренбурга пришел ответ на бланке облкниготорга: «Оренбургский книготорг ставит Вас в известность, что три экземпляра книги “Биосинтез белков и проблемы онтогенеза” проданы. Оставшееся количество непроданных книг мы возвратили по адресу: г. Москва, Малая Лубянка, 8, отделу реализации Медгиза, поэтому выполнить Вашу просьбу не можем».

Книга продавалась также и в магазине медицинской книги в Баку.

Во второй половине июля я получил почтовое извещение, в котором сообщалось, что на мое имя пришла бандероль с наложенным платежом из Новосибирска. Я сразу отправился на почту, оплатил бандероль и тут же ее распечатал. Моя книга в целости и сохранности! Я дал телеграмму в Новосибирск и попросил выслать наложенным платежом еще пять экземпляров. Телеграмма была с оплаченным ответом. На следующий день новосибирский магазин сообщил мне, что все поступившие к ним экземпляры книги уже проданы. В новосибирском Академгородке у меня было несколько знакомых среди генетиков и биохимиков. Я написал им письма, изложив вкратце проблему, и попросил прислать мне еще несколько экземпляров книги. Кроме того, просил узнать, сколько всего экземпляров было продано в Новосибирске. Через несколько дней я получил от друзей еще три экземпляра и два письма. Коллеги сообщали, что моя книга была в продаже с 13 по 17 июля. В Академгородке было продано 35 экземпляров, в основном по предварительным заказам. Непосредственно в Новосибирске было продано 50 экземпляров.

Взяв с собой купленную наложенным платежом книгу, я поехал в Центральный книготорг. Мне удалось выяснить, что операция по сбору ушедшей из Москвы в конце мая части тиража прошла не совсем успешно. Из тысячи книг, отправленных из Москвы, вернулось обратно 670. 330 экземпляров были проданы. Полученный мною экземпляр я отправил заказной авиабандеролью Ричарду Сингу в Шотландию. Там уже медленно шел перевод на английский, начатый по рукописи.

Вторая публикация «исправленной» книги

В начале августа меня снова вызвал в министерство А. И. Бурназян. У него лежали две рецензии, написанные академиками Браунштейном и Белозерским. Третий рецензент, Сисакян, рецензии не написал, но сообщил, что присоединяется к мнению коллег. К рецензиям было приложено сопроводительное письмо Курашева и Келдыша, адресованное издательству и предлагавшее руководствоваться замечаниями рецензентов при исправлениях. Рецензенты давали книге высокую оценку, считая ее, безусловно, полезной и своевременной. Однако оба считали (Браунштейн рекомендовал, Белозерский настоятельно советовал), что дискуссионный раздел публиковать нецелесообразно, и перечисляли страницы с абзацами, в которых содержалась, по их мнению, ненужная полемика. Бурназян опять повторил свое предложение об удалении всей главы и написании ее заново. Я не согласился, объяснив, что замене подлежат лишь несколько страниц. Показал ему экземпляр книги, которая продавалась в Новосибирске, и объяснил, что часть тиража раскуплена в провинции. Это была для него большая новость. В итоге он со мной согласился, после этого отправил рецензии в издательство и дал нужные распоряжения. Эти рецензии заказывались по поручению Секретариата ЦК КПСС и были, таким образом, директивными.

Я решил, что замена нескольких страниц не нанесет книге большого вреда, нужно было лишь их переписать. Удалить и заменить отдельные страницы в готовой книге несложно: заменяемую страницу вырезают, сохранив полоску у корешка, и на эту полоску приклеивают новую, исправленную. Ссылки на литературные источники у меня были в тексте пронумерованы. Чтобы не править большой библиографический список, я оставлял в тексте те же номера, но удалял имена. Имя Лысенко и имена его последователей (И. И. Презент, Н. И. Нуждин и др.) я убрал из текста, но оставил в списке литературы к главе о наследственности. Дискуссия поэтому сохранялась. Для объяснения любого сложного процесса всегда существуют разные теории. Но полемику между разными теориями старения можно было давать с указанием имен их авторов в тексте, полемику же по проблемам наследственности приходилось излагать в более общей форме. Я очень быстро внес в текст отмеченных рецензентами страниц необходимые изменения. Иногда на той или иной странице достаточно было заменить лишь одну фразу.

Однако противник тоже не дремал. 18 августа в газете «Сельская жизнь» была опубликована большая статья президента ВАСХНИЛ М. А. Ольшанского «Против фальсификации в биологической науке», которая объявляла «идеологической диверсией» очерк Ж. А. Медведева и В. С. Кирпичникова «Перспективы советской генетики», опубликованный в ленинградском журнале «Нева» еще в марте 1963 года. 21 августа эта же статья Ольшанского появилась в газете «Правда», что было весьма необычным. «Правда», главный печатный орган ЦК КПСС, как правило, не перепечатывала статьи из других газет. Вскоре стало известно, что главный редактор журнала «Нева» С. А. Воронов освобожден от занимаемой должности и вся редакционная коллегия расформирована и заменена новой. Такие решения принимает Правление Союза советских писателей, но лишь после соответствующих директив из ЦК КПСС.

Работа в Медгизе тем не менее продолжалась. Бурназян и Островерхов, несомненно, уже знали глубинные причины конфликта. Блохин и Келдыш, возможно, знали также и о моей рукописи по истории генетической дискуссии. Браунштейн и Белозерский были в числе тех академиков, которые получили копии этой работы из редакции «Комсомольской правды» еще в 1962 году. Написанные мною новые варианты нескольких страниц книги были направлены на отзыв академику АМН СССР Н. Н. Жукову-Вережникову, микробиологу и одному из немногих ученых-медиков, которые были последователями Лысенко. Рецензент подготовил длинный отзыв на девяти страницах с множеством замечаний «мичуринского» характера, из коих нельзя было принять ни один. Я написал подробный ответ.

Как оказалось, издательство не имело права осуществлять работу по замене страниц и повторному выпуску арестованного тиража без новой резолюции Секретариата ЦК КПСС. В повестке дня заседания этого директивного органа 18 сентября стоял проект какой-то новой резолюции. Подробностей этого второго обсуждения «на высшем уровне» я не знаю. Главным его итогом стало то, что издательству разрешили начать работу над книгой, связанную с подготовленными мною исправлениями. Новый текст был набран, сверстан, откорректирован по объему и затем вклеен во все собранные издательством 3670 экземпляров на место удаленных тринадцати страниц в главе о наследственности и двух страниц в других главах. Поскольку все это делалось вручную, работа шла медленно. К декабрю операция с «выдиркой» была закончена и книга снова пошла на одобрение в Главлит. Затем мы ее вторично подписали «в свет». Тираж еще десять дней продержали в типографии и отправили в Книготорг в канун Нового года. Одновременно я получил десять авторских экземпляров. 3 января 1964 года я уже покупал свою книгу в фирменном магазине «Медицинская книга» на Комсомольском проспекте в Москве, сразу 150 экземпляров. Отбирая их для себя в магазине, я неожиданно нашел уникальный экземпляр. Выдирка в нем была сделана неполно, а вклейка полностью. В результате в книге оказались продублированными страницы 336–340 – в одном случае по-старому, с упоминанием Лысенко, в другом без него.

В последующие годы с этой книгой ничего неприятного не происходило. Рецензии были хорошими. В 1965-м президент МОИП при МГУ академик В. Н. Сукачев известил меня письмом, что на проводимом МОИП ежегодном конкурсе научных книг по естествознанию книга «Биосинтез белков и проблемы онтогенеза» получила Первую премию. Вскоре лично Сукачев вручил мне диплом МОИП и денежное вознаграждение. Представление меня на премию поступило от секции геронтологии МОИП, и мы отпраздновали это событие в Музее зоологии МГУ на улице Герцена.

Глава 5

Вольный город Обнинск

В конце 1963 года небольшой Обнинск неожиданно прославился. Произошло это не благодаря первой атомной электростанции или уникальной радиологической мачте-трубе высотой 310 м, а благодаря телетурниру двух команд Клуба веселых и находчивых (КВН) – Дубны и Обнинска. Телевизионные игры КВН вышли на экраны в 1961 году и быстро стали исключительно популярными. Эти интеллектуальные состязания команд, представляющих разные коллективы – вузы, предприятия и др. и города, шли тогда, как известно, в прямой трансляции. Члены команд – студенты, молодые ученые, инженеры, поэты и музыканты – проявляли свое остроумие и творческие способности в решении различных задач в основном путем импровизации. Предвидеть заранее ход всей игры, соревнования умов и умений, было невозможно, и именно эта свобода от цензуры, спонтанность действия и появлявшиеся на ходу политические шутки, импровизации, пародии и остроумные куплеты определяли интерес, а нередко и восхищение аудитории. Аналогов КВН в других странах не было. 8 ноября 1963 года на сцену Телевизионного театра на площади Журавлева в Москве вышли сборные команды Обнинска и Дубны, двух городов науки. Игра продолжалась около четырех часов.

Знаменита Дубна,всем известно, где она.А о том, где мы живем,знают лишь за рубежом.

Эту шутку из приветствия обнинской команды сегодня понял бы не каждый. Ее соль заключалась в иронии по поводу «секретности» Обнинска. Дубна, город в 125 км от Москвы на границе Московской и Калининской (Тверской) областей, примерно равный Обнинску по числу жителей (около 30 тысяч), был известен своим международным Объединенным институтом ядерных исследований (ОИЯИ), основателями которого были СССР, его восточноевропейские союзники по СЭВ, а также Югославия, Вьетнам, Монголия и Куба. ОИЯИ стал социалистическим вариантом Европейской организации по ядерным исследованиям (ЦЕРН) в Женеве, в которую входили семнадцать стран. Синхрофазотрон в Дубне с длиной вакуумной камеры ускорителя 500 м и с магнитом весом 36 тысяч тонн был в то время самым крупным в мире физическим прибором. Это обеспечивало советским физикам приоритет в синтезе атомов новых трансурановых элементов.

Командам КВН не было заранее известно, какие именно задания придется выполнять в ходе игры. В данном случае, в частности, потребовалось собрать из деталей импортный кухонный комбайн, чудо бытовой техники США, который никто из участников игры никогда не видел, и приготовить с его помощью гоголь-моголь и яблочный сок. Обнинские ученые с этой задачей справились. Соперники из Дубны собрать комбайн не смогли. Они проиграли и на других этапах.

Капитаном обнинцев был Валентин Турчин – математик, руководивший теоретическим отделом Физико-энергетического института (ФЭИ). В конкурсе капитанов на игре 8 ноября он одержал впечатляющую победу над оппонентом. Турчин и другие члены обнинской команды КВН (Александр Круглов, Валерий Нозик и Валерий Павлинчук), таланты которых сразу оценили зрители, стали в Обнинске знаменитостями.

В начале 1964 года в Обнинске в клубе ФЭИ заработал Дом ученых. Он быстро приобрел популярность, организуя встречи с известными людьми того времени. Владимир Дудинцев, Константин Паустовский, Евгений Евтушенко, Владимир Тендряков читали там отрывки из своих неопубликованных произведений. Владимир Высоцкий пел под гитару, и его песни в записях расходились по стране. Михаил Ромм рассказал о том, как создавался фильм «Девять дней одного года», показ которого в СССР не прекращался с момента выхода в 1961 году. Это была одна из лучших кинолент того времени. Событием стал приезд в обнинский Дом ученых опального тогда маршала Г. К. Жукова. Поселок Угодский Завод, близ которого в деревне Стрелковка родился и рос Георгий Константинович, находился недалеко от Обнинска. Выступая с воспоминаниями перед переполненной аудиторией, гость рассказал о боях осенью 1941 года именно в районе, где теперь находился Обнинск. Немецкая армия была на короткое время задержана обороной на Протве и окончательно остановлена в 70 км от южных окраин Москвы.

Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский в Обнинске

Тимофеева-Ресовского утвердили в должности заведующего отделом радиационной генетики и радиобиологии Института медицинской радиологии АМН СССР в Обнинске в марте 1964 года. Ему была предоставлена стандартная трехкомнатная квартира в доме недалеко от моего. Экспериментальный сектор института располагался в лесу в 4 км от города; сотрудники приезжали туда на служебных автобусах. Рабочий день начинался в восемь утра. Городского транспорта в Обнинске тогда не было.

Тимофеев-Ресовский считался крупнейшим в мире авторитетом в популяционной и радиационной генетике. К 1964 году у него было около двухсот публикаций по этой теме, в основном на немецком. Большинство исследований проводилось с классическим генетическим объектом – плодовой мушкой дрозофилой (Drosophila melanogaster), преимущества которой (короткий цикл репродукции, измеряющийся двумя-тремя неделями, легкость содержания и размножения в пробирках на питательных средах в термостате, наличие в клетках небольшого количества хромосом и многие другие) привели к тому, что почти все основные законы наследственности животных были впервые открыты именно в опытах на дрозофиле. Не стану касаться сложной и во многом трагичной биографии Н. В. Тимофеева-Ресовского. Она к настоящему времени отражена в нескольких книгах, наиболее известной из которых является документальный роман Даниила Гранина «Зубр». Удивительным было то, что такой уникальный человек жив и работает, сохранив свой характер и талант при двух тоталитарных режимах. Но он понес тяжкие личные потери. В Советском Союзе в 1937-м арестовали его младших братьев, одного из них, Владимира, директора небольшого завода в Ленинграде, в том же году расстреляли, второй провел десять лет в лагерях. В Германии был арестован гестапо в 1943 году и казнен в 1945-м старший сын Дмитрий. Здесь следует отметить, что в 1949 году правительственная директива о прекращении в СССР всех исследований с дрозофилой достигла и того засекреченного тюремного института в Челябинской области, «объекта 0211», где Николай Владимирович руководил отделом радиобиологии. В связи с этим он переключился на исследования по радиационной экологии, изучение закономерностей распространения радиоактивных изотопов в естественных средах. В Обнинске Тимофеев-Ресовский возобновил эксперименты с дрозофилой и продолжил исследования по радиационной экологии. Основные трудности для Николая Владимировича в этой работе были связаны со значительной потерей зрения вследствие дистрофии и тяжелого авитаминоза (пеллагры), которые он перенес, находясь на общих работах в Карагандинском лагере (Карлаг) в 1946–1947 годах. Он не мог читать и работать с микроскопом. Используя сильную и большую четырехугольную лупу, изготовленную специально для него, Николай Владимирович читал по строчкам лишь художественные произведения. Но научные статьи, в которых главные результаты даются в виде таблиц, схем, графиков, рисунков, фотографий и формул, он не мог читать. Ему их пересказывала жена Елена Александровна. Она же занималась изучением популяций дрозофилы.

Никаких ученых степеней и дипломов Тимофеев-Ресовский не имел. Его отправили в бессрочную командировку в Германию в 1925 году для создания в берлинском Институте мозга генетической лаборатории, когда он еще не успел закончить Московский университет. В Германии у него дипломов не требовали. Но в СССР после 1946 года высокие оклады ученых законодательно привязывались к ученым степеням и званиям, подтверждаемым дипломами Высшей аттестационной комиссии (ВАК). В исключительных случаях не имеющим таких дипломов ученым устанавливали «персональные» оклады, но всегда лишь по решению Совета министров СССР. В 1962 году Тимофеев-Ресовский в конце концов решил преодолеть этот барьер и защитил в Уральском филиале АН СССР докторскую диссертацию в виде автореферата «Некоторые проблемы радиационной биоценологии», к которому были приложены оттиски публикаций по этой теме. Такая форма защиты «по совокупности работ» была разрешена для ученых старшего поколения, сформировавшихся до реформ в науке в 1946 году. Однако ВАК, в которой биологический сектор возглавлял В. Н. Столетов, не утверждала решение Уральского филиала АН СССР. В результате в Обнинске Тимофееву-Ресовскому могли установить лишь зарплату на уровне младшего научного сотрудника без ученой степени – около ста рублей в месяц. Елена Александровна тоже была зачислена на должность младшего научного сотрудника.

Николай Владимирович обладал уникальной способностью излагать устно свои мысли, воспоминания или научные тексты в максимально ясной и точной форме. Его устные лекции или рассказы можно было записывать на магнитофон, что нередко и делали, и воспроизводить затем в виде письменного текста без всякого редактирования. Гранинский «Зубр» – в основном запись устных рассказов Николая Владимировича. В то время я думал, что способность формулировать окончательный текст в уме, а не на бумаге развилась у него в процессе адаптации к ограниченности зрения. Однако через много лет немецкие друзья и коллеги Тимофеева-Ресовского, К. Циммер (K. G. Zimmer) и М. Дельбрюк (M. Delbrück), рассказывали мне, что он удивлял всех и в берлинском институте, диктуя на немецком языке свои статьи и обзоры.

Тимофеев-Ресовский, безусловно, страдал из-за невозможности общения со своими немецкими, британскими и американскими друзьями и коллегами, некоторые из них были его учениками. Прежний круг общения включал немало знаменитостей – кроме упомянутых Карла Циммера и Макса Дельбрюка это были Феодосий Добжанский, Ганс Штуббе, Георгий Гамов, Герман Мёллер и др. Теперь он не мог вести с ними даже переписку. В Биологическом отделении Академии наук СССР и в Академии медицинских наук сохранялось скрыто-недоброжелательное отношение к Тимофееву-Ресовскому, и все попытки его выдвижения в члены-корреспонденты этих академий не доходили до обсуждения. Система избрания в любые академии в Советском Союзе находилась под строгим контролем ЦК КПСС и обеспечивала их пополнение лишь теми учеными, лояльность которых была надежно проверена. Среди действительно крупных биологов в СССР Тимофеев-Ресовский общался лишь с академиком-лесоводом Владимиром Николаевичем Сукачевым, который ввел в науку концепцию биоценозов.

Угроза суда

Приезд Тимофеева-Ресовского и группы его уральских сотрудников в Обнинск сразу превратил наш отдел в полноценный научный центр. Лаборатория В. И. Корогодина проводила радиобиологические эксперименты в основном на дрожжевых клетках. Корогодин открыл явление пострадиационного восстановления, то есть способность клеток быстро восстанавливать нормальный рост и размножение после радиационных повреждений. Это противоречило прежним теориям о необратимости радиационных мутаций и в последующем было объяснено действием ферментов, способных удалять и заменять поврежденные участки ДНК. Возникла новая отрасль биохимической генетики. Были также пересмотрены в сторону снижения уровни опасности малых доз радиации. Лаборатория Тимофеева-Ресовского развернула работу с дрозофилой и оборудовала теплицу для изучения радиационной генетики растений. На небольшом огороженном участке леса, недалеко от лабораторного корпуса, был начат долгосрочный опыт по распределению радиоактивных изотопов в лесных биоценозах. Я все еще ограничивался опытами на головастиках и лягушках, планируя перейти на мышей в конце 1964 года, когда ожидалось завершение строительства вивария и радиоизотопного корпуса. Лаборатория молекулярной радиобиологии была по тому времени уже хорошо оборудована. Особенно важным приобретением стали две американские суперцентрифуги.

Рита тоже начала работу в лаборатории, сначала на добровольных началах, а затем в должности младшего научного сотрудника. В Обнинске для биологов и биохимиков не было альтернативных возможностей трудоустройства, поэтому «семейственность» не преследовалась.

В июне 1964 года Лысенко потерпел крупное поражение при попытке обеспечить избрание двух своих преданных сотрудников – Н. И. Нуждина в действительные члены и В. Н. Ремесло в члены-корреспонденты Академии наук СССР. При обсуждении кандидатуры Нуждина (его представил академик Н. В. Цицин) на общем собрании АН СССР, состоявшемся 26 июня, против его избрания выступили академики В. А. Энгельгардт, И. Е. Тамм и, неожиданно для всех, притом очень темпераментно, А. Д. Сахаров. Андрей Дмитриевич был в то время малоизвестным физиком, так как работал в глубоко засекреченном институте в Горьковской области, который занимался разработкой моделей водородной бомбы. Он был трижды Героем Социалистического Труда, но о его наградах и званиях, включая и избрание в академики, в прессе не сообщалось. (В стране в то время шесть академиков – физиков-атомщиков были засекречены, и их имена и институты не были включены в справочники Академии наук.)

В итоге 114 академиков из 137 участвовавших в голосовании проголосовали против Нуждина, хотя все участники общего собрания знали, что его кандидатура была ранее одобрена в ЦК КПСС и успешно прошла через Отделение биологии, и на общем собрании АН СССР присутствовал секретарь ЦК КПСС Л. Ф. Ильичев. Это означало, что перевес голосов против Нуждина обеспечили в основном физики, химики, астрономы, математики и представители других точных наук. Непокорность академиков оказалась совершенно новым явлением в жизни страны, вызовом руководству КПСС и прежде всего политике Хрущева.

В начале июля, взяв отпуск сразу за два года, я с семейством уехал отдыхать в Крым в Никитский ботанический сад. Во время отдыха газет почти не читал, а, возвращаясь 29 августа через Москву в Обнинск, перед посадкой на электричку на Киевском вокзале заглянул в газетный киоск. Было уже поздно, на прилавке осталась лишь «Сельская жизнь», которую москвичи обычно не покупают. Развернув ее в вагоне, сразу увидел большую статью президента ВАСХНИЛ М. А. Ольшанского «Против дезинформации и клеветы». Начав читать, быстро обнаружил, что речь в ней идет в основном о моей рукописи «Биологическая наука и культ личности» (название которой Ольшанский не приводил):

«В последнее время ходит по рукам составленная Ж. Медведевым объемистая “записка”, полная грязных измышлений о нашей биологической науке… В высокомерно-издевательской форме он походя “ниспровергает” теоретические основы мичуринской биологии… автор прибег к политической клевете, что не может не вызвать гнева и возмущения… Ж. Медведев доходит до чудовищных утверждений, будто бы ученые мичуринского направления повинны в репрессиях, которым подвергались некоторые работники науки… Политическая спекуляция Ж. Медведева производит впечатление на некоторых малосведущих и не в меру простодушных лиц. Чем иначе можно объяснить, что на одном из собраний Академии наук СССР академик А. Д. Сахаров, инженер по специальности, допустил в своем публичном выступлении весьма далекий от науки оскорбительный выпад против ученых…»

И далее Ольшанский заявлял: «…пришло время, чтобы Ж. Медведев ответил перед судом за распространение клеветы».

Приступив к работе в лаборатории, я быстро почувствовал, что отношение ко мне партийной организации и администрации института изменилось. Сначала зашел ко мне парторг отдела Б., чтобы «поговорить по-дружески» о том, что я «ставлю всех в трудное положение». Затем последовал вызов на партбюро для объяснений. Столь быстрая реакция на статью в «Сельской жизни» была непонятна. Лишь через много лет из изданной в Ленинграде книги «Репрессированная наука» (1991) я узнал, что Ольшанский еще 14 июля написал для Хрущева «Докладную записку» с объяснениями:

«В связи с выступлением академика А. Д. Сахарова на сессии Академии наук СССР считаю своим долгом довести до Вашего сведения… Многие противники Лысенко пользуются недостойным приемом – клеветой… Более двух лет распространяется перепечатываемая на машинке объемом в 210 страниц книга Ж. Медведева “Культ личности и биологическая наука” – ворох грязных клеветнических выпадов, имеющих целью скомпрометировать Т. Д. Лысенко как ученого, гражданина, человека. В числе других обвинений здесь на десятках страниц муссируется клевета о виновности Т. Д. Лысенко в гибели академика Н. И. Вавилова и ряда других советских ученых… Лысенко угнетен и обескуражен. Ни один голос на сессии Академии не раздался в его защиту, он вынужден был сам заявить на сессии Академии, что он не преступник, что он честный человек. Где же найти защиту от гнусной, оскорбительной, с грязью смешивающей достоинство советского человека клеветы? Ведь есть же Закон, ограждающий советского человека. Почему же он не распространяется на академика Т. Д. Лысенко?»

«Докладная записка» Ольшанского вызвала гнев Хрущева. Президент АН СССР М. В. Келдыш был приглашен к нему для объяснений. Потребовали объяснительную записку в ЦК КПСС и от академика Сахарова. Он написал ее в резкой форме, чем вызвал еще большее раздражение Хрущева. Были созданы комиссии по проверке деятельности Академии и отдельно для проверки Института физико-химической биологии, который возглавлял академик В. А. Энгельгардт. Естественно, какие-то директивы поступили и в АМН СССР, и в Калужский обком в отношении Ж. А. Медведева.

Однако для Хрущева в то время главной проблемой был плохой урожай по всей стране. В 1963 году сильный неурожай привел к необходимости, впервые в истории СССР, закупок зерна в США и в других странах, вплоть до Австралии, причем с оплатой из золотого запаса. Повторение этого в 1964 году становилось угрозой для самого Хрущева. Проехав по стране, он решил, что необходима новая реорганизация. Написав проект доклада о перестройке всей сельскохозяйственной отрасли СССР, Хрущев уехал в Крым для осмотра импортных птицефабрик, а оттуда в Пицунду. Там у них с Микояном были дачи в реликтовом сосновом лесу на берегу Черного моря. Морской воздух, смешанный с испарениями хвои и смол, оказался целебной комбинацией, и правительственные дачи отгородили бетонным забором от остальных отдыхающих, захватив большую часть этого уникального леса-заповедника. В своем проекте Хрущев предлагал ликвидировать Министерство сельского хозяйства и заменить его двенадцатью Государственными комитетами по отраслям: животноводству, птицеводству, производству зерна, по техническим культурам, химизации и т. д. Проект был разослан не только членам Президиума ЦК КПСС, но и всем секретарям обкомов.

Я ожидал, что статья Ольшанского в «Сельской жизни» приведет к письмам и телефонным звонкам домой или в институт от генетиков и других ученых, готовых выступить в мою защиту. Но ни звонков, ни писем в первую неделю после моего возвращения не было. Лишь 5 сентября я обнаружил в почтовом ящике письмо без обратного адреса, отправленное, судя по штампу, из Рязани. Распечатав конверт, с удивлением и радостью обнаружил: от Солженицына.

«Многоуважаемый Жорес Александрович! – писал Александр Исаевич. – Этим летом я прочел Ваши “Очерки”. За много лет буквально не помню книги, которая так бы меня захватила и взволновала, как эта Ваша. Ее искренность, убедительность, простота, верность построения и верно выбранный тон – выше всяких похвал. О современности ее нечего и говорить. Я знаю, что многих читателей она очень волнует, хотя бы они были далеки от биологии… Ваша книга состоит из одних неопровержимостей, и тот суд, который приемчиками старого времени накликает Ольшанский, будь он широкий и гласный, – на его же голову и обрушится…»

В конце письма был и обратный адрес: г. Рязань, 1-й Касьяновский пер., 12, кв. 3.

Андрей Дмитриевич Сахаров

В начале сентября мне позвонил профессор Б. Л. Астауров, с которым я был хорошо знаком, и передал, что со мной хотел бы встретиться академик М. А. Леонтович. Леонтович был очень уважаемым физиком старшего поколения, специалистом в области радиофизики и физики плазмы. В 1964 году он возглавлял кафедру на физфаке МГУ. Как оказалось на следующий день, Леонтович просто должен был мне сообщить, что со мной хочет встретиться академик А. Д. Сахаров, который жил в одном с ним доме. Сахаров был взволнован статьей Ольшанского и хотел обсудить эту проблему. Поскольку как руководителю проектов по созданию водородной бомбы ему требовалось разрешение спецслужб на все контакты с людьми, не имеющими допуска к секретным работам, то договорились, что я приду в гости к Леонтовичу и уже от него зайду в соседнюю квартиру к Сахарову. Леонтович дал мне адрес и телефон Андрея Дмитриевича, и в назначенный день я приехал к их дому на такси. Какой-либо заметной охраны в подъезде не было.

Точную дату этого визита я сейчас не помню. В своих «Воспоминаниях», изданных в США в 1990 году издательством имени Чехова, сам Сахаров излагает по памяти этот визит неверно, перенеся его на конец июня:

«Через несколько дней (после Собрания АН СССР) ко мне домой пришел незнакомый мне раньше молодой биолог Жорес Медведев… Он попросил меня подробно повторить, по возможности точней, что именно я говорил, и всю обстановку. Все это он записал в блокнот для включения в его книгу…» (с. 316).

Все было иначе. Стенограмма обсуждения на общем собрании АН СССР кандидатуры Нуждина распространялась по рукам среди биологов почти сразу после его провала на общем собрании, и я уже имел ее копию. Адреса Сахарова я не знал, да и прийти к нему домой без сложной подготовки было невозможно. Этот трехэтажный жилой дом для академиков находился в глубине жилого квартала возле курчатовского Института атомной энергии и был под особым наблюдением.

Квартира Сахарова состояла из четырех больших комнат. С ним жили его жена Клавдия Алексеевна, дочь Люба и сын Дима, ровесник нашего Димы. Андрей Дмитриевич был лишь на четыре года старше меня, он родился в 1921 году. Ему было 44 года, но выглядел он, наверное, на 50. Его избрали в АН СССР в 1953 году в возрасте 32 лет сразу после успешного испытания водородной бомбы, оригинальная конструкция которой, отличная от американской, была им разработана. Наша беседа началась со статьи Ольшанского, которую Сахаров прочел тоже случайно и тоже 29 августа, купив «Сельскую жизнь» в Симферопольском аэропорту, когда возвращался из санатория. «Других газет не было», – объяснил он. За себя он не беспокоился, но угрозу судебной расправы надо мной считал серьезной. Мою рукопись он читал еще в 1963 году. (Ее привез «на объект» физик Виктор Борисович Адамский. Сам Адамский в книге воспоминаний физиков о Сахарове «Он между нами жил», изданной в 1996 г., описал сильную эмоциональную реакцию Сахарова.) Я привез Андрею Дмитриевичу новый текст своей работы, которая, постоянно обновляясь, уже почти вдвое превышала по объему первый вариант, циркулирующий в самиздате. Я объяснил, что угроза суда меня не беспокоит. Реализация ее просто невозможна, так как потребует экспертной проверки фактов репрессий и изучения архивов КГБ. А анализ документов лишь подтвердит и дополнит ту картину, которая дается в моей книге. Статья Ольшанского была в большей степени свидетельством паники, а не силы. Хрущева Сахаров знал лично и несколько раз участвовал в спорах с ним на заседаниях Президиума ЦК по поводу, по словам Сахарова, «политических» испытаний сверхмощных водородных бомб.

Узнав, что я работаю в новом Институте медицинской радиологии, Сахаров начал задавать вопросы о радиационных мутациях и лучевой болезни. Вопросы были очень компетентными. Он, безусловно, изучил немало публикаций в этой области. Я к тому времени прочитал множество обзоров по действию облучения на организм человека, радиационное старение было общей темой моих исследований в институте. У Сахарова наблюдались некоторые признаки преждевременного старения. Беседуя, как-то очень вяло, он явно думал одновременно о чем-то еще, писал на листе бумаги разные математические формулы. Я провел у него около полутора часов.

Мы условились снова встретиться ровно через месяц, в заранее оговоренный день и час, чтобы оценить развитие ситуации. Однако через месяц обстановка в стране значительно улучшилась, и Сахаров был менее сдержан. Он уже прочитал новый вариант моей рукописи и сказал, что работа значительно улучшена. Я также узнал и обстоятельства его переоблучения. Оно произошло 12 августа 1953 года при испытании на казахстанском атомном полигоне первой советской водородной бомбы. Руководителем всех атомных и ракетных проектов после ареста Л. П. Берия стал В. А. Малышев, возглавлявший до этого Министерство транспортного машиностроения. Он же руководил испытаниями первой водородной бомбы. Мощность взрыва превзошла ожидания. Когда радиоактивное облако унесло ветром в сторону, Малышев, находившийся в состоянии эйфории, предложил Сахарову и другим руководителям испытания (среди них был и Игорь Курчатов) поехать на машинах в эпицентр и посмотреть, что там получилось. Подъехав довольно близко к остаткам оплавленной башни, Малышев вышел из машины, Сахаров, сидевший рядом, вышел вслед за ним. Остальные участники этой безумной экспедиции остались в машинах. Малышев подошел к остаткам стальной башни. Мощное нейтронное облучение от атомного взрыва создает так называемую наведенную радиоактивность у любых металлов. Малышев облучился, по-видимому, больше всех. У него развилась хроническая лучевая болезнь, и он умер от лейкоза в 1957 году в возрасте 55 лет. Курчатов, который переоблучался несколько раз и до этого, особенно при работе на первом экспериментальном реакторе, запущенном еще в 1946 году и не имевшем нужной защиты, и при ликвидации аварии на втором промышленном реакторе в 1948 году, тоже имел признаки лучевой болезни и умер в 1960 году в возрасте 57 лет. У Сахарова наблюдался стабильно повышенный уровень лейкоцитов, и он боялся возможности лейкоза. Его иммунная система была ослаблена, и любые инфекции он переносил очень тяжело.

Падение Хрущева

Последняя декада сентября прошла спокойно. Никто не требовал от меня каких-либо объяснений. Было известно, что Пленум ЦК КПСС для обсуждения доклада Хрущева планировался на ноябрь. Газета «Сельская жизнь» продолжала кампанию, начатую Ольшанским. 11 сентября в ней появилась статья В. Ремесло, который поддержал предложение о привлечении клеветников к ответственности. 2 октября в той же газете была напечатана большая статья «Вдали от производства», в которой критиковались ученые, ведущие многолетнюю борьбу с «мичуринской» биологией. По слухам, стало известно, что проект доклада Хрущева содержал энергичную поддержку Лысенко и критику его противников.

Существенные изменения в политике руководства страны стали очевидными для московских генетиков утром 13 октября. В этот день известному генетику Иосифу Абрамовичу Рапопорту, открывшему в 1940 году химический мутагенез и подвергавшемуся в недавнем прошлом разным гонениям, позвонил ответственный работник ЦК КПСС и от имени ЦК попросил очень быстро, «за 24 часа», подготовить статью для газеты «Сельская жизнь» о достижениях классической генетики. Рапопорт ответил, что так быстро написать столь серьезную статью он не может. Однако руководящий товарищ настаивал и сказал, что на квартиру Рапопорта приедет стенографистка, чтобы записать устный текст, который будет отредактирован. Рапопорт стал звонить коллегам, чтобы получить помощь и советы. Первым, к кому он обратился, был В. Я. Эфроимсон, у которого на эту тему имелось несколько неопубликованных рукописей. Эфроимсон позвонил мне в Обнинск.

На следующий день вечером русская служба Би-би-си со ссылкой на московского корреспондента лондонской газеты The Evening News Виктора Луи передала сообщение о смещении Хрущева со всех постов. Виктор Луи был советским журналистом, связанным с КГБ и выполнявшим некоторые деликатные миссии. Сенсационные новости к тому же очень высоко оплачивались западными информационными агентствами.

Официальное сообщение о принятии отставки Хрущева «в связи с преклонным возрастом и состоянием здоровья» было опубликовано в «Правде» лишь 16 октября. Подробностей о заседании Президиума ЦК КПСС 13 октября и Пленума ЦК 14 октября не приводилось. Как стало вскоре известно, основной доклад и на Президиуме, и на Пленуме делал секретарь ЦК КПСС М. А. Суслов. Текст этого доклада, как и прения по нему, никогда не публиковались. Судя по всему, оба этих заседания вообще не стенографировались, чтобы обеспечить полную свободу высказываний. Однако в последующем историки смогли по воспоминаниям участников Пленума восстановить основные обвинения, выдвинутые против Хрущева в докладе Суслова. Эти обвинения затрагивали почти все сферы государственной политики и экономики. Одно из них состояло в том, что Хрущев единоличным решением закрыл в 1961 году прием студентов в Московскую сельскохозяйственную академию им. К. А. Тимирязева, обрекая это важное столетнее учебное заведение и научный центр на умирание. Это решение было охарактеризовано как «самодурство». Были отмечены как крупные ошибки Хрущева его безоговорочная поддержка Лысенко и его конфликт с Академией наук СССР в связи с попыткой избрания в академики Нуждина. Хрущев, как оказалось, грозил вообще закрыть Академию, которая стала якобы заниматься политикой.

Судя по известным сейчас данным, заговор против Хрущева готовился в глубокой тайне давно. Инициатива, по-видимому, принадлежала Суслову, который был одним из немногих членов партийного руководства, не обязанных Хрущеву своим выдвижением. Л. И. Брежнев как председатель Президиума Верховного Совета СССР был в курсе дела, как и главные чины армии и КГБ.

Заседание Президиума ЦК КПСС, на котором стоял вопрос о смещении Хрущева, началось 11 октября. Были приглашены около двадцати секретарей обкомов. Выявилось полное единодушие. От непрерывных реорганизаций Хрущева все устали. Партийная и государственная элита хотела стабильности. Однако формальное решение отложили на два дня в связи с запуском с космодрома Байконур 12 октября космического корабля Восход-1. Это был первый в истории полет в космос группы космонавтов (В. М. Комарова, К. П. Феоктистова и В. Г. Егорова). До этого и в СССР, и в США космические корабли были рассчитаны лишь на одного человека. Полет продолжался 24 часа 17 минут, и в день запуска 12 октября был заранее запланирован телефонный разговор командира корабля Владимира Комарова с Хрущевым, который должен был транслироваться по радио и телевидению. Менять программу было слишком поздно. Все мы этот разговор видели и слышали, радуясь успеху страны. Комаров ритуально докладывал: «Готовы выполнить любое задание советского правительства…» Однако рапорт о полете, традиционно на Красной площади, принимали от Комарова и его товарищей лишь 19 октября уже Л. И. Брежнев и А. Н. Косыгин. Тут же родился и первый анекдот новой эры: «Готовы выполнить любое задание любого правительства».

Падение Т. Д. Лысенко

16 октября ректор Тимирязевской сельскохозяйственной академии Г. М. Лоза был вызван в ЦК КПСС. Его проинформировали о том, что решение о прекращении приема студентов в ТСХА отменено, и предложили объявить, хотя и с опозданием, набор на первый курс. 17 или 18 октября Тимофееву-Ресовскому позвонил министр высшего образования РСФСР В. Н. Столетов и поздравил его с присуждением ученой степени доктора биологических наук.

Газета «Сельская жизнь» опубликовала большую статью И. А. Рапопорта о практических и теоретических успехах классической генетики 21 октября. 23 октября в газете «Комсомольская правда» был напечатан большой очерк Владимира Дудинцева «Нет, истина неприкосновенна». Дудинцев, автор романа «Не хлебом единым», литературной сенсации 1956 года, дал в очерке отрывок из своего нового романа о генетиках, боровшихся с псевдонаукой. Очерк был написан больше года назад, кочевал по разным редакциям, несколько раз набирался (у меня в коллекции было три верстки, подаренные автором), но публикацию всегда запрещала цензура. Теперь он наконец увидел свет и его прочитали миллионы людей. Статья Рапопорта не была дискуссионной, она освещала успехи генетики, но не критиковала теории Лысенко. Очерк Дудинцева называл виновников трагического периода советской генетики, обличал их беспринципность, эгоизм, их опору на политическую демагогию.

События развивались очень быстро, и мы узнавали новости почти каждый день. В субботу 24 октября (субботы тогда были еще рабочими днями) на совещании пропагандистов в Московском городском комитете КПСС докладчик назвал Т. Д. Лысенко лжеученым. 26 октября Президиум Академии наук СССР начал обсуждение проблемы «улучшения руководства» Института генетики АН, директором которого был Лысенко, а его заместителем Н. И. Нуждин. Был поднят вопрос о снятии их с этих постов, создана комиссия Академии по проверке работы института. Процесс восстановления классической генетики и связанных с нею областей селекции, животноводства, ботаники, цитологии и др. нарастал, как цунами. В ноябре статьи с критикой Лысенко и его сторонников появились во многих газетах. Вскоре стало известно, что два бывших «яровизатора», на которых держалась поддержка Лысенко в аппарате ЦК КПСС, – секретарь ЦК по сельскому хозяйству В. И. Поляков и заведующий сельхозотделом ЦК А. А. Утехин – лишились своих постов. Полякова перевели в заместители редактора «Экономической газеты», а Утехина отправили на пенсию. М. А. Ольшанский тоже получил отставку. Президентом ВАСХНИЛ стал П. П. Лобанов, фигура компромиссная, в прошлом министр совхозов СССР, администратор, а не ученый. Однако широкой замены кадров в институтах и университетах все же не происходило. Это оказалось невозможным по многим причинам. В стране в 1964 году просто не было ученых необходимой квалификации в биологии. Восстановление большой и важной области естествознания – дело весьма сложное и длительное. Для выхода советской биологической и сельскохозяйственной наук на мировой уровень требовались многие годы или даже десятилетия. Научные направления и школы создаются очень медленно на основе традиций и передачи знаний из поколения в поколение. В 1948 году Лысенко и его сторонникам было значительно легче проводить свои реформы. Они главным образом разрушали и упрощали. Псевдонауки не базируются на прочном фундаменте фактов и знаний. Восстанавливать науку невозможно. Ее нужно созидать заново, сначала образованием, развитием творческих потенциалов и талантов, которые встречаются нечасто, а затем и многолетними экспериментальными исследованиями. Науку нельзя развивать только финансовыми и административными мерами, науке прежде всего нужны генераторы идей.

В начале февраля 1965 года стало известно о снятии Лысенко с поста директора Института генетики. Реформировать этот институт оказалось невозможно. Его ликвидировали, создав вместо него в том же здании новый Институт общей генетики, директором которого вскоре стал Н. П. Дубинин.

«Мичуринская» биология после 1948 года насаждалась и в странах Восточной Европы, входивших в СЭВ. Это был болезненный процесс, особенно в Чехословакии, на родине Грегора Менделя, основоположника учения о наследственности, названного менделизмом. Он был биологом-любителем. В 1843 году после окончания университета Мендель стал монахом августинского монастыря в Брюнне (сейчас Брно). В саду при монастыре он в 1856 году начал свои знаменитые опыты по гибридизации разных сортов гороха, впервые применяя для анализа потомства вариационно-статистическую обработку. Его книга «Опыты над растительными гибридами» была опубликована на немецком языке в 1865 году. Столетие открытия законов Менделя генетики всего мира отмечали симпозиумами и конференциями. Реабилитация в СССР Г. Менделя стала большим событием именно для Чехословакии. Чехословацкая Академия наук срочно решила созвать именно в Брно международный симпозиум по генетике. Одновременно были утверждены двадцать золотых медалей Г. Менделя, которые присуждались Чехословацкой академией наиболее выдающимся генетикам мира. Среди советских ученых золотая медаль Менделя была присуждена Б. Л. Астаурову, Н. П. Дубинину, М. Е. Лобашеву, Н. В. Тимофееву-Ресовскому, И. А. Рапопорту и Н. В. Цицину. Для участия в мемориальном симпозиуме в Брно, с продолжением его в Праге, формировалась большая группа советских ученых, почти семьдесят человек. Как обладатель медали Менделя в эту группу сразу вошел Тимофеев-Ресовский. По рекомендации академика Б. Л. Астаурова в состав делегации включили и меня. Тимофееву-Ресовскому и мне предложили быстро сформулировать темы наших докладов и представить тезисы для включения в сборник рефератов. Почти все награжденные золотой медалью Менделя ученые из ГДР, ФРГ, Великобритании и США были друзьями Тимофеева-Ресовского, с которыми он в последний раз общался на Международном генетическом конгрессе в Эдинбурге в 1939 году, почетным (но отсутствовавшим) президентом которого был Николай Иванович Вавилов.

Глава 6

Институт медицинской радиологии

В начале 1965 года Институт медицинской радиологии (ИМР) сформировался как крупнейший в Европе лечебный и исследовательский центр в области радиобиологии. Непосредственно в Обнинске находились администрация института, библиотека и большая клиника на 500 коек, которая специализировалась на применении различных видов радиации для лечения больных раком. Одно из отделений этой клиники разрабатывало методы радиоизотопной диагностики онкологических заболеваний.

Начальные стадии появления злокачественных опухолей в любых тканях состоят в изменении лишь одной клетки, которая в результате соматической мутации теряет специализацию и начинает быстро делиться. Ни сам больной, ни врач не замечают этот процесс до тех пор, пока растущая опухоль не станет влиять на физиологические функции органа. Но радиоактивные изотопы, например йод-131 при начальной стадии рака щитовидной железы, продуцирующей йодсодержащие гормоны, или фосфор-32 в начальной стадии рака печени, ткани которой богаты нуклеиновыми кислотами, при введении в организм в небольших и безвредных дозах накапливаются прежде всего в быстро делящихся клетках опухоли. Эти точки роста опухоли можно обнаружить приборами. Степень злокачественности обычно коррелирует и со скоростью деления клеток.

Применение радиации для лечения рака в недавнем прошлом ограничивалось рентгеновскими лучами – электромагнитным излучением с высокой энергией. Появление атомной промышленности, сначала военной, а затем и гражданской, сделало доступными для медицины несколько других видов излучения радиоактивных изотопов. Гамма-излучение высокой энергии от радиоактивных кобальта или цезия стало вытеснять применение рентгеновских аппаратов. Можно было создавать меченые радиоактивными изотопами соединения, которые избирательно накапливались в тех или иных опухолях, разрушая их клетки. В экспериментальном секторе ИМР был установлен первый медицинский линейный ускоритель – прибор, создающий ионизирующее излучение в широком диапазоне энергий и электронное излучение, применяемые для лечения раковых опухолей. В начале 1960-х годов все эти радиационные технологии, сейчас широкодоступные, были еще экспериментальными. В клинику ИМР из многих онкологических больниц СССР привозили пациентов обычно уже в тяжелом состоянии, после хирургического удаления опухолей, которое оказалось неэффективным из-за метастазов. Применение радиационного лечения продлевало им жизнь. Но случаев полного выздоровления было немного. Пациенты с начальными формами заболевания приезжали в основном из Обнинска и других городов Калужской области. В клинике было создано и хирургическое отделение.

В январе 1965 года завершилось строительство экспериментального сектора института. Вступили в строй корпус, оборудованный для работы с радиоактивными изотопами, виварий и здание для современного по тому времени компьютера. Предполагалось, что с помощью компьютера по результатам разнообразных тестов диагнозы можно будет ставить быстрее и точнее. В то время в СССР еще не производили полупроводники и один компьютер с ламповой электроникой занимал несколько больших комнат. Его обслуживали почти двадцать человек.

По первоначальному проекту в экспериментальном секторе института планировалось построить небольшой исследовательский урановый реактор с графитовыми замедлителями нейтронов. Этот реактор должен был обеспечить применение нейтронного облучения, радиобиологические аспекты которого были мало изучены. Критическая масса природного урана, в котором делящийся изотоп-235 составляет около 0,7 %, находится на уровне 40 тонн. Первые реакторы военного назначения для получения плутония, работавшие на природном уране, были поэтому очень большими. Небольшой реактор, подобный тем, которые ставились на подводных лодках, требовал обогащения уранового топлива изотопом-235 до 25–40 %.

В 1963 году для строительства реактора начали готовить площадку. Однако новые правила строительства реакторов, введенные в 1964 году, требовали очистки вокруг него слишком большой защитной территории. Было принято решение отменить опасное строительство и приспособить для радиобиологических и медицинских целей один из четырех реакторов, уже работавших на находившейся поблизости Карповской площадке – так назывался расположенный также в лесу, за глухим бетонным забором, но по другую сторону Калужского шоссе секретный Обнинский филиал Физико-химического института имени Л. Я. Карпова. В этом филиале разрабатывались технологии выделения плутония, стронция-90, цезия-137 и других радиоактивных изотопов из отработанного ядерного топлива. В ИМР в новом радиоизотопном корпусе была создана лаборатория нейтрон-захватной терапии, которую возглавил Ю. С. Рябухин, молодой радиохимик.

В марте 1965 года ИМР провел свою первую научную конференцию, на которой были представлены более 70 докладов от лабораторий клинического и экспериментального секторов. Шесть докладов на конференции представил наш отдел радиобиологии и генетики. Мой доклад был посвящен разработке количественного определения удельной активности ряда ферментов. Эта новая методика в перспективе могла быть использована для определения возрастных аномалий структуры ферментативных белков. Тимофеев-Ресовский сделал доклад по генетике популяций.

В марте 1965 года завершилось также формирование лаборатории молекулярной радиобиологии и был объявлен конкурс на должность заведующего. Ученый совет принял мою кандидатуру единогласно. Конкурентов у меня на этом конкурсе не было. Решение ученого совета утверждалось в Президиуме АМН СССР заочно, а в Обнинском горкоме КПСС с персональным вызовом. Члены Бюро горкома около часа задавали мне различные вопросы, но возражений не прозвучало.

Столетие открытия Менделя

Инициативу Чехословацкой Академии наук о проведении в Брно мемориального симпозиума, посвященного столетнему юбилею открытий Грегора Менделя, быстро поддержала ЮНЕСКО. Масштаб мероприятий был расширен до того уровня, на котором в 1959 году отмечалось столетие выхода книги Чарльза Дарвина «Происхождение видов». Хотя главная работа Г. Менделя была опубликована в феврале 1865 г., Международный мемориальный симпозиум запланировали на август 1965 г., так как большие научные конференции принято проводить в летнее время. В соответствии с предварительной программой в первой части симпозиума, которая должна была проходить в Брно, намечались доклады лауреатов золотой медали Г. Менделя. Вторая часть программы, уже в Праге, предполагала большую международную конференцию по всем проблемам генетики. Она проводилась по типу международного конгресса, и для участия в ней приглашались генетики со всего мира. Отдельный симпозиум на этой конференции был посвящен мутациям, и председательствовать на нем было предложено Тимофееву-Ресовскому.

Все три академии СССР – АН, АМН и ВАСХНИЛ – приняли решения об участии в менделевских торжествах. Делегацию в Чехословакию от ВАСХНИЛ возглавил В. Н. Столетов, министр высшего и среднего специального образования РСФСР. Оформление зарубежных командировок советских ученых в соцстраны СЭВ проходило проще, нежели в капстраны. Тимофеев-Ресовский, однако, мало верил, что он сможет поехать в Чехословакию. Президент Академии наук Чехословакии профессор Ф. Шорм (F. Šorm) направлял всем лауреатам золотой медали Г. Менделя личные приглашения. Однако, зная реалии нашей страны, для советских лауреатов (Астаурова, Дубинина, Лобашева, Рапопорта, Тимофеева-Ресовского и Цицина) он послал отдельное приглашение и в Президиум АН СССР. Но главный ученый секретарь АН академик Н. Б. Сисакян, недавний активный критик «менделизма», ответил Шорму, что АН СССР займется оформлением командировок лишь для собственных членов. В отношении М. Е. Лобашева, как он объяснял, следует писать в Ленинградский университет, а в отношении Тимофеева-Ресовского – в АМН СССР. Вскоре в АМН СССР было получено письмо с приглашением Тимофеева-Ресовского, а копии его поступили к директору ИМР Г. А. Зедгенидзе и самому лауреату медали Менделя. Николая Владимировича приглашали в Чехословакию с супругой.

Помимо персонально приглашенных и лиц, командируемых академиями, из которых формировалась делегация, на менделевские торжества в качестве туристов могли поехать и другие специалисты, самостоятельно оплатив расходы на дорогу и гостиницу. Оформление в этом случае было значительно проще. Обдумав ситуацию и представив все трудности «делегатского» оформления, я решил ехать в Чехословакию как турист, взяв на это время очередной отпуск. Так было надежнее. Визы и заграничные паспорта не требовались, достаточно было заплатить в каком-то отделе Интуриста 600 рублей, заполнить две или три анкеты и получить «путевку-удостоверение». Характеристика все же требовалась, но по упрощенной форме, с места работы, без утверждения в горкоме и в обкоме КПСС. Сложное «выездное дело» не заводилось. Туризм в страны СЭВ уже поощрялся, и Прага среди восточноевропейских столиц была наиболее популярным городом. Там советских граждан встречали очень радушно. Туристами собирались ехать в Чехословакию в основном молодые генетики из разных институтов и вузов. Набиралась группа почти в сто человек.

В марте или в апреле 1965 года в дирекцию ИМР пришло письмо из международного отдела АМН СССР, в котором директору института предлагалось подготовить и выслать в АМН «выездные дела» на Н. В. Тимофеева-Ресовского и Е. А. Тимофееву-Ресовскую. Одновременно предлагалось провести медицинское обследование командируемых за границу и представить письменное заключение о состоянии их здоровья. Требовались и характеристики, которые нужно было утверждать сначала на партийном бюро института, затем в горкоме КПСС Обнинска и в Калужском обкоме. Анкеты для «выездного дела» отправлялись в международный отдел АМН СССР, а оттуда в иностранный отдел Министерства здравоохранения. Характеристики из обкома шли туда же. Где принималось окончательное решение – неизвестно. Это, безусловно, зависело от личности командируемых. Среди других лауреатов медали Менделя я хорошо знал Б. Л. Астаурова. Он был специалистом по генетике тутового шелкопряда. В прошлом руководил исследованиями в Среднеазиатском институте шелководства в Ташкенте и вывел несколько новых высокопродуктивных гибридов шелкопряда. Он первым открыл возможность гибридизации путем пересадки ядер в яйцеклетки, у которых было предварительно удалено собственное ядро. Эта цитологическая технология в последующем развилась в современное клонирование. Астауров убедительно доказал, что наследственные признаки и пол потомства гусениц шелкопряда полностью зависели именно от ядра яйцеклеток, а не от их цитоплазмы. В 1965 году Астауров работал в Москве в Институте морфологии животных АН СССР. К началу мая он уже прошел все этапы оформления поездки в Чехословакию и готовил свой доклад. Труды юбилейного симпозиума предполагалось печатать на английском. Тимофеев-Ресовский и его жена в это же время заполняли обширные и сложные для них анкеты «выездного дела». Им нужно было перечислить всех близких родственников, живых и покойных, – детей, родителей, братьев и сестер. И не просто перечислить, а указать, когда и где родился, когда и где умер, где работал, кем работал и последний адрес каждого. Следовало также указать: все места и даты собственной работы, была ли судимость, если была, то по какой статье, был ли за границей, когда, с какой целью, есть ли родственники за границей, где живут, когда уехали, жили ли на оккупированной территории, если жили, чем занимались, социальное происхождение (оба из дворян, чем и гордились), есть ли репрессированные родственники, по какой статье. У Тимофеева-Ресовского были репрессированы два брата, у Елены Александровны брат и две сестры. Их старший сын тоже был репрессирован, но в Германии.

Я помогал Николаю Владимировичу и Елене Александровне составлять эти анкеты и выслушивал при этом, что они об этой нашей системе думают, сравнивая с тем, как такие вопросы решаются в цивилизованных странах. Николай Владимирович иногда доходил до гневного состояния и поносил своим могучим басом всё и вся, невзирая на лица. Хотелось ему послать эту канитель с анкетами куда подальше, но велико было желание на склоне лет поехать в европейскую страну, встретить старых друзей, блеснуть среди равных ему по калибру ученых. Сейчас я уже понимаю, что действительно равных Тимофееву-Ресовскому по способности сжатой, логичной, яркой устной презентации научных данных и идей не было, наверное, во всем мире. Его лекции были искусством.

Характеристику на Тимофеева-Ресовского довольно долго обсуждали в партийном бюро института. Только в июне она ушла в горком, а оттуда в обком. Выездную комиссию международного отдела по социалистическим странам возглавлял в 1965 году секретарь ЦК КПСС Юрий Андропов. Теоретический журнал этого отдела «Проблемы мира и социализма» выходил на русском и множестве других языков именно в Праге, и мы с братом знали одного из сотрудников этого журнала, талантливого журналиста и литературного критика Юрия Карякина, имевшего квартиры в Москве и Праге. Карякин обратил на себя внимание несколькими очень смелыми по тому времени статьями о произведениях Солженицына. Его очерки появлялись и в «Правде» в рубрике «От специального корреспондента». Карякин помогал мне наводить справки о прохождении бумаг Тимофеева-Ресовского по разным инстанциям. В конце июня я узнал, что эти бумаги застряли в международном отделе АМН и не поступили в Министерство здравоохранения. Калужский обком КПСС тоже еще не утвердил характеристики. Каждая из этих инстанций не была «директивной» и не могла принимать самостоятельные решения по вопросам международного сотрудничества. Явно какие-то более высокие инстанции не принимали «выездные дела», остановив их на полпути телефонными звонками. Это делалось для того, чтобы не объяснять впоследствии причину отказа позицией ЦК КПСС.

Тимофеев-Ресовский между тем готовил два доклада, один из которых – «Генетика дрозофилы» – был по ранее отправленным в Чехословакию тезисам включен в программу пленарных заседаний в Брно, а второй – «Индукция мутаций» – в программу конференции в Праге. Оба доклада Тимофеев-Ресовский диктовал сразу на английском языке, Елена Александровна записывала. Программы симпозиума и конференции уже рассылались по всему научному миру, и Николай Владимирович начал получать письма от друзей и коллег из разных стран, ожидавших встретить его в Чехословакии. Сомнений у них не могло возникнуть – Тимофеев-Ресовский не только должен был сделать два доклада, но и председательствовать на одном из заседаний в Праге, намеченном на среду 11 августа. Председатель Оргкомитета конференции в Праге обратился к Тимофееву-Ресовскому с просьбой сделать еще один, третий доклад о генетических проблемах эволюции. Он писал, что благодаря участию Тимофеева-Ресовского они надеются привлечь к заседаниям большее международное внимание.

Секретариат юбилейных заседаний так пока и не получил от Тимофеева-Ресовского анкету участника, в которой лауреатам золотой медали Менделя следовало указать, какой из списка отелей в Брно и Праге они выбрали и в каких экскурсиях, визитах и обедах будут участвовать. Лауреатов приглашал на прием в свою резиденцию президент Чехословакии Антонин Новотный (Antonin Novotny). В таких случаях для главы государства готовятся краткие справки на каждого гостя. Группа заведующих лабораториями и отделами нашего института в начале июля обратилась в ЦК КПСС со специальным письмом, в котором энергично ходатайствовала о скорейшем и положительном решении об участии Тимофеева-Ресовского в юбилейных научных заседаниях в Чехословакии. В письме говорилось о роли Тимофеева-Ресовского в возрождении советской генетики. Письмо было достаточно обосновано, и его было трудно проигнорировать. Через несколько дней сотрудник, ответственный за Чехословакию в международном отделе ЦК КПСС, заверил представителя нашего института, что вопрос об участии Тимофеева-Ресовского в мемориальном симпозиуме будет решен положительно. Но это было устное заверение. Официального ответа не последовало. При наличии такового поездка в социалистическую страну могла быть оформлена за несколько часов.

Вскоре наиболее многочисленная группа ученых, отправляющихся в качестве «научных туристов», получив удостоверения, выехала в Брно поездом. Делегаты от академий и лауреаты медали Менделя, которые считались почетными гостями Чехословацкой академии, вылетели в Прагу за сутки до начала заседаний. А Николай Владимирович и Елена Александровна в тот же день выехали поездом… на Урал, к озеру Миассово в Ильменский заповедник…

Золотые медали Менделя лауреатам вручал президент Чехословацкой академии наук Ф. Шорм в торжественной обстановке непосредственно в том храме в Брно, где Мендель много лет работал как ученый и служил как священник. Н. В. Тимофеев-Ресовский получил свою награду и диплом лишь через несколько месяцев из рук Ярослава Никла (Jaroslav Nikl), второго секретаря посольства Чехословакии в Москве. Никакой церемонии по этому случаю не устраивалось, и я был единственным свидетелем этого события.

Поехав в Чехословакию как турист, я много выиграл. Наша программа оказалась разнообразней и интересней официальной и продолжалась не одну, а две недели. Кроме Брно и Праги, мы посетили Братиславу и Карловы Вары. В Праге в какую-то знаменитую пивную меня пригласили Юрий Карякин и несколько его коллег из журнала «Проблемы мира и социализма». Мы пили черное пиво, вкус которого я помню до сих пор, и дискутировали о социалистической демократии.

Михаил Лернер

В Брно я познакомился с профессором отдела генетики Калифорнийского университета Михаилом Лернером (Michael Lerner). Знакомство произошло по его инициативе, он хотел передать некоторые материалы Тимофееву-Ресовскому от Феодосия Добжанского, его американского друга. Феодосий Григорьевич Добжанский, в то время наиболее знаменитый генетик, основатель синтетической теории эволюции и автор лучшего в мире учебника генетики, не удостоился золотой медали Менделя, что было совершенно необъективно и несправедливо. Но Чехословацкая академия наук не была полностью независима от политических влияний. Добжанский был советским генетиком, получившим в 1927 году стипендию Рокфеллера для годичной поездки в США в лабораторию Томаса Моргана, и из этой поездки не вернулся, оставшись работать с Морганом. В 1965 году он был профессором Рокфеллеровского университета в Нью-Йорке. После сессии ВАСХНИЛ в августе 1948 года, сделавшей Лысенко диктатором в советской биологии, Добжанского объявили изменником родины, его книги, хотя и на английском языке, подлежали изъятию из библиотек и уничтожению, научные журналы с его статьями передавались в спецхраны библиотек, а цензура удаляла из публикаций советских авторов все ссылки на работы Добжанского.

Профессор Лернер был русским, но никогда не жил ни в России, ни в СССР. Он родился в 1910 году в русской колонии в Харбине, которая возникла там при строительстве Транссибирской железной дороги в конце XIX столетия. В 1928 году поступил в университет в Ванкувере, а затем в аспирантуру по генетике в Калифорнийском университете в Беркли. Там он и остался работать по генетике сельскохозяйственных животных. К 1965 году Лернер был уже известным ученым и членом Американской национальной академии наук в Вашингтоне. Он был заслуженно удостоен Золотой медали Менделя. Селекционно-генетические исследования Лернера изменили систему разведения кур и индеек в США и во многих других странах и способствовали переходу к искусственному осеменению в скотоводстве. (Я прочитал одну из его книг по генетическим основам селекции животных в 1962 году.)

Лернер пригласил меня в ресторан. Мы беседовали на русском и быстро перешли на обращение по именам – Жорес и Майкл. Лернер сразу мне рассказал, что и он и Ф. Добжанский читали мою рукопись «Биологическая наука и культ личности», несколько вариантов которой хранилось в фондах Гуверовского института в Стэнфордском университете. Гуверовский институт, как мне было известно, являлся наиболее крупным за пределами СССР хранилищем документов по истории России и СССР. Там хранились архивы А. Керенского, Л. Корнилова, Н. Юденича и других «белых» генералов Гражданской войны, а также архив Л. Троцкого. Как оказалось, Гуверовский институт активно собирал в последние годы и весь советский самиздат, в нем возникла особая секция самиздатской поэзии, прозы и публицистики. О том, что моя работа попала за границу, я знал давно, отрывки из нее печатались в 1963 году в эмигрантском журнале «Грани», выходившем в Мюнхене (в связи с чем я отправил редактору этого журнала протест). Поэтому сообщение Лернера меня не очень удивило. Как объяснил мне мой коллега, через американских корреспондентов, туристов и по многим другим каналам в США поступает из Советского Союза очень много различных произведений и документов. В ЦРУ их сортируют и проводят экспертизу на достоверность, литературные и другие достоинства. Там же принимаются решения об их дальнейшей судьбе. Большинство материалов обнародуется лишь на русском языке в передачах радиостанции «Свобода» и русских служб «Голоса Америки» и Би-би-си, а также публикуется в эмигрантских русских журналах и газетах. Некоторые произведения рекомендуются для перевода на английский и другие языки, так как среди них попадаются шедевры. Лернер напомнил мне историю с романом Бориса Пастернака «Доктор Живаго», изданным в Италии на русском в 1957 году и в переводах на многие языки уже в 1958-м. Он попал за границу по тем же каналам и проходил экспертизу в США. Рукопись моей книги, уже с датой 1964, поступила сравнительно недавно на экспертизу к Добжанскому, и он был склонен рекомендовать ее к публикации и переводу на английский. Однако Добжанский хотел получить мое личное согласие, так как после этого можно было заключить официальный договор с хорошим издательством, в данном случае с издательством Колумбийского университета.

Я был поставлен в трудное положение. Рукопись моей книги с датой 1964, законченная весной 1964 года, составляла более 400 машинописных страниц и в самиздате почти не распространялась. Чем больше работа, тем труднее ее распространение. Ее читали немногие, среди них были Рой, Андрей Сахаров, сотрудники «Нового мира», Б. Л. Астауров, В. П. Эфроимсон и несколько генетиков и биологов в Ленинграде, которые помогали мне в сборе материалов и которые получали экземпляры рукописи от меня лично. Два экземпляра было в Киеве, один в Ташкенте. Читали эту работу и сотрудники нашего отдела, папка с рукописью всегда лежала у меня в кабинете. Я ее постоянно дополнял. Для спецслужб, конечно, не представляло трудности получить ее копию, если бы они этого захотели.

Я объяснил Лернеру, что моя рукопись, датированная 1964 годом, могла попасть к Добжанскому по сложному каналу. Напомнил ему о существовании таких международных посредников, как Виктор Луи, который первым сообщил на Запад о смещении Хрущева. К настоящему времени публикация авторизованного издания на русском или на английском может лишь скомпрометировать автора и иметь малый эффект, так как положение в генетике кардинально изменилось. В моей работе 1964 года показан взлет Лысенко. В настоящее время произошло его падение, и лишь описание обоих этих этапов стало бы логичным и актуальным. Поэтому мою работу следует считать незаконченной. Она могла попасть в США и в результате какой-то провокации, цель которой была мне не ясна. Эти мои объяснения заблокировали публикацию в то время. Однако я пообещал Лернеру, что снова обращусь к нему или к Добжанскому, если в будущем ситуация изменится. Разъяснив Лернеру существующие проблемы, я рассказал, что планирую написать еще две-три главы о событиях 1964–1966 годов, включая и симпозиум в Чехословакии.

Александр Исаевич Солженицын

В предыдущей главе я писал о письме Солженицына из Рязани, полученном мною в сентябре 1964 года. Я на него сразу ответил. 20 сентября от Александра Исаевича пришло еще одно письмо, в котором он предлагал встретиться в Москве в ноябре. Он намеревался провести весь ноябрь в столице и сообщал мне номер телефона своих родственников, у которых он обычно останавливался. Наша встреча состоялась в середине ноября. Родственники Солженицына – двоюродная сестра его жены Натальи Решетовской Вероника Туркина и ее муж Юрий Штейн с двумя дочерями – жили недалеко от метро «Сокол». Я ожидал увидеть больного и мрачного человека, соответственно фотографии на обложке издания его повести «Один день Ивана Денисовича» в «Роман-газете» (1963). Однако меня приветствовал объятиями высокий, красивый, вполне здоровый и очень жизнерадостный человек. Его лицо было обрамлено аккуратной короткой, «голландской», бородкой, появившейся, по-видимому, недавно.

Из беседы выяснилось, что Солженицын знал Тимофеева-Ресовского. Он познакомился с ним в 1946 году в большой общей камере Бутырской тюрьмы в Москве, где они провели вместе около двух месяцев. После освобождения и возвращения из ссылки в 1956 году Солженицын наводил справки о судьбе Тимофеева-Ресовского, но найти сокамерника не мог. Ему сказали, что тот работает в засекреченном институте на Урале. О том, что Николай Владимирович уже жил в Обнинске, Солженицын не знал. (В «Архипелаге» Солженицын описал эту встречу в Бутырке:

«Ко мне подошел человек нестарый, ширококостный (но сильно исхудавший), с носом, чуть-чуть закругленным под ястреба:

– Профессор Тимофеев-Ресовский, президент научно-технического общества 75-й камеры. Наше общество собирается ежедневно после утренней пайки около левого окна. Не могли бы вы нам сделать какое-нибудь научное сообщение?» (Paris: YMСA-Press, 1973. С. 590).

Смещение Хрущева в октябре 1964 года, столь благоприятно отразившееся на положении в генетике, имело совершенно противоположное влияние на литературу и на более общее политическое положение в стране. Переворот усилил позиции консерваторов и сталинистов, прежде всего М. А. Суслова. Сразу прекратились разоблачения Сталина. Лагерная тематика в литературных журналах была остановлена. Уже объявленный в проспекте «Нового мира» на 1965 год роман Солженицына «В круге первом», который мы все ждали с нетерпением, – замысел писателя был ясен из заглавия, – не имел теперь шансов на публикацию. В «Литературной газете» с лета 1964 года стали появляться негативные разборы повести и рассказов Солженицына. Это означало существование новых директив на отражение прежде всего положительных и героических аспектов советской истории.

Александр Исаевич на мой вопрос о судьбе романа, помрачнев (его очень подвижное лицо ясно отражало все эмоции), подтвердил, что публикация в «Новом мире» отложена. Но пообещал, что я смогу прочитать роман в рукописи. (Я действительно прочитал рукопись этого романа в январе 1965 года на квартире генетика В. П. Эфроимсона. Солженицын был с ним знаком и относился к нему с доверием как к побывавшему не только в «первом круге», но и ниже.) Солженицын подробно расспросил меня о Тимофееве-Ресовском и передал ему большой привет. Он был очень рад, что судьба бывшего узника Бутырки сложилась благоприятно.

В Обнинске я рассказал Николаю Владимировичу о встрече с Солженицыным и о том, что он помнит их встречу в Бутырке. Тимофеев-Ресовский с трудом, но тоже вспомнил попавшего в камеру советского офицера: «Он тогда участвовал немного в нашем коллоквиуме. Сделал доклад об атомной бомбе… у нас участвовало человек семнадцать, три попика были, четыре физика, четыре инженера, два энергетика, один экономист. Биолог – один я».

Имя офицера он не помнил и очень обрадовался, узнав, что это был знаменитый теперь Солженицын.

В начале 1965 года я встречался с Солженицыным в Москве несколько раз. Он рассказал, что намерен уехать из Рязани, так как условия жизни там очень плохие – деревянный дом, «без удобств», на шумной улице, возле гаража грузовиков. Но жена работает доцентом на кафедре химии Рязанского сельскохозяйственного института, и с ними живет ее мать. Детей у них не было. (Семейная жизнь прерывалась на 15 лет с 1941-го до 1956-го и включала развод и вторичный брак Решетовской в 1951–1954 годы, в период, когда Солженицын находился в лагере в Казахстане.) Они уже с прошлого года ездят по Подмосковью, хотят купить дом или квартиру. Финансовых проблем нет, но нигде не могут найти работу по специальности для жены. Узнав о желании Солженицына покинуть Рязань и поисках работы для Решетовской, Тимофеев-Ресовский сразу предположил, что Обнинск был бы подходящим местом для них. Для химика здесь всегда можно найти вакансию. Он думал, конечно, о какой-то простой аналитической работе.

Весной Солженицын с женой отправились в очередное путешествие по стране. У них был «москвич», купленный на гонорары, и они оба научились водить машину. 10 мая я получил от Александра Исаевича письмо, в котором он сообщал, что маршрут их путешествия включает в последних числах мая и Обнинск:

«Надеюсь, что мы Вас застанем? И Николая Владимировича? Сердечный ему привет. Мы с женой тронуты и заинтересованы высказанным им намерением в отношении ее работы».

Тимофеев-Ресовский вполне серьезно предполагал, что Солженицын мог бы поселиться в Обнинске. Это было бы полезно и для самого города, писатель уже стал мировой знаменитостью. Еще до приезда писателя мы с Николаем Владимировичем договорились с директором ИМР Г. А. Зедгедидзе о том, что Решетовской можно предложить должность младшего научного сотрудника в нашем отделе. Институт только недавно получил под новые корпуса экспериментального сектора 70 вакансий научных сотрудников и 100 вакансий инженеров, техников и лаборантов. Их следовало заполнить до конца 1965 года – почти невозможная задача. А по существовавшей тогда практике все не заполненные до конца года вакансии сокращались безвозвратно. Их передавали в другие институты. Заканчивалось также строительство двух жилых домов, распределение квартир в которых осуществляла дирекция института.

О подробностях пребывания Солженицына и его жены Натальи Решетовской в Обнинске я уже рассказывал в прежних публикациях и повторяться здесь не буду. Но о некоторых важных деталях я по понятным причинам прежде умалчивал. Сведения о слежке КГБ за Солженицыным в 1965 году стали известны лишь сравнительно недавно. В то время о том, что за писателем уже ведется плотное наблюдение, ни он сам, ни мы не подозревали. Супруги провели в Обнинске три дня, расположившись на это время в нашей квартире. Обнинск им очень понравился. Встреча с Тимофеевым-Ресовским и Еленой Александровной была очень теплой, и беседа и воспоминания продолжались до ночи. На следующий день осматривали город. Решетовская пожелала посетить и магазины. Мы зашли в гастроном на проспекте Ленина. Удивление Солженицына и его жены было искренним. Десятки видов колбас, разные сыры, свежая рыба… «Здесь снабжение лучше, чем в Москве», – суммировал свои впечатления Александр Исаевич.

Конкурс почти на 60 новых научных вакансий объявили в мае. Наш отдел получил одну вакансию старшего сотрудника и несколько младших. На должность старшего сотрудника Тимофеев-Ресовский выдвигал своего ученика А. Д. Абатурова, приехавшего с ним из Свердловска и уже работавшего в отделе по проблемам радиационной экологии. Жена Солженицына срочно подготовила свои документы. По моей оценке, проблем не могло возникнуть. Решетовская была кандидатом химических наук, доцентом кафедры химии. У нее было мало публикаций, и все давние, и она не имела опыта самостоятельной экспериментальной работы, но для должности младшего научного сотрудника достаточно высшего образования по специальности.

Когда я приехал в Москву на квартиру Туркиной, чтобы взять конкурсные документы, меня ждала неожиданность. Решетовская решила, что она могла бы претендовать на должность старшего научного сотрудника, а не младшего. В этом случае ее зарплата оказалась бы на уровне доцентской. Солженицын ее в этом отношении поддерживал. Я откровенно объяснил им, что могут возникнуть сложности и задержки. Младших сотрудников директор института сразу после голосования зачисляет на должность собственным приказом. Утверждение старших сотрудников осуществляется Президиумом АМН СССР в Москве и горкомом КПСС в Обнинске. Это будет происходить лишь в сентябре, и результаты не гарантированы. В горкоме КПСС, безусловно, поймут, что в Обнинск переезжает не Решетовская, а Солженицын. Рассмотрение перейдет на уровень Калужского обкома, а может быть, и выше. Однако Решетовская и не хотела приступать к работе в институте в июле. На все лето у них были другие планы.

Тимофеев-Ресовский, когда я принес ему на визу конкурсные бумаги Решетовской и сообщил о ее желании иметь более высокий статус, пришел в негодование. Для него были характерны такие приступы, он мог сдержаться, лишь быстро закурив. Но в данном случае сдерживаться не было необходимости. «Я Абатурова на эту дамочку не променяю, – гремел он своим басом, быстро ходя по кабинету, – и на кой хрен она нам вообще нужна!.. Наши жены работают младшими и не жалуются. Решетовская и в младшие к нам не годится, что она понимает в генетике? Ей синекура нужна… Солженицын хочет сплавить нам в хорошую компанию и в удобную квартиру свою жену, а сам смоется к другой… Вы заметили, Жорес Александрович, какие у них отношения? Все показуха… Он наверняка окружен поклонницами, у писателей и артистов это всегда… А мы с вами останемся здесь с Решетовской…»

Во многом Николай Владимирович был, безусловно, прав, хотя и забыл, что идея переезда Солженицына в Обнинск принадлежала ему самому. За те три дня, что Решетовская и Солженицын провели в нашей квартире, мы с Ритой смогли заметить, что их супружеская жизнь переживает кризис, возможно не первый. Но я все же решил осуществить план, хотя и в новом варианте. Единственную нашу вакансию, уже обещанную Абатурову, отдавать Решетовской было, конечно, нельзя. Но было несколько вакансий старших сотрудников во вновь создаваемой лаборатории химических методов дозиметрии, расположенной в радиоизотопном корпусе. Эта лаборатория создавалась с нуля, и отбор кандидатов проводил Ю. С. Рябухин, молодой радиохимик, эксперт по нейтронному облучению. У меня с ним были хорошие отношения. Я не стал скрывать, что весь план с приемом на работу Решетовской связан с возможностью переезда в Обнинск Солженицына. Ученые, недавно сами пережившие мрачный период, для Солженицына готовы были в то время сделать очень многое.

На следующий день в Москве я сообщил Решетовской, что претендовать на должность старшего научного сотрудника она может лишь в лаборатории химической дозиметрии. В нашем отделе таких вакансий нет. Она тут же переписала заявление, даже не спросив, что такое химическая дозиметрия.

Ответить на этот вопрос я тогда и сам бы не смог. Под действием радиации происходят и некоторые химические реакции, например радиолиз воды на водород и кислород, скорость которых фиксируется. Эта дозиметрия, в отличие от знакомых нам счетчиков Гейгера или сцинтилляционных, применялась лишь для регистрации очень мощных потоков облучения, например, в линейных ускорителях или в реакторах. Решетовская работать в этой области явно не смогла бы. Здесь требовалось знание физики и высшей математики. Она также не представляла, что в научно-исследовательском институте нужно работать каждый день и что старший научный сотрудник должен руководить группой младших. Преподаватель сельхозинститута работает в свободном режиме и без подчиненных. Лично я не решался тогда ее остановить. Рябухин был даже доволен, что на вакантную должность есть какой-то кандидат. Конкурентов все равно не было. Заполнение вакансий, хотя и временное, сохраняло их в штате отдела на будущее.

Заседание ученого совета ИМР по избранию новых научных сотрудников происходило в конце июня. Заполнялось сразу около шестидесяти вакансий, и кандидаты на должности были отобраны и рекомендованы конкурсной комиссией. О том, что Решетовская – жена Солженицына, знали лишь четверо из двадцати членов ученого совета. Обсуждения кандидатур почти не было, при таком их числе это невозможно. Директор института торопился завершить прием нового пополнения до начала летних отпусков. По итогам голосования Решетовская получила восемнадцать голосов «за» и два «против». Младших научных сотрудников, избранных по конкурсу, директор сразу зачислял в штат. Документы по старшим были отправлены на утверждение в Президиум АМН СССР. На 12 или 13 июля директор института Г. А. Зедгенидзе, согласовав вопрос в обнинских и калужских партийных инстанциях, пригласил Решетовскую и Солженицына к себе, поздравил с избранием и попросил подготовиться к началу работы в сентябре. Он также обещал выделить для них трехкомнатную квартиру в новом доме. Зедгенидзе, как оказалось, тоже был поклонником Солженицына.

Переезд в Обнинск казался настолько реальным, что Солженицын и Решетовская тут же поехали на своем «москвиче» по окрестным деревням и поселкам вдоль Калужского и Киевского шоссе, чтобы снять или купить какую-нибудь дачку недалеко от Обнинска. Солженицын в то время уже начал писать «Архипелаг ГУЛАГ» (под зашифрованным названием Архип), и эту работу он мог продолжать лишь в полной изоляции. Писал свой труд по частям, материалы для которых возил с собой в машине в большом чемодане. Возле деревни Рождество, примерно в 20 км от Обнинска по Киевскому шоссе в сторону Москвы, Солженицын с Решетовской случайно нашли даже не деревню, а садовый поселок-кооператив, состоявший из небольших летних дачек с участками земли 10–12 соток. Туда на лето приезжали отдыхать на короткие сроки не больше 20–30 человек. Одна из дач с большим фруктовым садом, на дальнем от шоссе краю поселка, на берегу небольшой речки Истья, продавалась. Владелец Борзов просил за нее три тысячи рублей, Солженицын предложил две. Согласились на 2600. Сделку завершили 25 июля в местном Нарофоминском сельсовете. Садовые домики не имеют адреса и не требуют прописки в милиции. Это было идеальным, как называл Солженицын, «укрывищем» и первой его собственностью. С одной стороны домик прикрывал большой сад, с другой – речка. Полная изоляция и тишина. Сюда Солженицын в последующие три года приезжал и зимой, «печи топя и готовя сам». Половину одной из двух комнат теперь занял большой письменный стол, подаренный писателю одним из его поклонников. (Этот знаменитый стол совершил впоследствии путешествие в Швейцарию, в США и обратно в Россию. В настоящее время он является музейным экспонатом.)

Однако с оформлением Решетовской в лабораторию химической дозиметрии вскоре возникли разные осложнения. Президиум АМН СССР отменил результаты конкурса в ИМР, проведенного в конце июня. Это, скорее всего, не было связано с Решетовской, хотя Солженицын думал иначе. Дирекция института, не имея приличных кандидатов на многие вакансии, заполняла их для спасения штатных единиц случайными людьми. Был объявлен повторный конкурс, в котором Решетовская продолжала участвовать. 17 июля Солженицын был приглашен в ЦК КПСС для беседы с новым секретарем ЦК по вопросам культуры, науки и литературы П. Н. Демичевым. Эта беседа подробно изложена в очерках «Бодался теленок с дубом». Солженицын пожаловался на проблемы с переездом в Обнинск. Демичев тут же позвонил в Калужский обком и дал указание обеспечить оформление жены Солженицына на работу. (Такие телефонные директивы быстро реализуются как решения отдела или даже Секретариата ЦК.) На следующий день первый секретарь обкома А. А. Кандренков приехал к директору института, и они вместе обсудили и решили положительно все проблемы. Однако формальности с повторным конкурсом переносились на октябрь.

В начале сентября я уехал в Тбилиси на похороны тети Руси и вернулся в Обнинск 13 сентября. Именно в мое отсутствие произошло несколько неожиданных событий. Солженицын 4 или 5 сентября был чем-то сильно напуган, запаниковал и решил срочно забрать из «Нового мира» все экземпляры рукописи романа «В круге первом». 6 сентября он приехал на дачу к А. Т. Твардовскому с этой просьбой, а 7 сентября взял из сейфа «Нового мира» четыре экземпляра рукописи, три из которых отнес своему другу В. Л. Теушу, бывшему учителю математики в Рязани, а четвертый – Юрию Карякину, с которым он дружил с 1964 года. У Теуша Солженицын хранил и часть своего архива, увезенного из Рязани. На следующий день, 8 сентября, были арестованы писатели Андрей Синявский и Юлий Даниэль, издававшие свои произведения за границей (в основном во Франции) под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак. (Разгадка псевдонимов заняла у КГБ несколько лет.) Об этих арестах сообщали в передачах западных радиостанций. Но ни Синявского, ни Даниэля, ни их псевдонимов мы тогда не знали. Причины ареста были еще не известны. 11 сентября опергруппа КГБ явилась с ордером на обыск к Теушу и конфисковала часть архива Солженицына и рукописи романа. Это событие также в то время прошло незамеченным и не комментировалось даже в передачах западных радиостанций. О конфискации я узнал лишь 14 сентября, когда приехал в «Борзовку». Супруги были дома, но в очень угнетенном состоянии. Возможность переезда в Обнинск уже не казалась им реальной. Решетовская, однако, настаивала на участии в повторном конкурсе.

Вторичного голосования по избранию Решетовской не произошло. В октябре секретарь ЦК КПСС П. Н. Демичев отменил все свои июльские директивы. Президиум АМН СССР распорядился изъять конкурсное дело Решетовской для отдельного рассмотрения, которое закончилось предсказуемым решением, что ее квалификация не соответствует той должности, на которую она претендует.

Детали, важные для понимания этих событий, стали известны лишь 30 лет спустя после публикации журналом «Источник» сборника «Кремлевский самосуд: Секретные документы Политбюро о писателе А. Солженицыне» (М.: Родина, 1994). В этой большой книге (620 стр.) приведены тексты докладных записок КГБ в ЦК КПСС, обобщающих оперативные материалы, то есть прослушанные разговоры Солженицына в московских квартирах. Прослушивание началось, по-видимому, в июне 1965 года, так как в первом меморандуме КГБ «По оперативным материалам о настроениях писателя А. Солженицына», отправленном в ЦК КПСС 5 октября 1965 г. председателем КГБ В. Семичастным, главным является рассказ Солженицына о его поездке в Обнинск и встрече с Н. В. Тимофеевым-Ресовским:

«Делясь своими впечатлениями о недавнем посещении г. Обнинска Калужской обл. и о встречах с научными работниками, СОЛЖЕНИЦЫН говорил: “…Там сейчас такой стиль – не вступать в партию…” ТИМОФЕЕВ-РЕСОВСКИЙ сказал: “У нас не было ни одного партийного среди 725 младших сотрудников. Потом вступили двое. Когда они вступили, то они как-то безнадежно оторвались от коллектива – их все презирали, высмеивали…”» (с. 10).

Тимофеев-Ресовский ничего подобного говорить не мог, у нас в отделе было не больше двадцати младших научных сотрудников, и никто из них в КПСС не вступал.

Из записи разговоров в КГБ узнали и о работе над «Архипелагом»:

«…Я сейчас должен выиграть время, чтобы написать “Архипелаг”. Я сейчас бешено пишу, запоем… Я обрушу целую лавину… Наступит время, я дам одновременный и страшнущий залп… Первая часть “Фабрика тюрьмы”. Я все написал, 15 печатных листов. Вторая часть “Вечное движение”. Это этапы и пересылки. Я ее закончил… Написана “Каторга” – 12 глав… Полная картина “Архипелага”… прямо лава течет, когда я пишу “Архипелаг”, нельзя остановить. Думаю, что к будущему лету я закончу “Архипелаг”.

Солженицын также раскрывал свои планы о публикации произведений за границей:

“…Я пущу здесь по рукам все и там опубликую (смеется). Что будет не знаю. Сам, наверное, буду сидеть в Бастилии, но не унываю”.

На высказанную в разговоре мысль о возможности передачи рукописей за границу СОЛЖЕНИЦЫН ответил: «Так там оно и есть”» (с. 12–14).

Судя по записи, Солженицын говорил все это двум людям, отвечая на их вопросы. Столь полная откровенность Солженицына непонятна. «Архипелаг ГУЛАГ» он в то время скрывал от всех. Лично я об этой работе тогда не знал. С докладной запиской КГБ, судя по примечаниям составителей сборника, знакомились Суслов, Шелепин, Демичев, Андропов, Косыгин, Подгорный, Микоян, Устинов и Мазуров. Для членов ЦК КПСС в этой записке были и аннотации романа «В круге первом» и других конфискованных рукописей. Можно лишь догадываться о том, какие чувства могли вызвать у партийных лидеров такие, например, строчки из стихотворной пьесы «Пир победителей»:

С-С-С-Р! Ведь это лес дремучий!Дремучий лес!Законов нет! – есть ВЛАСТЬ –хватать и мучатьПо конституции и без.

До недавнего времени не было точно известно, в какой именно квартире проводилась прослушка. В то время Солженицын уже боялся откровенно говорить по телефону, но о квартирных прослушках еще не подозревал. После возвращения в Россию из США в 1994 году он сам впервые прочитал свои разговоры, приведенные в докладной КГБ. В период подготовки в 2006 году новой биографии писателя (она вышла уже после его смерти в серии «ЖЗЛ» (М.: Молодая гвардия, 2009) он, подтвердив достоверность записи, объяснил автору книги Людмиле Сараскиной, что там объединены два разговора, один, о посещении Обнинска, у Теушей, другой, с раскрытием замыслов по «Архипелагу» и по отправке рукописей за границу, у Кобозева. Н. И. Кобозев, известный ученый, профессор химии МГУ, был в 1947–1949 годах руководителем диссертации Н. А. Решетовской. Он читал первые произведения Солженицына еще тогда, когда никому не известный писатель преподавал астрономию в рязанской средней школе.

«Спустя десятилетия, – пишет Сараскина, – Солженицын прочтет “меморандум” в печати, опознает свой рассказ – в квартире у Кобозева, прикованного к постели. А. И. любил и жалел старика, делился с ним впечатлениями и замыслами, считал, что здесь уследить за ним невозможно. Уследили» (с. 339).

Все это свидетельствует о том, что за Солженицыным с лета 1965 года осуществлялось постоянное, плотное наблюдение. Бывший председатель КГБ В. Семичастный написал в 2002 году книгу своих воспоминаний «Беспокойное сердце» (М.: Вагриус), в которой признал, что за Солженицыным велась слежка с конца 1964 года. «Мы не занимались тотальным прослушиванием, – пишет он, – слишком дорогое удовольствие, только кого надо». Плотная слежка должна осуществляться большой группой квалифицированных оперативников, и она может включать не только прослушивание квартир, но и установку радиомаячка на машину, в которой наблюдаемый перемещается. Солженицынская опергруппа КГБ была обязана всегда знать, где он находится. «Укрывище» писателя в Рождестве-на-Истье не могло в таком случае оставаться тайной для госбезопасности. Квартира Тимофеева-Ресовского, возможно, тоже прослушивалась, но уже в интересах обнинского отдела КГБ. В этой квартире происходили традиционные «тимофеевские среды» для разных дискуссий. Однако КГБ в то время принимало какие-то конкретные репрессивные меры лишь с одобрения Президиума ЦК КПСС. Санкция на обыск у Теуша наверняка была получена в ЦК. В последующем стало известно, что Теуш, в то время уже пенсионер, не соблюдал необходимой конспирации и часть архива Солженицына, уезжая в отпуск, передал на хранение своему другу Илье Зильбербергу. Обыск у Зильберберга с конфискациями был проведен в тот же день.

В ноябре 1965 года в отдел кадров ИМР пришло письменное распоряжение из отдела кадров АМН СССР до конца года уволить на пенсию Н. В. Тимофеева-Ресовского «в связи с достижением им 65-летнего возраста» и Е. А. Тимофееву-Ресовскую «в связи с достижением ею 67-летнего возраста». Основания для увольнения были законными. Постановления Совета Министров СССР от 1960 года ограничивали срок пребывания ученых на административных постах 65-летним возрастом. Для научных сотрудников-женщин перевод на пенсию был возможен с 60 лет. Были ли за этим распоряжением из АМН СССР какие-то политические мотивы или нет – неизвестно. Практика обязательного увольнения на пенсию ученых, достигших возраста 65 лет, существовала во многих странах Западной Европы. В Великобритании эта процедура была автоматической и оговаривалась в контракте. В СССР законодательно ввели такую же практику, но с исключениями лишь для «выдающихся ученых» – членов-корреспондентов и действительных членов академий наук, которые могли продолжать работу без возрастных ограничений.

Для института увольнение Тимофеева-Ресовского оказалось большим ударом, а для него лично – трагедией. Ни у Николая Владимировича, ни у Елены Александровны для оформления пенсии не было установленного законом минимального стажа работы: 25 лет для мужчин, 20 лет для женщин. Поэтому после увольнения они лишались всех средств к существованию. Директор института срочно собрал ученый совет, на котором было единогласно принято решение – представить Тимофеева-Ресовского на выборы в члены-корреспонденты АМН СССР, а также к званию профессора. Профессорам разрешалась работа по подготовке аспирантов до 70 лет. В декабре Президиум АМН СССР продлил срок работы Тимофеева-Ресовского на должности заведующего отделом на один год. Елене Александровне срок работы не продлили. Она осталась работать в институте на добровольных началах, без зарплаты и без пенсии.

Глава 7

Секреты Обнинска

Небольшой и новый город, большинство жителей которого работали в расположенных здесь же научных институтах, создавал особую дружелюбную атмосферу. В Обнинске практически не было преступности. Велосипеды летом, лыжи и санки зимой можно было оставить у подъездов домов без всякого риска. Вдоль южной окраины города протекала река Протва, левый приток Оки. На берегу Протвы в черте города был благоустроенный пляж с лодочной станцией. Ширина реки в этом месте была около 100 м, глубина доходила до 5 м. Мы с Сашей еще летом 1964 года купили в спортивном магазине в Москве разборную байдарку, сделанную в ГДР, и начали байдарочные походы вверх по течению Протвы. Вниз по течению путь был ограничен: в двух-трех километрах от городского пляжа реку перекрывала металлическая сетка с надписью: «Запретная зона». За сеткой разливалось водохранилище, созданное бетонной плотиной высотой 10–12 м. За плотиной Протва была уже не так многоводна и широка, но более живописна.

Вдоль берегов Протвы справа располагались старинные деревни, иногда с сохранившимися церковными постройками, слева – садово-огородные кооперативы сотрудников институтов. Самым большим и близким к городу, с высокими яблонями и хорошими дачками, был кооператив Физико-энергетического института (ФЭИ) и первой в мире атомной электростанции. Относительно отдаленным, в 4 км от города, и маленьким был садово-огородный кооператив нашего института. Каждому сотруднику здесь отводилось лишь четыре сотки. Мы с Ритой тоже получили участок, посадили яблони, груши и кусты черной смородины, отвели грядки для овощей и построили небольшой фанерный домик. Воду для полива носили ведрами из реки.

Походы на городской пляж летом не всегда, однако, оказывались удачными. Иногда можно было обнаружить у воды объявление: «Купаться запрещено!» – без всяких объяснений причины. Но жители знали: произошел аварийный сброс радиоактивности в реку.

В Обнинске действовало около двадцати экспериментальных ядерных реакторов разного типа и несколько радиохимических производств. Аварийные сбросы радиоактивных растворов в Протву разрешались как неизбежность, и через спецканализацию они сбрасывались в Протву постоянно. При высоких концентрациях их сначала разводили и выдерживали в железобетонных отстойниках за городом, после чего сливали в реку. Даже маленькая «первая» АЭС на 5000 киловатт расходовала 190 тонн воды в час для конденсации пара, вращавшего турбины. Эту воду качали мощными насосами из водохранилища, созданного плотиной на Протве, а затем, уже нагретую, сбрасывали сюда же. Экспериментальные реакторы на быстрых нейтронах, разработка которых была главной задачей ФЭИ, имеют настолько интенсивное тепловыделение, что для переноса тепла из активной зоны первого контура вода уже не подходит. Непосредственно в реакторе циркулирует жидкий натрий, имеющий значительно большую теплопроводность, чем вода. Производство пара для турбин осуществляется в этом случае во втором контуре через теплообменники, а конденсация пара – в третьем. Расход воды, забираемой из водохранилища на Протве и сбрасываемой туда же в нагретом виде, у таких реакторов еще выше. В Обнинске генерировались энергией распада и синтеза атомов тысячи тонн горячей воды каждый час, поэтому вода в водохранилище и на сто километров вниз по течению реки до самой Оки не замерзала и зимой. Часть горячей воды из третьего контура охлаждения некоторых реакторов шла на теплоснабжение самого города – это было предметом гордости коммунальных служб.

Основателями города заслуженно считались Игорь Васильевич Курчатов и Николай Антонович Доллежаль, которые предложили в 1951 году проект первой атомной электростанции, и Александр Ильич Лейпунский, создатель первых в СССР и в Европе реакторов на быстрых нейтронах (BR-1 и BR-2). Лейпунский жил в Обнинске и был научным руководителем ФЭИ. До 1956 года новый городок, невидимый за лесом и «закрытый» объект, имел лишь кодовое название Малоярославец-10 по принятому в то время обычаю именовать секретные центры номерами, добавляемыми к названию ближайшего известного города (Челябинск-40, Арзамас-16, Свердловск-44 и т. д.). Эти секретные города, их было в СССР около двадцати, не обозначались на картах. Запуск первой в мире АЭС, который проводил И. В. Курчатов 26 июня 1954 года, оказался столь крупным достижением, что изменил вскоре и статус секретного объекта. 1 июля 1954 года, когда правительственное сообщение о запуске в СССР первой в мире атомной электростанции было опубликовано в «Правде», место расположения АЭС еще не было указано. Никто не подозревал, что она находится столь близко от Москвы. Поскольку иностранных корреспондентов на запуск не приглашали, это событие не стало международной сенсацией. В марте 1955 года в Великобритании было начато строительство атомной электростанции на 50 тысяч киловатт. Расположенная на берегу моря в Шотландии, эта АЭС тоже была объявлена первой в мире, так как ее электроэнергия предназначалась для местных электросетей. Журналисты могли посещать строительную площадку и знакомиться с проектом этой АЭС. В результате приоритет СССР в мирном использовании атомной энергии оказался под угрозой. Хрущев, очень заботившийся о престиже, принял решение рассекретить наш «объект». Нужно было выбрать и название для нового города. Ближайшая к городу платформа Киевской железной дороги называлась Обнинское, по названию ближайшей крупной деревни слева от железной дороги по ходу поезда из Москвы. На правую сторону платформы здесь выходили из московских электричек, идущих на Малоярославец и Калугу, все приезжавшие на «объект» и пересаживались на служебные автобусы. До «первой в мире» и до ФЭИ нужно было проехать около двух километров. Первоначально новый город хотели назвать именем какого-нибудь великого ученого. Но всесильное атомное ведомство не имело права менять название железнодорожной платформы и маленького вокзальчика на окраине деревни. В итоге платформу повысили до разряда станции, а новый город назвали Обнинском. Таким образом увековечили имя помещика Обнинского, купившего здесь имение, землю и крестьян с деревней в 1840 году, а также сэкономили средства – не нужно было срочно строить городской вокзал. С этим не спешили и позже. Все время шел спор о том, кто должен его строить: Киевская железная дорога или городская администрация? (Небольшой вокзал по правую сторону от железной дороги построили лишь в 2009 году.)

Обнинск появился на картах за три года до запуска первой британской АЭС, строившейся почти четыре года. Комиссия МАГАТЭ признала приоритет СССР, убедившись, что электричество Обнинской АЭС действительно поступает в городскую электросеть, а отработанное топливо не используется для выделения плутония.

Петр Леонидович Капица

В середине октября 1965 г. мне передали, что академик Петр Леонидович Капица хотел бы обсудить вопрос о положении Н. В. Тимофеева-Ресовского в новом институте в Обнинске. Капица был первым крупным ученым, пригласившим Тимофеева-Ресовского еще в 1956 году прочитать лекцию о достижениях генетики на одном из очень популярных тогда регулярных семинаров Института физических проблем АН СССР. Капицу лишь незадолго до этого восстановили на посту директора созданного им института после десяти лет опалы, вызванной его отказом участвовать в работах по созданию атомной бомбы. Лекция Тимофеева-Ресовского в переполненном актовом зале института 8 февраля 1956 года, дополненная докладом академика И. Е. Тамма о роли ДНК в наследственности, стала очень крупным событием того периода, пробившим первую крупную брешь в монополии Лысенко. Тимофеева-Ресовского начали после этого приглашать на лекции и в другие институты.

С Петром Леонидовичем я познакомился в конце 1962 года, после того как он прочитал мою самиздатскую рукопись «Биологическая наука и культ личности». Я был приглашен к нему на вечерний обед. Других гостей не было. Жена Петра Леонидовича Анна Алексеевна принимала активное участие в беседе. Как я понял позже, приглашение на обед к Капице было его оригинальным способом продемонстрировать властям свою поддержку тому или иному попавшему в трудное положение человеку. Двухэтажный дом Капицы, примерная копия его английского коттеджа в Кембридже, находился в парке на территории института. Для входа туда с Воробьевского шоссе нужно было получить пропуск по заявке от дирекции института, с указанием времени прихода и ухода, и предъявить паспорт. Однако Капица настоял на том, чтобы его личные гости могли проходить без всяких проверок и документов. Он, конечно, сообщал в бюро пропусков имена и время прихода посетителей. На подходе к дому Капицы была установлена система фотоэлементов, гость пересекал невидимый луч света, подвергаясь, по-видимому, фотографированию. Так что имена и фото приходящих в дом Капицы гостей оказывались в распоряжении спецслужб КГБ. Но это шло посетителям лишь на пользу. Способность Петра Леонидовича вставать на защиту своих коллег и друзей была легендарной. В годы сталинского террора он сумел добиться освобождения из тюрьмы нескольких талантливых физиков, вступая в острую полемику по поводу их судебных дел не только с Вышинским и Берией, но и со Сталиным. Капица спас от неминуемой гибели Льва Ландау и Владимира Фока, арестованных в 1937 году. Оба ученых уже «признались» в предъявленных обвинениях и были приговорены «судом» к десяти годам лишения свободы. Капица добился того, чтобы этих талантливых физиков отдали ему «на поруки» без снятия судимости.

16 октября я пробыл в гостях у Капицы около четырех часов. Мы обсуждали множество проблем, но главной из них была причина продолжавшейся научной дискриминации Тимофеева-Ресовского, судьба которого была близка судьбе самого Капицы. Петр Леонидович, так же как и Тимофеев-Ресовский, прославился как ученый, работая за границей. У них были общие друзья среди знаменитых физиков того времени. Капица отлично понимал, что по своему авторитету и реальному вкладу в науку Тимофеев-Ресовский был намного выше большинства членов биологического отделения Академии, но тем не менее попытка выдвижения его в члены-корреспонденты АН СССР в начале 1965 г. не дошла даже до конкурсной комиссии, представление, подписанное несколькими академиками, включая Петра Леонидовича, было просто проигнорировано. Сейчас у Капицы возник новый план – выдвинуть Тимофеева-Ресовского в члены-корреспонденты АН не по отделению биологии, а по отделению физики и по специальности «биофизика». Положительное голосование в отделении физики не вызывало сомнений, а общее собрание АН для членкоров было формальностью. Нужно только составить убедительное представление, отразив в нем в первую очередь радиационные аспекты работ кандидата: его теорию мишеней, открытие корреляции «доза – эффект», теоретический расчет молекулярных размеров гена и т. п. Это был вполне реалистичный план, и его вскоре поддержали академики И. Е. Тамм, А. П. Александров и Я. Б. Зельдович. Тамм был лауреатом Нобелевской премии, Александров и Зельдович – трижды Героями Социалистического Труда.

Я конечно же рассказал Капице и о проблемах, возникших с планом переезда в Обнинск Солженицына и конфискацией его архива и рукописей романа «В круге первом». Капица об этих конфискациях ничего не знал. Он не был лично знаком с писателем и просил меня передать ему приглашение на вечерний обед в удобный для него день. Капица, таким образом, брал под свою защиту и Солженицына.

Вечером 28 октября мы с Александром Исаевичем пересекли в парке института ту же систему фотоэлементов. От них, очевидно, шел какой-то сигнал и в коттедж директора – Петр Леонидович открыл дверь, не дожидаясь звонка.

В Обнинске я не стал рассказывать Тимофееву-Ресовскому о плане Капицы, чтобы не дать повод для ожиданий, которые могли и не сбыться. Поддержка крупными физиками была важным фактором успеха, но не главным. Академии наук в СССР – это государственные учреждения, а не самостоятельные научные элитные общества, как в Англии, США, Швеции или Франции. В этих западных странах члены академий (в Англии члены Королевского общества) платят членские взносы. В СССР, как и в царской России, действительный член или член-корреспондент – пожизненные почетные должности, обеспеченные большими окладами за звание. Императорская академия могла благодаря этому приглашать на работу в основном иностранных ученых. В АН СССР в 1965 году Тимофеев-Ресовский, будь он избран членом-корреспондентом, получал бы до конца жизни 350 рублей в месяц, сумму почти в три раза большую, чем максимальная в то время пенсия.

Выборы в АН СССР проводились раз в год на освобождаемые в связи со смертью ее членов вакансии, а также на новые – выделявшиеся академии по решению Совета министров СССР. В газете «Известия» объявлялись вакансии по разным отделениям АН, после чего научные институты, университеты или группы академиков могли представлять в Президиум АН СССР своих кандидатов. Эта открытая часть выборов в АН СССР была хорошо известна. О закрытой стороне выборов знали немногие, и Петр Леонидович не был, возможно, в их числе. Он слишком долго жил в Англии. Капица был избран членом-корреспондентом АН СССР еще в 1929 году, когда уже восьмой год работал в Кембридже в лаборатории Резерфорда. Он, однако, оставался гражданином СССР, приезжал ежегодно с семьей отдыхать в Крым и читал в Москве лекции. Избрание в Академию означало тогда лишь то, что за его исследованиями внимательно следили и на родине. Капица, безусловно, полагал, что его свободу защищает международная слава. Об этой своей ошибке он узнал слишком поздно. В 1934 году ему, уже знаменитому сорокалетнему ученому, члену Королевского общества и руководителю большой лаборатории в Кембридже, приехавшему из Англии в СССР читать лекции, неожиданно сообщили, что его командировка кончилась и выездная виза аннулирована. Живя в гостинице, Капица не знал, что делать. Протестов за рубежом не было, да тогда и не могло быть. В Европе страны враждовали между собой и свободы передвижения для людей не было. Противостояние продолжалось около трех месяцев. Жена Капицы Анна, из семьи русских эмигрантов во Франции, имела французское подданство, двое сыновей, родившихся в Англии, – британское. Капица неизбежно сдался. Для него в том же году создали в Москве новый институт и закупили в Кембридже все оборудование прежней лаборатории. Но с тех пор, уже больше тридцати лет, Капица не мог ездить за границу.

Выборы в АН СССР каждый год проходили по сценарию, который готовился в отделе науки ЦК КПСС и утверждался Президиумом ЦК. Только после этого Совет министров СССР принимал решение о новых вакансиях по отделениям и одновременно об увеличении годового бюджета АН СССР. Новые вакансии выделяли ей и другим академиям под конкретных людей и вновь создаваемые лаборатории и институты, не полагаясь на стихию тайного голосования самих ученых. На каждую вакансию выдвигалось обычно не менее десяти кандидатур. Когда отделение физики АН по ходатайству четырех академиков запросило новую вакансию по профилю «биофизика», в отделе науки ЦК должны были знать, для кого именно эта вакансия предназначена. В начале 1966 года в печати опубликовали список свободных вакансий для выборов в АН СССР. У отделения физики вакансии по биофизике не оказалось.

Ежегодная лекция по старению

В 1964 году американское научное издательство «Academic Press» добавило к своей серии обзорных ежегодников по разным областям науки ежегодник «Advances in Gerontological Research» («Достижения в геронтологических исследованиях»), первый том которого выходил под редакцией Бернарда Стрелера, известного геронтолога и биохимика, работавшего в Геронтологическом центре в Балтиморе. Я переписывался со Стрелером с 1959 года и встречался с ним в Москве летом 1961 года во время Международного конгресса по биохимии. В конце 1963 года Стрелер предложил мне написать для первого тома ежегодника аналитический обзор о роли нуклеиновых кислот в развитии и старении. Я, естественно, согласился, хотя понимал, что английский текст этого обзора необходимо будет отправлять в США не почтой, а с какой-либо оказией и соответственно с некоторым риском. Такую оказию в данном случае мне обеспечил профессор Дэвид Журавский (David Joravsky), специализацией которого на кафедре истории Северо-Западного университета в Эванстоне (Northwestern University, Evanston) была история советской науки. Первая книга Журавского «Soviet Marxism and Natural Sciences. 1917–1932» («Советский марксизм и естественные науки»), изданная в 1961 году, подводила анализ событий к появлению теорий Лысенко. Теперь Журавский работал над книгой о Т. Д. Лысенко и в связи с этим каждый год приезжал в СССР на полтора-два месяца, чтобы изучать первоисточники и доступные архивы. Меня познакомил с Журавским в 1962 году в Ленинграде П. М. Жуковский, когда Журавский получил разрешение на работу в архиве Всесоюзного института растениеводства (ВИР). Жуковский, которому в 1962 году исполнилось 74 года, уже не был директором ВИРа, но оставался наиболее авторитетным консультантом института и возглавлял кафедру ботаники в ЛГУ. Его также назначили главным редактором нового академического журнала «Генетика». Бывая в Ленинграде, обычно на конференциях и семинарах в Институте цитологии, я всегда встречался и с Жуковским. Журавский свободно владел русским. Его отец родился в Западной Белоруссии и эмигрировал с семьей из России в США в 1906 году. В Москве Журавский обычно работал в Государственной библиотеке им В. И. Ленина, где мы и встречались в мои библиотечные дни. О датах приезда в Москву он извещал меня открыткой из США, которая отправлялась на мой абонентский почтовый ящик в Москве. Я уже знал, что письма, даже заказные, нередко пропадали, открытки приходили быстрее и надежнее. У меня был абонентский почтовый ящик и в Обнинске. Это помогало избегать в переписке служебного и домашнего адресов. По правилам того времени письма сотрудников института за границу нужно было сдавать сначала в дирекцию в открытом виде, а не опускать в почтовый ящик. Я это правило игнорировал. Мой международный адрес в Обнинске был крайне прост: USSR, Obninsk, Post Office No. 1, Ab. p/b 25. В Москве он был еще короче: Moscow G-19, p/b 14. Письма на институтский или домашний адрес могли пропадать не только из-за почтовой цензуры, но и нередко из-за красивых марок и страсти к ним филателистов. Именно в это время я начал изучать проблемы международной корреспонденции.

Бернард Стрелер получил мой обзор вовремя. Он также рекомендовал пригласить меня на ежегодную конференцию по геронтологии в Европе в 1966 году. Исследования проблем старения быстро развивались прежде всего в СССР и в США, где уже работали большие институты геронтологии с клиниками для изучения долгожителей. Основным международным журналом в этой области стал основанный 1946 году Натаном Шоком «Journal of Gerontology», выходивший в США.

В Западной Европе геронтология как самостоятельная отрасль науки еще не сформировалась, и там не было не только институтов геронтологии, но даже и лабораторий геронтологии или гериатрии при медицинских факультетах. Исторически изучение проблем старения стимулировалось в США и СССР в связи с надеждой людей на продление жизни, тогда как в Западной Европе оно велось под влиянием увеличения доли старых людей в составе населения и их проблем. Непосредственно возможностью продления жизни в Европе интересовались мало. Медицина в европейских странах была государственной и финансировалась из бюджета. Пожилая часть населения в каждой стране является основным потребителем различных лекарств. Чем выше средняя продолжительность жизни, тем выше и бюджетные расходы на лекарства для лечения хронических болезней. Это привело в Европе к парадоксальной ситуации, когда исследования в области геронтологии субсидировались в основном не государством, подобно другим областям науки, а фармацевтическими компаниями и корпорациями, выделявшими на эти работы большие гранты. Для правительств долгожительство означало расходы, для фармацевтических компаний – прибыли. Одной из наиболее крупных фармацевтических компаний в Европе была в то время Ciba, создавшая большой фонд (Ciba Foundation) для поддержки медицинских исследований, и особенно исследований в области старения. Это объяснение необходимо для понимания письма из Лондона от директора Ciba Foundation доктора Гордона Волстенхолма (Gordon Wolstenholme), которое я получил в апреле 1965 года. Письмо было длинным, и я привожу здесь в переводе на русский лишь его начало:

«Дорогой д-р Медведев,

как Вы, может быть, знаете, между 1954 и 1959 гг. Ciba Foundation имел специальную программу для вовлечения молодых исследователей в изучение проблем старения. В 1959 году мы пришли к выводу, что уже достаточно сделано в этой области, но решили поддерживать интерес к этой теме одной ежегодной специальной лекцией.

С тех пор стало традицией организовывать эту особую лекцию в связи с конференцией Британского общества по изучению старения в каком-либо из научных центров Великобритании. …

В 1966 году мы планируем провести такую лекцию при Шеффилдском университете на совместном заседании Британского общества по изучению старения и Британского общества экспериментальной биологии в период между 6 и 12 сентября. Лекция будет приурочена к симпозиуму по биологии старения.

Я пишу Вам в надежде, что Вы, может быть, смогли бы приехать в нашу страну для прочтения этой традиционной 10-й лекции по проблеме старения. Лекции обеспечиваются небольшим гонораром в 35 фунтов стерлингов, и в дополнение мы оплатим Ваш авиабилет, гостиницу и все другие расходы в течение 5–7 дней Вашего визита.

Мы предоставляем Вам свободный выбор темы лекции, однако полагаем, что Вы будете рассматривать проблемы молекулярной биологии старения. Лекция будет напечатана в трудах конференции…»

В письме приводился список всех предыдущих девяти ежегодных лекций. Эта серия была начата в 1957 году Натаном Шоком, директором Геронтологического центра в Балтиморе. В последующие годы для прочтения лекций приглашались ученые из Великобритании, Франции, Голландии, ФРГ, Чехословакии и других стран. Теперь подошла очередь СССР.

Годичные научные чтения по разным отраслям науки – давняя традиция. Получить такое приглашение большая честь, которой редко можно удостоиться дважды в жизни. От подобных предложений не отказываются. Я незамедлительно ответил Волстенхолму благодарным согласием, но с оговоркой, что оформление поездок за границу зависит от многих инстанций и решения принимаются в конечном итоге на уровне Министерства здравоохранения. Лично я могу пока гарантировать лишь то, что текст самой лекции будет получен Ciba Foundation задолго до конференции.

В течение нескольких месяцев после моей докладной записки в дирекцию института я не получал никаких анкет для оформления выездного дела. Устное согласие на мой положительный ответ Волстенхолму было, однако, дано и в институте, и в международном отделе АМН СССР. Но необходимого решения Министерства здравоохранения пока не поступало. Между тем программа симпозиума с моей вводной лекцией уже рассылалась в декабре 1965 г., и Волстенхолм сообщил мне, что «согласно традиции, годичной лекции предшествует особый обед. На этот обед во вторник вечером 6 сентября приглашены несколько человек…» Заседания симпозиума начинались 5 сентября и заканчивались 9-го. Моя лекция «Молекулярные аспекты старения» планировалась на 6 сентября в Большой аудитории университета. Я был рад увидеть в числе участников симпозиума нескольких известных мне коллег. Среди них был и Бернард Стрелер с докладом «Возрастные изменения клеток».

В начале 1966 года я решил, что пора идти в иностранный отдел Минздрава, чтобы прояснить ситуацию. Заместитель начальника этого отдела М. А. Ахметелли как-то расплывчато заговорил о том, что договор о научном сотрудничестве с Англией на 1966 год еще не подписан и поэтому неясно, сколько «человеко-дней» командировок будет иметь в текущем году их отдел. Папку с моей перепиской, в которой были копии приглашения, в отделе не смогли найти, хотя ранее она здесь была. Между тем по срокам подготовка выездного дела должна была уже начаться, его следовало передавать в выездную комиссию ЦК КПСС не менее чем за четыре месяца до отъезда. Ciba Foundation организует множество разнообразных симпозиумов, и трудности с оформлением поездок в Англию из СССР и других социалистических стран не стали, очевидно, новостью для Волстенхолма. Мое сообщение о том, что решение проблемы задерживается в Минздраве, вызвало быструю реакцию. В феврале я получил копию официального письма от Ciba Foundation министру здравоохранения СССР Б. В. Петровскому. Письмо было на особом бланке, в котором перечислялись все попечители фонда, лорды и члены Королевского общества, а также советские члены Консультативного совета организации: академики В. А. Энгельгардт, А. И. Опарин и М. М. Шемякин. Излагалась также история поддержки исследований в области старения. И наконец, непосредственно о моем участии в письме сообщалось:

«Мы теперь хотим пригласить д-ра Медведева, руководителя лаборатории молекулярной радиобиологии в Обнинске, прочитать 10-ю ежегодную лекцию по проблеме старения на тему “Молекулярные аспекты старения”… Копия этого письма отправлена директору Института медицинской радиологии в Обнинске… Мы были бы очень благодарны за Ваш быстрый и благоприятный ответ по этому вопросу, который, как мы верим, усилит взаимное уважение и сотрудничество британских и советских ученых…»

Через три недели после получения этого письма меня вызвали в иностранный отдел министерства к тому же М. А. Ахметелли. Он принял меня не слишком любезно и сообщил, что министр здравоохранения вопрос о моей поездке в Великобританию решил отрицательно. Министр считает, что англичане оказали мне «слишком большую честь». Ахметелли также сказал, что Петровскому неудобно самому отвечать на письмо Волстенхолма отказом, поэтому я должен взять эту миссию на себя, найдя подходящую причину. Если я этого не сделаю, то их отдел не станет в будущем иметь со мной никаких дел. Это была явная угроза. Мне оставалось лишь высказать свое мнение и об Ахметелли, и о его отделе, который выполняет не те функции, которыми ему следовало бы заниматься.

Спустя несколько дней в министерство был вызван директор ИМР Г. А. Зедгенидзе. Ему, очевидно, уже в более ясной форме предложили подписать короткое письмо Волстенхолму, чтобы избавить от этой миссии министра. Возможно, директору сообщили, что решение принято еще выше. Зедгенидзе мне ничего не сказал, хотя у нас были достаточно хорошие отношения и я с ним встречался еженедельно на заседаниях ученого совета. О его письме с отказом я узнал лишь несколько недель спустя, когда получил из Лондона копию этого письма, написанного на очень хорошем английском языке. Привожу его в переводе:

«9 марта 1966

Дорогой профессор Волстенхолм,

Я был очень рад получить копию Вашего письма, в котором Вы просите содействия в осуществлении приезда в Англию д-ра Медведева из нашего института, с тем чтобы прочитать лекцию по проблемам старения. Однако я выражаю свое сожаление и полагаю, что д-р Медведев не будет в состоянии приехать в Англию в этом году ввиду огромной загруженности работой в его лаборатории.

Искренне Ваш

профессор Г. А. Зедгенидзе,

директор Института медицинской радиологии».

К этой копии был приложен и очень скорый ответ Волстенхолма:

«Дорогой профессор Зедгенидзе,

Ваше письмо от 9 марта принесло глубокое разочарование. В прошлом годичные чтения по проблеме старения в нашей программе были сделаны учеными из США, Франции, Голландии, Израиля и других стран, и мы будем очень сожалеть, если СССР не будет представлен в этой серии… Если д-р Медведев так сильно занят, то приезд на 2–3 дня был бы, несомненно, лучше, чем ничего. Неужели Вы сочтете невозможным разрешить ему на 2–3 дня оторваться от своих обязанностей, тем более что он, может быть, согласится компенсировать этот ущерб за счет своего отпуска…

Я посылаю копию этого письма профессору Петровскому, министру здравоохранения СССР, а также академикам Энгельгардту, Опарину и Шемякину, которые представляют Ciba Foundation в Вашей стране.

Искренне Ваш…»

Судя по ответу, Волстенхолм не был настроен сдаваться[4].

В. А. Энгельгардт, А. И. Опарин и М. М. Шемякин, директора трех институтов АН СССР, получили копии всей переписки и личные письма Волстенхолма с просьбой поспособствовать согласию Минздрава на мою командировку. Опарин, как и следовало ожидать, проигнорировал эту просьбу, а Энгельгардт и Шемякин активно включились в решение проблемы. Об этом я узнал позднее, когда Энгельгардт, директор Института молекулярной биологии, с которым я был хорошо знаком, передал мне копию всей переписки. Энгельгардт и Шемякин подготовили для Петровского докладную записку, причем Энгельгардт, добившись приема у министра, вручил ее Б. В. Петровскому лично и в беседе настоятельно рекомендовал принять положительное решение. Энгельгардт сам несколько раз участвовал в симпозиумах Ciba Foundation и был в дружбе с Волстенхолмом.

Докладная записка академиков Петровскому была достаточно подробной. Они давали высокую оценку «ряду серьезных работ Ж. А. Медведева по проблемам биологических основ старения» и объясняли, что Ciba Foundation находится в очень хороших деловых отношениях с Академией наук СССР.

Но вмешательство двух известных академиков лишь осложнило ситуацию. Меня на этот раз вызвал срочной телефонограммой начальник иностранного отдела Минздрава Новгородцев и в категорической и высокомерной форме потребовал прекратить и переписку с Волстенхолмом, и все действия, связанные с лекцией.

Я, конечно, снова написал Волстенхолму, сообщив, что весьма энергичные усилия Энгельгардта и Шемякина не принесли положительного результата. Между тем по линии спецотдела из Министерства здравоохранения в ИМР было направлено письмо, которое требовало «указать Медведеву на недопустимость его поведения и принять необходимые административные меры». Вслед за этим в институт пришло письмо из международного отдела АМН СССР, в котором предлагалось сообщить, «какие конкретные меры были приняты партийной организацией и дирекцией института по отношению к Ж. А. Медведеву в связи с нарушением им норм переписки и контактов с иностранцами». Спецотдел нашего института (спецотделы, или «первые отделы», ведали секретностью, и в них обычно работали отставные профессионалы КГБ) потребовал от меня объяснений в письменном виде. Я написал краткое объяснение, приложив к нему русский текст лекции.

До конференции в Шеффилде оставалось два с половиной месяца. Нужно было найти оказию для отправки Волстенхолму текста лекции на английском, которая (около 40 машинописных страниц) была уже готова. В июле в МГУ собирался Международный конгресс микробиологов, в работе которого принимали участие и несколько сотрудников ИМР. Среди британских микробиологов, приехавших на конгресс, я хорошо знал Ральфа Купера (Ralf Cooper), который в 1958–1959 годах в рамках обмена аспирантами между Московской сельскохозяйственной академией им. К. А. Тимирязева и Ротамстедской сельскохозяйственной станцией в Англии работал под моим наблюдением на кафедре агрохимии и биохимии. Его темой были азотфиксирующие бактерии, и меня попросили ему помогать просто потому, что я владел английским языком. Но мы стали друзьями, ходили вместе в лыжные походы зимой и за грибами летом и впоследствии переписывались. В июле 1966 года Р. Купер, работавший теперь в Хэтфилдском колледже, приехал в Москву с сыном не только на конгресс микробиологов, но и как турист. Вместе с сыном Паулем тринадцати лет Ральф побывал в гостях и у нас в Обнинске. Когда он уезжал на заседания конгресса, Пауль оставался с нами в Обнинске. Мы с ним ходили купаться, плавали на байдарке, собирали в лесу грибы и ягоды. Сам Ральф немного говорил по-русски и хорошо знал все наши проблемы. В 1959 году я уже отправлял с ним в Англию небольшую статью, которая была напечатана в журнале Nature. Он пообещал отредактировать текст лекции, улучшив мой английский, перепечатать его и передать Волстенхолму. Я также попросил его отправить один экземпляр в США Бернарду Стрелеру.

В конце августа пришло письмо от Ральфа, в котором он сообщал, что Волстенхолм попросил его быть моим представителем на конференции и объяснить аудитории причины отсутствия лектора. Ральф выполнил эту просьбу. Мою лекцию зачитал для собравшейся аудитории Б. Стрелер. Вскоре я получил письмо и от Волстенхолма, в котором он подробно рассказал мне о том, как прошла лекция и кто присутствовал на обеде в честь лектора. Среди них были Р. Купер, Б. Стрелер и Алекс Комфорт (Alex Komfort). А. Комфорт, ставший вскоре знаменитостью не только в области геронтологии, был тогда известен как автор книги «The Biology of Senescence» («Биология старения»), которая считалась лучшим учебным пособием по геронтологии. Я получил также письма от Стрелера, Купера, вице-канцлера Шеффилдского университета, и некоторых участников симпозиума. Наконец – в полной сохранности – пришла по почте магнитофонная запись всего заседания, продолжавшегося около двух часов. Пришло также и порадовавшее меня письмо от научного редактора эдинбургского издательства «Oliver and Boyd». Это издательство уже давно готовило английский перевод моей книги «Биосинтез белков и проблемы онтогенеза», изданной в Москве в 1963 году. Для английского издания текст ее несколько раз дополнялся. Редактор издательства сообщал, что они приняли меры к тому, чтобы выход английского издания был приурочен к началу симпозиума в Шеффилде и сигнальные экземпляры экспонировались для участников симпозиума.

В Обнинске в начале сентября меня ждала более суровая действительность. Осенью, как известно, работников всех городских организаций отправляли на уборку картофеля. И надо было так случиться, что именно 6 и 7 сентября очередь дошла до нашего отдела общей радиобиологии и генетики. Нам отвели поле в два гектара в совхозе в 25 км от города. Картофель нужно было не только собирать, но и сортировать по размеру клубней.

«К суду истории»

Мой брат Рой в конце 1962 года начал работу над книгой под условным тогда названием «К суду истории» – о происхождении и последствиях сталинизма. В то время, после XX и особенно после XXII съездов КПСС, это была вполне легальная тема, обсуждаемая во множестве газетных и журнальных статей. Продолжалась реабилитация арестованных и погибших партийных и государственных работников и командиров Красной Армии. Публикация в «Новом мире» повести А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича» стала частью этого процесса и стимулировала поток новых произведений и воспоминаний, направлявшихся в журналы и в издательства. Однако систематического исторического исследования всего феномена сталинизма пока не было. Какую-то работу по этой теме начинали, возможно, и другие историки в СССР и за рубежом, но Рой не был тогда официальным историком и не имел доступа к архивам. Он работал заместителем главного редактора издательства «Просвещение», выпускавшего учебники для школ. После окончания в 1951 году факультета философии и истории ЛГУ Рой был распределен на работу учителем истории в одну из школ Свердловской области. Через несколько лет он получил назначение на должность директора средней школы в поселке Ключевое недалеко от Выборга. Уже как директор школы Рой поступил в заочную аспирантуру одного из институтов Академии педагогических наук, а после защиты кандидатской диссертации работал в издательстве в Москве. Всех подробностей начала работы Роя над книгой о сталинизме я не касаюсь, это тема для него самого. К концу 1964 года рукопись была уже довольно большой, работа над ней шла без всякой конспирации. Брат был членом КПСС, и некоторые из его студенческих друзей и приятелей занимали ответственные посты в Ленинграде, Москве и в других городах. Первые варианты рукописи читали секретари ЦК КПСС Л. Ф. Ильичев и Ю. В. Андропов. Материалы для книги Рой собирал в открытой прессе и в неопубликованных воспоминаниях реабилитированных людей, выживших в тюрьмах и лагерях. В то время сотни бывших заключенных писали воспоминания, дававшие новую картину лагерей Воркуты, Норильска, Урала, Колымы, Караганды и многих других мест. Как мне ясно сейчас, в книгах Р. Медведева «К суду истории» и А. Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ» нередко использовались одни и те же свидетельства.

Смещение Хрущева в октябре 1964 года оказало весьма благотворное влияние на положение советской генетики и естественных наук в целом. Однако на изучение истории СССР приход к власти новых лидеров оказал противоположное действие. Возобладало влияние М. А. Суслова с его призывом: «Не будем сыпать соль на наши раны». Десятки, а может быть, и сотни книг, очерков и воспоминаний, уже находившихся в печати или объявленных к публикации, подверглись ликвидации. Рассыпались наборы в типографиях, готовые тиражи отправлялись в макулатуру. Судьба романа Солженицына, о которой я писал в предыдущей главе, была лишь одним из эпизодов новой политики, направленной на реабилитацию Сталина. На жалобы издателей и редакторов, заявлявших об экономическом ущербе от ликвидации тиражей, повторялась еще одна фраза Суслова: «На идеологии не экономят».

В этих условиях Рой продолжал свою работу, хотя объем доступной информации сильно уменьшился. Одновременно значительно расширился переход этой информации в «списки», в самиздат, в циркуляцию между друзьями. Рукопись Роя к 1966 году прочитали Александр Твардовский, Константин Симонов, Юрий Трифонов, Владимир Лакшин и некоторые другие известные писатели. Осенью 1966-го к Рою через своего знакомого публициста Эрнста Генри (псевдоним Семена Николаевича Ростовского, в прошлом советского разведчика-нелегала, жившего в 30-е годы в Германии, тоже прошедшего через лагеря) обратился академик А. Д. Сахаров с просьбой предоставить ему возможность прочитать рукопись «К суду истории». Э. Генри, автор важного исследования о репрессиях в Красной Армии, знавший Роя, читал рукопись и рассказал о ней Сахарову. К этому времени труд Роя, обновлявшийся и дополнявшийся каждые полгода, составлял почти 800 машинописных страниц. Для самиздата это слишком большой объем, поэтому в свободной циркуляции текста не было. Один экземпляр рукописи всегда хранился у меня в Обнинске. Кроме того, я сделал два микрофильма. В 1964 году у меня дома появилась очень хорошая установка для микрофильмирования, ее смонтировал инженер лаборатории А. Стрекалов. Особая, высококачественная мелкозернистая пленка позволяла фотографировать две страницы в одном кадре.

Рой тогда еще не был знаком с Сахаровым, «секретным» академиком, работавшим в основном на «объекте» в Горьковской области. На первую просьбу Андрея Дмитриевича Рой не откликнулся. В своих воспоминаниях о Сахарове он пишет: «Обстановка в стране изменилась, и мне пришлось внести в свою деятельность элементы конспирации. Круг знакомых Сахарова был мне не известен, и я опасался, что обсуждение моей рукописи среди столь необычных людей может в чем-то осложнить мое положение».

Сахаров, однако, повторил свою просьбу, Рой не смог отказать и передал ему папку с рукописью через Э. Генри. Спустя месяц Сахаров, также через Генри, передал Рою приглашение и телефон той же квартиры в Москве, которую я посещал дважды в 1964 году. Сам Сахаров пишет в своих «Воспоминаниях»: «Книга Медведева о Сталине была для меня в высшей степени интересной» (Париж, 1990. С. 360).

Опасения Роя в отношении Сахарова, к сожалению, оправдались, в своих воспоминаниях он пишет:

«В кабинете Сахарова был еще один человек – академик Виктор Борисович Адамский, которого хозяин представил как своего друга… На столе в кабинете лежала не только моя рукопись, но и несколько ее машинописных копий, что меня встревожило. Видимо, Андрей Дмитриевич это заметил и тут же сказал, что он попросил перепечатать рукопись только для самого себя, остальные я могу увезти. Я не стал возражать, так как не предупредил заранее Сахарова о нежелательности перепечаток» (Рой Медведев. Из воспоминаний об А. Д. Сахарове // Медведев Ж. А., Медведев Р. А. Солженицын и Сахаров. Два пророка. М.: Время, 2004. С. 50).

Для академика Сахарова перепечатка рукописи даже в 800 страниц не была проблемой. По его просьбе в машинописном бюро секретного объекта (фактически тогда города с 60 тысячами жителей, известного лишь немногим как Арзамас-16, в котором производились и атомные и водородные бомбы, и боеголовки к межконтинентальным баллистическим ракетам) могли быстро перепечатать и более объемный труд. Однако ни Сахаров, ни Рой не знали тогда о строгих правилах для машинисток в секретных учреждениях. Они обязаны всегда печатать на одну копию больше, чем их попросили те или иные сотрудники. Эта «лишняя» копия уходила в спецотдел секретного объекта. Так что Сахаров получил из машбюро четыре экземпляра рукописи Роя, а пятый пошел в КГБ. Такая практика была мне известна давно из объяснений В. М. Клечковского, руководителя секретной лаборатории биофизики в ТСХА. Он все свои работы на внеплановые темы перепечатывал сам.

Сахаров узнал об этом правиле лишь в 1968 году, когда перепечатывал собственную работу «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Недели через две после перепечатки, вспоминает Сахаров, научного руководителя Арзамаса-16 академика Ю. Б. Харитона вызвали к председателю КГБ Ю. Андропову. Андропов открыл сейф и показал Харитону рукопись Сахарова, которая, по словам Андропова, уже распространялась в Москве. Андропов попросил Харитона поговорить с Сахаровым и обеспечить изъятие рукописи из распространения.

Рукопись Роя Медведева в 1966 году поступала в КГБ, по-видимому, тем же путем, но по частям, она была почти в десять раз больше «Размышлений». И тоже, наверное, шла к председателю КГБ, тогда это был В. Семичастный.

Глава 8

Генетика и радиобиология

К началу 1966 года определились основные научные направления экспериментальных и теоретических исследований нашего отдела в институте. Владимир Корогодин, открывший ранее явление пострадиационного восстановления клеток, начал изучать зависимость этого восстановления от плоидности дрожжевых клеток. Двойной (диплоидный) набор хромосом значительно увеличивал устойчивость этих клеток к облучению по сравнению с гаплоидными. Тетраплоидность (клетки с четырьмя наборами хромосом) повышала резистентность клеток к облучению еще больше. Это открытие противоречило признанной в радиобиологии теории, согласно которой главной мишенью облучения являлось клеточное ядро. Крупные клеточные ядра обычно повреждаются облучением сильнее, чем мелкие, так как являются более легкой мишенью для альфа-, бета– или гамма-частиц облучения. Возникла новая теория радиочувствительности клеток и тканей, которая обращала внимание не столько на размеры ядра или хромосом, сколько на роль повторяемости важных генов в обеспечении устойчивости клеток к повреждениям. Мишенью для облучения было не клеточное ядро, а каждый отдельный ген.

Я быстро оценил значение этого открытия и для геронтологии, предположив, что повторяемость одних и тех же генов и в форме лишних наборов хромосом (диплоидность, триплоидность, тетраплоидность), и в составе ДНК (амплификация) может увеличивать и потенциальную продолжительность жизни клеток и тканей. Экспериментально это можно было показать, например, при исследовании печени молодых и старых мышей. Старение печени сопровождается уменьшением количества, но увеличением плоидности ее клеток и одновременным увеличением их устойчивости к облучению. Полиплоидные клетки могли накапливать больше молекулярных изменений, не теряя при этом способности выполнять, хотя и более замедленно, свои функции. У них был больший резерв важных для жизни генов. Стали намечаться контуры молекулярно-генетической теории старения.

Тимофеев-Ресовский начал готовить книгу по генетическим основам эволюционного процесса, которая объединяла его прежние исследования по популяционной генетике и биоценозам.

В конце 1965 года я тоже приступил к работе над новой книгой, которую озаглавил «Молекулярно-генетические механизмы развития». За ней в перспективе должна была последовать и книга по старению. На 1966 год мы планировали начать исследование возрастных изменений спектра белков клеточных ядер (гистонов) у двух линий мышей, короткоживущей и долгоживущей, в результате старения и под действием облучения. В геронтологии такие планы составляются обычно на много лет.

Кимберовская премия

В конце декабря 1965 года Тимофеев-Ресовский получил из США заказное письмо с обратным адресом Национальной академии наук в Вашингтоне. Когда письмо принесли из администрации института, Николай Владимирович был в кратковременном отъезде, а Елена Александровна и мы с Корогодиным сидели в его кабинете, обсуждая текущие дела. Кризис с увольнением Николая Владимировича на пенсию только что миновал. Елена Александровна была уже уволена, но продолжала работать на добровольных началах. Она все письма читала вслух, а ответ нередко составлялся коллективно всеми, кто находился в кабинете. Обычно Николай Владимирович соглашался с содержанием и подписывал его. Сам писать он не мог из-за плохого зрения. То письмо из США оказалось необычным. Секретарь по международному сотрудничеству Национальной академии США Гаррисон Браун (Harrison Brown) сообщал, что Совет академии принял решение о присуждении Н. В. Тимофееву-Ресовскому Международной Кимберовской премии «За выдающийся вклад в генетику», а именно за его достижения в изучении мутаций. «Премия, – сообщал Браун, – состоит из золотой медали и денежной награды в сумме 2000 долларов. И медаль, и денежная премия по традиции вручаются ежегодно на специальном премиальном заседании Национальной академии ее президентом». Президент Национальной академии США профессор Фредерик Зейц (Frederick Seitz), по словам Брауна, уже обратился с письмом к президенту АН СССР М. В. Келдышу и просил его передать Тимофееву-Ресовскому официальное приглашение приехать в Вашингтон 25–28 апреля 1966 года для участия в ежегодной конференции и получения Кимберовской премии. Все расходы по этой поездке в США Национальная академия брала на себя.

Письмо Брауна очень нас обрадовало, хотя ни Корогодин, ни я никогда не слышали о существовании Кимберовской премии. Когда через два дня Тимофеев-Ресовский вернулся в отдел, оказалось, что и он ничего не знает ни о Кимбере, ни о Кимберовской премии. Среди московских генетиков, которым мы позвонили, тоже никто понятия не имел о ее существовании. Но Б. Л. Астауров вспомнил, что в аудитории мемориального Менделевского симпозиума в Брно он видел стенд с надписью: «Лауреаты Кимберовских премий». А я, будучи начинающим фотолюбителем, много наснимал своим «Зенитом» в Брно. Просмотр чехословацкой коллекции снимков неожиданно дал результат. На одном из них была видна часть Кимберовского стенда, на котором можно было различить очертания необычно большой барельефной медали с изображением Дарвина, Менделя, Моргана и Бетсона и несколько фотографий лауреатов. Был виден портрет Курта Штерна (Kurt Stern), крупного специалиста в области генетики человека, Г. Мёллера, открывшего радиационный мутагенез, и Дж. Бидла (Beadle J.), создателя биохимической модели работы гена и автора теории «один ген – один фермент». Мёллер и Бидл были также лауреатами Нобелевской премии.

Мы, сотрудники отдела, ждали, что М. В. Келдыш пришлет Тимофееву-Ресовскому поздравление письмом или телеграммой. Но к середине января никаких посланий из АН СССР не было. Тимофеев-Ресовский написал личное письмо Келдышу, которое один из сотрудников отдела отвез в Президиум АН СССР. В это письмо была вложена фотокопия послания от Брауна. Ответа опять не последовало. Зная уже мои способности преодолевать бюрократические преграды, Николай Владимирович попросил меня заехать в Президиум АН СССР и узнать положение дел. В свой ближайший библиотечный день я приехал в старинный особняк, построенный П. А. Демидовым в середине XVIII века, где размещался Президиум АН. За этим зданием раскинулся Парк культуры и отдыха им. Горького. Секретарша Келдыша, почтенная дама, тут же открыла письмо Тимофеева-Ресовского и, просмотрев его, отправила меня в иностранный отдел АН, находившийся в бывшем флигеле. Там никакого письма президента Американской национальной академии Зейца от 9 декабря 1965 года не было зарегистрировано, и сотрудники отдела ничего о нем не знали. Они предположили, что письмо могло быть передано главному ученому секретарю АН, академику Н. М. Сисакяну. Сисакян, физиолог растений, бывший лысенковец, которого я знал уже очень давно, потерев лоб, вспомнил: «Да, было такое письмо Зейца, но мы переслали его Н. Н. Блохину в Академию медицинских наук». Там-то я и нашел послание Зейца. Н. Н. Блохин, президент АМН СССР, пока на него не ответил, поручив международному отделу АМН прежде выяснить статус Кимберовской премии, установить список всех ее лауреатов и узнать, кем был сам Кимбер и каким образом он создал свое состояние. Поручение Блохина пока не выполнили, так как про Кимберовские премии не было никаких сведений ни в Большой советской, ни в Британской, ни в Американской энциклопедиях. Не имея сведений о статусе премии, Блохин не стал принимать никаких решений. Заведующая международным отделом АМН В. Г. Захарова очень просила меня узнать что-либо о Кимберовской премии. Кимберовская медаль, хотя и золотая, не вызывала у нее эмоций, но 2000 долларов были в то время приличной суммой. В СССР именно в 1965 году изменилась валютная политика правительства и появились магазины «Березка», где можно было покупать товары за иностранную валюту. За 2000 долларов там можно было купить автомобиль «Волга».

Я сразу послал телеграмму в Калифорнийский университет профессору М. Лернеру. Ответ, отправленный экспресс-почтой, пришел очень быстро. В письме от 1 февраля 1966 года Лернер объяснил:

«Кимберовская генетическая премия была учреждена Джоном Кимбером, одним из наиболее успешных животноводов и птицеводов США. Он был пионером в применении точных генетических и статистических методов для улучшения пород животных и, начав с небольшой фермы в 20 милях от Беркли, здесь в Калифорнии, превратил ее со временем в многомиллионное всемирно известное дело, способствовавшее улучшению селекции животных во всем мире… В соответствии с пожеланиями Кимбера было решено, что Золотая медаль и денежная премия будут присуждаться не за отдельные, даже крупные, открытия, как Нобелевские премии, а за общий вклад ученого в генетику… Премия была установлена в 1955 году… Лауреатами премии в прошлые годы стали: В. Е. Касл, Г. Мёллер, С. Райт, А. Стертевант, Ф. Добжанский, Т. Сонненборн, Г. Бидл, М. Демерец, Дж. Холдейн, К. Штерн, М. Дельбрюк и А. Херши…»

Вскоре бандеролью прибыли и печатные материалы о Кимберовской премии, общее описание ее статуса и серия листовок с портретами, биографиями и научной характеристикой лауреатов этой премии. Сам Кимбер был тогда жив, его ферма процветала и рассылала материалы о присуждении премий в научные музеи и институты многих стран. Кимберовская медаль, необычно большая и отлитая из чистого золота (весом 400 г), несомненно, представляла собой произведение искусства работы всемирно известного скульптора Мальвины Гоффман, ученицы Огюста Родена. Скульптуры Мальвины Гоффман были выставлены во многих музеях мира. На лицевой стороне медали были выгравированы слова: «Кимберовская Генетическая Премия Национальной Академии Наук» и «За выдающийся вклад в генетику». Имя лауреата гравировалось на обратной стороне медали. Это была единственная в мире премия специально по генетике. Один из лауреатов премии Макс Дельбрюк был учеником Тимофеева-Ресовского и работал вместе с ним в Германии в 1934–1939 годах. Позже он эмигрировал в США.

Все полученные материалы о Кимберовской премии были переданы в международный отдел АМН СССР. В феврале 1966 года секретарь по иностранным делам Национальной академии направил письмо президенту АМН СССР Н. Н. Блохину и копию этого письма в Обнинск лауреату премии. Однако ответа из АМН СССР не последовало. Сам Николай Владимирович отправил в США письмо, в котором благодарил за присуждение ему премии. Однако в отношении приезда в США лауреату пришлось ограничиться выражением туманной надежды, которая гасла с каждым днем.

Прошел март, за ним апрель. В конце июня Тимофеева-Ресовского вызвали в АМН СССР вместе с директором ИМР Г. А. Зедгенидзе. Их принял Н. Н. Блохин. В довольно сухой форме он сообщил, что «по мнению авторитетных инстанций, присуждение премии Тимофееву-Ресовскому является провокацией американцев». Под «авторитетными инстанциями» явно подразумевались инструкторы из ЦК КПСС. Блохин настоятельно рекомендовал отказаться от этой премии и заявил, что Президиум АМН СССР премии Кимбера не признает и вступать в переписку с американской академией по этой проблеме не будет. Блохин считал, что в СССР есть более заслуженные генетики и что Тимофеев-Ресовский был выделен американцами по политическим соображениям.

Нелепость такой позиции Блохина была вопиющей. Равным Тимофееву-Ресовскому по международному статусу в генетике был в СССР лишь покойный Н. И. Вавилов. Николай Владимирович, естественно, отверг рекомендации Блохина.

Мы с В. В. Корогодиным решили, что выходом из создавшегося тупика может быть только публикация в научном журнале сообщения о присуждении Тимофееву-Ресовскому Кимберовской премии, а также краткого описания ее статуса и заслуг ученого. К статье прилагались две фотографии – самого лауреата и Кимберовской медали. Цель была – срочно опубликовать эту заметку в разделе «Новости и хроника» журнала «Генетика». Редактор журнала профессор П. М. Жуковский поддержал эту идею. Заметка была напечатана в августе, но Главлит почему-то не разрешил публиковать фотографии. Номер журнала «Генетика» с краткой статьей о присуждении Кимберовской премии по генетике Тимофееву-Ресовскому был сразу выслан в США профессорам Зейцу и Лернеру, что быстро продвинуло решение проблемы. Тимофееву-Ресовскому снова прислали приглашение приехать в США, но одновременно предложили провести церемонию вручения в Москве. Николай Владимирович выбрал второй, более надежный вариант. «Мне было бы исключительно приятно вновь посетить Вашу страну, – писал Н. В. в ответном письме, – встретить там моих старых друзей и завязать новые знакомства. Но мне кажется, что в ближайшие годы подобное желание неосуществимо реально…»

Его письмо было отправлено в США как заказное и с уведомлением о вручении. Уведомление вернулось в Обнинск с личной подписью Зейца. После этого наступило долгое молчание, хотя какие-то действия со стороны американской академии, безусловно, предпринимались. Видимо, между академиями и их президентами шел какой-то спор. Но это лишь поднимало проблему на более высокий уровень. В конечном итоге в Москву для вручения Кимберовской премии Тимофееву-Ресовскому приехали секретарь Национальной академии в Вашингтоне Гаррисон Браун и ее вице-президент профессор Г. Б. Кистяковский.

Приезд в Москву Георгия Богдановича Кистяковского для вручения Кимберовской премии был символическим. Знаменитый химик и специалист по цепным реакциям, он был не только вице-президентом американской академии, но и официальным советником президента США по вопросам науки. Этот пост был создан президентом США Эйзенхауэром, и Кистяковский сохранил его в период президентства Кеннеди и Джонсона. Георгий Богданович был русским, он родился в 1900 году в Киеве, учился в Петрограде и эмигрировал в США в 1920 году из Одессы во время Гражданской войны. По дипломатическому статусу его в Москве должны были встречать посол США в СССР и представитель МИД СССР. Церемония вручения Кимберовской премии перешла на уровень дипломатических отношений двух стран и могла быть лишь торжественной и публичной. Н. Н. Блохин первоначально хотел ее бойкотировать, но где-то решили иначе. 31 марта 1967 года в кабинете президента АМН СССР собрались около шестидесяти человек, в основном московские и обнинские ученые. Большинство из них пришли или приехали без всяких приглашений. Это стало неожиданным для Блохина, он планировал короткую деловую процедуру. Прибыли Кистяковский и Браун и еще четыре американца, двое из них – журналисты. Обнинские сотрудники по просьбе Тимофеева-Ресовского принесли несколько бутылок шампанского, хотя никакого банкета не предусматривалось. Вводное, очень формальное выступление Блохина для американцев не переводили. Затем Кистяковский зачитал адрес президента американской академии Фредерика Зейца и вручил лауреату сначала зачитанный адрес, затем диплом, золотую Кимберовскую медаль, ее настольный бронзовый дубликат и чек на 2000 долларов. Ответную речь Тимофеев-Ресовский произнес на английском языке. От имени советских генетиков теплую речь произнесла А. А. Прокофьева-Бельговская, профессор МГУ. Официантки буфета разнесли бокалы шампанского, и церемония закончилась.

Как стало известно позже, Кистяковский и Браун приехали в Москву главным образом для подписания договора о научном сотрудничестве США и СССР. В Москве их принимал М. В. Келдыш. Что Кистяковский везет в Москву Кимберовскую медаль для Тимофеева-Ресовского, ни Келдыш, ни Блохин не предполагали и попытались заблокировать эту часть программы визита. Но это означало бы проведение торжественной церемонии в посольстве США, на которую американцы могли пригласить большое число известных советских ученых. Ни Келдыш, ни Блохин не смогли бы бойкотировать эту церемонию, это был бы слишком плохой старт для договора о научном сотрудничестве. Пришлось уступить. Но теперь нельзя было и замалчивать присуждение премии. На следующий день, 1 апреля, в «Комсомольской правде» на первой странице появилось сообщение о заседании Президиума АМН СССР под заголовком «Главная премия по генетике – советскому ученому». Большой очерк о Н. В. Тимофееве-Ресовском опубликовал в журнале «Природа» академик Б. Л. Астауров. Цензура уже не убрала из этой статьи ни фото лауреата, ни фото Кимберовской медали. Опубликовали и фото ее вручения. В благодарственном письме профессору Зейцу сам Тимофеев-Ресовский, по своему обычаю, пошутил по поводу сопутствовавших проблем: «Я ведь был тринадцатым лауреатом…»

Владимир Дмитриевич Дудинцев

На церемонии вручения Кимберовской премии в АМН СССР присутствовал лишь один московский писатель – В. Д. Дудинцев. Он уже много лет работал над романом из жизни генетиков и дружил с многими из них. Дудинцев прославился в 1956 году своим романом «Не хлебом единым» – о проблемах изобретателей в бюрократической системе СССР. Этот роман, напечатанный в «Новом мире», был первой литературной сенсацией хрущевской оттепели. Однако очень быстро его объявили «клеветой на советскую действительность», и Хрущев в одном из своих выступлений назвал его публикацию «серьезной ошибкой» журнала. Главного редактора «Нового мира» Константина Симонова сняли и поставили на его место Александра Твардовского, который считался более лояльным и которого Хрущев знал лично. Твардовский был очень популярным тогда поэтом. Он уже занимал должность главного редактора «Нового мира» в 1950–1954 годах, тогда это было связано с тремя полученными им Сталинскими премиями по литературе (1941, 1946 и 1947), а не с его редакторскими способностями. Впоследствии Твардовский оказался еще более радикальным и либеральным редактором, чем Симонов. Тогда не все понимали, что литературный журнал – это не только редактор, но и редколлегия, сформировавшийся вокруг журнала авторский коллектив и сотни тысяч его подписчиков и читателей, которые выбрали «Новый мир» за его литературные достоинства.

После партийной критики новые произведения Дудинцева никто не решался печатать. Не было и переизданий романа «Не хлебом единым», несмотря на читательский спрос. Не печатали роман и областные издательства. Это фактически лишало писателя средств к существованию, а у него было четверо детей, и все еще школьники. Однако Дудинцев не сдавался, он имел твердый характер. Жизнь его закалила.

Владимир Дмитриевич родился в 1918 году уже после смерти отца. Его отец, дворянин и офицер русской армии, был расстрелян в Харькове в 1918 году только за то, что не снял погоны, возвращаясь с фронта домой к беременной жене. В. Д. Дудинцев окончил юридический институт в 1940 году. В 1941-м был призван в армию и воевал под Ленинградом. Командовал ротой. Имел награды. Был несколько раз ранен. Сюжет его нового романа, начатого в 1958 году, основывался на конфликте двух направлений в генетике. Подобно тому, как главный герой романа «Не хлебом единым» инженер Лопаткин не мог внедрить в практику свое новаторское изобретение в металлургии, в новом романе генетик-растениевод, работавший в Ленинграде, не мог внедрить в сельскохозяйственную практику, даже в сортоиспытание, новый очень высококачественный и иммунный сорт картофеля только потому, что он был создан методами классической генетики с применением полиплоидии (удвоения числа хромосом). Сюжет основывался на реальной истории.

Работа над романом привела Дудинцева к знакомству с генетиками и селекционерами в Москве и Ленинграде. Я встретился с ним в 1961 году у Майсурянов, еще во время работы в ТСХА (профессор Н. А. Майсурян был деканом факультета, его жена А. И. Атабекова – ботаником-цитологом, и я под ее руководством пытался создать в 1947 году полиплоидную фасоль). В 1962 году Дудинцев стал одним из первых читателей моей рукописи «Биологическая наука и культ личности». Мы очень быстро подружились. Живя в Обнинске, я почти в каждый свой приезд в Москву навещал и Дудинцева, он жил недалеко от станции метро «Университет» – всего несколько остановок по прямой от станции «Библиотека им. Ленина».

Перед визитом к Дудинцевым я обычно заходил в гастроном на Арбате. Холодильник в квартире моего друга почти всегда был пуст. Наталья Федоровна, жена писателя и тоже литератор, ставила чайник, и мы обсуждали текущие дела.

Работа над новым романом шла медленно. Дудинцеву с женой приходилось зарабатывать редактированием переводов на русский язык произведений узбекских, таджикских и киргизских писателей. Переводы на русский в союзных республиках обычно делались так плохо, что нередко нужно было весь текст переписывать заново. Между тем роман «Не хлебом единым» имел огромный успех за рубежом: в Англии он переиздавался два раза, в США – три, в ФРГ – двадцать раз! В Германии он стал бестселлером. Однако СССР не входил во Всемирную конвенцию об авторском праве и защите интеллектуальной собственности. Книги иностранных авторов издавали в СССР без разрешений, договоров и без выплаты авторских гонораров. Соответственно и советских авторов могли издавать за границей без договоров и без гонораров. Существовало радикальное различие и в системах авторского вознаграждения. В СССР оно рассчитывалось по объему книг (количеству авторских листов) и «ранга» издательств (было три категории), за рубежом – в зависимости от тиража, как процент доходов от продажи. В СССР были фиксированные тиражи, в западных странах они зависели от спроса и могли допечатываться. В СССР первые издания произведений почти всегда выходили в «толстых» журналах, в других странах – сразу в виде книг. Писательские гонорары зависели не столько от спроса читателей и тиражей, сколько от престижа издательств. Вторые издания оплачивались ниже первых, третьи еще ниже. Это, как предполагалось, стимулирует создание новых произведений. Советская система осуществляла политический контроль за литературой. Существование Союза писателей, подчиненного отделу культуры ЦК КПСС, было одной из форм такого контроля. Через Союз писателей шло и распределение благ: получение квартир, дач, предоставление творческих командировок, путевок в санатории и медицинское обслуживание. Зарубежная система отражала успех самих книг. Советская литература была «воспитательной», а писатели – «инженерами человеческих душ». Такие различия влияли на характер и качество самой литературы. В СССР, например, не появлялось хороших и острых детективов, на Западе почти не было интересных исторических романов; для их создания требуется много времени, и они обычно имеют больший объем и уже круг читателей.

Однажды, когда долги Дудинцева достигли критического уровня, я предложил ему начать какие-то действия по получению денег от зарубежных издателей. В кабинете Дудинцева стоял книжный шкаф, набитый иностранными изданиями его романа – немецким, английским, шведским, датским и множеством других. «Ты даешь мне согласие на переписку, – сказал я, – но ответы будут присылать на твой адрес и копии на мой абонентский ящик». Так мы и начали эту кампанию. Первые письма, обычно на английском, заказные и с уведомлением о вручении, я послал в издательство «Dutton» в Нью-Йорк и в издательство «Hutchinson» в Лондон, адреса которых были указаны в выходных данных их книг. Это были очень солидные и известные фирмы. К письмам прилагались фотокопии титульного листа переведенного издания. Мои послания дошли до адресатов, но ответов не поступало. Я отправлял новые письма. Мои аргументы сводились обычно к тому, что автор в трудном положении и не может в связи с этим продолжать литературную работу – и все это по причине пиратства западных издательств и ограничений, существующих для литературы в СССР. Западные издательства, писал я, лишь затрудняют положение советских авторов, так как успех книг в других странах оборачивается нуждой и бесправием на родине. Я просил от имени автора прислать хотя бы копии рецензий (издательства их получают и обязаны высылать автору) и отчетов о тиражах. Прямого требования гонораров в моих посланиях не было, но в качестве примера я приводил практику издательства «Oliver and Boyd» в Эдинбурге, которое, не имея со мной официального договора на книгу о синтезе белков, все же прислало отчет о тираже и выплатило гонорар. (О том, что тираж в этом случае составлял 1000 экземпляров, а гонорар около 300 фунтов, я, естественно, умалчивал.) Мне надо было создать впечатление, что спор по поводу романа «Не хлебом единым» только начинается, ведется опытным автором и может выйти на страницы прессы.

Не помню уже, как долго шла эта письменная кампания. Полученные ответы говорили о том, что во многих случаях зарубежные издательства переводили для автора какие-то денежные суммы через советское агентство «Международная книга», которое, однако, оставляло эти переводы на своих зарубежных счетах, не сообщая о них автору. «Международная книга» обладала монополией на иностранные доходы всех советских авторов. Но в один прекрасный день в апреле 1967 года Дудинцев позвонил в Обнинск: «Жоресик… приезжай, есть новости…» Голос радостный. На следующий день он показал мне короткое письмо из Нью Йорка и в нем чек на 500 долларов. Дудинцев был счастлив, я разочарован. Сумма за три издания была слишком маленькой и не сопровождалась отчетом о продажах. Что делать с американским чеком, я уже знал по примеру с чеком, который вручили Тимофееву-Ресовскому. Мы с Дудинцевым поехали в Банк внешней торговли СССР, кажется на Неглинной, и открыли валютный счет. Новые финансовые правила, введенные в СССР лишь в 1965 году из-за дефицита валютных резервов, позволяли это не только иностранцам, как раньше, но и советским гражданам, имевшим законные валютные заработки. По тому времени 500 долларов все же приличная сумма. Однако советские граждане, у которых были счета в иностранной валюте, могли получать в банке не реальные доллары, фунты или франки, как иностранцы, а так называемые рублевые валютные сертификаты, на которые в магазинах торговой сети «Березка» продавались по сильно сниженным ценам продовольственные и промышленные товары.

Переписка с немецким издателем Генри Нанненом (Henry Nannen), который лично встречался с Дудинцевым в 1957 году и просил его написать предисловие, продолжалась несколько дольше. Изданное авторское предисловие позволяло Наннену утверждать, что их издание авторизовано, что, безусловно, способствовало успеху книги. Прямой контакт с автором и устные обещания издателя были юридически равноценны договору. Но успех книги, продававшейся много лет, превзошел ожидания Наннена, и теперь он не хотел высылать автору полный отчет о продажах. И все-таки какой-то компромисс был неизбежен. В мае 1967 года Дудинцеву позвонили из Внешторгбанка и сообщили, что на его счет пришел перевод из Гамбурга на 20 000 немецких марок. Эта сумма составляла, наверное, меньше 10 % общего гонорара, но для самого автора была неожиданно большой. Директор издательства прислал также Дудинцеву личное письмо, информируя о переводе. Когда я приехал в очередной раз к Владимиру Дмитриевичу, он, счастливый, повел меня в коллективный гараж при доме и усадил в только что купленную «Волгу». Мы проехались по Ломоносовскому проспекту, свернули на Ленинский и зашли в магазин «Березка». «Коммунизм – это советская власть плюс сертификация всей страны» – вот такая трансформация знаменитого ленинского лозунга сопровождала появление в СССР легальной валютной торговли.

Борис Львович Астауров. Владимир Александрович Энгельгардт

Борис Львович Астауров, один из наиболее уважаемых советских генетиков, был избран действительным членом Академии наук СССР в июле 1966 года. Он принадлежал к той же московской школе генетиков Н. К. Кольцова и С. С. Четверикова, из которой вышел и Н. В. Тимофеев-Ресовский. Устав АН СССР обеспечивал академиков привилегией создавать собственные институты, и Астауров, которому было в то время 62 года, быстро этим воспользовался, основав Институт биологии развития и получив здание для него на улице Вавилова, рядом с Институтом молекулярной биологии, директором которого был академик Владимир Александрович Энгельгардт. Астауров основал также академический журнал «Онтогенез», в котором можно было публиковать статьи по проблемам развития и по теоретическим проблемам старения. К тому времени выходил и новый журнал «Молекулярная биология», главным редактором которого был В. А. Энгельгардт. (Научные журналы в условиях жесткой цензуры в массовой печати приобретали в СССР не только научный, но и политический вес.) Соседи-академики часто встречались, обсуждая различные планы и события. Их, конечно, раздражало то, что в работе биологического отделения АН все еще приходилось считаться с академиком Т. Д. Лысенко и его последователями. Лысенко сохранял все свои академические привилегии, был директором большой экспериментальной базы АН «Горки Ленинские», представлял статьи своих сотрудников для публикации без рецензий и вмешивался во многие научные программы. В одну из таких встреч в конце 1966 года, подробностей которой я не знаю, у Астаурова и Энгельгардта возникла мысль о том, что в новых условиях книгу Ж. А. Медведева «Биологическая наука и культ личности» можно было бы напечатать в издательстве Академии наук под более нейтральным названием и в серии «История науки». Это предложение было сформулировано как докладная записка президенту АН СССР М. В. Келдышу. Совершенно неожиданно Келдыш отнесся к идее положительно и создал своим приказом комиссию АН по этому вопросу из двенадцати академиков и членов-корреспондентов. Главой комиссии был назначен академик Н. Н. Семенов, лауреат Нобелевской премии, директор Института химической физики и вице-президент АН СССР.

С Владимиром Александровичем Энгельгардтом я познакомился еще в 1953 году в созданном тогда в Москве Государственном издательстве иностранной литературы. Энгельгардт, уже знаменитый биохимик, возглавлял в этом издательстве научный совет по биологии, который решал, какие книги иностранных авторов важно перевести на русский язык. Я в то время был еще младшим научным сотрудником, жил за городом и для дополнительного заработка и практики в английском брал работу в издательстве по редактированию переводов обзоров и книг по биохимии белков и нуклеиновых кислот. Не только заработок, но и сами книги представляли для меня интерес. У каждой из них кроме переводчика и титульного редактора, обычно известного ученого, писавшего предисловие, был и редактор, который проверял точность перевода и терминологию. Нельзя было не заметить, что биологическая редакция этого издательства выпускает много переводов очень важных книг по биохимической и медицинской генетике и цитологии, которые в условиях господства «мичуринской биологии» в СССР советские авторы не могли бы ни написать, ни опубликовать. Издательство иностранной литературы обеспечивало биологов сведениями, которые цензура и редакторы-лысенковцы удаляли из работ советских авторов. В условиях диктатуры Лысенко все эти переводы имели неоценимое значение. Однажды, насколько я помню в 1954 году, я приобрел книгу по биохимической генетике, на титуле которой значилось: «Перевод с английского А. А. Баева. Под редакцией и с предисловием академика В. А. Энгельгардта». Я спросил в редакции, кто такой А. А. Баев. Мне по секрету объяснили, что Баев – в прошлом аспирант Энгельгардта, арестованный в 1937 году и отбывавший срок в Норильске. После досрочного освобождения по ходатайству Энгельгардта Баев, отбывая ссылку, два года работал в Сыктывкаре и защитил там кандидатскую диссертацию в филиале АН. Но в 1948 году он был повторно арестован и возвращен в Норильск, где работал в больнице. (В 1948 году все освобожденные жертвы террора 1936–1938 годов были повторно арестованы.) В Норильске вместе с Баевым жили его жена и двое детей. Заключая с Баевым договора на переводы с английского, которые очень хорошо оплачивались, Энгельгардт старался помочь его семье материально и поддерживать интерес своего ученика к науке. Он считал Баева своим наиболее талантливым аспирантом. На такой благородный поступок в то время редко кто был способен. (А. А. Баева реабилитировали в 1956 году, а в 1966-м избрали членом-корреспондентом АН СССР.)

В начале 1967 года меня пригласили к директору Института химической физики Н. Н. Семенову. Институт размещался на Воробьевском шоссе рядом с институтом П. Л. Капицы. Капица и Семенов были друзьями еще со студенческих лет в Петрограде. Семенов, которого я раньше не знал, принял меня очень приветливо. О работе комиссии по изданию моей книги я тогда почти ничего не знал. Возможно, что формальных заседаний и не было, все решалось телефонными разговорами. Через Б. Л. Астаурова я передал в комиссию последний вариант рукописи, которая не обновлялась с 1965 года. Семенов сообщил мне, что комиссия единодушно рекомендовала мою книгу к публикации, но при условии, что я напишу заключительный «оптимистический» раздел о тех изменениях, которые произошли в советской генетике и биологии в 1964–1966 годах. Я с большой радостью согласился и в течение двух месяцев интенсивно работал, отложив все дела. В итоге книга была дополнена Частью III «Последняя фаза дискуссии (1962–1966)», которая освещала обострение конфликтов в 1963–1964 годах, падение Хрущева и Лысенко и реформы в биологии в 1965 году. Дополнил я книгу и большим количеством фотографий участников дискуссий. Заключительный раздел был посвящен мемориальному Менделевскому симпозиуму в Брно. Однако, анализируя причины, по которым господство псевдонауки в биологии оказалось в СССР столь длительным, неизбежно приходилось перечислять некоторые факторы, например деление наук на «советские» и «буржуазные», которые не исчезли и в 1967 году.

Новый, дополненный и переработанный, вариант книги пошел в издательство Академии наук с решением комиссии, утвержденным президентом АН СССР. Однако в издательство меня не вызывали и подписать договор не предлагали. Прождав три месяца, я сам поехал туда. Меня принял заместитель главного редактора и объяснил, что планы издательства на 1968 и 1969 годы уже утверждены и рассмотрение моей рукописи в обычном порядке отложено на более поздний срок. Ускорить издание может лишь официальное постановление Президиума АН СССР, а решение комиссии Н. Н. Семенова является рекомендательным. Оно избавляет рукопись от рецензий, но не от цензуры Главлита. Это был вежливый отказ. Я оставил оба экземпляра книги в издательстве, они, возможно, лежат там в архиве и до сих пор.

В июле я написал открытку Михаилу Лернеру о том, что работа, о которой мы беседовали в Брно, завершена и что он, вероятно, сможет ее прочесть. Моя большая рукопись с иллюстрациями не годилась для самиздата. В основном это действительно была уже история, хотя и трагическая. И ее многочисленные жертвы заслуживали не только юридической реабилитации. Необходимо было рассказать про их борьбу с псевдонаукой, про их часто уже забытые достижения и показать значение их исследований в развитии советской и мировой науки. Поэтому решение об издании книги на английском я принял без всяких колебаний.

Международная конференция, посвященная памяти Н. И. Вавилова

Николай Иванович Вавилов родился в Саратове 25 ноября 1887 года. Всесоюзное общество генетиков и селекционеров, созданное сравнительно недавно и избравшее своим первым председателем Б. Л. Астаурова, приняло решение отметить 80-летний юбилей рождения Вавилова организацией международной мемориальной конференции в Ленинграде. А Академия наук СССР и ВАСХНИЛ решили учредить премию им. Вавилова и золотую медаль Н. И. Вавилова. Единственной бесспорной кандидатурой на эту премию в 1967 году был Петр Михайлович Жуковский, который наиболее активно продолжал исследования центров происхождения культурных растений и восстанавливал в ВИРе вавиловские традиции. На мемориальную конференцию было решено пригласить не только советских генетиков и селекционеров, продолжавших традиции Вавилова, но и некоторых зарубежных ученых, с которыми Вавилов встречался и сотрудничал во время своих многочисленных экспедиций, и тех, кто приезжал в СССР для работы в ВИРе или в Институте генетики. Однако выбор иностранцев из числа друзей Николая Ивановича оказался весьма избирательным. Известным коллегам Вавилова из США, Великобритании, ФРГ и Франции приглашений не послали. На конференцию приехали лишь знавшие Вавилова генетики и селекционеры из ГДР, Болгарии, Югославии, Финляндии, Швеции, Мексики и Чили, которых пригласили не для серьезных научных докладов, а для того, чтобы они поделились своими воспоминаниями о встречах с Николаем Ивановичем. Мировая коллекция культурных растений, собранная во время экспедиций Вавилова и его учеников, играла все большую и большую роль в исследованиях по генетике и селекции растений в разных странах, так как в течение своей недолгой жизни Николай Иванович поработал во множестве природных зон и климатических поясов мира. Приглашение на мемориальную вавиловскую конференцию получил и Н. В. Тимофеев-Ресовский, который несколько раз принимал Вавилова в своей лаборатории в Берлине и встречался с ним в США на Генетическом конгрессе в 1931 году. Был приглашен и В. Д. Дудинцев. Благодаря П. М. Жуковскому официальное приглашение получил и я. Местом для заседаний, проходивших 11–15 декабря, стал, естественно, Институт растениеводства, знаменитый ВИР, которому недавно присвоили имя Н. И. Вавилова. Приехал на симпозиум и сын Николая Ивановича, Юрий Николаевич – физик. Приглашенных ученых, советских и иностранных, разместили в знаменитой гостинице «Астория», находившейся рядом с ВИРом.

Я всегда радовался приездам в Ленинград. Здесь прошло мое детство, наша семья жила в Ленинграде до 1937 года. В 1967-м в Ленинграде жили две мои тети, Сима и Надя, и двоюродная сестра Веточка, ей было тогда тринадцать лет. Из Обнинска в Ленинград я привез две копии микрофильма книги по истории генетической дискуссии в надежде, что именно здесь на юбилейных торжествах может представиться случай для отправки ее Лернеру в США.

Сам мемориальный симпозиум и связанная с ним конференция стали для меня большим разочарованием. Председательствовал на заседаниях П. П. Лобанов, президент ВАСХНИЛ. Никто не забыл, что, будучи в то время министром совхозов, Лобанов был председателем разгромной сессии ВАСХНИЛ в августе 1948 года, которая установила монополию Лысенко. Несколько выступлений о вкладе Н. И. Вавилова в науку создали впечатление, что он был вполне счастливым и заслуженным советским ученым. О борьбе в генетике и селекции, как и о трагедии Вавилова и других ученых ВИРа в 1937–1940 годах, никто не вспоминал. Общая установка программы, очевидно, «сверху» была на примирение, по пословице «кто старое помянет…», что соответствовало еще одному указанию М. А. Суслова: «Не будем обнажать наши язвы». Но примирить науку с псевдонаукой невозможно. Это относится и к истории науки. Труды конференции были вскоре опубликованы (Н. И. Вавилов и сельскохозяйственная наука. М.: Колос, 1969).

Тимофеев-Ресовский не делал на этой конференции доклада, и не было на ней никакой свободной дискуссии и прений. Реальный обмен мнениями происходил вне зала заседаний. Николай Владимирович был рад встретить своих старых друзей: профессора Ганса Штуббе, президента Сельскохозяйственной академии ГДР, Оке Густафссона (Åke Karl Gustafsson), шведского генетика, известного своими исследованиями мутаций у растений, и других. У каждого иностранного ученого, их было около двадцати, все пожилые, но достаточно известные, были советские переводчицы, сопровождавшие их повсюду, включая обеды, театры и концерты. Во всех случаях это были молодые женщины, безупречно владевшие английским, немецким или французским, а в двух случаях и испанским языком и знавшие при этом научную терминологию. Тимофеев-Ресовский первым предположил, что столь совершенное знание немецкого и английского у молодой дамы, прикрепленной к Густафссону, можно было получить лишь в каких-то специальных школах, где обучали не только основным языкам, но и местным диалектам.

Мне несколько раз удалось поговорить с Густафссоном, шведским профессором генетики Лундского университета. Он был членом нескольких академий, в том числе и Национальной академии наук США. На конференции он сделал короткий доклад о пребывании Н. И. Вавилова в Швеции в сентябре 1931 года, Густафссон сопровождал его в поездке по опытным станциям и фермам страны. Вавилов тогда пообещал, что в Советском Союзе скоро будут такие же тучные поля, как и в Швеции. Во время обеда в ресторане гостиницы, кажется, 14 декабря мы с Густафссоном оказались вдвоем. Я спросил его, знает ли он Добжанского и Михаила Лернера. Он ответил утвердительно. «У вас есть какая-то просьба?» – догадался Густафссон. Я объяснил ему проблему. На свободном стуле лежали наши пальто. «Положите ваш пакет в карман моего пальто, – сказал Густафссон, – и через неделю он будет у Лернера». Я начал говорить что-то о его переводчице, но он лишь засмеялся: «Это слишком очевидно… ее готовили к работе именно со мной… она хорошо знает и мою биографию».

За несколько дней мы стали друзьями, встречаясь за завтраками, ланчами и ужинами. По окончании конференции я все же решил проводить Густафссона в аэропорт. К гостинице была подана «Волга», «переводчица» сидела рядом с водителем. Когда Густафссон, имевший лишь ручной багаж, прошел паспортный контроль и исчез в зале для отлетающих, я предложил нашей сопровождающей отправиться по домам. Ее ждала «Волга», услугами которой я надеялся воспользоваться. «Я пока не могу уехать, – ответила она, – у нас строгое правило ждать до отлета самолета».

Через две недели Михаил Лернер сообщил мне открыткой, что получил шведский подарок.

Глава 9

Юбилейный год

1967-й был годом юбилейным – 50 лет Великой Октябрьской революции. Перед СССР стояла задача убедительно доказать всему миру преимущества советской модели социализма, а значит, продемонстрировать собственные достижения во всех областях жизни. Главным достижением стало с 1957 года освоение космоса. Советский спутник и Юрий Гагарин стали символами СССР. В 1966 году был создан, еще по проектам покойного главного конструктора Сергея Павловича Королева, имя которого почти все узнали лишь из некролога[5], новый космический корабль «Союз», рассчитанный на трех космонавтов и способный к стыковкам с другими космическими кораблями.

Сокрытие имен главных разработчиков военной техники было продуманной политикой. Оно переносило славу их достижений на руководителей партии и правительства. На 1967 год были запланированы запуск пилотируемого космического корабля «Союз-1» и стыковка его с «Союзом-2». Общение двух экипажей в космосе должно было поразить весь мир. В экипаж «Союза-1» готовили не только Владимира Комарова, уже опытного космонавта-инженера, дважды Героя Советского Союза, но и Юрия Гагарина, который хотел вернуться к космическим полетам. Три проведенных испытания беспилотных «Союзов» оказались неудачными, но, несмотря на неудачи, которые, как обычно, скрывались, было принято решение отправить пилотируемый «Союз-1» с одним Владимиром Комаровым, оставив Юрия Гагарина дублером. Резервных космических кораблей уже не осталось. «Союз-2» в случае успешного запуска должен был состыковаться на следующий день с «Союзом-1». Корабль с Владимиром Комаровым успешно вышел на орбиту 23 апреля. Однако солнечные батареи по неизвестным причинам не раскрылись. Необходимой энергии для стыковки и жизнеобеспечения не было. Программа полета «Союза-2» была отменена, и Комаров получил команду спускаться на Землю. При входе в плотные слои атмосферы не раскрылся основной парашют, а запасной запутался в стропах, раскаленная капсула с космонавтом внутри ушла глубоко в землю. Гибель Комарова потрясла всех.

Юбилейный год в Институте медицинской радиобиологии

В научных институтах юбилейный год отмечался конференциями, и ИМР не стал исключением. Сборник трудов конференции ИМР «Радиация и организм: 50-летию Советской власти посвящается» хранится в моей библиотеке до сих пор. Первый доклад, «Радиационная генетика популяций», сделал Н. В. Тимофеев-Ресовский, второй, «Радиочувствительность организма млекопитающих», – В. И. Корогодин с сотрудниками. Наш отдел уже явно доминировал в экспериментальной работе института. Из восьмидесяти опубликованных докладов почти двадцать вышли из трех лабораторий отдела радиобиологии и генетики. Мой доклад «Действие облучения на биосинтез гемоглобина» обобщал результаты опытов, начатых еще в 1963 году.

В январе 1967-го я закончил новую книгу «Молекулярно-генетические механизмы развития». Ее быстро одобрили в издательстве «Медицина» и в редакционно-издательском совете при Президиуме АМН СССР. В марте рукопись была сдана в набор, и я стал получать листы корректуры. Был обеспечен и перевод книги на английский в нью-йоркском издательстве «Plenum Press», уже без моего непосредственного участия. «Медицина» (бывший Медгиз) имела право продавать права на перевод с рукописей или версток, обеспечивая иностранных партнеров качественными копиями иллюстраций. (Пятитысячный тираж моей книги на русском языке поступил в продажу в начале 1968 года, на хорошей бумаге и с суперобложкой, а на английском – в 1970-м.)

Юбилейный год, однако, был омрачен не только трагедией в космосе. Как-то поздно вечером в мой институтский кабинет прибежал возбужденный Станислав Харлампович – мой друг и старший научный сотрудник отдела радиационной патоморфологии, расположенного этажом выше: «Жорес!.. Срочно нужны двадцать литров абсолютного спирта… Для фиксации легких… Меня вызвали из дома для неотложной работы…» В железном шкафу в комнатке при кабинете я хранил токсичные реактивы и большой запас спирта. Я взял десятилитровую бутыль, Станислав понес вторую. В отделе патоморфологии уже никого не было, рабочий день давно закончился. В препараторской комнате в целлофановых или полиэтиленовых пакетах лежали на льду двенадцать пар свежих человеческих легких, еще желто-серых, с обрезками трахей, явно отпрепарированных совсем недавно у погибших людей, вдохнувших очень концентрированный радиоактивный аэрозоль. В каком-то реакторе (их собирали и испытывали в Обнинске для подводных лодок) произошло, очевидно, расплавление топливной сборки и повреждение герметизации. Предотвратить более крупную аварию кто-то пытался без необходимой защиты. Деталей Харлампович не знал, и я его не расспрашивал. Ему поручили срочно зафиксировать ткани легких для последующей радиоавтографии и микрорадиоавтографии, которые могли бы установить природу «горячих» радиоактивных частиц, осевших в альвеолах. Ткани легких явно были источником внешней радиации, но мы ее не измеряли. Закончив фиксацию, мы уехали домой на «москвиче» Харламповича. Впоследствии мы с ним никогда не обсуждали этот случай. Гибель людей и ее причины оставались тайной даже в Обнинске. Сколько еще человек получили различные дозы облучения при этой аварии и куда их отправили, оставалось неизвестным. Все сотрудники пострадавшего «объекта» и члены их семей дают подписку о неразглашении – это обязательное условие денежной компенсации и пенсионных выплат. Я тоже не рассказывал никому об этом эпизоде и не пытался выяснить его причины. Заведующие лабораториями и отделами в ИМР давали обязательную подписку о неразглашении государственных тайн на срок 25 лет. От чтения секретных документов я всегда отказывался, объясняя в спецотделе, что моя работа этого не требует, и допуск к секретным материалам не оформлял.

Забегая вперед, стоит сказать, что в сентябре 2011 года в интервью на разные темы для обнинской «Новой газеты» я упомянул и этот эпизод. Перед публикацией материала редакция попыталась проверить информацию. Харлампович умер несколько лет назад, но его жена Людмила Уклонская сказала, что она «смутно припоминает, как однажды мужа срочно вызвали для работы с легкими, но, по ее мнению, это могли быть легкие животных, умерших во время какого-то эксперимента» (Новая газета. 7 окт. 2011. С. 6). Станислав, по понятным причинам, не рассказывал дома про свою экстренную работу. Экспериментальными животными в то время могли быть лишь мыши, крысы, морские свинки или кролики. Спутать легкие грызунов с человеческими невозможно.

Но о том, что Жорес Медведев случайно узнал секрет произошедшей аварии, нигде не было известно. Харлампович не имел права обращаться ко мне за помощью и, несомненно, никому об этом не докладывал. У него поздним вечером в тот день просто не было другого выхода. Все это облегчило мою жизнь и в будущем. Жизнь секретоносителей в СССР была слишком сложной и имела множество ограничений[6].

Политический поворот

Главной политической сенсацией марта 1967 года стал побег в США Светланы Аллилуевой, дочери Сталина. Сорокалетняя женщина, мать двоих детей, кандидат исторических наук, член КПСС и научный сотрудник Института мировой литературы, Аллилуева, приняв фамилию своей матери, не привлекала особого внимания, живя зимой в элитном Доме на набережной, а летом в не менее элитном дачном поселке Жуковка. О том, что она писала мемуары, никто не знал. Побег через Индию был спланирован, очевидно, задолго и с редкой изобретательностью. Рукопись воспоминаний Светлана провезла в урне с прахом своего последнего мужа Браджеша Сингха, престарелого индийского коммуниста, тяжело болевшего уже при вступлении в брак с дочерью Сталина, у которой он был четвертым или пятым супругом. Похоронить мужа по религиозной традиции и его завещанию обязательно следовало на родине, прах покойного развеять над водами Ганга. Вернувшись в Нью-Дели с похорон, Аллилуева сумела войти в американское посольство и попросить политического убежища. При переезде из Индии в США агенты КГБ в Италии по приказу В. Семичастного пытались ее похитить, но операция провалилась. США предоставили дочери Сталина политическое убежище. Ее пресс-конференцию в апреле 1967 года передавали все радиостанции. Я слушал ее по «Голосу Америки». Глушение иностранных радиостанций, эффективное в Москве, было заметно слабее в Калужской области.

Столь крупный провал КГБ привел к неизбежному смещению Семичастного и переводу его на другую работу – министром спорта Украины. На пост председателя КГБ был назначен Юрий Андропов, для которого это стало повышением. Еще в 1966 году Президиум ЦК КПСС получил прежнее наименование – Политбюро, а первый секретарь ЦК КПСС Леонид Брежнев вернул себе титул генерального секретаря. Эта реформа психологически усиливала власть Брежнева, которой он, однако, не злоупотреблял. Он больше всего любил спокойную комфортную жизнь, охоту, застолья и прочие земные удовольствия. Его гордостью стала большая коллекция спортивных и представительских автомобилей, новые модели которых он получал в подарок от лидеров разных стран. Второй его страстью были ордена и медали, их было у него теперь больше, чем у многих боевых маршалов. Но большинство из них он получил после окончания войны. (Конец войны политработник Брежнев в ранге генерал-майора встретил с семью боевыми наградами.)

Переход Андропова на пост председателя КГБ сопровождался вводом его и в состав Политбюро, сначала кандидатом. Соответственно происходило и значительное расширение этого ведомства, особенно его политических функций. Постепенно начали создаваться отделы и группы КГБ для борьбы с «идеологическими диверсиями» – таким расплывчатым термином стали обозначать почти все формы политической оппозиции или просто критики властей. Эти отделы объединились в новое, Пятое управление КГБ, получившее название Управление по организации работы по борьбе с идеологическими диверсиями противника. Впоследствии его переименовали в Управление по защите конституционного строя СССР. Штат управления, имевшего областные и региональные отделы, был определен в 2500 человек. Все эти подробности стали известны лишь в 1992 году после рассекречивания переписки между КГБ и ЦК КПСС. Именно из этих рассекреченных документов я узнал впоследствии, что Жорес Медведев попал под более плотное наблюдение КГБ в 1967 году.

31 июля 1967 года КГБ в докладной с грифом «Совершенно секретно» сообщал в ЦК КПСС:

«Комитет госбезопасности докладывает, что, по полученным данным, проживающие в Обнинске Калужской области кандидат биологических наук МЕДВЕДЕВ Жорес и его близкий знакомый Павлинчук Валерий приступили к размножению на пишущей машинке неопубликованного романа А. Солженицына “В круге первом” с целью распространения его среди научных сотрудников в г. Обнинске. Для этой же цели планирует свою поездку в Обнинск научный сотрудник Института истории АН СССР ЯКИР Петр Ионович, который известен как участник ряда антиобщественных проявлений и выступающий с политически вредными заявлениями.

Учитывая, что роман А. Солженицына “В круге первом” является политически вредным произведением, в случае выезда Якира П. И. в Обнинск и получения им экземпляров романа считаем необходимым Якира П. И. задержать и изъять у него эти рукописи, а в отношении Медведева Жореса поручить Обнинскому горкому КПСС принять меры к пресечению его антиобщественной деятельности.

Прошу рассмотреть.

Председатель Комитета госбезопасности Андропов» (Росс. гос. архив новейшей истории. Коллекция. Ф. 89, перечень 17, док. 45).

Судя по подписям, документ прочитали Суслов, Кириленко, Пономарев и другие члены Политбюро (кроме Брежнева). Общая резолюция была: «Согласиться».

Эта докладная в ЦК КПСС была основана на ложной информации, полученной, по-видимому, в результате прослушивания разговоров Якира, который никогда не отличался осторожностью. Роман «В круге первом» я прочитал еще в январе 1965 года на квартире генетика В. П. Эфроимсона в Москве. Он был знаком с Солженицыным и получил от него рукопись на хранение. Друзья могли читать, но без выноса из квартиры. Я тогда провел у Эфроимсона почти сутки. Роман по советским стандартам был очень интересен, но слишком перегружен многочисленными отступлениями и рассуждениями. Это было почти 900 страниц машинописи. Для самиздата такой большой объем не годился. Вообще никаких рукописей самиздата я не перепечатывал и не распространял. Павлинчук, молодой, талантливый физик-теоретик, был в 1967 году моим хорошим другом. Он, как я уже упоминал, являлся одним из главных членов обнинской команды КВН.

Валерий Алексеевич Павлинчук

Валерий Павлинчук в середине 60-х годов был наиболее яркой фигурой в Обнинске среди молодых физиков. В 1964 году, когда я с ним познакомился, ему исполнилось лишь 27 лет. Но, будучи уже сотрудником теоретического отдела Физико-энергетического института (ФЭИ), он возглавлял и парторганизацию отдела. Чем конкретно он там занимался, я не знал, вопросов об этом работникам секретных институтов обычно не задают. Именно Павлинчук стал инициатором создания обнинской команды КВН. Ему принадлежала и идея организации Дома ученых в клубе ФЭИ, в котором он стал председателем Программного совета. От имени Дома ученых Павлинчук приглашал многих известных тогда писателей, артистов и ученых, большинство которых соглашались приехать в Обнинск для встреч, выступлений и дискуссий. Власть партийных и местных городских организаций в Обнинске была слабой просто потому, что институты были секретными и «московского» подчинения. Даже секретарь Калужского обкома Кандренков не мог, например, пройти на территорию ФЭИ, где каждое здание имело собственную систему пропусков.

В 1965 Павлинчук, Валентин Турчин, Николай Работнов и Юрий Конобеев, все из теоретического отдела ФЭИ, начали готовить небольшую книжку «Физики шутят», которая после публикации в 1966 году в издательстве «Мир» быстро оказалась советским бестселлером. Научный юмор стал новым жанром. В книжке были собраны различные юмористические, шутливые высказывания, необычные случаи из жизни и карикатуры знаменитых зарубежных и советских физиков. Некоторые имели политический подтекст.

Благодаря многочисленным контактам в Москве, у Павлинчука появилась возможность добывать и привозить в Обнинск и некоторые работы самиздата для прочтения, главным образом, сотрудниками ФЭИ. На его деятельность, по-видимому, обратили внимание и в Москве. Для выступления в Доме ученых удалось пригласить Анастаса Ивановича Микояна, ставшего пенсионером в 1965 году. Сталинского наркома встретили сначала настороженно. Но он, опытный оратор, подробно рассказал, как именно ему удалось, прилетев на Кубу в 1962 году, уладить без серьезных конфликтов известный Карибский кризис, грозивший миру атомной войной. Его характеристики Хрущева, Кастро и Кеннеди оказались исключительно интересными. Отношение к Микояну сразу изменилось. В честь гостя в клубе ФЭИ устроили обед. Один из сопровождавших Микояна, пожилой человек, быстро нашел с молодыми физиками общий язык. Он пригласил Павлинчука к себе домой в Москве и показал ему продукцию не только самиздата, но и тамиздата – книги на русском, изданные за границей. Он разрешал Павлинчуку брать некоторые из них в Обнинск, но по возвращении книг всегда интересовался, кто именно прочитал ту или иную работу. (Впоследствии я узнал, что он оказывал такие же «услуги» и некоторым московским диссидентам.) Среди диссидентов такие вопросы обычно не задавались. Но Павлинчук был доверчив и неопытен. Однажды он привез из Москвы книги Милована Джиласа «Новый класс» и «Три встречи со Сталиным». Это была формально запрещенная литература. Она служила приманкой для многих. Обыск, вскоре проведенный в теоретическом отделе ФЭИ, обнаружил книги Джиласа, письмо Ф. Раскольникова Сталину и некоторые другие нелегальные издания. Была создана комиссия горкома КПСС, в которую 14–17 ноября 1967 года вызывали «на собеседование» работников теоретического отдела. Павлинчук, признанный зачинщиком, был исключен из КПСС и лишен допуска к секретным работам, что означало автоматическое увольнение из ФЭИ. Вскоре он попал в больницу. У него обострился хронический нефрит. Пересадок почек в то время еще не делали, но почечный диализ, который уже был освоен, мог бы спасти жизнь Валерия. На всех больных диализных аппаратов, однако, не хватало, и решение о том, кого именно следует лечить этим методом, принималось в Министерстве здравоохранения СССР. Павлинчук не попал в число привилегированных пациентов. Похороны Валерия Павлинчука превратились в Обнинске в демонстрацию. Приехало много москвичей. Был среди них и тот пожилой партиец, который обеспечивал ФЭИ тамиздатом. Процессию с гробом через город по проспекту Ленина снимали видеокамерами, фиксировались и прощальные речи на кладбище.

В это время готовилось второе, расширенное издание книги «Физики шутят». Ее подписывали к печати уже после смерти Павлинчука. В новом названии «Физики продолжают шутить» был ясный для всех намек, который цензура не смогла уловить.

Юбилейный год в геронтологии и Алекс Комфорт

Всесоюзное геронтологическое общество и киевский Институт геронтологии АМН СССР отмечали полувековой юбилей Октябрьской революции организацией международного симпозиума в Киеве по теме «Биология старения», который был запланирован на начало июня. Я выступил на нем с докладом «Генетические аспекты старения». Иностранных ученых приехало немного. Среди них была Анна Аслан (Anna Aslan) из румынского Института геронтологии, утверждавшая, что их институт создал препарат геровитал, способный омолаживать стариков. Приехал и 86-летний Фриц Верзар (Friz Verzar), директор небольшого швейцарского частного Института геронтологии, автор теории старения, связывавшей этот процесс с ростом числа сшивок между волокнами коллагена. Принял приглашение и Алекс Комфорт, автор лучшей в то время книги по биологии старения «The Biology of Senescence», второе издание которой было как раз в то время переведено на русский язык. А. Комфорт в 1965 году основал в Англии новый международный журнал Experimental Gerontology, что расширяло возможность публикации статей по проблемам старения, не относящихся к медицине.

Киевский Институт геронтологии АМН СССР, созданный в 1956 году по инициативе старейшего тогда члена ЦК КПСС и председателя Президиума Верховного Совета СССР К. Е. Ворошилова, стал крупнейшим в этой области не только в Европе, но и в мире. Стареющие члены советского руководства верили, что продление жизни теми или иными препаратами возможно, и не скупились на финансирование работ института. Здесь была создана довольно большая клиника, в которую помещали только долгожителей, людей, достигших возраста не менее 95 лет. Научная задача состояла в том, чтобы раскрыть секреты их долгой жизни, исследовать их физиологию, биохимию, питание и образ жизни. К 1967 году, когда Ворошилову было уже 84 года, институт все еще не выработал для него никаких рекомендаций и не подтвердил полезные свойства геровитала.

Алекса Комфорта я знал уже давно, но лишь по переписке. Я прочитал еще первое издание его книги, вышедшее в Лондоне в 1956 году. Второе издание, появившееся в 1964-м, было явно лучшей в мире книгой по общей биологии старения, хотя автор не старался пропагандировать какую-либо главную теорию. Я рекомендовал книгу Комфорта к переводу в Издательстве иностранной литературы, только что переименованном в издательство «Мир», и русский перевод появился именно в начале 1967 года. Несколько экземпляров я привез в Киев вместе с небольшим гонораром в рублях, который издательство выплачивало в случае приезда дружественных авторов в СССР по приглашению. В то время я не знал, что А. Комфорт является не только геронтологом. Его интенсивная и плодотворная деятельность в этой области, казалось, не оставляла времени для других занятий. Он читал курс сравнительной геронтологии на кафедре зоологии Лондонского университета и был, безусловно, наиболее авторитетным геронтологом не только в Англии, но во всей Европе. А в Киеве во время наших с ним бесед и прогулок по городу я обнаружил, что он в первую очередь писатель и поэт. Алекс написал и опубликовал двенадцать романов (первый – когда ему было всего 18 лет), четыре поэтических книги и несколько пьес. По политическим убеждениям Комфорт был анархистом. Он не занимал оплачиваемых штатных должностей и вел научную работу по небольшим грантам, не создавая лаборатории. К тому же Алекс был пацифистом и активным противником атомного оружия. Он участвовал в демонстрациях против ядерных испытаний и за ядерное разоружение, за участие в одной из них он поплатился месяцем тюрьмы, деля камеру с лордом Бертраном Расселом, лауреатом Нобелевской премии по литературе, инициатором этого протеста. Но я также не знал, что Комфорт был еще и авторитетом в области эротики. После визита в Индию в 1964 году он перевел на английский с санскрита знаменитую книгу древней эротики «Камасутра». Необычной особенностью Комфорта, возможно объяснявшей столь большую продуктивность (к 57 годам он написал больше пятидесяти книг по многим темам), была его исключительная быстрота мышления, отражавшаяся и в очень быстрой разговорной речи. К медицине он относился скептически, называя ее «индустрией болезней».

Но при всей широте интересов и кругозора Комфорт почти совсем не знал СССР, куда приехал первый раз. Киев произвел на него большое впечатление. Красивый, хорошо спланированный город с прекрасным метрополитеном. Современные здания и старинные соборы, удобный транспорт, обеспеченное население, отсутствие трущоб, множество парков и бульваров, величественный Днепр. Ему хотелось посмотреть в Киеве и квартал «красных фонарей», обязательную часть любой западноевропейской столицы, и он был удивлен отсутствием здесь этого привычного признака «свободного мира».

В беседах мы затрагивали и политические темы, в частности цензуру и контроль переписки. В Лондон Комфорт увез по моей просьбе «Письмо Солженицына IV Всесоюзному Съезду Советских Писателей». Я получил его по почте 15 мая, за три дня до открытия съезда писателей. Солженицын отправил до начала этого форума делегатам и друзьям 250 копий, каждую с собственноручной подписью и обратным рязанским адресом. Текст письма при его составлении в начале мая он обсуждал с Тимофеевым-Ресовским. В это время Солженицын жил в «Борзовке», возле Обнинска, интенсивно писал (как сейчас известно, заканчивая) «Архипелаг» и часто приезжал к Тимофееву-Ресовскому записывать его образные рассказы об аресте, допросах, следствии, Карлаге, этапах и пересылках. Многие из этих рассказов вошли в «Архипелаг», я их впоследствии узнавал даже по стилю. Солженицын записывал их без магнитофона, по памяти, и в них, особенно в биографии Николая Владимировича, есть неточности. Но о том, что Солженицын писал тогда эпопею ГУЛАГа, ни Тимофеев-Ресовский, ни я ничего не знали. Это был большой секрет автора. Столь широкая рассылка Солженицыным письма съезду означала фактическую передачу его в самиздат и в тамиздат. Не будучи приглашенным на съезд, он этого и хотел. Когда Комфорт спросил, кому передать письмо Солженицына в Лондоне (я отправлял оригинал с подписью), я ответил: «В Бушхауз». В здании с таким названием (Bush House) размещалась русская служба Би-би-си.

Начало правозащитного движения

Реальное правозащитное движение в СССР началось в результате судебного процесса над писателями А. Синявским и Ю. Даниэлем, который был формально открытым и продолжался с осени 1965 до февраля 1966 года. Этих авторов литературных произведений, иногда сатирических, обвиняли по статье 70 УК РСФСР, предусматривавшей лишение свободы до семи лет «за антисоветскую агитацию и пропаганду, проводимую в целях подрыва или ослабления советской власти». Литературные произведения, опубликованные во Франции, под эту статью явно не подходили, и сам по себе суд в значительно большей степени мог служить и служил антисоветской пропагандой. Синявского приговорили к пяти, Даниэля к семи годам лишения свободы. В движение за освобождение писателей включились сотни людей. Но власти решили не сдаваться. Поскольку ни литературу, ни публицистику нельзя было считать антисоветской пропагандой и агитацией, в конце 1966 года был принят дополнительный закон (Указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 16 сентября 1966 г.) 190.1, рассматривавший как преступление «систематическое распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». Сроки по этой статье, до трех лет, были немного скромнее. Именно по этой статье предполагалось преследовать авторов и распространителей самиздата и тамиздата, и нам с Роем необходимо было теперь это учитывать.

Лично я примерно в тот период решил сосредоточиться, в дополнение к научным исследованиям, на работе по защите прав ученых. Советская практика резко ограничивала возможность сотрудничества советских ученых, даже в полностью открытых областях, со своими коллегами в других странах. Существовало множество ограничений на переписку, обмен литературой, участие в международных конференциях и симпозиумах. Все еще доминировало представление, что большинство научных дисциплин можно разделить на «материалистические» и «идеалистические». Ученые не могли подписываться на иностранные журналы, а лишь на их копии, которые изготовлялись и подвергались цензуре во Всесоюзном институте научной и технической информации. При этом некоторые статьи оригинальных изданий в копии не включали и их заголовки удаляли из содержания. Публикация тех или иных результатов исследований в иностранных журналах соответствующего профиля была почти нереальна для тех советских ученых, которые хотели следовать всем действующим правилам. Публикации же в советских журналах не имели мировой научной аудитории. Существование научных журналов на украинском, армянском или грузинском языках было вообще напрасной тратой средств в угоду национальному престижу. (Кстати, научных академических журналов нет ни на голландском, ни на греческом, ни на каких других языках небольших наций, есть лишь научно-популярные.)

Особенно раздражало наличие почтовой цензуры личных писем, отправляемых за границу и получаемых оттуда. Случаи пропажи писем участились в 1967 году. Именно в тот период я начал собирать фактический материал по теме «Международное сотрудничество ученых и национальные границы». Основной целью этой работы было показать, что развитие науки ведет к ее международной интеграции. В определенной степени это относилось и к другим сферам деятельности, не только творческим (литература, музыка, живопись), но и к техническим. Я не идеализировал капитализм – свободную рыночную экономику, слишком зависимую от ограниченных ресурсов планеты. Именно борьба за ресурсы вела к войнам. Плановая экономика казалась мне логичной и оправданной. Но государственная идеология советской системы, которая вводила жесткий контроль не только в экономическую, но и в интеллектуальную деятельность людей, в их духовное развитие и творческую активность, становилась чем-то вроде политической религии. Разочаровывал низкий культурный уровень советских лидеров. Лидеры стран с государственной коммунистической идеологией, подобно лидерам религиозных обществ, оправдывали свою власть доктринами, которые невозможно обосновать. Монархии были пережитком прошлого. «Великая культурная революция», которая развернулась в Китае в 1966 году без какого-либо объективного повода и начала использовать массовый террор хунвейбинов против интеллигенции именно в 1967 году, стала ярким примером опасности тоталитарной коммунистической диктатуры. С другой стороны, в Греции, на родине демократии, власть в 1967 году захватила хунта полковников, установившая военную диктатуру и применявшая террор против коммунистов. Неограниченный рост потребительства не имел перспектив для людей, живущих в условиях ограниченных ресурсов биосферы Земли. Но рост культурных ценностей, как я считал, не может иметь пределов. Данте, Леонардо да Винчи, Моцарт и Пушкин сделали для будущего всего человечества больше, чем освоение космоса.

Одним из главных событий 1967 года была короткая израильско-арабская «шестидневная» война, завершившаяся полным разгромом египетской, сирийской и иорданской армий. Под контроль Израиля перешли Иерусалим, Голанские высоты и вся территория Синайской пустыни до Суэцкого канала. Победа Израиля стала дипломатическим и политическим поражением СССР, который поддерживал и вооружал арабские страны. Но эта победа послужила одновременно мощным стимулом движению советских евреев, а это миллионы людей, за свободу эмиграции на «историческую родину». Во многих отношениях правозащитное движение, порожденное арестами писателей и цензурой, сливалось с более массовыми требованиями права на свободу эмиграции. Это слияние заслоняло патриотический характер правозащитной деятельности. В то же время закрытие Суэцкого канала, ставшего границей между Израилем и Египтом, вызвало экономическую депрессию в Западной Европе, потерявшей короткие морские торговые пути в Индию, Китай и, главное, к арабским и иранским источникам нефти. В связи с этим резко возросла роль СССР как поставщика нефти для Европы. Сильно пострадала и японская экономика. Супертанкеров (500 тысяч тонн и выше) тогда еще не было. Суэцкий канал был жизненно важным для мировой торговли.

В таких условиях какая-либо борьба за демократические реформы в СССР становилась крайне сложной. Наши аргументы состояли в том, что расширение творческой свободы может лишь усилить страну и что знание всей исторической правды служит надежной опорой для правильной национальной и государственной политики, гарантией неповторения ошибок прошлого. Между политическими лидерами и народом должно быть доверие и взаимопонимание.

Политическое развитие стран происходит не только в результате экономических процессов, постепенно меняющих классовый состав общества. Важную роль играют и идеи. Теория становится материальной силой, как только она овладевает массами, – этот тезис Маркса полностью отражал реальную действительность. В 1967 году, при всей противоречивости происходивших событий, массами людей в СССР и в странах СЭВ начинали овладевать идеи социалистической демократии, или демократического социализма («социализма с человеческим лицом»), и идеи свободы интеллектуального творчества, не ограниченного политической цензурой. В наиболее яркой и убедительной форме критика открытой и тайной цензуры литературного творчества была сформулирована Солженицыным в его ставшем знаменитым письме IV съезду Союза советских писателей.

Процесс проникновения новых политических идей вылился в массовое народное движение в конце 1967 года в Чехословакии и привел к событию, получившему название «Пражская весна». Существовало множество причин для того, чтобы политическая цензура в социалистических странах впервые была отменена именно в Чехословакии. Событие это не было исключительно чехословацким феноменом, ему способствовало множество международных исторических факторов и даже то, что наиболее либеральный международный политический журнал «Проблемы мира и социализма» выходил на многих языках именно в Праге и не подвергался, благодаря авторитетной редколлегии, дополнительной цензуре. Сказалось и то, что Чехословакия была очень молодой страной, возникшей лишь в 1919 году как социал-демократия после подписания Версальского договора, пережила нацистскую оккупацию и была насильно реформирована с применением террора в 1945–1948 годах в коммунистическую диктатуру. У Чехословакии не было длительной национальной и политической истории. Чехи и словаки, объединение которых в одной стране было искусственным, все еще искали для себя национальную идею. Другой ключевой фактор состоял в том, что именно в Чехословакии выдвинулся новый популярный коммунистический лидер Александр Дубчек, пользовавшийся доверием народа. И как лидер он сформировался не в «номенклатурном» партийном или государственном аппарате, а пройдя путь рабочего, воина, подпольщика-антифашиста и получив впоследствии юридическое и партийное образование. «Пражская весна» воодушевляла и советскую интеллигенцию, которая воспринимала события в Чехословакии как начало нового этапа в развитии социализма. Мы надеялись, что такой процесс начнется и в СССР.

Глава 10

По Протве в Пущино

В первых числах июня 1968 года, в начале школьных каникул, мы со старшим сыном Сашей решили совершить байдарочный поход из Обнинска в Пущино, новый город, построенный как научный биологический центр Академии наук СССР. Строительство его началось в 1962 году на правом берегу Оки в очень живописном месте, и к 1968 году здесь уже работали пять научных институтов: биофизики, белка, биохимии и физиологии микроорганизмов, почвоведения и фотосинтеза. Существовал и проект создания там филиала МГУ.

В Пущине в вычислительном центре работал инженером мой старый школьный друг Юра Седов, тоже оказавшийся в Тбилиси в эвакуации в 1942 году. Впоследствии он закончил Институт связи в Баку. Мне хотелось посмотреть новые научные институты.

Нескольких ученых, работавших в Пущине, я знал давно. В Москве строительство новых институтов и даже расширение старых было уже затруднительно – для них просто не было места. Но уезжать далеко от Москвы известные ученые не хотели. Пущино же находилось в Московской области, и директора институтов и некоторые заведующие лабораториями могли работать там, а жить в Москве, получив при этом в Пущине вторую, «служебную» квартиру.

Запланированный маршрут составлял почти 120 км по Протве и еще около 30 км по Оке. Собрав нашу трехместную байдарку на садово-огородном участке, расположенном на берегу реки, ниже по течению, но уже за плотиной Обнинского водохранилища, взяв два одеяла, запас продовольствия и воды, мы отправились в поход. Ночевать мы надеялись в прибрежных деревнях, тогда это было просто. За пять рублей легко можно было снять комнату в какой-нибудь избе. Одинокие вдовы военных лет с пенсиями 15–20 рублей радовались любым гостям. Колхозы здесь были бедные, половина жителей в деревнях – пенсионеры, дети которых, закончив школу, любыми способами стремились уехать в города. К 1968 году крестьян для работы на полях и на животноводческих фермах не хватало, поэтому, как я уже рассказывал, в напряженные сезоны местные власти отправляли городских жителей – служащих, а также школьников и студентов и даже солдат из военных частей для временных работ на полях, уборки картофеля и овощей. Животноводство все больше переходило на импортные корма и создание промышленных птицефабрик и свиноферм вокруг городов. Бригады комбайнеров, закончившие сбор урожая в южных областях, перебрасывались с июля по сентябрь по железным дорогам на север и на восток – на целинные земли. Деревни в средней полосе России беднели, и сельское хозяйство требовало все больших и больших субсидий.

Путешествие по Протве оказалось для нас огромным удовольствием. Места вокруг были очень красивые. Но на быстрой Протве немало перекатов. В одном месте, где когда-то была плотина для водяной мельницы, мы перевернулись и потеряли запасы продовольствия. Вскоре, возле деревни Дракино, севернее знаменитой Тарусы, взгляду открылось величественное впадение Протвы в полноводную Оку. На правом высоком берегу Оки мы развели костер, испекли картошку и здесь же переночевали.

На следующий день путешествия часам к пяти вечера увидели вдали высокие дома научного города Пущино. Большие здания институтов строились там по проектам известных архитекторов. Недалеко в небольшом городке Протвино строился на большой глубине под землей самый длинный тогда в мире ускоритель элементарных частиц. Его кольцо по диаметру было почти равно кольцу Московского метро.

На следующий день мы с Юрой Седовым пошли осматривать город. Все институты выстроились по обе стороны широкой Институтской улицы. Вокруг стояли жилые дома. Городского транспорта не было, на работу все ходили пешком. Население Пущина уже приближалось к 25 тысячам. На берегу Оки были пляж и лодочная станция. На противоположном берегу раскинулся уникальный Приокский заповедник, где сочеталась растительность доисторических времен, тайги и южных степей. Там же создали огороженный заповедник для зубров.

Гордостью Института белка были американские ультрацентрифуги, скорость вращения которых позволяла разделять белки по их молекулярному весу. Закупленные через посредников в нейтральных странах за крупные суммы валюты еще в 1960 году, они стали уже анахронизмом. За это время для тех же целей был разработан метод электрофореза белков в гелях, более простой, надежный и, главное, доступный в любой лаборатории. Устаревших импортных приборов было в Пущине множество. Их заказывали еще в период проектирования самого города. Но наука развивалась намного быстрее, чем шло строительство научных городов.

К 1968 году был, в основном в США, расшифрован весь генетический код ДНК, но ни один из 64 кодов не был раскрыт в СССР. Мы могли похвастаться новыми красивыми научными центрами, но до реализации их потенциала, а для этого в основном нужны талантливые ученые, было еще далеко.

В Обнинск мы вернулись через три дня на «Опеле» 1929 года, принадлежавшем когда-то немецкому полковнику или генералу. Этот разбитый при отступлении немецкой армии зимой 1942 года автомобиль нашел в придорожном лесу друг Юры, инженер и бывший танкист. Он восстанавливал его в своем гараже более трех лет, собирая детали вдоль дорог среди разбитой немецкой техники. Капитально ремонтировал он и разбитые немецкие мотоциклы. Поиск и коллекционирование бывшей в боях военной техники, даже римской и средневековой, были, как оказалось, интернациональным хобби, и за рубежом даже выходило несколько специальных журналов. Такую технику покупали военные музеи и киностудии.

Можно ли вылечить лейкемию?

Вернувшись из байдарочного похода, я узнал от Тимофеева-Ресовского, что меня просил приехать к себе на дачу возле Обнинска Солженицын, живший там уже с начала апреля. Александр Исаевич приезжал в Обнинск за продуктами, закупая их обычно сразу на неделю, и иногда заходил к Николаю Владимировичу. На следующий день с утра я поехал в «Борзовку» на частном такси. В Обнинске городского такси еще не было, такого рода транспортные услуги перешли в частный сектор и стоили недорого. До Рождества-на-Истье по Киевскому шоссе в сторону Москвы было около 20 км. Солженицын приехал туда один. Зимой он очень много работал, по 12–14 часов в день, по его словам. Он приехал на дачу в весенний разлив Истьи, чтобы побороть неожиданную болезнь, не обращаясь к врачам. В своих воспоминаниях он впоследствии писал:

«К марту у меня начались сильные головные боли, багровые приливы – первый наступ давления, первое предупреждение о старости… Я очень надеялся, что вернутся силы в моем любимом Рождестве-на-Истье – от касания с землей, от солнышка, от зелени». (Бодался теленок с дубом. Париж, 1975. С. 222).

Я застал Александра Исаевича в бодром и внешне вполне здоровом состоянии. Мы разговаривали, сидя на скамейке у самодельного стола в саду на берегу Истьи. Этот стол в хорошую погоду был главным рабочим местом Александра Исаевича. Самочувствие его улучшилось, и он интенсивно работал. Однако мучила бессонница, он не мог спать, да и просто находиться в горизонтальном положении с одной подушкой под головой. В этом случае кровь приливала к голове, начиналось головокружение и могла произойти потеря сознания. Нужно было несколько подушек. Электричества в садовые кооперативы не проводили, и Александр Исаевич работал от рассвета до заката. Нередко спал полулежа в кресле. Я сказал, что ему необходимо обследоваться в больнице. Гипертония как возрастная патология была одной из проблем старения человека, по которой я собирал литературу. Симптомы у Солженицына свидетельствовали о том, что у него ослабли функции гладкой мускулатуры артерий и вен мозга и наблюдалось высокое нижнее, диастолическое, давление крови. Верхнее иногда доходило до 180–190 мм ртутного столба. К этому заболеванию привели длительный недостаток сна при интенсивной работе мозга и постоянное беспокойство за судьбу рукописи «ГУЛАГа». Без восстановления нормального кровообращения в мозге могло наступить ослабление «короткой» памяти. Давление крови в артериях повышается в результате сокращения сердечной мышцы. Но при расслаблении этой мышцы кровь гонят назад в сердце при лежачем положении тела сокращения гладких мышц в стенках сосудов венозной системы. (При стоячем положении кровообращению в мозге помогает и просто сила тяжести. Кровообращению в ногах сила тяжести, наоборот, мешает.) Солженицыну требовалось интенсивное систематическое лечение и регулярный профессиональный шейно-воротниковый массаж. Но он о больничном лечении не хотел даже говорить. Лечиться в то время можно было лишь по месту жительства, то есть в Рязани, или в больнице Союза писателей в Москве. Он казенным больницам не доверял и пока лечился настойками трав и отказом от соленых блюд. В Москве друзья приводили к нему знакомых врачей, но эффективных лекарств для лечения гипертонии в СССР в 1968 году еще не было. Я предупредил его, что внезапно наступившая гипертония без быстрых мер лечения и длительного отдыха может перейти в хроническую и необратимую форму.

Солженицын, однако, просил меня приехать к нему на дачку совсем по другому поводу. В семье его рязанских друзей, учителей той средней школы, в которой он учительствовал до 1962 года, дочь Алла, десяти или одиннадцати лет, заболела острым лейкозом, раком костного мозга. Врачи считали летальный исход неизбежным. Мать девочки делала все возможное, чтобы узнать о новых средствах лечения, читала научную литературу и доставала для лечащих врачей разные новые зарубежные лекарства. Но болезнь прогрессировала. В 1968 году в еженедельнике «За рубежом» появилась перепечатка статьи из какой-то американской газеты о том, что в США открыто принципиально новое средство для лечения лейкоза – фермент аминокислотного обмена аспарагиназа, выделяемый некоторыми бактериями. Систематическое введение в кровь аспарагиназы избирательно уничтожало только лейкозные клетки. Но аспарагиназа являлась экспериментальным препаратом, не поступившим еще в медицинскую практику. Проводились, однако, достаточно широкие клинические испытания с предварительными положительными результатами.

Солженицын знал от Тимофеева-Ресовского, что я в 1967 году смог «разморозить» некоторые зарубежные гонорары В. Д. Дудинцева. За издание за рубежом повести «Один день Ивана Денисовича» Солженицыну много раз обещали гонорары, но никто их так и не присылал. Теперь Александр Исаевич попросил меня узнать о возможности покупки в США аспарагиназы, за которую он готов заплатить из своего американского гонорара. В США «Один день» издавался в 1963 году двумя разными издательствами и имел большой успех.

Выполнить просьбу Солженицына, причем крайне срочно, – острый лейкоз развивается очень быстро, – было чрезвычайно сложно. Но меня привлекала не только возможность спасти девочку и легализовать гонорар для Солженицына, но и сама научная проблема лечения лейкемии. Эта болезнь является профессиональной для людей, имеющих дело с радиацией, и ее лечение было одной из важных тем в работе клинического сектора нашего института. Именно в это время в институте обсуждался вопрос о создании особого депозитария образцов здорового костного мозга, взятых у работников обнинских институтов, образцы предполагалось сохранять при температуре жидкого азота. В результате облучения именно костный мозг, прежде всего стволовые клетки для образования лимфоцитов, является критическим органом. Гибель этих клеток или их перерождение в раковые приводит к смерти от острой лучевой болезни. Пересаженный здоровый костный мозг от донора не приживается. Но собственный костный мозг из депозитария, клетки которого быстро размножаются, регенерируя всю ткань, мог спасти переоблученных людей. Такая возможность была доказана в опытах на животных.

В Центральной медицинской библиотеке в Москве я в ближайшие два-три дня получил, просматривая журналы по онкологии, необходимые сведения. Публикаций о применении аспарагиназы для лечения лейкемии было уже много, но производила этот лечебный препарат лишь одна фармацевтическая компания и продавала его только научным институтам и клиникам. Для меня это не было проблемой, так как я мог заказать препарат для клиники нашего института. Но цена могла оказаться очень высокой. Списавшись с коллегами из Национального института рака в Вашингтоне, я узнал, что аспарагиназу можно купить по цене от 20 до 75 долларов за 1000 международных единиц активности. На курс лечения внутривенными вливаниями длительностью до четырех недель требовалось от 150 до 200 тысяч международных единиц, что стоило бы несколько тысяч долларов. Однако и законный гонорар от бестселлера мог доходить в то время до 100 или даже до 200 тысяч долларов. Так что деньги были бы не проблема, если заставить издателей реально выплачивать гонорар, даже в том случае, когда его обещали при издании. Официально подписанных договоров не было. Директор лаборатории, производящей аспарагиназу, прислал мне прейскурант на разные партии и был готов срочно выслать посылку при условии гарантий оплаты от издательства. Переписка велась с двумя издательствами, оба находились в Нью-Йорке. Но мне отвечали только секретарши, сообщая, что их шефы обещают рассмотреть эту проблему. В течение трех месяцев я так и не получил положительных ответов. Дело затягивалось, и Солженицын уже выражал недовольство, что втянулся в это дело, обнадежив родителей девочки, состояние которой продолжало ухудшаться. В декабре Алла снова оказалась в больнице с очередным обострением. По рекомендации доктора Брума (J. D. Broome), открывшего антилейкозное действие аспарагиназы, я обратился с письмом к доктору Арнольду Д. Уелчу (Arnold D. Welch), директору института медицинских исследований в городе Нью-Браусвик (штат Нью-Джерси), где по заказу Национального института рака производили аспарагиназу не для коммерческих целей, а для клинических испытаний, в которых участвовали несколько клиник и сотни, а может быть, и тысячи больных лейкемией. Для одобрения нового препарата в практику необходимы обширные клинические испытания, которые могут продолжаться несколько лет. В конечном итоге в начале января 1969 года срочная посылка с 150 000 единиц аспарагиназы в нескольких десятках ампул была выслана в наш институт рейсовым самолетом. Рязанскую девочку Аллу включили в программу клинических испытаний, поэтому препарат выслали бесплатно. В посылке была подробная инструкция по применению. Врачи в Рязани должны были представить отчет о результатах лечения. Я передал посылку Солженицыну, мы встретились с ним в редакции «Нового мира». В связи с уникальностью случая Аллу перевезли из Рязани в Институт рака в Москве, где лечение проводил врач А. И. Воробьев. Это был первый случай применения в СССР аспарагиназы против лейкемии. В результате лечение привело к ремиссии, но не к полному выздоровлению. После двух ремиссий Алла умерла в 1970 году. Клинические испытания в США также не сделали этот препарат радикальным средством от лейкемии. Надежного лекарства от этой болезни нет и до сих пор. Перспективными остаются лишь пересадка костного мозга от близких родственников и применение стволовых эмбриональных клеток.

Август 1968 г

Оккупация Чехословакии Советской армией и частями армий других стран Варшавского договора стала поворотным событием в истории СССР. Солженицын переживал этот поворот и в связи с публикацией своих произведений за рубежом, поскольку его первый опыт в этом плане начинался через Братиславу. Письмо Солженицына IV съезду Союза советских писателей, распространявшееся в СССР лишь в самиздате, было открыто зачитано на съезде чехословацких писателей.

Мы всей семьей отдыхали в августе в Латвии на берегу Балтийского моря и возвращались домой именно 20 августа. Наш рейс был задержан в аэропорту на четыре часа, так как взлетно-посадочная полоса использовалась для отправки на запад военных самолетов. 21 или 22 августа по всем предприятиям, организациям и учреждениям СССР была разослана секретная директива Политбюро ЦК КПСС и Совета министров СССР о проведении срочных общих собраний коллективов. Предписывалось обеспечить всенародную поддержку акции советского правительства и его союзников «по оказанию интернациональной помощи братскому чехословацкому народу». Общие собрания в ИМР проводились по отдельности в клиническом и экспериментальном секторах. Явка на собрания была обязательна. Но я не пошел, мой отпуск еще не кончился. Парторг отдела даже не пробовал меня уговаривать. Мое отсутствие было для него облегчением, он больше боялся не моего отсутствия, а моего присутствия, оно могло нарушить единогласие по резолюции. Тимофеев-Ресовский не мог последовать моему примеру. Сделай он так, его бы уволили на следующий же день, и весь отдел оказался бы под угрозой. Мой друг Анатолий Васильев, заведующий лабораторией в соседнем Карповском институте радиохимии, не пошел, и на следующий день его лишили допуска к секретным работам, что означало увольнение. (Впоследствии он смог найти работу лишь водопроводчиком жилотдела.) Всего в Обнинске за сознательную неявку на такие собрания уволили шестнадцать человек. В Москве аналогичное собрание прошло и в редакции «Нового мира». Его проводил Владимир Лакшин, заместитель редактора. Твардовский в редакцию не приехал, сославшись на болезнь. Отказ от одобрения привел бы к разгону редколлегии. Это все понимали. Лес рубят, щепки летят… В СССР по-прежнему государственные служащие имели шанс проявить смелость и независимость, открыто критикуя директивные решения ЦК КПСС, лишь один раз, второго уже не могло быть. Семеро смельчаков, среди которых я знал лишь Павла Литвинова, внука бывшего сталинского наркома иностранных дел, организовали 25 августа демонстрацию на Красной площади с плакатами «Позор оккупантам» и другими, которые они не успели развернуть. Оперативники КГБ их избили и увезли. В октябре участники этой акции получили разные сроки тюремного заключения.

Неожиданно ко мне в те дни приехал Солженицын. Он все лето жил в «Борзовке» и работал над романом «В круге первом», возвращая ему «первородный» вид, – вариант, находившийся в 1964 г. в «Новом мире» и впоследствии конфискованный у Теуша, был «облегчен» изъятием некоторых глав, которые не могли бы получить одобрение редколлегии и пройти цензуру. Была изменена и фабула сюжета. Солженицын, конечно, не знал о директивах ЦК КПСС, требовавших обеспечить «всенародную поддержку». Поэтому подготовил короткий протест против оккупации Чехословакии под неудачным названием «Стыдно быть советским!». Мне он не предложил его подписать, ему требовались громкие, известные на Западе имена. В своих очерках «Бодался теленок с дубом» он пишет:

«Сердце хотело одного – написать коротко, видоизменить Герцена… Бумага сразу сложилась. Подошвы горели – бежать, ехать. И уже машину заводил (ручкой).

Я так думал: разные знаменитости, вроде академика Капицы, вроде Шостаковича… еще Леонтовича, а тот с Сахаровым близок… еще Ростроповича, да и к Твардовскому же, наконец, – и перед каждым положу свой трехфразовый текст…

Зарычал мотор – а я и не поехал. Если подписывать такое – то одному. Честно и хорошо…

В такой момент – я способен крикнуть! Но вот что: главный ли это крик? Крикнуть сейчас и на том сорваться… Надо горло поберечь для главного крика…» (Париж, 1975. С. 242–243).

Но это были уже поздние размышления и оправдания.

В те дни Солженицын решил приехать все же со своим протестом к Тимофееву-Ресовскому. Он почему-то думал, что Николаю Владимировичу, прошедшему все круги ГУЛАГа, терять нечего. По моим личным наблюдениям, бывшие заключенные, особенно те, кто прошел через пытки на следствии, были намного осторожнее, чем другие, «небитые». Память о страданиях в лагерях остается навсегда. (В советскую психиатрию вошел термин «лагерный страх».) Свобода и наличие каких-то прав кажутся бывшим зэкам временными, люди, творившие террор, и доносчики живут свободными вокруг них и нередко – занимают высокие посты. Система не изменилась. Я пытался отговорить Солженицына от визита к Тимофееву-Ресовскому, но он не слушал. Ему хотелось узнать мнение человека, которого нельзя было, как всех нас, причислить к числу «советских».

Открыв дверь и увидев нас вдвоем, Тимофеев-Ресовский сразу, конечно, понял, зачем мы пришли. Других разговоров в те дни не было. После ставших традицией теплых объятий сокамерников Николай Владимирович сам начал разговор, не дав Солженицыну и рта раскрыть.

«А ведь здорово наши немцев опередили, – сказал он довольно громко, – чехи им продавались под видом демократии… Открыли границу для свободного выезда из ГДР в ФРГ. Знаю я этих чехов, для них австрийцы и немцы ближе русских… не православные они, культура у них германская, католическая… Россия для них страна дикая, азиатская…»

Тимофеев-Ресовский говорил громко, он был давно уверен, что его квартира прослушивается. Такое мнение Тимофеева-Ресовского о чехах не было конъюнктурным. Он действительно считал, что восточноевропейские страны – Венгрия, Чехословакия и Польша, а тем более ГДР – страдают от своей насильственной изоляции от Западной Европы и не рассматривают СССР как образец для своего будущего. Для Солженицына вершиной европейской культуры была именно русская культура. Он как бы окаменел сразу, нахмурился, глаза потемнели. Сел на стул и слова не мог вымолвить. «Лелька, – крикнул Николай Владимирович, – чайку нам приготовь!» Это был обычный ритуал во время визитов Солженицына, сопровождавшихся долгими беседами. Но Александр Исаевич уже встал, заторопился… «Забежал лишь на минутку, дела еще есть срочные…» Вышел не прощаясь, сел в свой «москвич» и уехал.

После этого визита Солженицын к Тимофееву-Ресовскому никогда не приходил и даже не спрашивал о нем. Но в автобиографических записях он продолжал причислять Николая Владимировича к своим близким друзьям. Ссоры не было. Произошло как бы полное одностороннее отмежевание. Это тем более удивительно, что во взглядах на будущее России ни Тимофеев-Ресовский, ни Солженицын не были демократами. Оба считали просвещенный авторитаризм лучше классической демократии. У Солженицына этот взгляд дополнительно переплетался с разными православно-религиозными ограничениями и признанием важного значения церкви, что в последующем отразилось в его знаменитом «Письме вождям Советского Союза», фрагменты которого уже содержались в его нередких письмах членам Политбюро, которые он отправлял в 1967 и 1968 годах. Тимофеев-Ресовский, прочитав в мае 1968 года кем-то принесенный ему «Меморандум» академика Сахарова «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе», высказывался о нем крайне критически:

«…Вы представляете, что будет, если у нас вдруг демократия появится?.. Ведь это будет засилье самых подонков демагогических! Это чёрт знает что! Прикончат какие бы то ни было разумные методы хозяйствования, разграбят все что можно, а потом распродадут Россию по частям… В колонию превратят… Вы читали это знаменитое письмо академика Сахарова? Почитайте. Оно по Москве ходит… Такая наивная чушь, какая-то устарелая технократия предлагается… человек не знает, что делается в мире, не понимает в политике, в экономике» (Магнитофонные записи бесед Тимофеева-Ресовского «Из воспоминаний». М.: Прогресс, 1995. С. 349).

«К суду истории» издается в США

Подготовленный сценарий быстрых перемен в руководстве Чехословакии осуществить, однако, не удалось из-за тотального сопротивления всего населения республики. Дубчек оставался лидером партии. Была перекрыта лишь граница с ГДР и ФРГ, чтобы остановить поток выезжающих из страны и переезды немцев из Восточной Германии в Западную. Наиболее активным сторонником вмешательства в чехословацкие реформы считался лидер ГДР Вальтер Ульбрихт (Берлинскую стену построили в 1961 году именно по его инициативе). Но мы ожидали мер по подавлению всех форм оппозиции и в СССР.

И Роя и меня, естественно, беспокоила теперь судьба книги «К суду истории», объем которой приближался к тысяче страниц, и неизбежным стало наше решение публиковать ее за границей. Для этого я отснял две копии микрофильма. В сентябре у меня еще продолжался отпуск (в институтах, имеющих дело с радиацией, рабочий день сокращен до семи часов, а отпуск увеличен до шести недель).

Наши опасения не были преувеличенными. Рассекреченные после распада СССР документы ЦК КПСС показывают, что 4 августа 1968 года председатель КГБ Андропов докладывал в ЦК КПСС (Записка № 2095-А с грифом «Секретно»):

«Комитетом госбезопасности оперативным путем получен новый вариант рукописи МЕДВЕДЕВА Р. А. “Перед судом истории” (фотокопия прилагается). Медведев дополнил рукопись материалами о репрессированных в прошлом ученых-физиках с анализом их научных возможностей, школ, которые они представляли в науке, и тех идей, которые не были осуществлены ими. Указанные данные МЕДВЕДЕВ получил от академика САХАРОВА, с которым в настоящее время в близких отношениях… Книга МЕДВЕДЕВА, после того как она будет закончена, безусловно, пойдет по рукам, вызовет много нежелательных толков, так как основана на тенденциозно подобранных, но достоверных данных, снабженных умело сделанным комментарием и броскими демагогическими выводами. В связи с этим представляется необходимым вызвать МЕДВЕДЕВА в Отдел пропаганды ЦК КПСС, провести с ним обстоятельный разговор и, в зависимости от его результатов, решить вопрос о дальнейших мерах, которые предотвратили бы появление этой книги…

Прошу рассмотреть.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ КОМИТЕТА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ

АНДРОПОВ».

Рассмотрение записки Андропова и фотокопии рукописи почти в тысячу страниц дело не быстрое. Заключение ЦК КПСС «О рукописи Р. А. Медведева “Перед судом истории”», подписанное зав. отделом пропаганды В. Степановым, зав. отделом науки С. Трапезниковым и зав. отделом культуры Е. Шауро и направленное в КГБ, было датировано 11 февраля 1969 года. Читали рукопись, конечно, не эти высокопоставленные партийные чиновники, а какие-то их консультанты и эксперты.

ЦК КПСС предлагало суровые меры:

«Все содержание рукописи Р. А. Медведева носит четко антисоветский характер. Целесообразно принять все меры, чтобы воспрепятствовать переправке этой клеветнической рукописи за границу. На наш взгляд, приглашать Р. А. Медведева на беседу в Отдел пропаганды нет необходимости… считали бы целесообразным поручить соответствующим партийным органам рассмотреть вопрос о пребывании Р. А. Медведева в партии».

Директива об исключении Р. А. Медведева из КПСС поступила, как и следует по уставу, в первичную организацию, где она рассматривалась в присутствии членов райкома КПСС. Юридические меры против членов партии, по правилу, введенному после XX Съезда КПСС, могли приниматься лишь после исключения «обвиненного» из партии. Роя Медведева начали вызывать для объяснений в Комиссию партийного контроля при ЦК КПСС. Формальное исключение состоялось лишь в августе 1969 года. За исключением из партии не последовало, однако, увольнение с должности заведующего сектором Института профессионального обучения АПН СССР. Наоборот, пришла инструкция из ЦК КПСС поручить Р. А. Медведеву дополнительно инспекцию еще нескольких школ. Цель состояла в том, чтобы оставить ему меньше свободного времени для исторических исследований. Но предотвратить отправку рукописи за границу все эти меры не помогли. Отснятый микрофильм увезла в начале 1969 года в Вену Елизавета (Лиза) Маркштейн (Elizabeth Markstein), член австрийской компартии, в прошлом работник Коминтерна. Отец Лизы был одним из основателей Коммунистической партии Австрии. После оккупации Австрии Германией семья Маркштейнов жила в СССР, и Лиза, тогда еще школьница, имела двойное гражданство. У нее было много друзей среди бывших австрийских и немецких работников Коминтерна. Некоторые из них прошли через сталинские тюрьмы и лагеря. В этот кружок входили и Лев Копелев, друг Солженицына, и Екатерина Фердинандовна Светлова, мать Наталии Светловой, которая в 1969 году стала фактически женой Солженицына. У Роя тогда еще не было опыта заграничных публикаций. Но его книга была в то время (а возможно, и сейчас) лучшим и наиболее полным в мировой литературе историческим исследованием всего феномена сталинизма, преступлений Сталина и их последствий. Она основывалась на первичном фактическом материале, документах, десятках неопубликованных воспоминаний, сопровождалась обширной библиографией и открывала множество неизвестных ранее страниц в истории СССР. Эту книгу не следовало, конечно, запускать в самиздат или печатать в случайных издательствах Италии или Австрии, на нее необходимо было заключить, с соблюдением всех формальностей, договор с наиболее респектабельным американским издательством политической и исторической литературы. Нужен был и авторитетный западный редактор-историк, свободно владеющий русским языком. Издание должно было соответствовать лучшим международным стандартам. Обсудив эту проблему, мы с Роем решили попросить участвовать в этом проекте профессора Дэвида Журавского, заведующего кафедрой истории университета в Иллинойсе. Журавский был моим другом, он часто приезжал в СССР, и я ему полностью доверял. Он только что закончил свою академическую книгу о Лысенко. Для ускорения всех процессов мы решили, что перевод, заказанный опытному профессиональному переводчику, и все редакционные расходы будут оплачиваться за счет авторского гонорара. Нельзя было допустить, чтобы издательство экономило на столь важной работе. Автор отказывался и от традиционного аванса, что было необычно для американцев. Нам нужно было показать, что издание книги не преследует коммерческих целей. (Вскоре Журавский заключил договор на издание книги Роя с нью-йоркским издательством «Alfred A. Knopf», которое считалось наиболее авторитетным и престижным в США, что обеспечивало перевод книги и во многих других странах. Отредактированная книга на английском, с именным и предметным указателями, составила около 700 страниц. Все переводы в других странах делались в последующем с английского издания, а не с русской рукописи. Но это лишь способствовало успеху книги. Она вышла одновременно в США и Англии очень быстро, уже в 1971 году, и переводилась на многие языки. (В США в 1989 году вышло новое, дополненное издание объемом 900 страниц. С русского расширенного издания переводились недавно лишь китайское и сербохорватское.)

«В круге первом» издается в США

Роман «В круге первом» был передан Солженицыным за границу «на хранение» еще в 1964 году. Но этот вариант романа 1964 года, содержавший 87 глав, был «облегченным», он готовился как «проходной» специально для возможной публикации в «Новом мире». В самиздате роман не циркулировал, в отличие от «Ракового корпуса». За границей Солженицын хотел теперь опубликовать полную первоначальную версию, о которой никто не знал, то есть не «Круг-87», а «Круг-96» – с другим сюжетом и главами о Сталине. В августе и в сентябре 1968 года. Александр Исаевич жил один на дачке возле Обнинска и срочно «гнал, кончал “Круг-96”».

Публикация «Круга-87» в США, а затем и в Европе явилась результатом решения Солженицына, принятого им в 1967 году. Отправляя свое знаменитое «Письмо IV Съезду Советских Писателей» и не зная возможных последствий конфронтации, вызванной публикацией этого письма за границей, он решил укрепить свое положение изданием сразу двух больших романов, приносивших ему репутацию «великого» писателя. Эта стратегия оказалась успешной.

В воскресенье 22 сентября 1968 года Солженицын приехал ко мне утром в Обнинск, как обычно, без предупреждения, с необычной просьбой. Он хотел, чтобы я тут же, в его присутствии, сделал микрофильм нового варианта романа, объяснив вкратце, что это и есть истинный «Круг». В рукописи было примерно 900 страниц машинописного текста через полтора интервала. Солженицын уже знал по прежним визитам, что у меня дома была профессиональная установка для микрофильмирования с лампами дневного света. Я применял специальную мелкозернистую пленку, используемую для микрофильмирования радиоактивных аэрозольных частиц в воздухе, рулон такой пленки подарили мне друзья-физики. Эта пленка обеспечивала четкое изображение текстов, по две страницы в кадре. В обычную кассету можно было вкрутить 42–44 кадра. Большой чулан при кабинете служил мне фотолабораторией с запасами проявителя и фиксажа. (В прошлом микрофильмы для Солженицына делала Решетовская «с рук», с нестабильным освещением и на обычных пленках. Это затрудняло фокусирование, и каждый кадр нужно было проверять с лупой, повторяя фотографирование при неудачах. Как мне стало известно позднее, многие кадры этих микрофильмов все же оказались почти слепыми и требовали замены. Этим, возможно, объяснялось и столь неожиданное обращение к моей помощи.) Я работал с фотоаппаратом «Зенит», он прочно фиксировался на штативе на точном фокусном расстоянии от фотографируемого текста.

Без лишних слов мы сразу взялись за работу. Я делал снимки, Солженицын менял страницы. Отсняв несколько кассет, я шел в чулан, проявлял, промывал и быстро сушил пленки сначала спиртом, потом на воздухе (при длительной сушке на воздухе на пленках оседает много пыли). Работал при темно-красном свете. После последней промывки спиртом вывешивал пленки в комнате, и Солженицын проверял их с лупой. Пропуска страниц и брака не было. Я тем временем готовил новую серию кассет. На всю рукопись их потребовалось 27 штук. Работа продолжалась шесть часов без перерыва. Свернув все пленки в коробочки и выпив чаю, Солженицын уехал, отказавшись от обеда. Во время работы мы не разговаривали, объясняясь знаками. Солженицын боялся, что моя квартира прослушивается, что было маловероятно, так как дома у нас велись только семейные разговоры. Я, конечно, понимал, что микрофильм делался для отправки за границу. («Круг-96» был впервые опубликован на русском издательством YМСА-Press в Париже лишь в 1978 году, но не переводился почти 30 лет. Двух вариантов этого романа с разными сюжетами в переводах на европейские языки до 2009 года не появилось.) По словам Солженицына получалось, что сокращенный вариант романа оказался на Западе случайно, через самиздат. В действительности именно этот вариант анонсировался в 1964 году «Новым миром», а его рукопись была конфискована в сентябре 1965 года у Теуша. Никто тогда не знал, что это «куцый Круг-87». Но еще в 1964 году микрофильм этой рукописи по просьбе Солженицына был вывезен «на хранение» во Францию Вадимом Леонидовичем Андреевым, сыном известного русского писателя Леонида Андреева. В начале 1967 года Солженицын встретился в Москве с его дочкой Ольгой Вадимовной и просил ее немедленно публиковать роман в США. От его имени был заключен договор с издательством в Нью-Йорке «Harper & Row», и русское издание вышло в США в феврале 1968 года с мировым копирайтом. Маловероятно, что Солженицын об этом не знал. Мне это издание привез американский друг Дэвид Журавский. В городе Эванстон, где он жил, было отделение этого издательства. Готовя микрофильм «Круга-96» к отправке за границу и изданию в YMCA-Press, Солженицын, очевидно, надеялся на возможность замены текстов. Но было уже поздно. В этом издательстве уже печатался сокращенный вариант романа, который вышел в Париже в 1969 году. И главной проблемой для писателя оказалось плохое качество поспешных переводов. Американское издание романа «В круге первом» не подходило для издания в Англии. Между американским английским и классическим английским существует заметная разница. Англичане не любят американизмов, американцы не любят англицизмов. В Лондоне весь перевод этого романа делался заново сразу тремя переводчиками и вышел в 1968 году. Солженицынские тексты вообще было крайне трудно переводить, особенно лагерные сюжеты. Многих слов, употребляемых Солженицыным, не было ни в каких словарях. Ему следовало кончать с самиздатом и брать все издания и переводы под жесткий юридический контроль. В этом помогла ему та же Лиза Маркштейн, порекомендовавшая писателю солидного швейцарского адвоката Фрица Хееба (Fritz Heeb), специалиста по интеллектуальной собственности. Лиза дружила с Екатериной Фердинандовной Светловой, матерью Наталии Дмитриевны. Екатерина Фердинандовна тоже входила в круг бывших работников Коминтерна. Хееб был швейцарским коммунистом, но перешел к левым социалистам после событий в Венгрии в 1956 году. Его отец, один из основателей швейцарской компартии, был знаком с Лениным и Троцким. В этот же круг входил и Лев Копелев. В Германии они были связаны с Генрихом Бёллем. У этой группы имелись контакты и с Вилли Брандтом, левым социал-демократом, в то время мэром Западного Берлина. Для Солженицына эта связь именно с левыми социалистическими немецкими группами была в тот период весьма полезной.

Необходимое пояснение

Роман «В круге первом» я прочитал в начале 1965 года в квартире В. П. Эфроимсона, который был знаком с Солженицыным и получил от него экземпляр без разрешения на перепечатку. Это был «Круг-87». «Круг-96» я смог купить в Лондоне в 1978 году. В новом предисловии автор писал:

«…чтобы дать роману хоть слабую жизнь, сметь показывать и отнести в редакцию, я сам его ужал и исказил, верней – разобрал и составил заново…

…Впрочем, восстанавливая, я кое-что и усовершил: ведь тогда мне было сорок, а теперь пятьдесят.

написан – 1955–1958

искажен – 1964

восстановлен – 1968».

Эта новая для меня версия имела совершенно другой сюжет, принципиально менявший отношение читателей к главным героям повествования. В том варианте, который был предложен «Новому миру» в 1964 году как «только что законченный», композиция детективного сюжета («завязка») строится вокруг телефонного звонка дипломата Иннокентия Володина ученому-медику, профессору Доброумову, бывшему в прошлом их семейным доктором, недавно открывшему средство от рака и хотевшему сообщить об этом французским коллегам. Разгадкой личности говорившего по голосу занимался по сюжету секретный институт МГБ («шарашка»), в котором работали заключенные. В «Круге-96» тот же дипломат Володин звонил в посольство США в Москве военному атташе, чтобы срочно сообщить ему государственную тайну советской разведки – «важные технологические детали производства атомной бомбы».

В первом случае Иннокентий Володин совершал гуманный поступок, стараясь предупредить друга семьи о возможной опасности. Симпатии читателя были на его стороне. Во втором случае тот же Володин легкомысленно и неумело совершал акт предательства, измены родине, который наказуем по законам любой страны. По свидетельству Льва Копелева (прототип Льва Рубина в романе), опубликовавшего воспоминания «Утоли моя печали» (Анн Арбор: Ардис, 1981), сюжет с атомной бомбой и агентом по имени Коваль соответствовал реальным фактам. Однако эти факты и на 1968 год составляли все еще государственную тайну. Тайной было и имя агента Жоржа Абрамовича Коваля (George Koval), который работал под собственным именем ведущим научным сотрудником, с допуском ко всем секретам, в Окриджской национальной лаборатории в Теннесси, где велась работа по созданию атомных бомб. Коваль был американцем, родившимся в США в 1913 году в еврейской семье, эмигрировавшей в США в 1910 году из Витебска. В 1948 году он тайно переехал в СССР и жил скромно и незаметно, занимаясь научной работой в одном из институтов АН СССР. Он умер в 2006 году. Посмертно, 27 октября 2007 года, ему было присвоено звание Героя России. Именно эта награда и заявление В. В. Путина о том, что Коваль очень существенно ускорил советскую атомную программу, вызвали сенсацию в США. В последующие годы о неизвестном ранее советском агенте в США появилось множество публикаций в печатных изданиях и в Интернете.

Второй вариант «Круга» был напечатан в СССР в «Новом мире» в 1990 году и затем несколько раз переиздавался. Иностранные переводы осуществлялись с первого варианта. Перевод на английский «Круга-96» был сделан лишь в 2009 году. Публикации Копелева и Солженицына на русском языке, в которых было раскрыто реальное имя советского супершпиона, остались в США не замеченными.

Увольнение Тимофеева-Ресовского

Как я уже рассказывал выше, в 1969 году Н. В. Тимофеева-Ресовского отправили на пенсию с двухнедельным пособием, но, не заработав минимального трудового стажа для пенсии (как и его жена Елена Александровна) и не будучи реабилитированным, он остался без денег. Николай Владимирович шутя говорил, что при острой нужде продаст золотую Кимберовскую медаль, бронзовой копии, мол, вполне достаточно. В конце 1968 года в Обнинск прислали очень консервативного и решительного секретаря горкома КПСС И. В. Новикова, чтобы ликвидировать в городе всякое инакомыслие. Ему особенно не нравилось, что квартира Тимофеева-Ресовского стала центром притяжения для научной молодежи. Здесь каждую среду («Тимофеевские среды») обсуждались проблемы мировой литературы и истории искусства. Особенно популярными были записи на старых граммофонных пластинках, вывезенных из Германии: выступления Шаляпина в эмиграции и замечательного хора донских казаков, оказавшихся после Гражданской войны в Калифорнии. Они гастролировали по Америке и пели старинные русские песни с каким-то особым чувством тоски по родине, вызывавшим нередко слезы. Все певцы были явно с Дона и, конечно, немолодые. О русской диаспоре в Европе, США, Канаде и Австралии мы тогда почти ничего не знали. А это были миллионы людей и сотни знаменитостей. Тимофееву-Ресовскому предложили перенести свои «культурные вечера» из квартиры в местный клуб. Он отказался. Уволенный, он продолжал ходить в институт, чтобы консультировать своих аспирантов и обсуждать результаты опытов. Никого в качестве замены на должность заведующего отделом не предлагали. Сам Николай Владимирович никогда ни на что не жаловался и ничего не просил: «Нам с Лелькой хватает на топленое молочко», – отвечал он обычно на вопросы о деньгах. Участились приглашения прочитать лекцию в Москве, в частности из очень престижного Института медико-биологических проблем Минздрава – это был фактически Институт космической биологии. Лекции оплачивались, хотя и очень скромно. Но руководители институтов не присылали за лектором машину, хотя могли бы, и не отвозили его на машине обратно домой. В Москву Николай Владимирович, и в дождь, и в снег, и в мороз с ветром, ехал на электричке, ожидая ее на платформе вечно с непокрытой головой и в легком пальтишке. Электрички нередко опаздывали, иногда на 15–20 минут. Добравшись за два часа до Киевского вокзала, приходилось брать такси. Так же возвращался назад. Электрички не всегда отапливались, туалетов в вагонах не было. С плохим зрением да с привычкой к курению такие поездки на лекции были для Тимофеева-Ресовского нелегким испытанием. Попытка обменять обнинскую квартиру на меньшую московскую провалилась сразу. Неснятая судимость лишала Тимофеева-Ресовского права жить в Москве и ближе ста километров от ее границ.

Тайна переписки. Законы и реальность

Лиза Маркштейн успешно привезла микрофильм рукописи Роя в Австрию и отправила его историку Жоржу Хаупту (Georges Haupt), социалисту и профессору одного из парижских университетов. Ж. Хаупт, которого я не знал, планировал предложить рукопись одному из хороших французских издательств – «Grasset». Для обычного самиздата это, может быть, было бы и неплохо, но в данном случае первое издание книги на французском, а не на английском было нецелесообразно. Французские издания распространяются в основном во Франции, переводить с французского на другие языки намного труднее, чем с английского, и книга не получает столь быстро международного статуса. У меня была генеральная доверенность Роя на ведение всех его дел. Поэтому я срочно отменил этот план телеграммой Маркштейн и Хаупту, а в заказных экспресс-письмах все объяснил и попросил переслать все материалы Журавскому в США. При таком варианте Хаупт становился вторым редактором английского издания. Это обеспечивало ему 8 % авторского гонорара за возможную редакционную работу. Маркштейн и Хаупт, безусловно, понимали преимущества первого издания книги на английском и с копирайтом Alfred A. Knopf. Поэтому они сразу выполнили мои рекомендации. Хаупт обеспечил быстрый французский перевод уже с английского, а не с русского текста и как редактор французского издания написал обширное (21 страница) предисловие. Книга вышла во Франции в 1972 году под названием «Le Stalinisme» в одном из лучших издательств Парижа «Editions du Seuil».

Вопросы, связанные с изданием рукописи «К суду истории» за границей, неизбежность чего стала очевидной для нас уже в конце 1968 года, требовали от меня довольно обширной переписки. Сначала я послал Журавскому полное оглавление. Это был обычный текст, микрофильмы я по почте никогда не отправлял. Оглавление требовалось Журавскому для переговоров с издательством. Я уже знал, что переписка за границу перлюстрируется. Но пропадала лишь часть писем, многие доходили. Все письма я отправлял заказными и с уведомлениями о вручении. За пропажу таких писем, согласно международному почтовому кодексу, отправитель мог бы получать приличную компенсацию. Но в СССР получение компенсации требовало судебного разбирательства, так как почта всегда отрицала свою вину. У меня не было времени на судебные разбирательства. Но при каждой пропаже я писал жалобу начальнику Международного почтамта Б. Асланову. Судя по последующим событиям, стало ясно, что многие из моих писем попадали в различные отделы КГБ. В конце концов там, наверное, поняли, что братья Медведевы планируют публикацию книги «К суду истории» в США или во Франции. Однако в их досье на нас накапливались только мои письма. О существовании микрофильмов никто не знал. Почти все машинописные толстые копии оригинала были, возможно, уже на учете.

В начале 1969 года я ожидал выхода в США своей книги о Лысенко на английском. При почтовой отправке из США такая книга неизбежно была бы задержана почтовой цензурой и поступила бы прежде всего в КГБ и затем в ЦК КПСС. Какие могут быть «оргвыводы», я лишь предполагал, поэтому попросил Лернера не присылать мне отпечатанные экземпляры почтой, а ждать оказии.

Главным риском в то время была переписка по поводу книги Роя «К суду истории». Оказий не было, и приходилось пользоваться услугами почты. Солидные издательства не издают книг без официальных договоров и копирайта. С самиздатом не хотелось рисковать, так как не было гарантий, что у других издательств нет копий («Один день Ивана Денисовича» А. И. Солженицына в 1963 году вышел в шести разных издательствах только на английском, и они спорили и судились по поводу копирайта.) Поэтому между мной, имеющим советскую генеральную, нотариально заверенную доверенность от Роя, и издательством нужно было заключить договор через адвоката-посредника, который составил бы обстоятельный документ, передававший права Журавскому и Хаупту, а те в свою очередь издательству. Все это неизбежно приводило к обширной переписке. Услуги адвоката тоже оплачивались из авторского гонорара. С помощью адвоката создавался особый фонд, как счет в банке, на который перечислялся гонорар, а затем происходило распределение гонорара между автором, редакторами, адвокатом, наблюдавшим за фондом, и переводчиком, что теоретически делало переводчика заинтересованным в успехе книги и гарантировало добросовестность перевода. Адвокаты в США стоят дорого. Но игра стоила свеч. Главным было все же качество перевода и значимость самой изданной книги. В этом были заинтересованы все, и в первую очередь само издательство. Параллельные «пиратские» издания, иногда организуемые даже КГБ (как это было с «Воспоминаниями» Хрущева, книгой Светланы Аллилуевой и даже с «Размышлениями» А. Д. Сахарова, а впоследствии с «Письмами вождям» Солженицына), в таком случае маловероятны. Издатель-пират мог потерять через суд больше. (Пиратским изданием, часто через Виктора Луи, КГБ перехватывал инициативу по книге, уже ушедшей за рубеж, мог поменять содержание и обеспечивал заработок своим оперативникам. Виктор Луи был самым богатым в Москве журналистом.)

Но моей перепиской интересовались и другие. 11 февраля 1969 года меня вызвал к себе начальник первого отдела (ведавшего «секретностью») ИМР А. М. Шевалдин. Все такие отделы вместе с их начальниками курировались каким-то отделом КГБ. Шевалдин вынул из сейфа три конверта с погашенными марками, но распечатанные. Это были мои письма Журавскому и Хаупту, отправленные как заказные экспресс-почтой с Международного почтамта у Ленинградского вокзала, а не из Обнинска (для быстроты). С содержанием писем Шевалдин был ознакомлен, получив их лично спецпакетом от начальника Международного почтамта Асланова. По этим письмам, уже переведенным на русский, мой собеседник мог понять, что обсуждается публикация книги. Но полной картины он не знал и хотел устроить мне допрос. Я с возмущением ответил, что и он и тем более Асланов нарушают не только закон, но и Конституцию СССР, гарантирующие свободу и тайну переписки. Мои письма были частные, имели обратным адресом мой почтовый ящик и не относились к моей работе в институте. Отвечать на его вопросы я отказался и пообещал, что подам на Асланова в суд. На следующий день я написал заявление, потребовал вернуть мне мои письма и процитировал статьи Уголовного кодекса РСФСР, Конституции СССР и Почтового кодекса СССР, которые показывали, что начальник Международного почтамта и начальник первого отдела ИМР совершили уголовно наказуемые действия. Аналогичное заявление я написал в Министерство связи СССР.

Около десяти дней прошли относительно спокойно. В прокуратуру с жалобами на нарушение законов я пока не обращался, ожидая дальнейших событий. В один из этих дней без телефонного предупреждения за мной из административного корпуса прислали машину. Вызывал директор. Но, когда я прибыл, он сразу ушел на срочные медицинские процедуры. В его кабинете сидели: замдиректора В. П. Балуда, секретарь партийного бюро К. С. Шадурский, начальник первого отдела А. М. Шевалдин и секретарь горкома КПСС по вопросам идеологии С. Н. Копылов. Копылов был главным, так как только перед ним лежала папка с какими-то бумагами. Мне объяснили, что беседа будет касаться моей переписки с иностранцами. Я сразу перебил, что готов обсуждать здесь лишь мою служебную переписку, которая отправлялась через канцелярию института и готовилась в рабочее время. Свои частные письма я обсуждать не буду, это мое конституционное право. Мне начали задавать разные другие вопросы: о событиях в Чехословакии, о Павлинчуке, о Лысенко и т. д. Копылов неожиданно спросил о Солженицыне. Я ответил, что у нас дружеские отношения, которые никого здесь не касаются. Многие вопросы были несерьезными, и я на них отказывался отвечать («Какие общественно-политические издания вы выписываете?» – «Проверяйте на почте», – ответил я). Разговор длился почти три часа.

На следующий день мне в лабораторию привезли пакет, за который я расписался. В пакете был приказ директора: на основании таких-то и таких-то параграфов положения о конкурсах и приказа министра здравоохранения об упорядочении количественного состава лабораторий ИМР освободить Ж. А. Медведева от должности заведующего лабораторией молекулярной радиобиологии. Лабораторию молекулярной радиобиологии сливали с лабораторией радиационной генетики. Копию приказа мне не оставили. Приказ был датирован днем вчерашнего заседания, его, очевидно, там же и составили. Приказ был незаконным и противоречил многим нормам Кодекса законов о труде (КЗоТ). Через десять дней я получил свою трудовую книжку. В ней было записано: «Уволен как не соответствующий занимаемой должности». В КЗоТе для научных работников имелась такая статья, но подобное решение принималось лишь на основании выводов институтского ученого совета. Для завершения общей картины я уже составил заявление о незаконном увольнении из ИМР на имя прокурора г. Обнинска Ф. Я. Митрофанова. В прокуратуре меня принял помощник прокурора. Он показал мне «Разъяснения» к КЗоТу «для служебного пользования», утвержденные Верховным судом СССР. Согласно этим разъяснениям, суды могли рассматривать жалобы о незаконных увольнениях лишь рядовых работников, а увольнение руководящих работников могло быть опротестовано только в административном порядке. Еще около двух недель я занимался передачей оборудования и имущества лаборатории в другие отделы, в основном в лабораторию биохимии и в отдел биофизики. Штат лаборатории радиационной генетики Тимофеева-Ресовского тоже сокращался, но постепенно. Риту и двух лаборанток перевели в лабораторию радиационной биохимии. Инженер Стрекалов перешел в лабораторию радиобиологии, младший научный сотрудник Оля К. – в лабораторию биофизики. Мой первый научный сотрудник С., о котором я писал выше, перешел на работу в биохимическую лабораторию при Кремлевской больнице в Москве. Еще один сотрудник предпочел перевод в лабораторию иммунологии. Все были устроены. С середины марта 1969 года я впервые оказался в положении безработного. Но тут подоспело сообщение от Михаила Лернера из США о том, что моя книга «The Rise and Fall of T. D. Lysenko» опубликована в Нью-Йорке и что все первые рецензии оценивают ее очень высоко.

Глава 11

Ликвидация отдела генетики и радиобиологии

Увольнение в марте-апреле 1969 года сразу двух заведующих лабораториями, Тимофеева-Ресовского и Медведева, практически разрушало работу всего отдела радиационной генетики и радиобиологии, которая только начинала приносить значимые научные результаты, обобщенные в виде книг и научных публикаций. В течение 1964–1968 годов наши две лаборатории уже имели в своем активе четыре новых монографии и около сорока статей о проведенных экспериментах и обзоров в научных журналах и сборниках. Намеченная тематика только начиналась.

Исследовательская работа во вновь создаваемых лабораториях разворачивается в СССР всегда очень медленно, поскольку научные руководители не имеют возможности самостоятельно распоряжаться финансовыми фондами и штатными единицами, которые планируются в академиях на каждый год. При системе грантов, уже доминировавшей в то время в США и во многих других странах, руководитель того или иного проекта, одобренного на конкурсной основе, получал финансирование своей работы сразу на пять-шесть лет, открывал счет в банке и сам определял расходы на персонал и оборудование. Получение гранта обеспечивало независимость ученого от административных вмешательств, подобных тем, которые имели место в Обнинске в 1969 году. Рисками для ученого при системе грантов могли быть лишь плохая работа, неудачи в получении ожидаемых результатов и отсутствие серьезных публикаций. В этом случае у него не было шансов получить следующий грант. В университетах профессор, не имевший важных публикаций, потеряв свою грантовую лабораторию, мог остаться работать в качестве лектора и преподавателя. В США для профессоров не существовало фиксированного пенсионного возраста. В разных странах условия для завершения научной работы неодинаковы, но ни в одной из цивилизованных стран не могло бы произойти ликвидации двух продуктивных лабораторий по директивам партийно-политических чиновников из-за того, что один из заведующих слишком увлекательно в собственной квартире рассказывал молодым ученым о своей работе и жизни в других странах, а другой стал жертвой перлюстрации спецслужбами своих частных писем.

Лаборатории могут долго жить и продуктивно работать лишь на основе преемственности. Взамен уходящего, в связи с возрастом или по другим причинам, лидера выдвигается кто-либо из его учеников, способных сохранить уже созданную научную школу. В моем случае такой школы еще не было, было лишь четко сформулированное направление исследований. Планировалось провести за пять-шесть лет сравнение радиационных изменений у молодых и старых мышей. Первые популяции старых мышей стали только появляться в 1969 году. С моим увольнением лаборатория просто переставала существовать. Но одна из тем – по белкам клеточных ядер – сохранилась. Ее вела Рита с двумя лаборантами уже в лаборатории радиационной биохимии. За Тимофеевым-Ресовским давно была всемирно известная международная школа и были талантливые ученики. Большинство из них самостоятельно работали за рубежом, возглавляя лаборатории и кафедры в ГДР, ФРГ, Италии, США, Дании и в других странах. Но с 1955 по 1968 год у Тимофеева-Ресовского сформировалась не только генетическая, но и радиационно-экологическая школа в СССР, и большинство его уральских учеников приехали с ним в Обнинск. С его уходом не по своей воле на пенсию предполагалось, что лабораторию возглавит кто-то из его учеников. Наибольшие шансы имелись у Владимира Иванова, недавно защитившего докторскую диссертацию.

Однако в 1968 году в Академии медицинских наук СССР был создан новый Институт медицинской генетики. Его первым директором стал академик В. Д. Тимаков, специалист по генетике микробов и бактериофагов. Профессиональных медицинских генетиков в СССР в то время еще не было, всю отрасль предстояло создавать заново. Тимакова вскоре избрали президентом АМН СССР, он начал переводить генетиков из Обнинска в Москву в свой новый институт, и В. И. Иванов возглавил там лабораторию. Туда же перешли и другие генетики из Обнинска. В. И. Корогодин тоже переехал в Москву в Институт дрожжей, а затем в Дубну, где возглавил биологический отдел. Исследования по радиационной экологии в ИМР также постепенно прекратились.

Нелегальная безработность

Получить работу по биохимии где-либо, кроме Института медицинской радиологии, в Обнинске было невозможно. Материальная сторона этой проблемы нас с Ритой поначалу не беспокоила. Гонорары за две книги, изданные Медгизом в 1963 и 1968 годах, мы хранили на сберкнижке. Рита работала младшим научным сотрудником. Зарплата была небольшая, но мы всегда жили экономно. Овощи и фрукты нам обеспечивал участок в садово-огородном кооперативе, где я мог проводить теперь больше времени. В перспективе с 1970 года я мог рассчитывать и на гонорары из США за книгу «The Rise and Fall of T. D. Lysenko», которая оказалась очень востребованной и успешной. По сообщениям Михаила Лернера, редактора книги, права на перевод с английского были уже проданы почти во всех европейских странах и в Японии. Получать зарубежные гонорары в СССР через Внешторгбанк в то время уже не составляло проблемы.

В стадии подготовки у меня были две новые книги, также рассчитанные на хождение среди ученых и на возможное издание за рубежом. Одну из них, «Международное сотрудничество ученых и национальные границы», я начал писать еще в 1968 году с целью обосновать и развить идею о том, что фундаментальные науки, такие как физика, химия, биология, генетика и другие, развиваются как единое целое, вне зависимости от национальных границ. Эта общеизвестная истина, которая никем не оспаривалась, например, в Голландии или в Англии, отрицалась в СССР. У нас все еще считалось, что в каждой отрасли знания существует идеологическая основа и что советская наука имеет какие-то особые преимущества. На практике внедрение такой лжетеории приводило к тому, что членство в КПСС оказывалось для научной карьеры важнее таланта. Для научных исследований в современном обществе нужны лаборатории, приборы и, естественно, финансирование. Обеспечение этих условий на основе политических соображений лишало науку оригинальности, обрекало ее на копирование чужих достижений. В моей книге особо подчеркивалась необходимость общения ученых разных стран посредством конференций, конгрессов, симпозиумов и свободного обмена научными идеями. Все это иллюстрировалось конкретными примерами, которые показывали, что попытки ограничить советскую науку рамками соцлагеря и контролем партийных чиновников способствуют лишь расцвету всевозможных псевдоучений вроде лысенкоизма. Эта работа была впоследствии опубликована в Англии, и поэтому нет необходимости подробно пересказывать здесь ее содержание. Вся система международного сотрудничества СССР не только в области науки, но и в области литературы, искусства и обычного туризма была порочной и конфликтной и не отражала тех традиций, по которым Россия успешно развивалась как нация в течение столетий.

Издание моей книги по истории генетической дискуссии в СССР «Взлет и падение Т. Д. Лысенко» и книги Роя «К суду истории» о происхождении и последствиях сталинизма не через стихию самиздата, независимо от воли или контроля автора, а на основе непосредственного сотрудничества с иностранными издательствами и с обеспечением международного авторского права стало открытым вызовом существовавшей в СССР практике взаимоотношений между КПСС и научной и творческой интеллигенцией. Эта практика была установлена еще при участии Ленина и Троцкого в начале 1921 года вместе с введением государственной монополии внешней торговли. Главное правило состояло в том, чтобы писатели, поэты, музыканты, драматурги материально зависели исключительно от советской власти, от советских издательств, читателей или слушателей. Только это, по мнению большевистского руководства, могло привести к появлению и развитию действительно социалистической литературы и искусства. «Если мы позволим нашим писателям получать гонорары в других странах, – заявил Ленин, – то богатая буржуазия у нас их перекупит». Система оплаты писательского труда, формировавшаяся постепенно еще в 20-е годы, определялась не тиражами книг, они обычно устанавливались заранее, а некой «художественной ценностью» (политическими и идейными достоинствами) и объемом самой книги. Первоначальная публикация была обязательной в «толстом» журнале. Размер оплаты определялся, таким образом, фиксированным тиражом, чтобы писатель не мог жить дольше двух-трех лет на гонорар от одной, даже очень успешной книги. Он должен искать новые темы и создавать новые работы. За переиздание платили меньше, чем за первое издание, а после третьего не платили вообще. Понятия «бестселлер» в СССР не было. Именно такими методами создавалась особая, по многим параметрам, советская литература, социалистический реализм, лучшие образцы которого («Железный поток» А. Серафимовича, «Как закалялась сталь» Николая Островского, «Поднятая целина» Михаила Шолохова и другие) включались в школьные программы как советская классика. Представителей этого жанра поощряли дополнительно щедрыми Сталинскими премиями по литературе. Такая избирательность губила множество независимых талантов и шедевров литературы. (При жизни Сталина она губила и самих писателей.) Вся эта система модифицировалась с годами, и я не могу подробно обсуждать здесь эту проблему. Мы с Роем и Солженицын в 1969 году, пытаясь преодолеть сложившиеся правила и проявить независимость, столкнулись с сопротивлением огромного аппарата советской цензуры (Главлита) – подразделений советских издательств, сросшихся с идеологическими отделами ЦК КПСС и КГБ.

Против меня лично невозможно было применить ни статью 70 УК РСФСР, ни 190.1, так как в моей книге о Лысенко не было никакой «заведомой клеветы». Она была документальной. Однако в каких-то инстанциях решили использовать против безработного Медведева статью 209 УК РСФСР «о бездельниках, тунеядцах и паразитах», живущих на «нетрудовые» доходы. Именно по этой статье, введенной в Уголовный кодекс Указом Президиума ВС СССР от 4 мая 1961 г., был осужден в Ленинграде в феврале 1964 года талантливый молодой поэт Иосиф Бродский. Его талант был природным и очень ярким. Он много писал, но мало печатал и зарабатывал на жизнь в основном переводами. При этом он не состоял в членах Союза советских писателей. «Кто причислил вас к поэтам? – спросила судья. – Где вы учились этому?» «Я думаю, что это от Бога», – ответил подсудимый. Приговор был суров – пять лет ссылки и принудительного труда. (После отбытия всего срока наказания Иосиф Бродский вынужден был эмигрировать в США и впоследствии получил Нобелевскую премию по литературе, причем за произведения не только на русском, но и на английском языке.)

Этот закон знал и я. Именно из-за угроз по поводу «тунеядства» мой друг Анатолий Васильев, кандидат химических наук и заведующий лабораторией радиохимии, уволенный из Карповского института, вынужден был согласиться на работу водопроводчика жилуправления. Собрав все свои документы (копии дипломов и удостоверений, список научных публикаций, характеристики и т. д.) и заполнив необходимые анкеты, я подал заявление на объявленный именно в это время конкурс на должность старшего научного сотрудника по биохимической генетике в новый Институт медицинской генетики АМН СССР, получивший хорошее здание в Москве. Конкурентов на этом конкурсе у меня не оказалось, биохимиков-генетиков с каким-то опытом в стране еще не было.

Ровно через четыре месяца после моего увольнения из ИМР меня вызвала А. Антоненко, председатель исполкома Обнинского горсовета, потребовала объяснить, почему я не устраиваюсь на работу, и напомнила, что отказ от работы подходит под статью «о тунеядстве». Я ответил, что советские законы о труде гарантируют работу по специальности, и представил ей уведомление о том, что мои документы приняты для рассмотрения на конкурс в Институте медицинской генетики и голосование там должно состояться в ближайшее время. Голосование, однако, было отложено еще на три месяца: администрация института срочно занималась поисками конкурента Жоресу Медведеву. До конца 1969 года такого конкурента все еще не нашли.

Макс Дельбрюк, ученик Тимофеева-Ресовского, получает Нобелевскую премию

8 или 9 октября 1969 года было опубликовано сообщение о том, что Нобелевская премия по медицине и физиологии за 1969 год присуждена американскому генетику Максу Дельбрюку и двум его коллегам за исследования бактериофагов и вирусов. Это сообщение, почти не замеченное в Москве, вызвало большую радость в Обнинске. Дело в том, что Макс Дельбрюк был одним из наиболее ярких учеников Тимофеева-Ресовского и работал с ним в Бухе под Берлином в 1930–1937 годах вместе с К. Циммером, Г. Борном (Hans Born) и А. Качем (Catch A.). В 1937 году Дельбрюк эмигрировал из Германии в США, и это спасло его от судьбы Циммера и Борна, которых в 1946 году вывезли в СССР для работы в секретной лаборатории на Урале. Они вернулись в Германию лишь в 1951 году. Считается общепризнанным, что совместная работа Тимофеева-Ресовского, Циммера и Дельбрюка «О природе генных мутаций и структуре гена», опубликованная на немецком языке в 1935 году, явилась основой для развития молекулярной генетики и молекулярной биологии. Изучая мутации дрозофил под влиянием облучения (Циммер обеспечивал дозиметрию, Дельбрюк – математическую обработку, Тимофеев-Ресовский – изучение характера и динамики мутаций дрозофил), авторы доказали, что гены имеют молекулярные размеры, равные примерно 1000 атомных радиусов. Это стало первым убедительным доказательством того, что гены – это крупные макромолекулы. В клетках только молекулы ДНК имеют такие размеры. И именно эта работа трех авторов стимулировала изучение ДНК как возможной молекулы наследственности. Один из авторов открытия структуры ДНК, американец Д. Уотсон, был учеником Дельбрюка. В своей нобелевской лекции Дельбрюк особо отметил влияние, которое оказал на него Тимофеев-Ресовский.

Вручение Нобелевских премий, как известно, происходит в Стокгольме в декабре, и вручает премии сам король Швеции. Однако Макс Дельбрюк решил лететь в Стокгольм через Москву, чтобы встретиться в СССР со своим учителем. Они не виделись тридцать лет после Генетического конгресса в Эдинбурге в 1939 году. Дельбрюк считал своим долгом встретиться с Николаем Владимировичем и поблагодарить его за ту роль, которую он сыграл в судьбе молодого физика, сотрудника Нильса Бора, убедив его применить свои таланты в генетике, а не в атомной физике. Никакого официального приглашения и плана визита Макса Дельбрюка в Москву не было. Он получил в посольстве СССР транзитную туристическую визу для полета в Стокгольм с остановкой в Москве. В аэропорту его официально не встречали, но номер в гостинице «Метрополь» был забронирован «Скандинавскими авиалиниями».

Прибытие лауреата Нобелевской премии в Москву не могло, безусловно, остаться в тайне. На следующий день (кажется, это было 30 ноября) для Дельбрюка срочно устроил небольшой и короткий прием президент АН СССР М. В. Келдыш. Дельбрюку собирались показать некоторые институты в Москве, в частности Институт вирусологии АМН. Но гость, пребывание которого в Москве было рассчитано всего на несколько дней, просил лишь одного – встречи со своим учителем Тимофеевым-Ресовским. Ни Келдыш, ни Дельбрюк еще не знали, что Тимофеев-Ресовский отправлен на пенсию и что его отдел в ИМР больше не существует. В АМН, где это знали, срочно возник план привезти Тимофеева-Ресовского в Институт медицинской генетики и устроить там нечто вроде банкета в честь двух корифеев. Но Дельбрюк, уже давно знавший от общих друзей, Циммера и Борна, о судьбе Николая Владимировича в 1945–1955 годах, хотел навестить учителя у него в доме, повидать его жену и вручить им подарки из Калифорнии. Он настаивал только на частном дружеском визите. Первым, вполне естественным, желанием Дельбрюка было позвонить Тимофееву-Ресовскому, сообщить ему о своем приезде и наметить дату встречи. Американскому немцу казалось, что все это очень просто. Я тогда о приезде Дельбрюка в Москву не знал, а ни у кого из ученых, встречавшихся с Дельбрюком в Москве, номера домашнего телефона Тимофеева-Ресовского не было. В недалеком прошлом отдел генетики ИМР имел прямой московский номер. Теперь Тимофеевым-Ресовским можно было звонить лишь через междугороднюю станцию, а для этого следовало знать код Обнинска и местный номер телефона. Этот номер удалось получить у академика Б. Л. Астаурова. Именно таким образом Николай Владимирович узнал о приезде Дельбрюка и о том, что его друг намеревается приехать к нему в гости на следующий день, 1 декабря.

Гостиницы высшего разряда предоставляют своим гостям автомобиль с водителем, включая, естественно, плату за эту услугу в счет. Гостиничные автомобили парковались на большой стоянке справа от здания «Метрополя», в основном это были черные «Волги». Многие водители немного говорили по-английски и наверняка рапортовали «куда надо» о поездках своих пассажиров. Дельбрюк, уже поездив на этих черных «Волгах» по Москве, полагал, что на такой же машине отправится и в Обнинск. Сто километров по шоссе для жителя Калифорнии представлялись сорока-пятидесятиминутной поездкой.

1 декабря днем мне позвонил Тимофеев-Ресовский и попросил зайти к нему, не объяснив зачем. Это означало что-то конфиденциальное, по телефону серьезных разговоров уже не велось. «Макс Дельбрюк приехал в Москву, – сказал он сразу, как только я сел в его небольшом кабинете, – он хотел приехать сегодня в Обнинск, но это ему не удается…» Николай Владимирович сообщил, что иностранцам запрещено отъезжать от Москвы дальше, чем на 50 км. Я об этом уже давно знал – на 55-м километре по Киевскому и Калужскому шоссе стояли дежурные посты дорожной милиции, которые проверяли транспортные потоки, останавливая автомобили с определенными номерами. Иностранцы не имели права приезжать в Обнинск без сопровождения и разрешения. «Что нам делать? – в растерянности спросил Николай Владимирович. – Лелька болеет, у нее плохо с ногами. В Москву мы ехать не можем…» (Елена Александровна ходила уже с трудом.) Встреча с Дельбрюком была для Тимофеева-Ресовского очень важной. Обсудив варианты, мы пришли к выводу, что нужно привезти Дельбрюка в Обнинск на электричке, желательно калужской, она шла от Москвы лишь с тремя остановками и доезжала до Обнинска за полтора часа. Те, что ходили чаще, на Малоярославец, со всеми остановками, шли переполненные до Обнинска два часа. Я понял, что Тимофеев-Ресовский просит у меня помощи, да и сам я знал, что никто другой не сможет привезти Дельбрюка в Обнинск. И опыт такой у меня имелся – я привозил к Тимофееву-Ресовскому в 1967 году его друга Г. Штуббе. Но Штуббе был из ГДР, его визит согласовали в АМН СССР и выделили служебную машину. В 1966 году я привозил в Обнинск, уже неофициально и на электричке, моего английского друга Ральфа Купера с сыном. Для них поездка на электричке оказалась весьма интересной.

В тот же день я выехал в Москву. Из расписания на вокзале я узнал, что ранняя калужская электричка уходит из Москвы около восьми утра. В «Метрополь» поздно вечером я вошел не через главный вход (там швейцар натренирован отличать иностранцев от простых советских граждан), а через ресторан. В холле я заговорил уже на английском: «У меня встреча с профессором Дельбрюком, прилетевшим из США», затем по внутреннему телефону пригласил его в холл, не называя себя, сказав, что просит друг Добжанского. Мы с ним зашли в маленькое кафе на втором этаже. Дельбрюк все понял: ему следовало выйти завтра из гостиницы и свернуть на площадь в семь часов утра. В Москве в это время в декабре еще темно. На Киевский вокзал мы поедем на метро. Дельбрюк уже читал мою книгу о Лысенко и полностью мне доверял. Теплая одежда у него была, он ведь ехал в Швецию. Но в сувенирном магазине «Метрополя» я посоветовал ему купить все же русскую шапку-ушанку, чтобы не привлекать к себе внимание.

Ночевал я у Роя. Он жил на окраине города, недалеко от станции метро «Речной вокзал». До станции «Площадь Свердлова» в центр города я доехал за тридцать минут. Вскоре вышел Дельбрюк. К Киевскому вокзалу ведут две линии, я выбрал ту, что идет поверху. Американец был удивлен тем, что проезд с любыми пересадками стоит всего пять копеек и что стоимость проезда не менялась с 1935 года. Для Дельбрюка московское метро было объектом восхищения. Рано утром в центре города пассажиров в вагонах немного, никто не стоит, все сидят. Пригородные электрички гостя тоже удивили. Я тогда еще не знал, что железные дороги США в то время находились в состоянии упадка и что метро, «подземка», существовавшее только в Нью-Йорке, было намного хуже и сложнее московского. Оно строилось в разное время несколькими компаниями.

Калужская электричка уже стояла у платформы. Мы зашли в один из первых вагонов, он был почти пустой. Я объяснил гостю, что рано утром пассажиры в основном приезжают в Москву на работу и за покупками. Зимний пейзаж вдоль дороги был очень красив, в основном леса, покрытые снегом. Пассажирам разносили мороженое. Я выбрал пломбир в шоколаде, мой спутник не решился на это в декабре. Электропоезд шел быстро. Апрелевка, Нара, Балабаново, следующая – Обнинское. Выход с платформы сразу в город. Улица, где жил Тимофеев-Ресовский, начиналась от Вокзальной площади. Но самого вокзала в Обнинске все еще не построили. Мы приехали в 9.30, но Тимофеев-Ресовский ждал нас рано. Не буду описывать встречу, она была бурной и трогательной с обеих сторон. Елена Александровна еще лежала, ей недавно сделали операцию, которая прошла успешно. Тимофеев-Ресовский и Дельбрюк разговаривали, естественно, на немецком. Я их оставил, предупредив, что мы с гостем должны уехать около четырех часов. К этому времени кончается рабочий день во многих институтах, и с пяти часов электрички на Москву будут переполнены.

Я вернулся в дом Тимофеева-Ресовского около трех. Елена Александровна встала с постели, на столе стоял самовар, тот самый, который хозяйка получила в наследство от своих родителей, и он все еще исправно служил хозяевам после Берлина и Урала. Через полчаса стали прощаться, объятия, поцелуи, слезы. Все понимали, что эта неожиданная встреча может оказаться последней.

В Москву мы ехали в одном из последних вагонов уже малоярославской электрички. Здесь было меньше пассажиров. Малоярославец – небольшой городок, это следующая остановка после Обнинска. Дельбрюк был очень рад поездке, но сильно удручен состоянием своего учителя. Николай Владимирович не мог писать и читать без сильной лупы. Для Дельбрюка было очевидно, что Тимофеевы-Ресовские живут в большой нужде, о чем свидетельствовала и обстановка в квартире, слишком маленькой не только по американским, но и по европейским стандартам (в Германии у Тимофеевых-Ресовских был дом). Из трех комнат с низкими потолками самую маленькую, около восьми квадратных метров, занимал кабинет Николая Владимировича со старым диваном и письменным столом, которые Елена Александровна привезла еще из Буха в 1956 году, когда ей разрешили приехать к мужу на Урал. Дельбрюк этот диван помнил новым. Полки с книгами и папки с оттисками также были привезены из Германии. В столовой, служившей и гостиной, самой большой комнате квартиры, на стенах висели картины русского художника Олега Александровича Цингера, уехавшего из Москвы еще мальчиком двенадцати лет с родителями в 1922 году и жившего до 1945 года в Берлине. (После войны он уехал в Париж, где прославился, и в 1969-м был уже знаменитым художником.) Цингер близко дружил с Тимофеевым-Ресовским и подарил ему много картин. Он написал и портрет Николая Владимировича, каким тот был в 1945 году. Некоторые из этих картин Дельбрюк уже видел в доме Тимофеева-Ресовского в Берлине. В 1969 году они все еще были без рам.

Макс был очень озабочен тем, как бы помочь Тимофееву-Ресовскому и улучшить его быт и материальное положение. Он считал, что нужен переезд в Москву. Я объяснил ему все сложности и рассказал об отказах академий даже рассматривать кандидатуру Тимофеева-Ресовского для избрания членом-корреспондентом, что могло бы сразу изменить его статус. В Москве, куда мы вернулись около шести вечера, я отвез Дельбрюка в гостиницу по другой линии метро, с «Киевской» кольцевой, чтобы показать еще несколько станций. Он предложил мне поужинать, но я отказался, объяснив, что хотел бы вернуться в Обнинск не слишком поздно. Он и сам очень устал, ему в то время исполнилось уже шестьдесят четыре года. Как оказалось, его в тот день разыскивали для приемов в АМН СССР и в Госкомитете по науке и технике. Были неоднократные звонки в Академию и в гостиницу из посольства США – посол тоже рассчитывал на встречу с лауреатом. Американцы не понимали, как в Москве на весь день мог «исчезнуть» нобелевский лауреат, первый раз приехавший в СССР. На следующий день Дельбрюк в разговорах на неизбежных приемах говорил в основном о том, чтобы советские академии и разные научные комитеты приняли меры для улучшения жизни и работы самого выдающегося в мире генетика классической школы. От банкетов и посещений институтов он отказался и 4 декабря улетел в Стокгольм.

Тайна переписки охраняется законом

Таким был заголовок новой книги, которую я начал готовить с конца 1969 года. Однако материалы для нее накапливались постепенно в течение нескольких лет. Книга «Международное сотрудничество ученых и национальные границы», над которой я работал в 1968–1969 годах, к этому времени уже была закончена, объем ее составил около 250 страниц. Я отпечатал восемь экземпляров, сделал микрофильм и давал читать рукопись друзьям, но без разрешения на перепечатку и фотокопирование. Самиздат, уже явно взятый под контроль американскими спецслужбами, обеспечивал теперь материалом для передач радиостанции «Свобода», «Свободная Европа» и другие, а также русские службы «Голоса Америки», Би-би-си, «Немецкой волны» и пр. Публикации самиздата заполняли и эмигрантские газеты и журналы: «Русскую мысль» (Париж), «Новое русское слово» (Нью-Йорк), «Грани» и «Посев» (Мюнхен), «Новый журнал» (Нью-Йорк) и другие. Русские журналы стали выходить и в Израиле. Я не хотел вливаться в этот поток и предполагал печатать свои работы в независимых издательствах, в основном на английском языке и по договорам как исследования.

Статья 128 Конституции СССР, принятой в 1936 году и остававшейся в силе в 1970-м, утверждала, что «тайна переписки охраняется законом». В соответствии с этим Уголовный кодекс РСФСР предусматривал, что нарушения тайны переписки частными лицами и государственными учреждениями подлежат преследованию по закону (УК РСФСР, статья 135).

Положение о соблюдении тайны переписки было включено во Всеобщую декларацию прав человека, принятую Генеральной Ассамблеей ООН в 1948 году, и в Пакт о гражданских и политических правах, также принятый ООН и ратифицированный СССР (статья 17 этого Пакта).

В 1969 году работавшая в кооперации с почтой таможенная служба имела право проверять печатные произведения, отправляемые по почте. Они пересылались почтой по сильно сниженному, льготному тарифу по сравнению с письмами. Поэтому для отправки оттисков статей или журналов и газет существовали особые, большие и плотные конверты с зажимами, которые можно было легко открыть для проверки содержимого. Некоторые печатные издания, например порнографию, таможенная служба могла конфисковывать, составив акт и указав причину. Правила в этом отношении были неодинаковы в разных странах.

Я вел тщательные наблюдения за судьбой всех своих писем с 1961 года. Примерно с 1965-го моя корреспонденция стала довольно обширной и составляла часть научной работы. Все деловые письма отправлялись авиапочтой заказными и с уведомлениями о вручении, которые возвращались назад с подписью адресата. Если уведомление о вручении не возвращалось в течение двух месяцев, что в то время случалось редко, я составлял официальную жалобу-рекламацию и запрос о судьбе письма, к которому прилагал квитанцию, выписанную в окне заказных писем. Моя книга «Тайна переписки охраняется законом» о всех существующих проблемах была опубликована на разных языках (на русском в 1972 году в Лондоне и в 2003-м в Москве), поэтому не буду повторять здесь описания даже очень интересных казусов. Важно лишь отметить, что деятельность в этом направлении в конечном итоге, правда через несколько лет, изменила систему отправки заказных писем в СССР и из СССР. Пропажи писем при этом не прекратились, но появилась возможность выяснить, в какой стране пропажа произошла.

Каждое заказное письмо, согласно почтовым правилам, регистрируется в особых списках в стране, откуда оно отправлено, и в той стране, в которой оно было получено. Если заказное письмо не было получено адресатом и получатель или отправитель составили жалобу, проверка которой подтвердила пропажу письма, то отправитель или адресат (тот, кто подал жалобу) должен получить денежную компенсацию. Эта компенсация составляла, в соответствии с Конвенцией Всемирного почтового союза, 25 золотых франков. При подготовке текста конвенции европейские валюты имели золотое обеспечение. Указом Президиума Верховного Совета СССР от 27 февраля 1959 года, утвердившим вхождение СССР во Всемирный почтовый союз, и Уставом почтовой службы СССР компенсация отправителю за пропажу международного заказного письма была снижена до 7 рублей 35 копеек, что в 15 раз больше компенсации за пропажу внутреннего заказного письма.

Крупная компенсация за пропажу международных заказных писем в западных странах существовала потому, что пропажи были исключительно редким явлением. Цензура почтовых отправлений, несмотря на все законы о тайне переписки, существовала давно и получила международный термин «перлюстрация».

Перлюстрация – это прочтение чужих писем, но не их конфискация. В СССР и в 1970 году разрешалась перлюстрация корреспонденции лиц, подозреваемых в преступлении, но обязательно с санкции прокурора. Письма вскрывались, читались, нередко копировались, но их оригиналы доставляли адресатам. Подозреваемый в преступлении или лицо, за которым ведется наблюдение, не должны были знать, что их корреспонденция подвергается проверке. В этом была элементарная логика следственных действий. Копии писем могли затем фигурировать в качестве документальных доказательств. Уничтожение писем противоречило целям перлюстрации, как и главной функции почты. К нарушению тайны переписки, особенно международной, можно было приспособиться. Не так уж много людей в эту тайну переписки вообще верили. Перлюстрация относилась к той же серии явлений, что и прослушивание телефонных разговоров. Получить разрешение прокурора на перлюстрацию, очевидно, не было в СССР большой проблемой. Но пропажи заказных писем были недопустимы, так как это означало реальные кражи. (При конфискации из писем таможенной службой «недозволенных вложений», например коллекционных марок, составлялся акт, копию которого вместе с письмом вручали адресату. Международный обмен марками в СССР разрешался лишь через филателистические общества.)

Мои жалобы на пропажу заказных писем принимались к рассмотрению в обычном порядке. «Черными кабинетами» служили, по-видимому, секретные спецлаборатории, которые не входили непосредственно в систему почтовой службы. Многие почтовые работники о них, очевидно, не знали. Так же как и Главлит, они подчинялись другим органам, но были гораздо глубже засекречены. Работникам (или «редакторам») Главлита приходилось по характеру их работы общаться с главными редакторами (или их заместителями) издательств, газет и журналов. Работники почтовой цензуры общались только с секретными спецслужбами КГБ и ЦК КПСС. Существование Главлита поэтому не отрицалось. Существование «черных кабинетов» являлось государственной тайной. Расследование на Международном почтамте причин пропажи того или иного письма заканчивалось обычно сообщением о том, что оно было отправлено по адресу. В процедуру расследования входил официальный запрос в ту страну, куда письмо было отправлено. Если ответ на такой запрос обнаруживал отсутствие факта его прибытия, то следовал вывод, что «письмо пропало в пути», то есть где-то между СССР и Англией или США. Виновным признавалось средство доставки, то есть самолет, службы аэропорта, морское судно или почтовый вагон. В таких случаях финансовая ответственность за пропажу письма должна была делиться поровну между двумя странами. Почта СССР при этом должна была выплатить 3 рубля 67 копеек, а почта, например, Англии – в фунтах, в пересчете на 3,65 г золота, что составляло приличную сумму. Требование на получение компенсации мог составлять либо отправитель, либо получатель. Последняя Всемирная почтовая конвенция 1964 года установила максимальный срок для розыска заказных писем шесть месяцев. Если за это время письмо не найдено, оно объявляется «пропавшим». Все процедуры расследования были крайне сложными, и поэтому судьбой своих пропавших писем практически никто в СССР не занимался.

В 1969–1970 годах главными проблемами для служб перлюстрации были приходившие в СССР десятки тысяч писем из Израиля с приглашениями на эмиграцию или с обсуждением этой темы. Контроль этой переписки позволял выявлять потенциальных эмигрантов. Пропажи приглашений и высылаемых в Израиль анкет и копий документов были обычным явлением. В почтовой цензуре существовала острая необходимость в работниках, знавших идиш и иврит, пригодных для сверхсекретной работы и способных на доносы, решавшие судьбы людей. Это была почти невыполнимая задача.

Перлюстрация и изъятие писем, как я узнал в последующем, действительно не являлись секретной функцией самой почтовой службы. Этим занимались цензурные службы и службы разведки НКВД, затем МГБ, а после 1956 года КГБ.

Существует немало исторических исследований работы «черных кабинетов» в разных странах и в России до 1917 года. Работа советских «черных кабинетов» почти не изучена. Деятельность такого кабинета в Читинской области в 1946–1956 годах была описана в опубликованной в Израиле в 1987 году книге-исповеди бывшего его сотрудника лейтенанта МГБ Леопольда Авзегера. Он, еще комсомольцем, затем членом ВКП(б), начал работать в разведке на оккупированной советской армией в 1939 году Западной Украине. Он знал немецкий, польский, украинский, русский и еврейские языки, поэтому и получил назначение в почтовую цензуру. В 1956 году, после семнадцати лет работы в СССР, он был переведен в Польшу, и оттуда, уже выйдя в отставку, сумел переехать в Израиль. В 1987-м он опубликовал в Тель-Авиве книгу «Я вскрывал ваши письма», экземпляр которой прислал мне в Лондон.

«Все международные письма не только вскрывались, – пишет автор, – и регистрировались… но также подвергались химической обработке… Для международных писем не существовало принципа выборочного контроля – вскрывалось и проверялось все, что должно было уйти за границу, а также все, что поступало из-за границы в Читинскую область…» (с. 159).

Пропажи заказных писем случались и у других известных мне людей. Наиболее характерным был пример Солженицына, который показывал мне свою переписку с Министерством связи СССР. Он в довольно резкой форме писал заявления, но называл эти пропажи более точно: «перехват моей корреспонденции». Такие «перехваты» у Солженицына в 1969 году случались не только с письмами, но и с бандеролями и даже с телеграммами, как внутрисоюзными, так и международными.

Собрав необходимую документацию о пропаже двадцати пяти моих заказных писем, отправленных в 1969 году, по которым срок расследования рекламаций превысил шесть месяцев, я подготовил и обосновал иск к Международному почтамту примерно на двести рублей. На этом почтамте, находящемся слева от Ленинградского вокзала, есть особое Бюро рекламаций. На мое письменное заявление ответа не последовало. В конце декабря 1969 года я решил поехать в Москву и разобраться во всем на месте. Меня приняли лично начальник Центрального бюро рекламаций Кравцова и начальник эксплуатационного отдела Данин. На столе перед Кравцовой лежала довольно большая папка с надписью «Медведев» и с материалами исключительно по моей переписке. Кравцова начала знакомить меня с документами расследований. Я смог убедиться, что по каждой моей рекламации действительно составлялся запрос на типовом бланке, с копиями и на двух языках, с указанием дат отправки и номеров заказных писем. Эти запросы отправлялись в международные почтовые службы США или Великобритании с просьбой подтвердить получение заказного письма с таким-то номером. Данин высказал предположение, что мои корреспонденты просто не желали отвечать на мои письма, как миллионы получателей не отвечают на присланную по почте рекламу или письма с просьбой о пожертвовании от благотворительных организаций. Я ответил, что мои письма были заказными и их прибытие в США или Великобританию должно регистрироваться. Между тем на запросы по моим рекламациям из почтовых ведомств США и других стран поступал ответ, что заказные письма с такими номерами не были получены и не зарегистрированы. Поэтому они фиксировались как «пропавшие на пути следования» – то есть в самолете, на морском судне, в почтовом вагоне или в почтовом автофургоне. Известно, например, что и в почтовых вагонах, и в почтовых отделениях при морских перевозках сортировка писем по адресам (по штатам, городам или по кодам) может продолжаться. Заказные авиаписьма в ту или иную страну, поступающие в отдел сортировки Международного почтамта, разбирают по странам, по времени поступления (например, с 11 до 13 часов), укладывают в особые мешки, пломбируют и отправляют почтовыми фургонами в аэропорты. Поскольку мои письма действительно попадали (судя по документам) в такие почтовые мешки, то они не могли пропадать в СССР. Каждый мешок с заказной корреспонденцией имел бирку с номером и указанием страны назначения. Характера моей переписки Кравцова и Данин не знали, и он их не интересовал. Обычные, не заказные, письма сортировали по странам и собирали в более крупные мешки без номеров, но с указанием страны назначения. Писем было много, и большой почтовый мешок с корреспонденцией в США наполнялся, наверное, каждые несколько минут.

Все казалось надежным. Но заказные письма регулярно пропадали. Моя гипотеза состояла в том, что на пути из отдела сортировки к аэропорту мешки с почтой, обычной и заказной, проходили еще одну проверку, особую почтовую цензуру, или «черный кабинет». По характеру его работы можно было предположить, что это очень большое помещение с множеством служащих и современной аппаратурой.

Изучая в течение некоторого времени почтовые штемпели на полученных письмах и бандеролях, я смог установить, что почтамт слева от Ленинградского вокзала, где со мной беседовали Кравцова и Данин, называется официально Международный почтамт № 2. Он открыт для посетителей и для приема почтовых отправлений. Три моих вскрытых заказных письма, оправленных в США в начале 1969 года и поступивших в первый отдел ИМР, что и явилось главной причиной моего увольнения из института, сопровождались письмом Асланова, начальника Международного почтамта № 1. Штемпель «Международный почтамт № 1» я также видел на пакетах с газетами и журналами из США в редакции «Известий». Это были журналы (например, Newsweek), которые не поступали в СССР в открытую продажу и не были доступны простым гражданам в библиотеках.

Где же он, этот таинственный Международный почтамт № 1, закрытый для посетителей? Некоторые очень тонкие иностранные реферативные журналы в Центральную медицинскую библиотеку приходили из США без конверта. Адрес и почтовый штемпель ставились на наклейке прямо на обложке. Поступив в СССР, такие журналы получали штемпель «Международный почтамт № 1». Через этот почтамт, следовательно, проходила и подвергалась цензуре иностранная печатная продукция. Но там же были задержаны и мои заказные письма, которые я отправлял из разных почтовых отделений, включая Международный почтамт возле Ленинградского вокзала. В 1969 году через издательство Колумбийского университета, продававшее мою книгу о Лысенко, я оформил себе подписку на американский журнал Science. На прибывающих конвертах с этим журналом стоял штемпель Международного почтамта № 1, на котором был и телефон коммутатора: 294-62-72. На бланке письма Асланова, сопровождавшего мои перехваченные письма, номер телефона тоже начинался с 294. В Справочнике служебных телефонов Москвы с 294 начинались номера отделов и должностных лиц прижелезнодорожного почтамта Казанского вокзала, расположенного напротив Ленинградского. Этот почтамт оказался гигантским зданием в двенадцать этажей с рядами окон. Зачем привокзальному почтамту двенадцать этажей? Видимо, нужны большие рабочие площади для разборки почты и погрузки ее в вагоны. В этом здании без вывески и приемной, возможно, и размещался Международный почтамт № 1, в котором находился и «черный кабинет». Продолжать свои расследования я пока не стал, сочтя это опасным. Это была государственная тайна, и мне не обязательно ее знать. У меня был уже готов материал для небольшой книги под названием «Тайна переписки охраняется законом», и я решил сосредоточиться на срочном ее написании, а уж затем обдумать дальнейшие свои действия.

Судьба новых книг

Рукопись книги «Международное сотрудничество ученых и национальные границы» я уже сумел отправить в Англию в начале 1970 года. В Москву приезжал на конференцию по теоретической физике профессор Джон Займан (John Ziman), заведующий кафедрой физики университета в Бристоле. Он был известным ученым и членом Королевского общества. Еженедельный научный журнал Nature попросил Займана взять у меня интервью в связи с публикацией рецензии на книгу о Лысенко, которая выходила в Англии с некоторым опозданием[7].

Журнал Nature, недавно отпраздновавший свое столетие, был наиболее авторитетным, известным и многотиражным. Поэтому я отправил свою рукопись именно в этот журнал, который печатался издательством «Macmillan», одним из старейших в Англии. В Москве я встретился с профессором Займаном в Доме обществ дружбы с зарубежными странами. Займан охотно согласился мне помочь и написал впоследствии предисловие к моей книге. Он смог привезти в Лондон не только микрофильм, но и машинописную копию рукописи и стал редактором этого издания. К апрелю 1970-го, когда я закончил небольшую (около двухсот страниц) книгу «Тайна переписки охраняется законом», рукопись о международном сотрудничестве ученых уже переводилась. Она получила название «Fruitful Meetings Between Scientists of the World». Переводчиком была Вера Рич (Vera Rich), писавшая в Nature о проблемах советской науки. Я довольно часто получал от нее письма с вопросами, связанными с переводом.

Рукопись «Тайна переписки охраняется законом» увез в Англию один из ответственных редакторов издательства «Macmillan» Джеймс Райт (James Wright) – тоже в виде микрофильма и машинописного текста. Это ускоряло работу. Райт привез мне на проверку несколько уже переведенных Верой Рич глав. В переводе оказалось немало терминологических ошибок, и в апреле-мае 1970 года я занимался их исправлением и часто переписывался с Верой. Райт приехал в Москву по дешевому туру Интуриста и остановился в скромной гостинице. На самом деле целью его приезда было решение моих и Роя издательских проблем. Мы договорились, что «Macmillan» издаст две мои книги и на русском языке в одном томе (русское издание тиражом 2000 экземпляров и объемом 597 страниц вышло в 1972 году и было довольно быстро распродано). Это же издательство купило у американского издательства «Alfred Knopf» права на публикацию в Великобритании, Канаде и Австралии книги Роя «К суду истории» («Let History Judge»).

Поддержка, оказываемая журналом Nature и издательством «Macmillan» в выпуске двух моих книг и книги Роя, была для нас исключительно важной. Дж. Райт привез в Москву проекты договоров с «Macmillan», которые первым, как это принято, уже подписал генеральный директор издательства. Им был в то время один из его владельцев Гарольд Макмиллан, недавний премьер-министр Великобритании (1957–1963), политик, который считался дружественно настроенным по отношению к СССР. Издательство было семейной собственностью потомков Даниеля Макмиллана, основавшего его в 1843 году. Оно было крупнейшим в мире и имело свои отделения в тридцати странах.

Глава 12

Ученый-единоличник

Близилась годовщина моего существования в статусе свободного ученого. Еще с 1960 года, благодаря заочному участию в Международном конгрессе по геронтологии в Сан-Франциско и последующей публикации моего доклада в собрании трудов этого конгресса, я оформил с помощью профессора Натана Шока членство в Американском геронтологическом обществе. Первые членские взносы, тогда – всего десять долларов в год, заплатил за меня Бернард Стрелер, которому я в порядке обмена оплатил рублями некоторые экскурсии после Биохимического конгресса в Москве в 1961 году. Все члены общества получали два наиболее важных в то время журнала: The Journal of Gerontology и The Gerontologist. Регулярно приходили каждую неделю журналы Nature и Science. Раз в неделю я работал в зале периодики Государственной библиотеки им. Ленина, где читал или просматривал журналы по генетике и биохимии, а затем запрашивал у авторов интересовавших меня статей бесплатные оттиски. Вся эта корреспонденция продолжала приходить на мои абонентские почтовые ящики в Обнинске и в Москве.

Условия для теоретической работы были хорошими, и главной задачей в этой работе стала для меня попытка объяснить, каким образом регулируется специфическая для разных видов животных максимально возможная продолжительность жизни. Причины разной скорости старения, даже у близкородственных видов, оставались главной загадкой геронтологии. Было очевидно, что существует генетический контроль скорости старения. Однако его биохимический и физиологический механизмы не были известны, тем более что они проявлялись неодинаково в разных тканях и органах. Никто пока не мог объяснить, почему у весьма сходных по общему анатомическому, физиологическому и биохимическому строению и эволюционно близкородственных, но разных видов, например, мышей наследственная видовая максимальная продолжительность жизни, определяемая скоростью старения их органов, могла варьировать от одного года (некоторые виды австралийских мышей) до 12–20 лет (лесные мыши в Южной Америке). У разных видов обезьян максимальное долголетие варьирует от 15 до 70 лет. Было очевидно, что все эти различия возникали постепенно в результате эволюции и отбора и определялись генетическими изменениями. Но механизм действия генов на скорость старения разных органов и тканей был неизвестен. Поскольку в этом состояла ключевая проблема молекулярной геронтологии, я и взялся за ее теоретическое исследование. То, что я продолжал эту работу не в институте, а как свободный ученый, было не вполне нормально. Но, в конце концов, для занятия наукой, и особенно теоретической, не обязательно находиться на государственной службе и получать зарплату. Если у исследователя есть какие-то другие вполне законные источники дохода и обеспечения семьи, то его творческая деятельность может быть совершенно свободной. Чарльз Дарвин, получив наследство, проводил наблюдения и исследования и писал книги вне университетов, живя со своей большой семьей в родовом имении. Карл Маркс жил в Лондоне и интенсивно работал, в основном в Библиотеке Британского музея, благодаря финансовой помощи Энгельса, владельца полученной в наследство от отца текстильной фабрики в Манчестере. Так, по принципу самозанятости или индивидуальной трудовой деятельности, работают миллионы людей. В Советском Союзе индивидуальная трудовая деятельность была разрешена в период нэпа (1921–1929 годы), а запрещать ее стали с началом коллективизации сельского хозяйства. Постепенно законной становилась лишь работа «в коллективе». Такая система сильно снижала экономические и творческие возможности общества, но упрощала централизованное управление государством и политический контроль за населением. Занятие органически свободной профессией писателя, поэта, композитора, эстрадного артиста или художника становилось законным в качестве основного лишь в составе официальных творческих союзов, имевших свои президиумы, секретариаты и парторганизации. Это и была система тоталитаризма, которая сохранилась и даже укрепилась после ликвидации культа личности.

Сценарий для Жореса Медведева

В марте 1970 года издательство Колумбийского университета прислало моему редактору, профессору М. Лернеру, первый годовой отчет, и он смог перевести, по моей просьбе, во Внешторгбанк СССР на мое имя причитающуюся мне сумму долларов. Благодаря торговой сети «Березка» валютные переводы могли обеспечить жизнь нашей семьи на привычном уровне. Я мог даже оказывать некоторую помощь друзьям, оказавшимся в трудном положении, и родителям Риты в Калинине.

Как раз в то время мой друг профессор Валентин Турчин, в недалеком прошлом капитан команды КВН Обнинска, живший теперь в Москве и получивший на отзыв рабочий экземпляр моей рукописи «Международное сотрудничество ученых и национальные границы», сообщил мне о том, что у его знакомого научного работника, доктора физико-математических наук, сотрудники КГБ произвели обыск и конфисковали некоторые произведения самиздата, в том числе и мою рукопись, которую Турчин дал своему коллеге для ознакомления. Сам я пострадавшего не знал и разрешения на передачу ему моей рукописи не давал. Однако Турчин, работавший в то время в Институте прикладной математики, где директором был М. В. Келдыш, президент АН СССР, не особенно считался с необходимостью конспирации. В это время он сблизился с академиком А. Д. Сахаровым, и они совместно обращались с «меморандумами» в ЦК КПСС о необходимости демократизации страны. В отличие от моего стремления действовать изолированно и единолично, у Сахарова, Турчина, Валерия Чалидзе и некоторых других московских правозащитников существовала убежденность в том, что с помощью определенных документов и работ, широко распространяемых в самиздате и в «тамиздате», в кооперации с рядом западных правозащитных организаций типа «Международной амнистии» можно создать и в СССР относительно организованное демократическое движение, с которым, при наличии в его рядах достаточного числа авторитетных ученых, писателей и журналистов, будет считаться и руководство страны. А. Сахаров, В. Чалидзе и А. Твердохлебов создали Комитет прав человека, состоявший первоначально из трех человек, и широко объявили об этом иностранным корреспондентам. Заявления этого комитета озвучивались теперь зарубежными радиостанциями, создавая впечатление о нем, как о большой и влиятельной организации. Наиболее известных диссидентов без их согласия стали избирать почетными членами-корреспондентами этого комитета, присвоив первые такие звания (несмотря на их несогласие и протесты) Александру Солженицыну и Александру Галичу. На присвоение каких-либо званий комитет не имел никаких прав. Лично я считал, что условий для организованной, открытой и легальной правозащитной деятельности с прямым выходом в зарубежный эфир в СССР пока еще нет.

Моя книга «Международное сотрудничество ученых…» не могла классифицироваться как «антисоветская», так как основывалась на конкретном фактическом материале. В феврале 1970 года, когда КГБ конфисковал рукопись у приятеля Турчина, она уже переводилась на английский в Лондоне. До конца марта за мной серьезной слежки еще не было. О книге «Тайна переписки охраняется законом», которую я закончил именно в это время, никто еще не знал. Мои встречи в Москве с Джеймсом Райтом, редактором издательства «Мастillan», с которым я в начале апреля подписал договора на издание книг и который увез в Лондон рукопись последней книги, прошли – благодаря мерам предосторожности с обеих сторон – незамеченными. Плотной слежки с прослушиванием квартиры за мной не было потому, что я большую часть времени работал дома за письменным столом и о своих планах никому не рассказывал. Но домашний телефон, возможно, был под контролем.

9 апреля 1970 года меня вызвала к себе председатель горсовета Н. П. Антоненко. Вызов, неожиданно для меня, был связан не с устройством на работу, как первый, а с нашим старшим сыном Сашей, который в это время готовился к выпускным экзаменам в школе. У нас с Ритой тогда действительно были с ним некоторые проблемы. В недавнем прошлом очень хороший ученик, он стал хуже учиться, нередко приходил домой поздно. Все родители, имеющие детей такого возраста (16–17 лет), сталкивались с подобными трудностями, поэтому нет необходимости входить здесь в подробности. Антоненко сказала мне, что на завтра меня вызывают в Калугу в областной отдел образования (облоно) для беседы по поводу сына. При этом она показала официальное письмо из Калуги, подписанное Вовк, заведующей отделом, с просьбой обеспечить приезд Ж. А. Медведева в Калугу к 11.30.

Конечно, я сразу понял, что это какая-то ловушка именно для меня. К тому же на 10 апреля у меня были дела в Москве. Я попросил перенести визит в Калугу на другой день. Но в калужском облоно, куда Антоненко сразу позвонила, настаивали, что следует приехать именно завтра. Я согласился, но сказал, что в облоно приедет моя жена, она член детской комиссии месткома и знает все проблемы лучше меня. Антоненко сразу отклонила этот компромисс, заявив, что в Калуге хотят говорить только со мной. Я пообещал, что постараюсь приехать, отложив дела в Москве. Из горсовета сразу пошел в школу, в которой учился Саша. Как я и ожидал, директрису школы о моем сыне из калужского облоно никто не запрашивал и его «личным делом» или даже успеваемостью никто не интересовался. Она также сказала, что родителей в Калугу никогда не вызывают, все проблемы решаются на местном городском уровне. После этого я дал телеграмму в облоно, что приехать по их вызову не могу в связи с делами в Москве.

Вызов в Калугу именно таким образом был мне понятен. Родители по делам своих детей готовы ехать сразу куда угодно, не задавая лишних вопросов. Через десять дней, 20 апреля, та же Вовк позвонила мне домой и уже лично попросила меня приехать в Калугу на следующий день опять-таки для беседы по поводу сына. Я ответил, что у директора школы нет к сыну никаких претензий и что выпускной аттестат по результатам экзаменов он должен получить. На мой вопрос, в чем состоит проблема, Вовк сначала отказалась отвечать, сославшись на высокую стоимость междугородних телефонных разговоров. Я сказал, что позвоню ей сам, чтобы сэкономить бюджетные деньги. После этого Вовк все-таки объяснила, что меня вызывают на лекцию заведующего калужским психдиспансером доктора Лезненко, который будет рассказывать родителям о проблемах трудных подростков и даст много ценных советов. Дальнейший разговор с Вовк терял всякий смысл, и я сказал ей, что знаю в Москве значительно более опытных психиатров, чем Лезненко.

Не было никаких сомнений в том, что вызов в Калугу имел целью подвергнуть психиатрической экспертизе лично меня. На этот счет поступила, по-видимому, директива из Москвы.

Использование психиатрических больниц для насильственного заточения некоторых диссидентов, слишком досаждавших властям, началось, пока в ограниченных масштабах, в тех случаях, когда обвинение в антисоветской или клеветнической деятельности (по статьям УК РСФСР 70 и 190.1) оказывалось затруднительным. К апрелю 1970 года в психиатрических больницах томились генерал Петр Григоренко, боровшийся за восстановление прав крымских татар, Иван Яхимович, председатель колхоза, требовавший равных прав для рабочих и колхозников, Владимир Буковский, студент МГУ, включившийся в правозащитную деятельность, и некоторые другие диссиденты в Москве, Киеве, Минске и, очевидно, в других городах. Оснований для ареста этих людей не было. Судебные разбирательства даже по статье 190.1 оказались достаточно сложным делом. Судебная защита еще не имела опыта и умения работать независимо, но прокуроры теряли прежние исключительные права. Сталинский аппарат массового террора, когда «доказательства» добывались пытками, суды заменялись «тройками», «особыми совещаниями» или трибуналами, а подсудимых приговаривали списками даже к высшей мере, нередко без вызова в суд, был демонтирован после XX съезда КПСС. Но новая система следствия и правосудия была пока приспособлена лишь к работе с обычными уголовными преступлениями и правонарушениями на бытовой почве. Медленно возникала система разбора экономических и финансовых преступлений. Для решения дел по политическим статьям (70 и 190.1) нужны особые суды и другой состав судей и народных заседателей. Советский Союз через репрессивную диктатуру (Сталин) и авторитаризм (Хрущев) перешел к однопартийному тоталитаризму, но аппарат управления для этих различных систем менялся медленно. Применение психиатрии в тех случаях, когда человек нарушал не законы, а правила или инструкции, нередко секретные, либо действовал вопреки решениям партийных органов разного уровня, необязательным для беспартийных, власти считали удобной альтернативой. Отправить в психиатрическую больницу значительно проще, чем посадить в тюрьму, а замена приговора «диагнозом» казалась хорошим способом дискредитировать оппонентов.

О практике неожиданных психиатрических экспертиз я знал. Уже было несколько случаев, когда военнообязанных возмутителей спокойствия вызывали на вполне законное медицинское переосвидетельствование в райвоенкомат, а работавшие в медкомиссиях военкоматов врачи отправляли законопослушных граждан на дальнейшую экспертизу в психиатрические больницы, и экспертиза эта могла затянуться на месяцы, а то и на годы. Такой же ход, но не через военкомат, готовили, очевидно, и для меня. Решения по таким вопросам принимались где-то наверху – в КГБ или в ЦК КПСС. Но как житель Калужской области я подлежал медицинскому обслуживанию именно здесь.

Через две недели меня снова вызвала в горсовет Н. П. Антоненко для беседы по поводу трудоустройства. Однако на этот раз в ее кабинете находился незнакомый мужчина, который представился, не назвав своей фамилии, работником калужского облоно. Разговор о возможностях трудоустройства длился довольно долго. Лишь после этого незнакомец вступил в беседу и среди прочих стал задавать вопросы о моем брате-близнеце и его семье. На эти вопросы я не стал отвечать. Было очевидно, что передо мной сидит психиатр, который хочет знать мою семейную историю и провести так называемый близнецовый анализ.

В начале мая последовали еще два приглашения в Калугу, которые я проигнорировал. Стало ясно, что из Москвы пришло указание – провести психиатрическое обследование Жореса Медведева. О возможности поставить нужный диагноз там не беспокоились, в психиатрии существовало немало скрытых и вялотекущих заболеваний. Даже неадекватность обстановке попала в диагноз генерала Григоренко. Но как обследовать человека без его присутствия в психиатрическом стационаре Калуги, врачи не знали. Для любой подобной экспертизы нужна комиссия из трех-четырех человек (консилиум) и достаточно обстоятельный разговор. Мне стало известно, что в ИМР калужские психиатры расспрашивали обо мне моих бывших коллег.

Насильственная госпитализация

Я был, конечно, озабочен этими сигналами и даже подумывал, не уехать ли на один-два месяца в Астрахань, где жили мои тети Тося и Катя, о которых почти никто не знал. Тося приехала в родную Астрахань из Ленинграда после блокады, Катя жила там всегда. Своих детей у них не было. Переписка с ними была очень редкой. Но спешить я не хотел. Насильственная госпитализация, по существующим правилам, применялась лишь к депрессивным душевнобольным, при угрозе самоубийства, к буйным, представляющим угрозу для окружающих, и к тяжелым наркоманам. По отношению ко мне такая крайняя мера была бы незаконной.

29 мая мне позвонил из обнинского психдиспансера его заведующий Кирюшин и попросил прийти по очень срочному делу, о котором он не хотел говорить по телефону. Я ответил, что к нему придет моя жена, так как мне надо ехать в Москву. «Нет, Жорес Александрович, я хотел бы поговорить именно с вами. Дело такое, что с женой будет неудобно его обсуждать». Я сразу решил, что мне действительно следует уехать в Москву, упаковал портфель, отправил Сашу к друзьям, написал записку Рите, ее в это время не было дома, и послал Диму на велосипеде найти ее. После ухода ребят подошел к шкафу, чтобы надеть пиджак. В этот момент у подъезда послышался скрип тормозов. Я выглянул из-за шторы в окно. Из санитарного микроавтобуса вышли три милиционера, Кирюшин и еще какой-то мужчина. Через несколько секунд в дверь постучали. Я решил дверь не открывать и не реагировать на стук. Неприкосновенность жилища охранялась Конституцией СССР. Стук в дверь повторился, довольно громкий, а потом с еще большей силой. Затем дверь стали трясти, пытаясь сломать замок. Из-под дверных косяков посыпалась штукатурка. Затем за дверью я услышал голос Димы и звук поворачиваемого ключа.

– Папа, к нам… – начал Дима и осекся, увидев мое лицо.

А за ним уже врывались в квартиру три милиционера.

– Постойте, – закричал я, – это частная квартира… У вас есть разрешение прокурора? Покажите его.

– Мы не собираемся вас арестовывать, – ответил сержант, – мы только сопровождаем врачей. – Он показал на Кирюшина и его спутника.

Этот спутник по-хозяйски прошел в кабинет и сел на стул возле моего письменного стола. Кирюшин уселся в стороне на диване, показывая, что он тут не главный. Я сел в свое кресло за стол, напротив незнакомца, пытаясь его разглядеть. Это был интеллигентный человек, очень щуплого телосложения. Лицо его было в нервных пятнах, пальцы рук слегка дрожали. На мой вопрос о причинах столь грубого и незаконного вторжения в мою квартиру он ответил:

– Я главный врач Калужской психиатрической больницы Лифшиц Александр Ефимович.

– В своей квартире я имею право с вами не разговаривать, я вас не приглашал и поводов к вашему визиту не давал.

– Если вы откажетесь с нами беседовать, то мы будем вынуждены сделать соответствующие выводы, – он многозначительно кивнул в сторону стоявших у двери милиционеров.

В этой ситуации целесообразно было продолжить разговор, чтобы дождаться хотя бы возвращения Риты. Последовали общие вопросы о семье.

Когда в комнату вбежала Рита, она сразу поняла, в чем дело, и забросала Лифшица и Кирюшина возмущенными вопросами. Я быстро решил, что беседа с психиатрами должна происходить при свидетелях, и, отозвав Риту в сторону, попросил ее срочно пригласить нескольких бывших коллег из института, живших поблизости. Вскоре пришли пять или шесть человек. Все они имели медицинское образование и знали основы психиатрии. Разговор стал общим. Лифшиц явно колебался. Оснований для срочной насильственной госпитализации не было. Законных причин для этого он не видел, о моей деятельности его подробно не информировали, и моих работ, вызвавших недовольство «верхов», он не читал. Он хотел обеспечить «добровольное» согласие на «трехдневное» обследование. Я тут же отвечал, что никакой добровольности при наличии милиции не может быть. Разговор продолжался уже около часа.

Неожиданно в комнату вошел майор милиции. Это было странно. Столь высокие чины не участвуют в операциях, в которых нужна лишь физическая сила. Тем не менее майор сразу взял на себя командование операцией.

– Почему вы отказываетесь подчиниться требованиям врача? – спросил он довольно грубым тоном.

– А кто вы такой, я ведь не приглашал вас в свою квартиру, – ответил я тоже не слишком вежливо.

– Майор милиции Немов Николай Филиппович. Прошу вас следовать в машину.

– Если вы майор милиции, то должны знать законы о неприкосновенности жилища граждан, ведь милиция – это орган охраны порядка и законности.

– Мы орган насилия! – Немов ударил себя кулаком в грудь. – Это квартира государственная, и милиция имеет право входить в любую квартиру. Встать! – вдруг скомандовал он. – Я вам приказываю встать!

Не обнаружив никакой реакции с моей стороны, майор распорядился всем выйти из комнаты. Этому не подчинилась только Рита. Майор сделал какой-то знак милиционерам, и они бросились ко мне. Рита, однако, встала на их пути и заявила, что не позволит применять насилие. Милиционеры схватили ее за руки и силой оттащили в другую комнату. Майор Немов припер ногой дверь. Двое сержантов подошли ко мне, опытным приемом выкрутили мне руки назад и приподняли с кресла. С выкрученными руками меня вывели на лестницу, а затем во двор. У машины уже собралась толпа любопытных. Меня втолкнули в автобус, милиционеры сели рядом, и автобус на полной скорости выехал на шоссе.

Медицина наоборот

Меня поместили в общую палату на шесть человек одного из корпусов Калужской областной психиатрической больницы. Здесь было душно, ночью свет полностью не выключался и в палате все время дежурила медсестра. После медосмотра у меня забрали одежду, заменив ее ярко-полосатой «психиатрической» пижамой. Затем Лифшиц еще полтора часа со мной беседовал, он и сам многого в этом деле не понимал, но я не старался его просвещать. Мне тоже нужно было многое понять, и прежде всего – на каком уровне принималось решение об операции, а также какова степень осведомленности местных психиатров.

Утром я познакомился с заведующей отделением Бондаревой Галиной Петровной. Она практически ничего не знала о моем деле. Палата была «спокойной». Один пациент, научный работник, попал сюда с депрессивным психозом. Юношу с подозрением на психопатию обследовали по направлению из военкомата. Третий сосед был направлен из прокуратуры после драки в отделении милиции. Больница должна была определить его вменяемость для привлечения к суду. Четвертый мужчина лечился от алкоголизма. Самым тяжелым считался пятый, приятный молодой человек, находившийся здесь уже несколько лет с диагнозом «вялотекущая шизофрения», признаки которой обычному человеку были вообще незаметны. Больница находилась за городом, была огорожена и состояла из нескольких корпусов. Железные решетки на окнах имелись лишь на трех из них. В нашем корпусе были обычные окна и комната для свиданий с выходом в небольшой сад. Поскольку пациенты направлялись сюда не по решению суда, то им разрешались свидания с родными и друзьями.

Осваиваясь в новой обстановке, я тщательно обдумывал весь сценарий. Главный врач столь большой больницы, возможно кандидат медицинских наук, безусловно, не выезжает лично, да еще в другой город, чтобы руководить насильственной госпитализацией незнакомого ему ученого. Мои данные из отдела кадров, наверное, ему известны. Операция готовилась с апреля. При этом был нажим и на Антоненко, председателя горсовета, Кирюшина и Вовк из калужского облоно. Директивы из горкома или обкома могли быть только вторичными, каких-либо досье на беспартийных здесь не собирают. То, что Лифшиц знал о существовании моей книги о Лысенко и был ознакомлен с несколькими главами из рукописи «Международное сотрудничество ученых…», свидетельствовало о том, что проект «психиатрического сценария» был составлен в Пятом управлении КГБ и согласован с идеологическим отделом ЦК КПСС. Оттуда поступали директивы и в местные калужские и обнинские организации. Лифшиц как главный врач больницы не подчиняется непосредственно обкому или областному КГБ. Общие психиатрические больницы объединены в специализированную службу Министерства здравоохранения РСФСР. Генерал Григоренко, Яхимович и Буковский содержались в совершенно другой системе «судебной психиатрии», входившей в МВД и имевшей «тюремный» статус. Они были отправлены туда по решениям суда после судебных экспертиз. В моем случае суда не было, и мне предстоит лишь борьба с фальшивым диагнозом. Для Лифшица установление диагноза по книгам и рукописям, которые он не читал, может оказаться трудной задачей.

Рита наверняка еще вчера известила брата и многих наших московских друзей о случившемся. Но что они могут сделать в субботу и в воскресенье, когда все учреждения закрыты?

Примерно в час дня меня пригласили на комиссию в кабинет заведующей отделением. Первым, кого я увидел в кабинете, был тот самый безымянный работник облоно, который еще в начале мая пытался беседовать со мной в кабинете председателя горсовета Антоненко. Он сидел за столом и нагло улыбался. «Лезненко Владимир Николаевич, – представил его Лифшиц, – заведующий Калужским психиатрическим диспансером». Третьим членом комиссии была Бондарева. «Сегодня у нас предварительная комиссия, – сказал Лифшиц, – основная будет завтра, и в нее включен психиатр из Москвы».

Беседа была довольно долгой и касалась моей работы в институте, рукописи о Лысенко и первых глав работы о международном сотрудничестве ученых. Было очевидно, что все эти сведения они получили из отрывков в каком-то досье и полного представления о моих проблемах не имеют. Некоторые вопросы они задавали явно по заданию КГБ:

– Как попал к переводчику экземпляр рукописи по генетической дискуссии?

– Хотите ли вы опубликовать книгу о международном сотрудничестве также за границей?

– Знакомы ли вы с переводчиком лично, где и когда с ним встречались?

И так далее. Я эти вопросы отводил как не имеющие отношения к психиатрии. Меня даже порадовало, что в КГБ очень мало знают о моих последних книгах и об их судьбе.

На медицинские вопросы и темы, касавшиеся научной работы, я отвечал более подробно. Бондарева в основном молчала. Информацией, явно исходившей из КГБ, владел Лезненко. Лифшиц, главный в комиссии, был менее осведомлен. Возможно, в КГБ ему просто меньше доверяли.

После комиссии мне разрешили свидание с женой, двумя друзьями, приехавшими из Москвы, и братом. Рой рассказал, что он уже известил о случившемся Сахарова, Астаурова и Дудинцева. Других моих московских друзей известила о случившемся еще 29 мая вечером Рита.

В воскресенье 31 мая меня пригласили на вторую, главную комиссию. Кроме трех прежних членов в нее входил врач, которого мне представили как профессора Шостаковича Бориса Владимировича из Института судебной психиатрии имени Сербского.

– Борис Владимирович приехал сюда не как судебный психиатр, а как консультант по общим вопросам по приглашению больницы, – пояснил Лифшиц.

На этот раз задавал вопросы главным образом Шостакович, который принял на себя функции председателя. Он был лучше осведомлен о моем досье в КГБ и, безусловно, получил там нужные инструкции. Большинство вопросов касалось истории публикации в США книги о Лысенко и книги «Международное сотрудничество ученых…». На мой вопрос, где он мог прочитать эту книгу (как и Лифшиц, он знал лишь первые главы), Шостакович не стал отвечать. Он явно был подготовлен к своей роли заблаговременно и ждал результатов первой комиссии, чтобы не повторяться. Но нередко он задавал точно такие же вопросы, как накануне Лезненко. У них был, очевидно, общий список. Беседа с комиссией продолжалась около двух часов.

Воскресенье было в больнице днем свиданий. В комнате для свиданий я был очень рад увидеть вместе с Ритой и академика Б. Л. Астаурова, моего старого друга. Мы с ним регулярно встречались с 1961 года. Астауров хотел побеседовать и с главным врачом. Лифшиц сначала сослался на занятость, но, обнаружив, что Астауров готов ждать, все же согласился на беседу. На этой беседе присутствовала и Рита. Астауров, хотя и генетик, хорошо разбирался в психиатрии. Отец Астаурова был психиатром, достаточно известным. Три дня кончались, и прошедшая только что комиссия должна была принять решение. Судя по объяснениям Бондаревой и Лифшица, «резких» нарушений и отклонений психики не было обнаружено, но комиссия сочла целесообразным продлить наблюдение в условиях больницы еще несколько дней. Между тем, как сообщила мне Рита, в Калужскую психиатрическую больницу, в Прокуратуру СССР и в Министерство здравоохранения СССР поступило уже множество телеграмм от моих друзей, знакомых, коллег и немалого числа известных ученых с протестами против незаконного насильственного заключения в психиатрическую больницу здорового человека. В субботу вечером подробности насильственного психиатрического ареста Медведева были изложены в передачах зарубежных радиостанций, причем не только на русском, но и на других европейских языках. Иностранные корреспонденты в воскресенье уже дежурили возле квартиры Роя. Он рассказал им основные подробности.

Вторым днем свиданий был вторник, и от Риты я узнал, что с протестами (в виде телеграмм в ЦК КПСС и Минздрав) по поводу насильственной психиатрической госпитализации Жореса Медведева уже выступили академики А. Д. Сахаров, П. Л. Капица, В. А. Энгельгардт, М. А. Леонтович и некоторые другие, а также писатели А. Т. Твардовский, В. А. Каверин и В. Я Лакшин и кинорежиссер Михаил Ромм. Все они знали меня лично. Сообщения о грубой процедуре ареста были опубликованы и во многих ведущих западных газетах. Некоторые делали обобщения, объединяя мой случай с другими.

В четверг 4 июня стало известно, что вторая комиссия с участием профессора Шостаковича приняла слишком либеральное решение, не найдя у обследуемого признаков, требующих длительной принудительной госпитализации. Резких отклонений от нормы не было обнаружено, и Ж. А. Медведева рекомендовали отправить домой «под диспансерное наблюдение». Однако, как узнал Рой, приехавший в Министерство здравоохранения с группой старых большевиков, это решение комиссии было отменено лично министром здравоохранения Б. В. Петровским. Министр назначил новую комиссию, которая выезжала в Калугу на следующий день, 5 июня. В нее были включены Г. В. Морозов. директор Института судебной психиатрии им. Сербского (председатель), Д. Р. Лунц, заведующий отделением спецэкспертизы этого же института, профессор А. А. Портнов, директор Института психиатрии АМН СССР, и В. М. Морозов, заведующий кафедрой психиатрии Института усовершенствования врачей. От Калужской больницы в комиссию входил А. Е. Лифшиц.

Один из друзей Роя сообщил ему, что семья имеет право назначить в комиссию одного психиатра, которому она доверяет. В качестве такого психиатра от родственников брат включил в комиссию, по рекомендации, профессора Д. Е. Мелехова и потребовал вывести из нее Д. Р. Лунца – как психиатра, имевшего чрезвычайно плохую репутацию в других подобных делах. Мелехов, которому изложили суть дела, дал свое согласие.

Примерно в пять часов вечера, когда я еще продолжал разговаривать с Ритой, меня неожиданно пригласили в кабинет заведующей отделением. Там я увидел Лифшица и еще троих почтенных мужчин. Лифшиц сообщил, что со мной хочет побеседовать новая комиссия.

– Но мне сказали, что комиссия будет в пятницу, – удивился я.

– Да, это было так, но мы решили не затягивать дело и приехали сегодня, – сказал один из членов комиссии.

Я поинтересовался ее составом. В нее теперь входили Г. В. и В. М. Морозовы и Р. А. Наджаров, заместитель директора Института психиатрии АМН СССР. Членом комиссии оставался и Лифшиц как главный врач больницы. Назначенный семьей профессор Мелехов отсутствовал. Досрочный консилиум был явно связан с желанием избежать присутствия независимого эксперта. До Калуги из центра Москвы ехать на автомобиле не менее трех часов.

Заседание вел Г. В. Морозов. Он задавал вопросы в очень быстром темпе, не дожидаясь часто окончания ответов. Все собеседование продолжалось не дольше 25–30 минут. Вопросы я запомнил и, выйдя из кабинета, сразу продиктовал их Рите. Первым опять был вопрос о цели моей книги о международном сотрудничестве ученых, которую, кстати, Морозов не читал. Несколько вопросов имели чисто биографический характер, другие были пустой формальностью: «Кого из своих детей вы любите больше? С какого возраста интересуетесь биологией?» и т. п. После этого комиссия заседала еще около часа. Затем Лифшиц вышел в комнату свиданий к Рите и сообщил ей, что комиссия нашла возможным выписать меня из больницы. «Сегодня уже поздно, приезжайте завтра днем».

Вечером Лифшиц пришел в палату. «Завтра будете выписываться, – при всех сказал он с некоторым облегчением, – я просил старшую сестру подготовить вашу одежду».

Однако на следующий день меня не выписали и были отменены все свидания. Мне запретили даже прогулку. С Ритой и приехавшим братом мы объяснялись знаками через стеклянную дверь. Как вскоре стало известно, министр здравоохранения Петровский действительно дал указание отправленной столь срочно в Калугу комиссии не проводить полноценной экспертизы и обеспечить быструю выписку Медведева из Калужской психиатрической больницы… как не оборудованной и не подготовленной для содержания столь опасных больных, имеющих политические аномалии. В Калуге не было психиатров, способных находить «скрытые болезни» у диссидентов. Они действительно хотели найти диагностируемое психическое заболевание. Именно поэтому предварительное наблюдение Медведева длилось столь долго. Узнав, что в ИМР заведует одной из лабораторий мой студенческий друг, знавший меня с 1944 года, Лифшиц съездил в институт, чтобы поговорить и с ним. Он поначалу воспринимал все действительно как медицинскую проблему. Лифшицу не решались объяснить, что нужна не реальная диагностика, а профессиональная фальсификация. Меня теперь должны были не просто освободить и выписать домой, а лишь выписать из областной больницы, перевезти в Москву и поместить в больницу Института судебной психиатрии им. Сербского, где я был бы изолирован от всех посетителей и пребывал там бессрочно. Для осуществления этого плана необходимо было предъявить мне по линии КГБ какое-нибудь обвинение в незаконных деяниях по статье 190.1 («преднамеренная клевета») УК РСФСР, которая казалась министру вполне подходящей для данного случая. После этого главный прокурор Калужской области имел законное право просить проведения психиатрической экспертизы уже не в калужской больнице, а в Институте судебной психиатрии, куда поступают лица, находящиеся под следствием. Проблема была лишь в том, что у Медведева уже был диагноз, поставленный второй комиссией, законно оформленный, подписанный ее членами и вошедший в историю болезни. Отмена этого диагноза министром, по профессии хирургом, не имела юридической силы. Решения консилиумов врачей не утверждаются в административном порядке. Решение третьей комиссии, которая рекомендовала выписку пациента, не выносилось по всем правилам и не оформлялось как диагностический документ. Прибывшие столь срочно «врачи в штатском» просто убедились, что Жорес Медведев не может оставаться в Калуге, во всяком случае долго. Но на столь необходимое обвинение по статье 190.1 УК РСФСР требовалось некоторое время – речь ведь шла о рукописи объемом 250 страниц, которую следовало изучить экспертам и найти в ней «преднамеренную клевету».

Министр Петровский явно не знал существующих юридических норм и полагал, что КГБ все может сделать очень быстро. Но для КГБ первым шагом в таком деле должен был быть обыск в квартире с изъятием бумаг, а затем их изучение. Уверенности в том, что они смогут при этом найти что-либо политически криминальное, не было. Осторожность Медведевых была им известна. Андропову уже звонил по этому делу Мстислав Ростропович, с которым я был знаком. Между тем кампания в мою защиту приобретала международный характер. Само по себе столь непосредственное участие Петровского в этом деле не могло быть его собственной инициативой. То, что весь предварительный материал готовился в КГБ, не вызывало сомнений. Поначалу там не спешили. Дело ускорилось после конфискации рукописи о международном сотрудничестве ученых. По характеру этой работы, основанной на фактическом материале, было очевидно, что она готовилась не для публикации в СССР. Но и КГБ не имел полномочий на меры политического характера без санкции Секретариата ЦК КПСС или Политбюро. По общим особенностям событий, как происшедших, так и последующих, мы с Роем пришли к выводу, что относительно меня существовало решение Политбюро, очевидно, по докладу из КГБ. Главную роль в Политбюро в этом деле мог играть М. А. Суслов. Брежнев плохо разбирался в идеологических проблемах. Политбюро в подобных случаях не вдается в медицинские или юридические тонкости. Оно просто могло обязать КГБ или Министерство здравоохранения изолировать Ж. А. Медведева и лишить его доступа к иностранным издательствам. Технические детали должны были разработать сотрудники либо КГБ, либо Минздрава СССР. Кагэбэшники понимали сложность судебного разбирательства по книге, которая только что написана, никому пока не известна, не распространялась и не издавалась. Такое судебное дело могло лишь привлечь к ней повышенное внимание и привести к ее широкому распространению. Поэтому КГБ возложил изоляцию Медведева на Министерство здравоохранения. Так было проще и быстрее. Петровский понял, что фальшивый диагноз трудно обеспечить в обычной больнице и задачу нужно все-таки решать совместно с КГБ через судебную психиатрию. Но это требовало времени. В сложившейся ситуации надежда возлагалась на того же Лифшица. (Ему, как я узнал позже, обещали звание заслуженного врача РСФСР.) Лифшицу следовало держать меня в больнице под разными предлогами как можно дольше. Он не нес за это никакой юридической ответственности. До 1961 года произвол психиатров можно было обжаловать в судебном порядке. Однако при подготовке нового кодекса законов статьи о судебной ответственности психиатров были исключены. Их действия теперь можно было обжаловать или оспаривать лишь в восходящем административном порядке, сначала в облздраве, затем в Министерстве здравоохранения РСФСР, а затем в Минздраве СССР.

Дело, таким образом, затягивалось на неопределенный срок. Его организаторы предполагали, что поток протестов начнет уменьшаться. Но этого не произошло. 6 июня ко мне на свидание приехал на машине мой друг писатель В. Д. Дудинцев с женой. Юрист по образованию, он сразу зафиксировал множество нарушений. Лифшица в больнице не было, он смог поговорить только с Бондаревой.

Труднее всего оказалось положение Риты. Именно в эти дни в Калинине (Твери) умирала от рака ее мама. Отец, брат, сестра и другие родственники ждали нас там. О моих проблемах в Калуге они не знали, Рита им не говорила, иностранных радиоголосов они не слушали. В Калинин Рита приехала уже на похороны и сразу после поминок ночным поездом вернулась в Москву, а затем в Обнинск и Калугу. В комнате свиданий больницы она увидела меня в той же полосатой пижаме беседующим с Александром Твардовским и писателем Владимиром Тендряковым. Возле стеклянных дверей комнаты свиданий толпились пациенты больницы. Всем хотелось увидеть знаменитого и любимого поэта, которого они знали лишь по портретам.

Глава 13

Калужская психиатрическая больница

В течение первой недели в Калужской областной психиатрической больнице я старался как можно больше узнать об этом учреждении и его пациентах. Почти тридцать лет гонений на генетику привели к серьезному отставанию советской психиатрии от мирового уровня этой науки. Психические заболевания объясняли у нас лишь условиями жизни, а не наследственностью. Это было неизбежным последствием практически ликвидации в СССР медицинской генетики и генетики человека. Психические болезни рассматривались в основном как социальные. Пересмотр таких воззрений, начавшийся лишь в 1965 году, шел медленно. Советский Союз только в 1968 году был принят в Международную ассоциацию психиатрии, очередной конгресс которой ожидался в 1971 году в Мексике.

Поскольку мозг является наиболее сложным и комплексным органом, формирование которого продолжается у человека в течение многих лет и после рождения, то те или иные аномалии в его развитии, очень часто малозаметные и локальные, возникают значительно чаще, чем в других органах. При старении организма неизбежные возрастные изменения тканей и клеток мозга часто проявляются в виде психических расстройств различного типа. Согласно международной статистике, около 1 % детей рождаются с психическими аномалиями, среди которых наиболее распространенными являются аутизм, генетическая природа которого неясна до сих пор, и синдром Дауна, который является результатом хромосомной аномалии в женской яйцеклетке. Синдром Дауна встречается у 0,3 % новорожденных от 18–20-летних матерей, у 1 % от 30-летних и у 3–4 % от женщин, достигших 40-летнего возраста и накопивших в своих яйцеклетках больше генетических изменений. С другой стороны, число психических заболеваний увеличивается и при старении как прямой результат возрастных изменений клеток мозга. Доминирующими болезнями стариков являются старческая деменция (слабоумие, потеря памяти), болезнь Паркинсона и болезнь Альцгеймера. Шизофрения, существующая в очень широком диапазоне различных проявлений, также относится к числу наследуемых болезней. К психическим заболеваниям относятся и наркомания и алкоголизм.

В крестьянской России психиатрических больниц почти не было. Умственно отсталые дети жили в семьях, беспомощные взрослые и старики часто жили в богадельнях при церквях и монастырях. Развитие городов в Европе и в России привело к необходимости создания специализированных психиатрических больниц. В России, а затем в СССР груз психических заболеваний значительно возрос после трех войн в период 1914–1945 годов, а также в результате террора и голода 1921–1922, 1932–1933 и 1946–1947 годов. Церкви и монастыри, принимавшие на себя значительную долю забот о психически больных, слепых и глухих, были в основном ликвидированы. Забота о них перешла в систему здравоохранения. К 1970 году существовало около ста крупных областных психиатрических больниц и множество психдиспансеров. Как правило, эти больницы располагались в 20–30 км от города на большой огороженной территории. Калужская областная психиатрическая больница, расположенная недалеко от села Бушмановка, видимо, мало отличалась от других подобных больниц. В детском корпусе преобладали дети младшего школьного возраста с синдромом Дауна (до 7–8 лет они оставались в семьях) и некоторыми другими синдромами (аутизм старались лечить в диспансерах), и они содержались в больнице до конца своей жизни, завершавшейся к 15–20 годам. Старческие психические аномалии не лечились. Больных кормили плохо, в каждой палате могло содержаться до двадцати человек, никто из родных их не посещал. В больнице было около десяти отделений и, возможно, более тысячи пациентов. Одно или два отделения предназначались для так называемых беспокойных больных.

Статистика по числу психиатрических больных разных групп в СССР засекречивалась. Согласно ежегодной статистике Всемирной организации здравоохранения (ВОЗ), общее число людей с психическими аномалиями постоянно растет. При этом быстрее всего растет число заболеваний, связанных с маниакальными депрессиями (они являются основной причиной самоубийств), старческими аномалиями, алкоголизмом, наркоманией и шизофренией. Экономическое развитие и технический прогресс повсеместно приводят к снижению инфекционных, но к росту психических и неврологических заболеваний, часто требующих госпитализации.

Проблема становится международной

Приезд ко мне в больницу Твардовского и Тендрякова и их довольно-таки острая беседа с главным врачом больницы Лифшицем превратили факт насильственной госпитализации Жореса Медведева в международный скандал. Рассказ Роя об этом визите иностранным корреспондентам появился на следующий день во многих ведущих западных газетах и журналах. Time, Newsweek, Spiegel и другие издания начали готовить более подробные статьи о злоупотреблении психиатрией в СССР. Появились такие термины, как «карательная медицина», «психотюрьмы» и другие.

7 июня на свидание со мной и для беседы с Лифшицем приехали из Москвы мой друг, биохимик, профессор А. Нейфах и писатель В. А. Каверин с женой. На следующий день прибыли старые большевики Иван Павлович Гаврилов и Раиса Лерт. И. П. Гаврилов был другом моего отца еще с Гражданской войны. Он провел в лагерях на Колыме почти восемнадцать лет, но выжил и был реабилитирован в 1956 году. Хотя это был не день свиданий, им разрешили встретиться со мной. Письмо-протест написал президенту АМН СССР Тимакову Петр Михайлович Жуковский. Отдельное письмо он написал моей жене. Академик А. Д. Сахаров передал 7 июня в ЦК КПСС обстоятельный протест на имя Л. И. Брежнева, объявив, что считает его «открытым». Выдержки из его письма были опубликованы в западных газетах и зачитывались зарубежными радиостанциями на русском языке. Игнорировать такую кампанию стало уже трудно. Но решить мою судьбу могли лишь те, кто принимал первоначальное решение, еще до приезда Лифшица в Обнинск.

Чтобы я не лежал без дела в палате, начались всевозможные обследования. По команде невропатолога я находил с закрытыми глазами кончик своего носа указательными пальцами левой и правой руки, не реагировал на щекотку и удары молоточком по коленке. Была проведена запись биотоков мозга (энцефалограмма), и продолжались ежедневные беседы с Бондаревой и Лифшицем. Врачи подробно интересовались моей родословной – мне нужно было рассказать о роде занятий и судьбе всех моих близких родственников по материнской и отцовской линиям, от бабушек и дедушек до троюродных племянниц и племянников. Никто из них психическими болезнями не страдал. Вопросы эти перемежались теми, что были явно получены из КГБ.

– Почему вы не соблюдали инструкцию о служебной переписке, за которую расписались? – вдруг спросил главврач.

Я ответил, что никакой инструкции не подписывал и что моя переписка в большинстве случаев не имела служебного характера.

– С чего начались неприятности у Солженицына? – неожиданно спросила Бондарева.

– А правда ли, что ваша первая научная работа называлась «О сущности жизни»? – спросил Лифциц.

– Полная правда, – ответил я, – но это была не научная работа, а доклад студента первого курса на студенческой конференции в 1945 году с попыткой расшифровать формулу Энгельса из его «Диалектики природы»: «жизнь есть форма существования белковых тел». В 1945 году марксизм считался основой всех наук.

Впоследствии я узнал, что Лифшиц приезжал в Обнинск и расспрашивал соседей по подъезду, не бывает ли у Медведевых скандалов, ссор, крика в квартире. Судя по всему, врачи все еще надеялись найти какие-либо аргументы в пользу того диагноза, который от них требовали. Беседы с ними происходили иногда по два раза в день.

– Оставляете ли вы копии писем, посылаемых за границу? – спросила как-то Бондарева. – Где вы их храните?

Вечером 8 июня Лифшиц долго убеждал меня, что занятие публицистикой, в дополнение к профессиональной научной работе, – это свидетельство раздвоения, или диссоциации, личности. Мысль о моей «плохой адаптации к социальной среде» Лифшиц пытался втолковать жене и брату и получал, естественно, отпор.

Держать меня в больнице без лечения не имело смысла, поэтому 8 июня мне предложили курс химиотерапии трифтазином с галоперидолом – сильнодействующими нейролептиками-депрессантами. Я ответил, что такое «лечение» ничем не будет отличаться от опытов гитлеровских врачей в концлагерях. Врачи имели право и на насильственное лечение, но не решались, так как это могло вызвать бурную реакцию общественности.

Министр здравоохранения Б. Петровский, который наверняка консультировался по моему делу с КГБ и с какими-то инстанциями в ЦК КПСС, получил инструкцию «переубедить» ученых. При наличии достаточно серьезного диагноза, свидетельствующего об «общественной опасности» пациента, там, наверное, рассчитывали перевести Медведева в Институт им. Сербского без всякого судебного разбирательства. Продлевать мое пребывание в калужской больнице, открытой для посетителей, становилось слишком трудно. На 12 часов в пятницу Петровский назначил у себя в кабинете совещание, пригласив пятерых академиков, заявлявших наиболее энергичные протесты (А. Д. Сахарова, П. Л. Капицу, Б. Л. Астаурова, Н. Н. Семенова и А. П. Александрова). Четверо из них возглавляли институты АН СССР. Н. Н. Семенов был лауреатом Нобелевской премии. Со стороны министерства были приглашены главный психиатр Минздрава академик АМН А. В. Снежневский и Г. В. Морозов. В приглашении академикам говорилось, что совещание состоится «по делу о больном Ж. А. Медведеве».

Приглашенных ученых попросили считать это совещание конфиденциальным. Но Сахаров предупредил, что этого условия не принимает. Вечером он рассказал о совещании Рою. Основной доклад делал Снежневский, с которым я никогда раньше не встречался. Он обвинял академиков и писателей в том, что они своими заявлениями наносят ущерб репутации советской психиатрии. Диагноз сформулировал Г. Морозов, который, находясь в Калуге, никаких симптомов после нескольких вопросов ко мне не обнаружил. Теперь же он назвал весьма сложный диагноз – «параноидальная шизофрения с навязчивым бредом реформаторства и раздвоением личности», – относившийся к состояниям, требующим госпитализации. К этому добавлялись «повышенная самооценка» и «отсутствие адаптации». Выписка из больницы могла, по его словам, привести к обострению этих симптомов.

В развернувшейся затем дискуссии Сахаров, Капица, Астауров и Семенов, знавшие меня лично уже немало лет, резко раскритиковали и диагноз и симптомы как смехотворные и полностью надуманные. Повышенная самооценка, как они объяснили, необходима любому ученому, который стремится к каким-либо открытиям. «Раздвоение личности можно было бы назвать синдромом Леонардо да Винчи», – с иронией заметил Капица. Совещание у министра продолжалось около трех часов. Петровский покидал свой кабинет очень мрачным. Изменить позицию ученых (и, следовательно, Академии наук) не удалось. Петровскому и Снежневскому стало ясно, что надо отступать, признав ошибку. Но им предстояло убедить в этом и другие инстанции.

Вот как мы живем

Солженицын, живший в это время на своей дачке недалеко от Обнинска и работавший над новым романом «Август Четырнадцатого», узнал о моей насильственной госпитализации из русской передачи Би-би-си. На следующий день к Рите приехала Решетовская, чтобы узнать все подробности. Солженицын хотел сделать заявление, но решил немного подождать. Простой протест опального писателя не мог оказать особого влияния, следовало обобщить мой случай с другими подобными. Утром в воскресенье 14 июня Александр Исаевич позвонил Рою и предложил встретиться в одном из сквериков недалеко от станции метро «Сокол». Рой рассказал ему, как развивались события, и объяснил, что все обещания о выписке брата из больницы были лживыми, возможно с целью дезинформации, и врачам надо было продлить содержание Жореса Медведева в Калуге, чтобы подготовить его перевод в Институт им. Сербского. Рассказал он и о недавнем совещании у Петровского и оглашенном там «диагнозе».

Рано утром 15 мая Рою домой привезли подписанное Солженицыным открытое заявление «Вот как мы живем», которое к вечеру того же дня стало широко известно и передавалось на русском языке западными радиостанциями:

«…безо всякого ордера на арест или медицинского основания приезжают к здоровому человеку четыре милиционера и два врача, врачи заявляют, что он – помешанный, майор милиции кричит: “Мы органы насилия! Встать!”, крутят ему руки и везут в сумасшедший дом.

Это может случиться завтра с любым из нас, а вот произошло с Жоресом Медведевым – ученым-генетиком и публицистом, человеком гибкого, точного, блестящего интеллекта и доброй души (лично знаю его бескорыстную помощь беззвестным погибающим больным). Именно разнообразие его дарований вменено ему в ненормальность: “Раздвоение личности!” Именно отзывчивость его на несправедливость, на глупость и оказались болезненным отклонением: “плохая адаптация к социальной среде!” Раз думаешь не так, как положено, значит, ты ненормальный! А адаптированные – должны думать все одинаково. И управы нет – даже хлопоты наших лучших ученых и писателей отбиваются, как от стены горох.

Да если б это был первый случай! Но она в моду входит, кривая расправа без поиска вины, когда стыдно причину назвать. Одни пострадавшие известны широко, много более – неизвестных. Угодливые психиатры, клятвопреступники, квалифицируют как “душевную болезнь” и внимание к общественным проблемам, и избыточную горячность, и избыточное хладнокровие, и слишком яркие способности, и избыток их.

А между тем даже простое благоразумие должно было бы их удержать. Ведь Чаадаева в свое время не тронули пальцем – и то мы клянем палачей второе столетие. Пора бы разглядеть: захват свободомыслящих в сумасшедшие дома есть духовное убийство, это вариант газовой камеры и даже более жестокий: мучения убиваемых злей и протяжней. Как и газовые камеры, эти преступления не забудутся никогда, и все причастные к ним будут судимы без срока давности, пожизненно и посмертно.

И в беззакониях, и в злодеяниях надо же помнить предел, где человек переступает в людоеда!

Это – куцый расчет, что можно жить, постоянно опираясь только на силу, постоянно пренебрегая возражениями совести.

А. СОЛЖЕНИЦЫН15 июня 1970»

Последняя неделя в Калуге

С 13 июня число посетителей, хотевших встретиться со мной, начало возрастать и особые дни свиданий были отменены. Постоянно звонил междугородний телефон не только в кабинете, но и в квартире Лифшица. В почтовом ящике нашей квартиры Рита обнаруживала конверты с деньгами. На одном было написано: «От ученых Новосибирска». Приехал на свидание ко мне Валерий Чалидзе, председатель неофициального Комитета прав человека. В воскресенье 14 июня приехали обнинские друзья В. Ф. Турчин, А. Г. Васильев и еще несколько ученых из ФЭИ.

Состав моей палаты все время менялся, и было ясно, что «психиатрические аресты» действительно стали правилом. Молодой человек, демобилизованный из армии, попал в нашу палату после обращения в ЦК КПСС о необходимости реорганизовать ВЛКСМ, так как комсомол, по его мнению, превратился в бюрократическую организацию. Средних лет мужчину привезли в больницу, так как он расклеивал листовки с протестом по поводу своего увольнения из училища, где работал преподавателем. Им в качестве лечения назначили инсулиновый шок и нейролептики – для «изменения структурной основы психики». В нашем «спокойном» корпусе третьего отделения неожиданно отменили прогулки. Мне ограничили возможность писать письма. Их теперь полагалось сдавать в открытом виде дежурной сестре.

Однако встреча министра Петровского с академиками 12 июня изменила обстановку. Заявление Солженицына, широко передававшееся в эфире и опубликованное во многих западных газетах 16 июня, безусловно, стало известно и Лифшицу. Днем он пригласил к себе Риту для «последних наставлений» и убеждал ее, что мне нужно сосредоточиться на научной работе и прекратить занятия публицистикой и социологией. Рита резонно отвечала, что выполнение этого условия требует восстановления меня на работе в институте, хотя бы в должности старшего научного сотрудника.

17 июня, прежде чем разрешить мне переодеться в мой цивильный костюм, меня вызвали к Лифшицу и Бондаревой для заключительных наставлений. Оба врача уверяли меня, что они были полны забот лишь о моем здоровье. Они специально просили, чтобы я не писал никаких записок или статей о пребывании в их больнице. «Если вы будете продолжать занятие публицистикой, то мы, врачи, не сможем вам помочь. – Лифшиц развел руками. – Этим займутся другие инстанции».

Я ответил, что мог бы принять эти условия лишь в том случае, если будет формально отменен как ошибочный оглашенный Петровским и Снежневским «диагноз» тяжелого психического заболевания. При устройстве на работу в любое научное или высшее учебное заведение всегда, как известно, требуется справка о здоровье.

Лифшиц ответил, что уже поступила директива Калужского обкома КПСС о предоставлении мне должности старшего научного сотрудника лаборатории биохимии в ИМР.

После этого разговора я, наконец, переоделся и мы с Ритой пошли к автобусной остановке.

Кто сумасшедший?

Первые дни после моего возвращения к нормальной жизни показали, что моя выписка из больницы и возвращение домой могли быть самостоятельным решением больницы, согласованным с обкомом, но не с Москвой. Главный врач Калужской психиатрической больницы и даже заведующие ее отделениями имеют полное право решать вопросы о судьбе пациентов самостоятельно, не согласовывая свои решения с вышестоящими медицинскими организациями и тем более с министерством. Калужский обком КПСС мог быть в этом вопросе на стороне главного врача. Явный перелом в их позиции произошел после приезда в Калугу Александра Твардовского. С писателем такого масштаба, признанным великим, произведения которого входили в школьные программы, изворачиваться, обсуждая проблему Медведева, Лифшицу было нелегко. Как главный редактор журнала Твардовский был если не психиатром, то психологом. Но Лифшиц не решался говорить и всей правды. В Калужском обкоме тоже наконец поняли, что скандал, возникший вокруг этого дела, можно решить только в Москве. Но и в Москве не ожидали всех возникших осложнений, особенно с международной прессой. О моем возвращении домой московские чиновники, занимавшиеся этим делом, не были даже извещены.

18 июня известного кинорежиссера Михаила Ромма вызвали в райком КПСС для «проработки» по поводу его вмешательства в «лечение Медведева». На столе у секретаря райкома лежала медицинская справка, в которой Медведев был объявлен «социально опасным психически больным», нуждавшимся в изоляции. Попасть на стол секретаря райкома в Москве такая справка могла лишь через ЦК КПСС. В тот же день, 18 июня, на 15 часов в Секретариат Союза советских писателей вызвали беспартийного В. А. Каверина, чтобы сделать ему замечание по поводу его визита в Калугу. В Секретариате был список всех писателей, которые посылали телеграммы протеста или лично приезжали в Калугу. Их «проработка» намечалась на следующие дни. Для таких «проработок» в ССП была создана специальная комиссия. Выписка Медведева из больницы членов этой комиссии крайне удивила (не сама выписка, а то, что они узнали об этом от Каверина). Вызывали в райком КПСС для «замечания» и А. Т. Твардовского. Это говорило о том, что авторы «психиатрического сценария» в Москве не намерены сдаваться. Сдались в Калуге.

А моего брата 18 июня на 15 часов пригласили в КГБ к сотруднику высокого ранга, который, однако, не назвал своей фамилии (да зачастую если сотрудники КГБ и называли свои имена-фамилии, это были псевдонимы). Роя пытались убедить, что вся акция с помещением меня в Калужскую психиатрическую больницу была подготовлена исключительно местными властями и центральный аппарат КГБ не имел к этому никакого отношения. Такую же версию излагали впоследствии и некоторым академикам. Судя по одной из них, референт и спичрайтер Брежнева Александр Бовин, считавшийся либералом, доложил своему шефу о том, что психиатрический арест Медведева вызывает слишком бурную отрицательную реакцию в Академии наук СССР и широко используется западной пропагандой. Брежнев якобы поднял телефонную трубку прямой связи с Андроповым и распорядился срочно освободить Жореса Медведева. Все эти явно наспех придуманные легенды были пущены в оборот уже после 18 июня. Рой известил о моей насильственной госпитализации своих друзей, работавших в аппарате ЦК КПСС, Георгия Шахназарова и Юрия Красина, еще 31 мая. Был информирован и А. Бовин. Он действительно составил для своего шефа докладную в нужном стиле и положил ее на стол генерального секретаря 1 июня. Но у Брежнева были и другие, более влиятельные советники. Данная проблема входила в компетенцию Суслова и Андропова. Именно из КГБ министр здравоохранения Петровский мог получить инструкцию о переводе Жореса Медведева в Институт судебной медицины, а не о выписке домой, а врачи Лифшиц и Бондарева получили большой список вопросов, касающихся моих книг. Никаких прямых указаний Брежнева или Андропова об освобождении Медведева не было. Не был отменен и составленный Г. Морозовым и Снежневским сложный «диагноз», объявлявший Жореса Медведева социально опасным душевнобольным. Мое освобождение стало исключительно результатом широких и решительных протестов ученых и писателей, а также нараставшей кампании в западной прессе. Выступление Солженицына показало, что эта кампания будет и дальше нарастать, а не затухать. Произвол был слишком очевиден и не имел никакой медицинской или юридической базы. Оказались под угрозой бойкота две международные биологические научные конференции в Прибалтике, которые намечались на июль и август. Могло быть отменено и приглашение АМН СССР на Международный конгресс по психиатрии в Мексике в 1971 году. Тихая и незаметная «медицинская изоляция» Жореса Медведева, c тем чтобы лишить его доступа к зарубежным издательствам и контактов с иностранными учеными, не получилась. Но не было и директивного прекращения всего этого «психиатрического дела».

Примерно в середине июля мне позвонил Ю. В. Кирюшин, заведующий обнинским психдиспансером, и попросил прийти к нему на прием. «По какому делу?» – спросил я. «Калужская психиатрическая больница, – ответил он, – произвела вашу выписку под диспансерный учет, с ежемесячным обследованием в нашем диспансере». «С каким диагнозом?» – спросил я. «Диагноз является врачебной тайной и не сообщается пациентам», – ответил Кирюшин. «Доложите Лифшицу, что я на диспансерные обследования являться не буду», – ответил я. История, таким образом, еще не закончилась. Это была попытка шантажа. Существовал лишь один путь ее прекратить – полностью изложить все факты в виде очерка или книги. При этом следовало поторопиться. Я положил перед собой стопку чистых листов бумаги и на первом из них написал крупными буквами заголовок, который сложился сразу: «Кто сумасшедший?»

По свежим в памяти событиям очерк был написан очень быстро, всего за две недели. Рой, прочитав мой текст, решил добавить четыре главы о событиях, происходивших за пределами Обнинска и Калужской психиатрической больницы. В организации сопротивления извне он играл решающую роль. В итоге к сентябрю 1970 года мы имели небольшую совместную книгу с рядом обобщений и анализом других случаев, вполне подходившую для самиздата. В сентябре в журнале Nature (№ 5264) были напечатаны большой отрывок из моей книги «Международное сотрудничество ученых…» (история с ежегодной лекцией по старению в 1966 году) и редакционная статья по этому поводу. Было также объявлено, что вся книга находится в печати на русском и на английском языках. В Москве с ежегодным рабочим визитом находился в это время мой американский друг профессор Дэвид Журавский. Его собственная книга о Лысенко была закончена и издавалась в Гарварде. Для нового проекта он выбрал «позитивную» тему о теориях Сеченова. Как редактор переводившейся книги Роя «К суду истории» он два раза беседовал с ним для обсуждения некоторых вопросов. В КГБ эти встречи, происходившие в библиотеке, не были зафиксированы. Я по-прежнему встречался с Журавским в Государственной библиотеке имени В. И. Ленина. Мы обедали в пельменной возле станции метро. Журавский согласился отправить рукопись книги «Кто сумасшедший?» моему редактору Джеймсу Райту в британское издательство «Macmillan» с дипломатической почтой американского посольства. Все свои конспекты и выписки, сделанные в библиотеке, он периодически отправлял домой в Эванстон в Иллинойсе таким же путем. В начале октября наша рукопись уже была в Лондоне в руках одного из лучших переводчиков с русского Эллен Де-Кадт (Ellen de Kadt). Она преподавала на кафедре советологии в Лондонской школе экономических и политических наук. Однако издательство решило опубликовать эту книгу сначала на русском, чтобы иметь полный копирайт. Русское издание, 2000 экземпляров, печаталось ускоренным способом. В начале 1971 года британский профессор Стивен Роуз (Steven Rose), приезжавший в Москву на конференцию сторонников атомного разоружения, привез мне большую пачку этих книг. Книга была хорошо издана в небольшом формате и с плотной бумажной обложкой.

Нобелевская премия по литературе присуждается Солженицыну

8 октября 1970 года я находился в Москве в связи с переговорами о возможном трудоустройстве и днем заехал в гости к Веронике Туркиной, двоюродной сестре Н. Решетовской. Около трех часов дня по радио передали сенсационную новость: Александру Солженицыну присуждена Нобелевская премия по литературе за 1970 год с формулировкой «За ту этическую силу, с какой он развивает бесценные традиции русской литературы».

Все иностранные корреспонденты конечно же хотели взять интервью у нобелевского лауреата. Но никто не знал номера его телефона. Солженицын только что переехал по приглашению Ростроповича на его дачу в элитном поселке Жуковка. При большой даче музыканта, построенной по его собственному проекту, включавшему даже небольшой концертный зал на пятьдесят человек, имелось два флигеля, один из них – для садовника. В нем и поселился Солженицын, находившийся в это время в крайне угнетенном состоянии из-за неизбежности бракоразводного процесса. Хотя Наталия (Аля) Светлова ждала от него ребенка, Решетовская все равно отказывалась от добровольного развода, что означало необходимость судебного процесса в Рязани. Солженицын запретил давать кому-либо номер телефона на даче Ростроповича. До этого он с иностранными журналистами не встречался и никаких интервью не давал. Но натиск журналистов был слишком силен, ведь сообщение о присуждении ему Нобелевской премии стало сенсацией дня, поэтому необходимо было получить заявление лауреата. Телефон самого Ростроповича тоже был засекречен. Многие корреспонденты готовы были ехать в Жуковку и искать писателя там. О присуждении Нобелевских премий обычно объявляли 8 и 9 октября. Солженицын, регулярно слушавший иностранные передачи, наверное, уже знал о своем награждении, список номинантов был известен.

Логично было дать первое интервью представителю шведской прессы. Еще в сентябре Дэвид Журавский познакомил меня с журналистом Пером Эгилом Хегге (Per Egil Hegge), и мы несколько раз встречались с ним. Пер Хегге был норвежцем, прекрасно говорил по-русски и представлял в Москве не только крупную ежедневную газету Aftenposten, но и одну шведскую газету. Он был большим поклонником Солженицына. Мы с Туркиной позвонили ему и дали нужный номер телефона.

Вечером 8 октября, уже по иностранным радиопередачам, я узнал, что Пер Хегге был первым и единственным иностранным журналистом, который поздравил Солженицына с присуждением Нобелевской премии и получил от него интервью по телефону. Александр Исаевич тепло поблагодарил Шведскую академию за оказанную честь и выразил готовность приехать в Стокгольм на традиционную церемонию вручения Нобелевских премий. До этой церемонии, 10 декабря, оставалось два месяца. При всем своем опыте Солженицын полагал, что присуждение Нобелевской премии советскому автору будет позитивно принято в ЦК КПСС и станет основой для его реабилитации. Он действительно хотел поехать в Швецию и немедленно начал составлять письмо М. А. Суслову, секретарю ЦК КПСС и члену Политбюро, выбрав его просто потому, что встречался с ним в 1962 и в 1963 годах и получил от него лестные отзывы о своих произведениях, опубликованных в «Новом мире». Но в то время Солженицына поддерживал и Хрущев. В своем письме Суслову Солженицын ставил ряд совершенно невыполнимых условий для быстрого решения накопившихся проблем:

«В кратчайший срок напечатать (при моей личной корректуре) отдельной книгой, значительным тиражом, и выпустить в свободную продажу повесть “Раковый корпус” (Гослитиздату, если ему будет указано, вся эта работа посильна в две-три недели). ‹…› Если потребуется личная встреча, беседа, обсуждение – я готов приехать».

Но осуществить издание «Ракового корпуса», объемом 600 страниц, за две-три недели и без цензуры было попросту невозможно. Ошибкой было и обращение к Суслову, наибольшему консерватору в Политбюро. Как свидетельствует сборник изданных журналом «Источник» рассекреченных документов ЦК КПСС («Кремлевский самосуд», 1994), именно Суслов уже 9 октября провел Постановление Секретариата ЦК КПСС «О мерах в связи с провокационным актом присуждения А. Солженицыну Нобелевской премии 1970 года в области литературы» (с. 87–88). Солженицын явно находился в состоянии эйфории, рассчитывая говорить с властями на равных. Вечером 14 октября в Жуковку без предупреждения приехала Решетовская. Ее планы относительно развода неожиданно изменились. Сначала она «как жена» хотела поехать в Швецию. Получив отпор, очевидно очень крутой, Решетовская попыталась покончить жизнь самоубийством, приняв большую дозу снотворного – тогда это были барбитураты. Солженицын обнаружил жену без сознания утром 15 октября. Но он позвонил не в скорую помощь, а Туркиной и затем Льву Копелеву и просил их срочно приехать с врачом. Приехавшие через два часа два врача диагностировали коматозное состояние и настояли на вызове скорой помощи. Решетовскую доставили в клиническую больницу № 1 – этот номер присваивался лишь кремлевским клиникам. Через два дня было объявлено, что ее состояние вне опасности.

Жуковка – это правительственный дачный поселок в лесу в 20 км от Москвы по Савеловской ж/д. Здесь были дачи двух членов Политбюро, отставных маршалов, академиков-атомщиков (и А. Д. Сахарова) и нескольких бывших лидеров, в том числе В. М. Молотова. Поселок хорошо охранялся, и Солженицын неизбежно находился там под плотным наблюдением. Из Жуковки скорая помощь доставляла больных сразу в кремлевские больницы. О попытке самоубийства Решетовской конечно же доложили Андропову, что обеспечило в последующем вмешательство КГБ и в бракоразводный процесс.

По директиве Секретариата ЦК КПСС уже 9 октября началась травля писателя. 9 октября в вечернем выпуске газеты «Известия» появилась поспешная заметка «Недостойная игра. По поводу присуждения А. Солженицыну Нобелевской премии». Однако коммунистическая пресса западных стран отнеслась к присуждению Нобелевской премии Солженицыну весьма положительно.

Александр Твардовский в то время был тяжело болен. У него диагностировали рак легких. Сначала он лежал в Кремлевской больнице, но затем его перевезли на дачу в Пахру. Здесь его посетил в конце октября Рой. Когда речь зашла о Нобелевской премии Солженицыну, Твардовский несколько оживился:

– Это и наша премия, – сказал он, имея в виду прежнюю, недавно смещенную редколлегию «Нового мира».

Большое «Открытое письмо» главным редакторам газет «Правда», «Известия», «Советская культура» и «Литературной газеты» отправил 31 октября, вернувшись из зарубежной поездки, Мстислав Ростропович. Он сравнивал преследование Солженицына с преследованиями композиторов Д. Шостаковича и С. Прокофьева, Н. Мясковского и А. Хачатуряна в 1946–1948 годах, произведения которых объявлялись «чуждыми народу».

Письмо Ростроповича быстро распространилось в самиздате и было опубликовано за границей. В связи с этим сразу отменили гастрольные поездки музыканта в Финляндию и во Францию по уже подписанным контрактам. В последующем были отменены и другие заграничные поездки великого виолончелиста. Галина Вишневская, жена Ростроповича, считавшаяся лучшей оперной певицей Большого театра, потеряла вскоре свои первые роли. Супруги, которых раньше приглашали в Кремль на все важные приемы, лишились и этих привилегий.

Личные проблемы и враждебная кампания в советской прессе привели Солженицына к выводу, что ему могут дать разрешение на поездку в Швецию, но лишь с тем, чтобы лишить возможности вернуться на родину. Семейные проблемы делали такую перспективу слишком рискованной. Александр Исаевич решил, что можно провести церемонию вручения ему премии в посольстве Швеции в Москве. В связи с этим он начал готовить текст нобелевской лекции и передал свои предложения послу Швеции Гунмару Яррингу (Gunmar Jarring). Солженицыну теперь необходим был посредник между ним, Шведской академией и посольством. Я порекомендовал на эту роль Хегге. 20 ноября вечером, уже в Москве, я представил его Солженицыну. Встреча происходила на бульваре возле Арбатской площади. С первых минут разговора стало видно, что Александр Исаевич сразу почувствовал к Хегге искреннее доверие и симпатию. Однако новости, которые сообщил Хегге, оказались неожиданными. Посольство Швеции соглашалось на организацию вручения премии, но лишь в том случае, если не будет никакой церемонии с лекцией и приглашением в посольство друзей лауреата. (Список для приглашений был у Солженицына в кармане, но так и не понадобился.) Солженицына приглашали в посольство Швеции на 27 ноября, чтобы обсудить все детали. Посол и другие сотрудники посольства приняли писателя вежливо, но официально. Ему объяснили, что Шведская академия – это независимая организация, тогда как посольство – государственное учреждение и не вмешивается в подобные конфликты. Посол Ярринг сказал, что он готов содействовать получению диплома и медали, но в своем собственном кабинете. Никакого приема или церемонии по этому поводу посольство без инструкции от своего правительства устраивать не может. Солженицын решил отказаться от такого предложения. Через Хегге он отправил в Стокгольм короткий текст выступления, который был зачитан 10 декабря секретарем академии Карлом Гировым (Karl Gierow) на традиционном банкете в честь лауреатов в Королевском дворце. Из этого текста были, однако, исключены все резкие выражения о судьбе советских политзаключенных.

Новая работа

Однако в событиях, происходивших в Москве в ноябре и декабре 1970 года, я принимал уже ограниченное участие. Калужский обком КПСС, не добившись согласия АМН СССР на восстановление меня на работе в ИМР, убедил директора института, находящегося недалеко от Обнинска в небольшом городе Боровске, принять меня на работу. Это был довольно большой институт с длинным названием – Всесоюзный научно-исследовательский институт физиологии, биохимии и кормления сельскохозяйственных животных (ВНИИФБиК с/х животных). Мне предложили должность исполняющего обязанности (до конкурса) старшего научного сотрудника лаборатории белков и свободный выбор темы исследований. Для меня создавали отдельную группу, в которую входили младший научный сотрудник и два лаборанта. Институтская лаборатория белков имела приличное оборудование. Заведовал лабораторией сам директор института академик ВАСХНИЛ Николай Александрович Шманенков. Он был биохимиком, специалистом по белкам и аминокислотам. Для моей группы выделили две лабораторных комнаты и небольшой кабинет. Предложение было согласовано во всех инстанциях, включая Президиум ВАСХНИЛ. Из медицины я снова возвращался в сельскохозяйственную науку, но мог продолжать исследования по проблемам старения. «Возрастные изменения белков крови» были одной из тем общей программы института. Это предложение я принял без всяких условий и 19 октября 1970 года приступил к новой работе. От Обнинска до Боровска можно было доехать с пересадкой с электрички на автобус за 40–50 минут. Боровск – старинный русский город, известный еще с XV века. Институт физиологии, биохимии и кормления сельскохозяйственных животных занимал за городом большую территорию с полями и лугами. Некоторые корпуса еще строились. Немало сотрудников, работавших здесь, окончили зоотехнический факультет Московской сельскохозяйственной академии им. К. А. Тимирязева.

Глава 14

Новое направление исследований

Боровский Институт физиологии и биохимии сельскохозяйственных животных возник в системе ВАСХНИЛ в 1965 году и к концу 1970 года не был полностью укомплектован. Уже функционировали три корпуса, а два еще строились. При институте было много вспомогательных построек, в основном для содержания сельскохозяйственных животных: коров разных пород, лошадей, свиней, овец, а также два или три типа птицеферм и небольшая птицефабрика, импортированная из США. Большое разнообразие сельскохозяйственных животных требовало обширной территории для пастбищ и полевого севооборота, а также силосных башен и траншей. В кооперации с институтом работали два ближайших колхоза и совхоз. Институт находился примерно в трех километрах от Боровска, вверх по течению реки Протвы, и я проезжал город на автобусе по дороге со станции Балабаново. Главной достопримечательностью города был величественный Пафнутьев-Боровский монастырь с высокой крепостной стеной, основанный в середине XV века монахом Пафнутием. Монастырь считался охраняемым памятником архитектуры и имел много красивейших барельефов и фресок. В 1962 году, в период новых хрущевских гонений на православную церковь, это наиболее ценное архитектурное сооружение всей Калужской области, привлекавшее туристов, перешло во владение машинно-тракторного техникума. Фрески на религиозные темы соскоблили с его стен или закрасили. С куполов сняли кресты.

В Боровске стояло еще девять старинных церквей, одна из которых функционировала пока как храм, другие были отданы под склады, хранилища и мастерские. На одной из церквей на месте колокольни поставили водонапорную башню. Население города составляло около 13 тысяч человек, лишь немногим больше, чем в прошлом веке.

Моя научная группа, состоявшая из двух квалифицированных лаборантов, работавших в институте уже много лет, и одного младшего научного сотрудника, Наталии К., назначенной на должность незадолго до меня, была вполне работоспособна. Наталию К. перевели в Боровск из Калуги, где она работала в системе МВД. В правоохранительных органах, как известно, тоже нужны хорошие биохимики и аналитические лаборатории, ответственность которых за точность анализов очень высока. Их данные используются в судебно-медицинских экспертизах. Я не исключал, что Наталию попросили периодически докладывать кому надо и обо мне. Полной уверенности в этом у меня не было, так как моими делами, кроме научных, она не интересовалась.

С начала работы в Боровске я решил сконцентрировать внимание лишь на научных исследованиях, планируя темы на 4–5 лет. Применение радиоактивных изотопов и излучений в новом институте не практиковалось и не предусматривалось. В качестве объектов для исследований следовало выбирать лишь сельскохозяйственных животных. Но геронтолог может изучать проблемы старения в любых условиях. Я выбрал объектами исследований кур и кроликов и решил изучать старение клеток, а не организмов. Для этого очень подходили эритроциты кур, которые постоянно образуются в костном мозге из стволовых клеток, преобразующихся в ретикулоциты с еще активным ядром, а затем в молодые эритроциты, теряющие способность к синтезу белков и пассивно стареющие при постоянной циркуляции крови. Старые эритроциты «узнаются» и разрушаются в селезенке. Весь процесс продолжается несколько недель. На курах, у которых, как и у всех птиц, эритроциты крови сохраняют клеточное ядро, можно было изучать характер изменений гистонов и негистоновых белков ядра при переходе от активно синтезирующих белки ретикулоцитов к зрелым и старым эритроцитам, теряющим эту способность. У кроликов после рождения происходит смена особого эмбрионального гемоглобина на «взрослый», имеющий другой аминокислотный состав, и ретикулоциты костного мозга теряют ядро при превращении в эритроциты. В этом случае было интересно сравнить состав ядерных белков у эмбриональных и «взрослых» ретикулоцитов. Потеря крови или разрушение старых и зрелых эритроцитов избирательными токсинами (фенилгидразин) продуцирует анемию, которая стимулирует образование ретикулоцитов и выброс их в кровь. Все гемоглобинсодержащие клетки в крови таких животных являются молодыми. Они созревают и стареют уже при циркуляции. Разделение ретикулоцитов и эритроцитов разного возраста легко осуществляется центрифугированием. При старении этих клеток растет и их удельный вес из-за уменьшения содержания воды.

Тему по изучению изменений в составе гистонов и других белков при старении ядерных эритроцитов лягушек мы с Ритой начали еще в ИМР, и она продолжала ее теперь в лаборатории биохимии. Для определения скорости синтеза белков в ретикулоцитах Рита применяла меченый по углероду радиоактивный лейцин. В начале 1971 года она уже отправила первую статью по результатам этой работы в журнал «Онтогенез». Мы в Боровске тоже быстро начали активную экспериментальную работу, и первая статья «Синтез гистонов в ретикулоцитах курицы» была напечатана в журнале института «Бюллетень Всесоюзного Института физиологии и биохимии сельскохозяйственных животных» уже в апреле 1971 года. Мы обнаружили, что у эритроцитов кур особый эритроцитспецифический гистон F2c образуется в связи с инактивацией клеточного ядра, и наша статья о том, на какой стадии формирования ретикулоцитов в эритроциты у кур появляется этот гистон, была опубликована вскоре в академическом журнале «Молекулярная биология» (Т. 6. № 4). Одновременно я готовил несколько обзорных статей по эволюции смен форм гемоглобинов в онтогенезе позвоночных животных (они были опубликованы в 1972 году) и начал писать книгу «Генетические и молекулярные аспекты старения дифференцированных клеток». В 1970 году в США и Англии вышла в английском переводе моя книга о проблемах развития «Molecular-Genetic Mechanisms of Development» (издательство «Plenum Press»), в которой я обосновывал идею о том, что старение клеток – это процесс, который регулируется генами.

Рабочий день в Боровске был на час длиннее, чем в Обнинске. Ожидая утреннюю электричку, я нередко встречал на платформе Тимофеева-Ресовского. Он обычно без конца курил, как бы впрок на дорогу, – курение в электричках было запрещено. Поэтому зимой на переполненной людьми открытой платформе я находил его по облаку табачного дыма. Три раза в неделю, несмотря на преклонный возраст, Николай Владимирович ездил в Москву читать лекции и консультировать по генетике в Институте космической биологии. Он расспрашивал меня о Солженицыне и его проблемах с Нобелевской премией. Я выходил на следующей остановке, в Балабанове, а ему оставалось ехать до Москвы еще полтора часа.

Подготовка к Геронтологическому конгрессу в Киеве

Международные конгрессы по геронтологии собирались каждые три года, и на заключительном заседании принималось решение о месте проведения следующего. Мое заочное участие в 5-м Геронтологическом конгрессе в Сан-Франциско в 1960 году описано в главе 2. В последующих конгрессах, состоявшихся в Копенгагене, Вене и Вашингтоне, я не пытался участвовать. Однако 9-й Международный конгресс по геронтологии было решено провести в Киеве с 2 по 7 июля 1972 года, и я рассчитывал участвовать в нем без всяких проблем. Я был членом Всесоюзного геронтологического общества и даже членом его правления, что подтверждалось особым удостоверением с фотографией.

На каждом геронтологическом конгрессе президент национального геронтологического общества избирается новым президентом всей Международной геронтологической ассоциации. В Вашингтоне в 1969 году этот пост достался профессору Натану Шоку. В Киеве он должен был перейти к академику Дмитрию Федоровичу Чеботареву, президенту Всесоюзного геронтологического общества и директору Института геронтологии АМН СССР. Чеботарев отвечал и за организацию конгресса в Киеве, но общей программой конгресса и выбором ведущих тем и главных докладчиков по этим темам занимались действующий президент и оргкомитет в Вашингтоне. На научных международных конгрессах обычно бывает два типа участников: ученые, подающие заявки на тот или иной доклад, и ученые, которых оргкомитет конгресса приглашает сделать доклад или прочитать обзорную лекцию на каком-либо симпозиуме или пленарном заседании в рамках программы. Проводят отбор и выносят решения по поступившим заявкам на доклады (на постерные сессии, секции и симпозиумы) национальные оргкомитеты. В данном случае это делалось в Киеве, а президентом конгресса был утвержден Д. Ф. Чеботарев. Выбирал и приглашал ведущих докладчиков по разным темам и лекторов оргкомитет Международной ассоциации, находившийся в Вашингтоне. Все расходы на участие в конгрессе приглашенных, обычно известных ученых, оплачивались из фондов Международной ассоциации. Каждый новый конгресс по числу участников превышал предыдущий. Геронтология развивалась быстрыми темпами. Для участия в конгрессе в Киеве ожидалось прибытие около двух тысяч ученых из множества стран.

В мае 1971 года я получил письмо президента Международной ассоциации геронтологии Натана Шока, который сообщал о решении Ассоциации пригласить меня на конгресс для вводной лекции на одном из заседаний. Я это приглашение принял с благодарностью. У меня с Шоком была постоянная переписка, и он знал, что я теперь работаю в Боровске. 9 июня я получил также официальное письмо от Д. Ф. Чеботарева и председателя советского программного комитета профессора В. В. Фролькиса, в котором они сообщали, что я утвержден докладчиком для вводной лекции «Нуклеиновые кислоты при старении» на заседании секции по молекулярным аспектам старения. Мне предлагалось к началу сентября подготовить и прислать в Киев краткое изложение лекции на русском и английском языках. Я принял приглашение, подготовил краткий вариант и отправил его в Киев, а английскую версию – Н. Шоку. Он сообщил о получении текста и выразил надежду увидеть меня в Киеве в следующем году. О намерении участвовать в конгрессе мне сообщили и несколько знакомых геронтологов. Среди них были и мои друзья, с которыми я вел регулярную переписку и встречался в Москве: Бернард Стрелер из Университета Южной Калифорнии и Леонард Хейфлик (Hayflick Leonard) из Стэнфордского университета. Каждому из них я ответил, что мне предложили лекцию и что я обязательно буду в Киеве.

Публикация книг в Англии и в США

Между тем книги, договора на издание которых были заключены в 1970 году (см. главу 11), начали выходить в Лондоне и Нью-Йорке. Первой, весной 1971 года, вышла на русском языке наша совместная с Роем книга «Кто сумасшедший?». За ней в конце июля последовало английское издание книг «Международное сотрудничество ученых» и «Тайна переписки охраняется законом», объединенных в одном томе под названием «The Medvedev Papers». Вскоре появилось и издание этих книг на русском, тоже объединенных в одном томе. Я понимал, что относительной новинкой для КГБ стала прежде всего книга о почтовой цензуре, так как она почти не распространялась в самиздате. Большие отрывки из этих книг звучали в радиопередачах русской службы Би-би-си, но сам я этих передач не слышал.

Директор боровского института Н. А. Шманенков не получал в отношении меня никаких новых директив ни из Калужского обкома, ни из Москвы, но, по собственной инициативе, два раза вызывал меня к себе, возмущался тем, что по Би-би-си передают мои «антисоветские» работы, и интересовался, нельзя ли это как-нибудь прекратить. Его явно смущало, что автора представляли теперь как научного сотрудника института, находящегося в его подчинении. Я объяснял, что попытки остановить эти публикации уже были предприняты в прошлом году с помощью психиатрии. Теперь, пока официально не отменен вынесенный высшими авторитетами «диагноз», на мои публикации за пределами биохимии и геронтологии не следует обращать внимания. Законы любых стран обеспечивали мне юридический иммунитет.

Вышедшие в свет книги широко и очень положительно рецензировались в британской и американской прессе. Я получил лишь небольшую часть рецензий, которую мне передали московские корреспонденты западных газет. Изредка рецензии приходили и по почте. Издательства собирают рецензии для авторов, но советская почтовая цензура не пропускала письма с вырезками из газет. Среди рецензентов были известные историки и советологи – Эдвард Крэнкшоу (Edward Crankshow), Леонид Шапиро (Leonid Schapiro) и другие, а также ученые-психиатры и мои британские и американские друзья – Алекс Комфорт, Дэвид Журавский, Ральф Купер. Иногда рецензии публиковались в виде очерков в воскресных изданиях газет и в журналах (Nature, The Economist, The Observer, Spectator, The Listener, The New York Review, Time, Newsweek). Обзоры рецензий иногда звучали и в русскоязычных программах западных радиостанций.

В 5-м Управлении КГБ тоже, по-видимому, собирали эти рецензии и получали русские и английские издания книг. Какой-то сотрудник управления, а может быть, даже и не один, занимался теперь только братьями Медведевыми. Наши издательства, «Macmillan» в Англии и «Alfred Knopf» в США, были теперь известны. Для представителей КГБ в советских посольствах этих стран не представляло большого труда узнать по каталогам издательств, анонсирующих новинки на следующее полугодие, что в их планах есть и книга Роя Медведева «К суду истории. О Сталине и сталинизме». Ее выход под названием «Let History Judge: The Origin and Consequences of Stalinism» анонсировался издательством «A. Knopf» на январь 1972 года. Для КГБ это стало неожиданностью, Юрию Андропову был известен лишь вариант рукописи 1968 года, который он считал незаконченным и о котором докладывал в ЦК КПСС. В рассекреченных материалах КГБ, направлявшихся в ЦК КПСС, не было пока найдено каких-либо документов о реакции КГБ или ЦК КПСС на новую ситуацию. Однако оставлять безнаказанным издание такой книги явно сочли недопустимым. В сентябре 1971 года было, как теперь известно, принято решение об аресте Роя Медведева. Но явного юридического повода не возникало. Перед арестами по таким делам всегда проводится обыск на квартире, конфискуются какие-то материалы, которые могут подойти под статьи 70 или 190.1. Но на обыск, конфискацию и изучение сотен бумаг и книг ушло бы много времени. Поэтому обыск и арест Роя искусственно привязали к уже существовавшему уголовному делу Ш., одной из сотрудниц Академии педагогических наук, обвиненной ранее в краже редких книг из Государственной публичной библиотеки им. В. И. Ленина. Следователь по делу Ш. «предположил», что некоторые из этих книг могли попасть и в библиотеку Роя. Рой знал эту женщину как сотрудницу библиотеки Академии педагогических наук. 13 октября семеро сотрудников КГБ и МВД явились на квартиру брата с ордером на обыск «для поиска книг, похищенных Ш.». Обыск продолжался несколько часов, и прибывшая группа изъяла и увезла семь больших мешков разных рукописей и других бумаг. На следующий день последовал срочный телефонный вызов Роя в Прокуратуру СССР.

Рой скрывается от ареста

Обычно в прокуратуру вызывают повесткой, которую приносит курьер. Вызываемый расписывается в ее получении и обязан явиться к прокурору в назначенный день и час. Неявка по повестке – это уже нарушение закона, оправдывающее арест и принудительную доставку подозреваемого к следователю или прокурору. Отказ подчиниться телефонному вызову ничем не грозит: телефонный разговор – это не документ. Явка в прокуратуру по подобным делам обычно заканчивалась решением об аресте после короткого допроса. Из прокуратуры подозреваемого отправляли в следственный изолятор. Быстрота вызова после обыска говорила о том, что решение об аресте уже есть. (В 1989 году Рой, будучи народным депутатом, узнал, что решение об аресте действительно было принято и осуществить его поручили 5-му Управлению КГБ.)

Брат решил скрыться и перейти на какой-то срок на нелегальное положение. В СССР это крайне трудная задача. Сложив в портфель необходимые вещи, оставив записку жене, работавшей обычно допоздна в Институте эндокринологии АМН СССР, и взяв имевшиеся деньги, Рой вышел из дома. После моего освобождения из Калужской психиатрической больницы и Рой и я имели небольшие финансовые резервы, которые могли бы обеспечить несколько месяцев жизни «в укрытии». Рой жил в Химках недалеко от Речного вокзала, поэтому первой идеей было отправиться в теплоходный круиз Москва – Астрахань, который продолжается десять или двенадцать дней. Купить билет на теплоход или поезд можно было в то время без предъявления паспорта. Имена пассажиров в билеты не вносились. Однако по дороге на Речной вокзал Рой заметил слежку. За автобусом следовала «Волга» с четырьмя пассажирами. Через три остановки на площади перед станцией метро Рой пересел в такси и поехал к друзьям, жившим в высотном доме – двенадцать этажей и тридцать шесть квартир в каждом подъезде. Дом этот был выделен Моссоветом специально для реабилитированных старых большевиков, и Рой знал там очень многих жильцов, поскольку некоторые из них нередко писали воспоминания о репрессиях и лагерях, использованные в книге «К суду истории» (всегда с согласия авторов). Некоторые из них читали или даже хранили рукопись книги Роя.

Следившие за ним оперативники увидели лишь подъезд, в который зашел Рой, но не знали, в какой именно квартире нашел убежище объект их преследования. А это была квартира Сурена Газаряна, и он, сам в прошлом следователь, арестованный в Тбилиси в 1937 году и отбывший пятнадцать лет в тюрьмах и лагерях, понимал, что КГБ сможет достаточно быстро установить через прослушку телефонных разговоров и другими способами нужную квартиру и не остановится перед проверкой нескольких квартир. Поэтому нужно было спешить. В подъезде на двух этажах уже появились «дежурные», а возле подъезда стояла «Волга» с четырьмя оперативниками, сменявшимися каждые восемь часов. На следующий день невестка Газаряна, театральный работник, пошла за помощью в театр. План спасения Роя был очень прост: нужны были парик, борода, усы и немного грима. Но перевоплощение требовало рук профессионала. Рой был очень удивлен, когда все необходимое для этого обеспечил, не задавая лишних вопросов, Зиновий Ефимович Гердт, известный всей театральной Москве заслуженный артист РСФСР. Когда утром на следующий день из подъезда вышел с палочкой и сумкой для покупок сутулый старик, оперативная «Волга» не сдвинулась с места, как и «дежурные» в подъезде. Большинство жителей этого дома были пенсионеры. Не меняя нового облика, Рой купил билет на скорый поезд Москва – Одесса. В Одессе жил его студенческий друг Леонид Курчиков, у которого кроме квартиры в городе имелась небольшая дачка на берегу Черного моря. Курчиков в это время был профессором философии Одесского университета. Его жена Ирина также знала Роя со студенческих времен. Пожив в Одессе несколько недель, Рой отправился в круиз по Черному морю на теплоходе «Адмирал Нахимов». Посетил Севастополь, Ялту, Новороссийск, Сухуми. Через пятнадцать дней он был в Батуми. Бороду он снял, но усы, уже собственные, оставил. На Кавказе все местные мужчины ходят с усами. Затем Рой вернулся в Одессу обратным рейсом и месяц прожил в доме отдыха – все подобные учреждения в декабре пустовали и были рады любому отдыхающему. В конце декабря Рой переехал в Ленинград, найдя временный приют у Аркадия Райкина. Было уже очень холодно, и Райкин подарил Рою финскую дубленку. Из Ленинграда Рой поехал в эстонский город Тарту, где около недели прожил у своего студенческого друга Леонида Столовича, ставшего к 1970 году профессором университета. Ни жена Роя, ни я не знали, где он скрывался. Первые открытки с сообщением, что он жив и здоров, пришли из Николаева, хотя сам он там не был.

Между тем дело Ш., по которому проводились обыск и конфискации у Роя, пошло в суд, кажется в декабре. Для судов по статьям 70 и 190.1 обычно создавались особые составы из «надежных» судей и народных заседателей городских или областных судов. Мелкие уголовные дела шли в районные суды. По данному делу, начатому еще до обыска у Роя, судьей была сравнительно молодая женщина, давление на которую со стороны КГБ оказалось контрпродуктивным. Она вынесла приговор Ш., специально подчеркнув в нем, что в «деле нет никаких данных, компрометирующих Роя Александровича Медведева». Такое отдельное решение по Медведеву было необходимо, так как Ш. по требованию прокурора и КГБ дала показания против Роя – в обмен на обещание сделать ее наказание условным после апелляции в городской суд.

Оправдание в суде уменьшало риск ареста. Однако Рой вернулся домой лишь после того, как в США вышла книга «К суду истории» и появилось множество рецензий, которые в западных странах принято приурочивать к поступлению книг в продажу. Известные газеты и журналы получают от издательства последнюю верстку книги, сообщение о дате выхода ее в свет и заказывают рецензии заранее. О выходе книги Роя как о сенсации сообщали и зарубежные радиостанции. Арест автора именно в этот период, очевидно, сочли в КГБ нецелесообразным. Он еще больше привлек бы внимание к самому автору и его книге, то есть послужил бы рекламе. Но, вернувшись в Москву, Рой оказался безработным. Шансов на любую должность по специальности у него теперь не было.

Кончина Александра Твардовского

С Александром Твардовским я познакомился в 1962 году в период самиздатской циркуляции моей рукописи «Биологическая наука и культ личности», которая не могла миновать и редакцию «Нового мира». Но, бывая в редакции журнала, я в основном беседовал с заместителем главного редактора Алексеем Кондратовичем и членом редколлегии Владимиром Лакшиным, литературным критиком. В то время и сам Твардовский, и все члены редколлегии были поглощены разработкой стратегии и тактики для получения одобрения «сверху» публикации повести Солженицына, которую принес в редакцию весной 1962 г. Лев Копелев, лагерный друг Солженицына. (Повесть была написана в Рязани в 1959 году, но не поступала в самиздат.) Твардовский сумел в нужный момент показать ее Хрущеву, прочитать отрывки и получить его одобрение. Главный редактор имел полномочия заказать типографский набор и отпечатать около сорока экземпляров верстки без санкции цензора. Но для преодоления всех барьеров, и главное – для визы Главлита «в печать», требовались изменения многих цензурных правил, для чего необходимо было официальное решение Президиума ЦК КПСС. Повесть дважды обсуждалась на этом уровне и лишь во второй раз, под сильным нажимом Хрущева, получила одобрение на публикацию. Этот процесс занял несколько месяцев.

Солженицын не был первопроходцем в литературе о сталинских репрессиях и лагерях. Первым, которого тогда уже знали многие, был Варлам Шаламов, начавший писать «Колымские рассказы» в 1954 году – сразу после своего освобождения. Но Шаламов не предлагал их для публикации, понимая невозможность этого, и они циркулировали только в самиздате и производили на читателей огромное впечатление. Из профессиональных писателей тему сталинских репрессий и лагерей первым поднял известный военный корреспондент «Красной звезды», прославившийся репортажами из осажденного Сталинграда, и писатель Василий Гроссман в своем романе «Жизнь и судьба», который он писал несколько лет. (По сюжету романа некоторые герои этой битвы оказались впоследствии в тюрьмах и лагерях.) Гроссман сделал много копий рукописи, прежде чем отнести ее весной 1961 года на рассмотрение в журнал «Знамя». Но главный редактор этого журнала Вадим Кожевников передал рукопись М. А. Суслову, и затем по приказу Суслова все экземпляры рукописи, найденные при обыске в квартире писателя, были конфискованы КГБ. Интенсивный конвейерный допрос пожилой женщины-машинистки, которая перепечатывала рукопись, установил наличие дополнительных копий. Их искали у друзей и родственников писателя. Всего было конфисковано семнадцать экземпляров. До своей смерти в 1964 году Гроссман не знал, что один экземпляр романа все же сохранился. По этому экземпляру он был опубликован за границей в 1980 году и в СССР в 1989-м. На квартире Гроссмана конфисковали все черновики, заметки и даже копировальную бумагу.

Именно Твардовский предложил Солженицыну название повести «Один день Ивана Денисовича» (машинописный оригинал имел названием лагерный номер главного героя – «Щ-854»). Из повести были удалены, с согласия автора, некоторые абзацы как явно «непроходимые», например критика коллективизации и колхозов в некоторых разговорах заключенных и в мыслях главного героя. Было несколько сокращено присутствие лагерного жаргона. Усилен кульминационный момент повествования, особенно понравившийся Хрущеву, где труд, хотя и каторжный – кладка шлакоблоковой стены дома на 25-градусном морозе крестьянином-печником и солдатом Иваном Денисовичем, был все же для него радостью, а не в тягость – он продолжал работу, чтобы использовать весь заготовленный цементный раствор, даже после конца смены и несмотря на недовольство всей бригады, уже собравшейся в колонне и торопившейся уйти со стройки.

«Вот что такое настоящий рабочий человек», – говорил Хрущев своим партийным товарищам. Без умелых шагов и усилий Твардовского повесть Солженицына не была бы напечатана и могла лишь пополнить самиздат, уступив в этом случае приоритет (психологический и литературный) Шаламову, Гроссману и Евгении Гинзбург (матери Василия Аксенова), двухтомное повествование которой «Крутой маршрут» о женских лагерях на Колыме было выдающимся литературным и документальным произведением, изданным впервые на русском языке в Италии.

Историческим для советской литературы событием стало не столько написание, сколько публикация «Одного дня Ивана Денисовича» именно в «Новом мире». Солженицын не открыл лагерную тему, а первым прошел через ту дверь, которую смог приоткрыть ему Твардовский. За ним пошли и другие. В 1963 году в журналы поступили сотни произведений на лагерные темы. В «Новый мир» после публикации повести Солженицына приходили на его имя и на имя Твардовского тысячи писем от бывших заключенных и множество рукописей. Солженицын увозил из редакции в 1963 году чемоданы с такими материалами. Именно из этого огромного потока откликов начала формироваться в 1964 году эпопея Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ».

В течение нескольких лет Твардовский писал поэму «По праву памяти» о судьбе своего отца, смоленского крестьянина и кузнеца, арестованного при раскулачивании и сосланного в Сибирь во время коллективизации (он не погиб и через несколько лет смог вернуться в родную деревню). В начале 1969 года, сочтя работу законченной, он подписал ее в набор, намереваясь опубликовать в апреле. Цензура эту поэму не пропустила. Твардовский, будучи главным редактором, включил поэму в майский номер журнала, но она опять была запрещена цензурой. То же самое повторилось и с июньским номером «Нового мира». Твардовский заказал в типографии двадцать экземпляров верстки, чтобы текст поэмы могли обсудить в Секретариате ЦК КПСС. Но при Брежневе там были уже другие порядки. Обсуждать поэму просто отказались, сославшись на то, что такие проблемы решает Главлит.

Летом 1969 года мы с братом ездили к Твардовскому на его дачу в Пахру и прочитали там эту поэму. Рой тогда был в дружбе с поэтом, и в редакции журнала почти все сотрудники прочитали рукопись Роя «К суду истории». Один экземпляр ее теперь хранился в сейфе Твардовского. Секретов между ними не было. Однако в 1969 году ни Твардовский, никто другой в редакции не знали о существовании рукописи Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ». Она была уже закончена и даже отправлена за границу, в США и ФРГ, но глубоко засекречена. В июне 1969-го Твардовский подарил верстку своей поэмы Рою и некоторым другим друзьям, но не разрешил пока ее распространять. Это было очень сильное произведение. Из текста поэмы было видно, что автор будет бороться за нее до конца:

– Напрасно думают, что памятьНе дорожит сама собой,Что ряской времени затянетЛюбую быль,Любую боль.Что так и так – летит планета,Годам и дням ведя отсчет,И что не взыщется с поэта,Когда за призраком запретаСмолчит про то, что душу жжет…Нет, все былые недомолвкиДополнить ныне долг велит. –……………..А я – не те уже годочки –Не вправе я себе отсрочкиПредоставлять.Гора бы с плеч –Еще успеть без проволочкиНемую боль в слова облечь.

В руководстве ЦК КПСС к началу 1970 года созрело решение расформировать редакцию «Нового мира». Но принимать его в самом Политбюро не хотели. Был разработан другой план. Секретариат Союза советских писателей не имел полномочий снимать и назначать главных редакторов ведущих журналов. Но он имел право менять членов редколлегии. В феврале 1970 года были неожиданно удалены из редколлегии «Нового мира» А. И. Кондратович, И. И. Виноградов, В. Я. Лакшин и И. А. Сац, руководители основных отделов. Вместо них назначили других литераторов, не согласовав это решение с Твардовским. Твардовский опротестовал такие изменения, написав заявление в Президиум ЦК КПСС, но протест был отклонен. И тогда он, естественно, подал заявление об отставке, которую быстро приняли.

В своем рабочем кабинете в редакции Твардовский хранил в сейфе немало рукописей, которые пока не смог напечатать, и теперь, стараясь сохранить их для будущего, он передал все надежным друзьям. Три или четыре рукописи лагерных воспоминаний уже покойных авторов Твардовский отдал Рою. Когда Александр Трифонович навещал меня в Калужской психиатрической больнице, он уже не был главным редактором, что снимало с него и ряд ограничений. Поэма «По праву памяти» стала распространяться через самиздат. Коллектив авторов, сплотившихся вокруг «Нового мира», не распался, и журнал, с другой уже редколлегией, сохранил свою популярность и многие традиции.

Я случайно встретился с Твардовским в сентябре 1970 года в главном зале Центрального телеграфа на улице Горького. За три месяца после нашей встречи в Калуге он сильно изменился и выглядел очень больным человеком. «Жорес Александрович, вам нужны деньги? – сразу спросил он, – тысячу, две? Вот здесь моя сберкасса», – он показал на правую сторону зала. Я поблагодарил и отказался. «Моя сберкасса тоже здесь», – сказал я и показал ему сберкнижку. Твардовский понял, что меня удивил его нездоровый вид. «Ложусь в больницу, что-то с легкими, трудно дышать…»

В Кремлевской больнице диагностировали рак легких, уже сильно запущенный. Твардовский был давним курильщиком, предпочитая дешевые крепкие сигареты без фильтра. Состояние признали безнадежным уже в октябре. Но Твардовский с большими мучениями продержался больше года. Физически он был очень сильным человеком. «Глыба», – говорили о нем близкие и друзья. В начале 1971 года его выписали из больницы, и он лежал теперь на даче в Пахре. Родные и друзья навещали его каждый день. Солженицын приезжал и читал отрывки из нового романа «Август Четырнадцатого». В ноябре 1971 года состояние Твардовского сильно ухудшилось, и его снова поместили в Кремлевскую больницу, подозревая метастазы в мозг. В ночь на 18 декабря Александра Трифоновича не стало. Чувство огромной потери для всех друзей поэта было очень острым. Ему шел лишь 61-й год.

21 декабря мы с Ритой приехали на прощание с покойным в Центральный дом литераторов на улице Герцена. Но цензура не оставила поэта в покое и здесь. Траурный митинг был коротким, не дали выступить ни одному из близких Твардовскому литераторов или прежних членов редколлегии. В коротких речах были только слова о поэте, но не о главном редакторе «Нового мира». Когда объявили об окончании церемонии, молодая женщина в центре зала вдруг громко произнесла: «Почему вы закрываете митинг так быстро? Неужели никто не скажет, что мы хороним здесь нашу гражданскую совесть! Что поэту заткнули рот раньше, чем он закрыл его сам?!»

К ней тут же бросились дружинники, но она, закрыв голову платком, смешалась с толпой, выходившей из зала, и, видимо, смогла уйти без помех. В последующем ни друзья, ни родные Твардовского не смогли узнать ее имени.

Церемония на Новодевичьем кладбище была еще короче. Вдову Твардовского Марию Илларионовну подводили под руки к вырытой могиле Лакшин и Солженицын. Незнакомый мужчина, державший в руке полиэтиленовый пакет с землей, просил пропустить его вперед. Я спросил, что он несет. «Это земля с родины Твардовского… с холма над братской могилой павших за освобождение Смоленска, Холма героев». Мужчина пробился вперед, чтобы посыпать гроб этой землей с родины поэта. Неожиданно к открытому гробу быстро подошел Солженицын и перекрестил и поцеловал покойного. Это было крестное знамение, элемент православного ритуала похорон. Его сразу зафиксировали вспышками фотоаппараты иностранных корреспондентов. Именно эта фотография Солженицына у гроба Твардовского и крестного знамения появилась на следующий день на первых страницах западных газет.

Глава 15

Лекция для Геронтологического конгресса в Киеве

В предыдущей главе я уже упоминал о полученных приглашениях на участие в 9-м Международном конгрессе по геронтологии, который планировался в Киеве на 2–7 июля 1972 года, и об отправке в оргкомитет тезисов моего доклада-лекции на одной из пленарных сессий. Некоторые мои коллеги в Обнинске и Москве, пославшие заявки на участие в конгрессе, получили в начале 1972 года регистрационные формы и проспекты программ. Однако мне не пришло никаких писем от советского оргкомитета в Киеве. Не отвечал на мои письма и председатель программного комитета профессор В. В. Фролькис, с которым я был в дружеских отношениях. Он руководил лабораторией гормонов в Институте геронтологии АМН СССР в Киеве, и в прошлые годы я несколько раз участвовал в организуемых этой лабораторией семинарах. Фролькис был энтузиастом использования гормонов для возможного продления жизни и автором двух книг о нейрогуморальных механизмах старения. Стало ясно, что мое участие в роли одного из ведущих докладчиков на сессии по биохимическим механизмам старения заблокировано, хотя это противоречило традиции геронтологических конгрессов, согласно которой основных докладчиков выбирал и приглашал Международный оргкомитет. Национальный оргкомитет формировал, однако, окончательную программу и рассылал ее по всем странам. Этот оргкомитет возглавлял П. Т. Тронько, заместитель председателя Совета министров Украинской ССР. Вице-председателем и президентом конгресса был академик Д. Ф. Чеботарев, директор Института геронтологии АМН СССР. Одним из членов оргкомитета, состоявшего из тринадцати ученых, оказался профессор А. В. Снежневский, главный психиатр Минздрава СССР и директор Института психиатрии АМН СССР. Именно он был автором псевдонаучной теории о существовании вялотекущей шизофрении, незаметной для окружающих, и этот «диагноз» активно применялся для психиатрических репрессий в политических целях. Заместитель Снежневского по институту профессор Р. А. Наджаров был членом той комиссии, которая в июне 1970 года поставила такой диагноз и мне.

Поскольку полученные мною в 1971 году официальные приглашения на конгресс оставались в силе и никем не отменялись, я в январе-феврале 1972 года подготовил доклад «Повторяемость генетической информации как возможный фактор эволюционных изменений индивидуальной продолжительности жизни» на русском и английском языках. В докладе была сформулирована новая теория молекулярно-генетических механизмов видовой специфики скорости старения. Основная идея этой теории состояла в том, что степень повторяемости важных генов в хромосомах должна коррелировать и со скоростью старения специализированных клеток. Уже было известно, что клетки с одним набором хромосом (гаплоидные) имеют более короткую продолжительность жизни, чем диплоидные клетки с парным набором хромосом. Триплоидные, тетраплоидные и полиплоидные клетки могут функционировать еще дольше. Повреждение одного важного гена, смертельное для гаплоидной клетки, может быть мало заметно для полиплоидной, в которой этот ген дублируется много раз. Повторяющиеся гены могут располагаться линейно. Ген – это участок ДНК, и такие участки могут повторяться. Этот процесс называется амплификацией генов. Поэтому повторяемость генов может встречаться и в отдельных хромосомах. Русский текст доклада был отправлен в оргкомитет конгресса и в академический «Журнал эволюционной биохимии и физиологии», где он был опубликован, но только в 1973 году. Английский вариант доклада появился незадолго до начала конгресса в журнале Experimental Gerontology (Vol. 7. P. 227–238). Краткое изложение этой теории появилось и в еженедельном журнале Nature в июне 1972 года (№ 5356). Этот журнал читают почти все западные ученые, поэтому моя короткая статья стала известной многим иностранным участникам конгресса еще до их приезда в Киев, и ко мне в Боровск начали ежедневно приходить десятки просьб прислать оттиски. К этому времени я решил не обращаться в дирекцию своего института по поводу командировки в Киев, а просто взял полагавшийся мне летний отпуск с 27 июня и отправился в Киев как отдыхающий. Мой доклад на конгрессе могли заблокировать, но моему участию в его заседаниях никто не мог помешать – они были открытыми. Объявление о конгрессе, опубликованное в «Медицинской газете», приглашало всех членов Всесоюзного общества геронтологии приехать в Киев и принять участие в работе конгресса. Регистрацию участника можно было оформить на месте, внеся по приезде небольшой взнос.

Приглашение из Лондона

В 1971 году я получил немало приглашений из западных университетов и институтов, в основном из США, для прочтения лекций или для совместной научной работы. Однако я не пытался как-то их реализовать, понимая, что мне будет отказано в оформлении заграничной поездки. Но в начале марта 1972 года на мой институтский адрес в Боровске пришло письмо от директора Национального института медицинских исследований профессора А. С. В. Бёрджена (A.S.V. Burgen) с приглашением меня на год в этот институт для совместной работы по генетике старения в отделе, которым руководил Робин Холлидей (Robin Holliday). К этому письму я отнесся со значительно большим вниманием. Привожу его текст в переводе с английского:

«Я имею удовольствие пригласить Вас на один год с января 1973. Исследования доктора Холлидея в области ошибок синтеза белков и аккумуляции мутаций при старении клеток развиваются очень быстро – это та область, которая возникла в результате Ваших теорий… Наш институт очень хорошо оборудован, и Вам будут предоставлены все необходимые условия…»

Результаты исследований Робина Холлидея, публиковавшиеся в Nature и геронтологических журналах примерно с 1969 года, сразу привлекли мое внимание, и между нами возникла переписка. Р. Холлидей с 1967 года заведовал отделом генетики в Институте медицинских исследований, переехав в Лондон из Кембриджа. До этого он изучал в основном генетику растений и был автором одной из теорий молекулярного механизма обмена генами при спаривании хромосом в процессах мейоза (редукционного деления хромосом при созревании половых клеток). Процесс старения клеток он начал изучать лишь в 1968 году, но не на животных моделях, а на культурах клеток. Специализированные клетки человека, например фибробласты, поддерживаемые в культуре, имеют ограниченный потенциал делений. После 50 последовательных делений они быстро накапливают изменения, дегенерируют и умирают – этот феномен был открыт в 1963 году американским биологом Леонардом Хейфликом и назван лимитом Хейфлика (Hayflick’s Limit). Такое явление не наблюдалось в клетках раковых опухолей, которые способны к неограниченному числу делений в культуре. Робин Холлидей предположил, что лимит Хейфлика является аналогом старения и связан с накоплением ошибок синтеза белков, который самопроизвольно ускоряется. Он обнаружил, что в старых культурах фибробластов некоторые ферменты снижают свою удельную активность, что могло быть результатом накопления аномальных «испорченных» молекул.

Аналогичные исследования проводил в Израиле Дэвид Гершон (David Gershon), основным объектом его исследований были не культуры клеток, а плодовые мушки дрозофилы, которые стареют и умирают в течение нескольких недель. С Гершоном у меня тоже была переписка, возникшая в результате обмена оттисками.

Приглашение из Лондона было очень привлекательным, так как давало возможность экспериментально проверить те теории, которые я разрабатывал с 1951 года. Национальный институт медицинских исследований в Лондоне был всемирно известным научным центром, ученые которого трижды удостаивались Нобелевских премий. Я ответил на письмо директора института, сообщив, что с благодарностью принимаю его приглашение и начну шаги по его реализации. Но также сообщал, что окончательное решение зависит не от меня, а от многих инстанций.

Приглашение из Лондона вместе с собственным заявлением о желательности его принятия я, как положено, передал в середине марта директору института Н. А. Шманенкову. Он же заведовал и лабораторией, в которой работала моя группа. От Шманенкова эти бумаги пошли в международный отдел ВАСХНИЛ, а затем и в ЦК КПСС. Оформление зарубежных поездок ученых в западные страны не менялось с 1960 года, и окончательные решения по-прежнему принимались выездной комиссией ЦК КПСС и КГБ. В конце апреля Шманенков пригласил меня в директорский кабинет и сообщил, что «инстанции» признали мою поездку на год в Лондон «нецелесообразной». Мне рекомендовали найти удобный повод для отказа. Я ответил, что у меня нет таких поводов и что сам Шманенков может ответить на письмо из Лондона как директор, ответственный за работу своих сотрудников.

Первое интервью Солженицына для американских газет

В конце октября 1970 года Солженицын вчерне закончил работу над «Августом Четырнадцатого», первым томом эпопеи «Красное Колесо», которую он планировал довести до 1921 года, захватив Февральскую и Октябрьскую революции и Гражданскую войну. До 1972 года Солженицын, несмотря на многочисленные просьбы, не давал никаких интервью западным корреспондентам в Москве. В 1970 году родился его первый сын, названный Ермолаем, и Наталия Светлова ожидала второго ребенка. Солженицын теперь делил свое время между дачей Ростроповича в Жуковке, где он мог работать в изоляции и тишине, и квартирой своей новой семьи на улице Горького. Это была просторная квартира из пяти комнат с высокими потолками. Бракоразводный процесс с первой женой, проходивший в Рязани, остановился на стадии раздела имущества между бывшими супругами. Решетовская теперь требовала для себя четверть Нобелевской премии, обосновывая это тем, что в период с 1956 до 1962 года Солженицын, зарабатывавший в школе преподаванием астрономии лишь 60 рублей в месяц, фактически жил и работал в ее квартире и на ее большую зарплату доцента сельхозинститута. Его главные опубликованные произведения создавались именно в тот период. Солженицын с этим требованием не соглашался. Между тем в советской прессе была развернута широкая кампания против писателя, распространявшая много клеветы о его семье, отце и деде, о его военной службе и даже о его лагерном прошлом. Ответить на эту клевету в какой-либо советской центральной газете Александр Исаевич не мог. В конце концов он решил дать обстоятельный ответ через западные газеты, справедливо полагая, что в этом случае его отпор клеветникам будет зачитан в русскоязычных программах зарубежных радиостанций.

В середине марта 1972 года я получил конфиденциальное сообщение от Елены Чуковской, внучки умершего в 1969 году К. И. Чуковского, о том, что Солженицын хотел бы поговорить со мной по очень важному для него делу. Мы встретились в ближайшее воскресенье в квартире Елены и Лидии Чуковских тоже на улице Горького. Поскольку и эта квартира, как полагал Солженицын, прослушивалась, то разговор мы вели на кухне, тихими голосами, при открытом кране и частично с помощью карандаша и бумаги. Почему-то считалось, что звук текущей из крана воды мешает прослушиванию. (При беседах в квартирах иностранных корреспондентов включали и душ в ванной.) Солженицын сообщил, что он решил дать развернутое интервью авторитетной британской или американской газете. Он знал, что у меня были дружеские отношения с несколькими иностранными журналистами, которые очень активно помогали моему освобождению из Калужской психиатрической больницы, получая от Роя всю необходимую информацию. Американские журналисты также помогали мне и Рою получать от издателей в США и Англии наши книги, изданные на английском. Солженицын хотел провести интервью как можно скорее и ждал моего совета и помощи.

Я сразу сказал, что такое интервью целесообразно дать одновременно двум московским корреспондентам ведущих американских газет – Роберту Кайзеру (Robert Kaiser) из The New York Times и Хедрику Смиту (Hedrick Smith) из The Washington Post, с которыми я был в дружеских отношениях. Они оба достаточно хорошо владели русским языком и имели очень высокую репутацию как журналисты. Договорились, что я организую все в течение недели и сообщу Солженицыну дату и время их прихода в квартиру Наталии Светловой. Солженицын хотел встретиться с журналистами именно там и представить американцам свою новую семью.

С Кайзером я обычно встречался по условному телефонному звонку в определенное вечернее время (меньше света) и только по субботам на большой площадке возле входа в Государственную библиотеку им. В. И. Ленина. Отсюда мы шли в Александровский сад к стенам Кремля. Кайзер, а за ним и Смит сразу же согласились на интервью и были очень рады такой уникальной возможности встретиться со знаменитым лауреатом Нобелевской премии. Мы условились, что они придут к писателю самостоятельно, без меня. На следующий день, в воскресенье (из-за работы в Боровске я мог теперь приезжать в Москву лишь в выходные дни), я встретился с Кайзером и Смитом, они не привели за собой «хвоста», так как пришли в Александровский сад пешком. Обычно американцы ездили на своих больших автомобилях, за которыми шла тоже автомобильная слежка. Возможно, на их машины оперативники ставили и небольшие радиомаячки, ведь стоянки для них были открытыми. Я прошелся с ними по улице Горького до дома № 12, в котором в квартире 169 жила новая семья Солженицына. Дом этот состоит из нескольких корпусов, и квартира 169 находилась в том, который не выходил окнами на главную улицу. Здесь в центре Москвы между улицами Горького и Пушкинской было очень тихо. Я показал журналистам подъезд, в который им предстояло войти 30 марта (эту дату назначил Солженицын). На следующий после интервью день, 31 марта, когда я снова встретился в том же месте с Кайзером и Смитом, они оба были крайне возбуждены и полны негодования. Оказалось, что Солженицын, не имевший представления о сущности и формате интервью для газет и о работе журналистов, подготовил заранее весь текст, вопросы и ответы, на тридцати машинописных страницах и настаивал на том, чтобы этот текст был напечатан полностью, «до последнего слова», и в определенный день. «Даже президент США, – сказал Кайзер, – не может рассчитывать более чем на одну страницу в нашей газете». Из дальнейшей беседы я понял, как все происходило. Солженицын сначала отказался отвечать на вопросы, подготовленные корреспондентами. Он намеревался передать им напечатанный заранее текст и на этом закончить встречу, разговаривать в квартире не хотел, опасаясь прослушивания. Смит и Кайзер отказались от такого варианта, даже не читая заготовку Солженицына. В конце концов, по совету жены, Александр Исаевич все же ответил на некоторые вопросы, которые были подготовлены в письменном виде журналистами. Его устные ответы они записали на магнитофон. Возможность прослушки в данном случае не волновала, так как интервью планировалось публиковать. Встреча продолжалась более четырех часов, немало времени ушло на то, чтобы договориться, какие из ответов писателя на им же заданные вопросы могли представлять интерес для американских читателей. Таких ответов было немного, и описание того, чем занимались отец, дед и прадед писателя, в их число не входило. Малоинтересными для американцев были и семейные проблемы писателя. Составляя свои вопросы и ответы, Солженицын ориентировался на советских слушателей зарубежных радиостанций. А американцы, естественно, готовили материал, интересный для американских читателей. Когда 4 апреля интервью появилось в американских газетах, негодовал уже Солженицын. На первых их страницах были опубликованы вопросы и ответы того спонтанного интервью, которое было записано на магнитофон. Небольшие отрывки из подготовленного заранее писателем текста были помещены как «продолжение» где-то в приложениях к газетным выпускам, состоявшим обычно из нескольких больших разделов.

Вернувшись на родину через несколько лет, Хедрик Смит и Роберт Кайзер опубликовали в 1976 году книги о России «The Russians» и «Russia.The People and The Power», которые стали бестселлерами и переиздавались несколько раз. Они были переведены на многие языки, а через много лет и на русский. Оба журналиста подробно описали и свою встречу с Солженицыным 30 марта 1972 года. Я даю здесь в переводе лишь небольшие отрывки:

Из книги Х. Смита:

«…Солженицын сам открыл нам дверь, но только на несколько дюймов. Его глаза, темные и пронизывающие, внимательно оглядели нас. Я мог увидеть его большую ржаво-коричневую бороду и под ней мягкий свитер. Он был крупнее и выше, чем я думал. Мы сказали, волнуясь, что нас послал сюда Медведев… Удовлетворенный, он позволил нам войти и быстро закрыл дверь… В самой квартире его приветствие было очень теплым. Он представил нас Наталии Светловой, темноволосой женщине с круглым лицом, большими мягкими глазами, которая была примерно на 20 лет моложе его самого… Солженицын был приветлив и физически более динамичен, чем я ожидал, передвигаясь с атлетической легкостью по комнате, переставляя стулья. Темное табачное пятно на его указательном пальце показывало, что он много курит… Он вручил каждому из нас папки с напечатанным текстом и с заголовком “Интервью с The New York Times и The Washington Post. Здесь было все, вопросы и ответы, – все написано Солженицыным. Я был поражен. Что за шутки? Таким же путем передают, наверное, материалы из ЦК в “Правду”, а здесь то же самое делает Солженицын, который всю жизнь боролся с цензурой… Он теперь посягал на нашу независимость, предлагая заранее подготовленное интервью. Как он может быть столь слепым или столь тщеславным? Я подумывал о том, чтобы сразу уйти.

“Это возмутительно, – прошептал я Кайзеру. Мы не можем пойти на такое”.

Кайзер был более практичен. “Давай сначала посмотрим, что это такое”, – сказал он» (с. 561–562).

Из книги Р. Кайзера:

«Солженицын представил нас своей жене, красивой женщине тридцати двух лет. Но ее короткие волосы уже седели. У нее проницательный взгляд карих глаз. Сын Ермолай тоже скоро появился… Отец испытывал гордость за своего первого ребенка. Нас провели в комнату, служившую библиотекой. Вдоль стен стояли полки с книгами, в основном многотомные собрания сочинений. На столе стоял магнитофон Sony. У Солженицына была хорошая улыбка… удивительные глаза, очень яркие, выразительные и темно-синие… Он показал пальцем на потолок – сообщал, что полиция присутствует, но лишь электронным способом… Мы сели за стол… Солженицын передал нам пачку бумаг, имевших заголовок “Интервью с The New York Times и The Washington Post” ‹…› мы поняли, что у него вообще не было никакого интереса к нашим вопросам. Он намеревался провести интервью с самим собой. Это привело Рика в нервное состояние. Мы были втянуты в дело, которое служило лишь интересам Солженицына, но не нашим… Затем он сказал, что хотел бы получить заверение в том, что каждое слово, им написанное, будет напечатано… Мы сразу ответили, что это невозможно. Документ был слишком длинным… Мы репортеры и не можем предсказать решение главного редактора. Это возмутило Солженицына» (с. 429–430).

Солженицын опубликовал полный текст интервью, подготовленный им самим, в 1975 году в книге «Бодался теленок с дубом» (Париж, 1975. С. 560–578). Это была, по сути, первая публикация полного текста. Из характера вопросов ясно, что они составлены самим писателем, а не корреспондентами газет. Совершенно очевидно, что ни Кайзер, ни Смит не могли задавать Солженицыну вопросы о его отце, деде, матери, о тете Ирине, у которой он мальчиком проводил школьные каникулы. Реальное интервью, напечатанное на первых страницах газет в Нью-Йорке и Вашингтоне, Солженицын никогда не публиковал.

«По внезапности появления и открывшимся мерзостям интервью оглушило моих противников, как я и рассчитывал. И даже больше, чем я рассчитывал…» (Там же. С. 357).

Это сильное преувеличение. В действительности интервью прошло незамеченным и его не передавали на русском западные радиостанции. Как теперь известно из книги документов «Кремлевский самосуд», все разговоры в квартире Светловой 30 марта были записаны и КГБ.

Приглашение на Нобелевскую церемонию

1 или 2 апреля, когда я снова встретился с Солженицыным в квартире Елены Чуковской, он вручил мне самодельный пригласительный билет, на котором рукой писателя было написано: «На одно лицо» и «Доктору Жоресу Медведеву. Дорогой Жорес!». Остальная часть текста была отпечатана на машинке. Эти билеты готовила Елена (Люша) Чуковская, а Солженицын их подписывал:

«Приглашаю Вас присутствовать на Нобелевской церемонии 9 апреля 1972 г. Начало в 12 часов дня. Сбор гостей с 11.30 до 11.50

/ул. Горького, 12, кв. 169/ А. Солженицын».

Слева от текста была схема прохода с улицы Горького к подъезду того корпуса № 8, в котором была квартира Наталии Светловой. Пройти к подъезду № 14 можно было либо с улицы Немировича-Данченко, либо с Козицкого переулка, на углу которого находился самый знаменитый в Москве «Елисеевский» гастроном. Солженицын и Светлова очень тщательно готовили список приглашаемых на церемонию, выбирая тех, кто несомненно или даже с радостью принял бы участие в этом историческом событии. 9 апреля было воскресенье, что облегчало возможность присутствовать на церемонии работающим людям. Солженицын подготовил 60 пригласительных билетов, больше народу их квартира не вмещала. Он также пригласил на церемонию нескольких иностранных корреспондентов в Москве (Х. Смит и Р. Кайзер были в их числе), а для объективности освещения – и советских корреспондентов газет «Труд» и «Сельская жизнь». Послал он приглашение и министру культуры Екатерине Фурцевой.

Все это предприятие, в успехе которого я тогда не был уверен, определялось не столько желанием писателя получить Нобелевскую медаль и диплом (денежная часть премии, около ста тысяч долларов, была уже в декабре 1970-го положена в банк на имя Солженицына и могла быть использована через его адвоката), сколько его намерением опубликовать нобелевскую лекцию. Он написал ее еще в ноябре 1970 года и потом переделывал много раз, стремясь к тому, чтобы она «прогремела» на весь мир. По международному резонансу «Письма к IV Съезду Союза советских писателей» в 1967 году Солженицын понял, что короткие, но яркие документы имеют намного большую политическую силу, чем романы и повести, которые читают немногие. Краткие тексты и заявления печатались миллионными тиражами в газетах и журналах и передавались по радио. Текст подготовленной нобелевской лекции Солженицын никому не показывал, опасаясь его распространения. Особенность нобелевских лекций состояла в том, что они должны были быть связаны с какой-либо церемонией, организованной Нобелевским фондом. Право на первую публикацию такой лекции принадлежит Нобелевскому фонду, ему же принадлежит и мировой копирайт (Copyright – The Nobel Foundation) на всех языках. Первые публикации нобелевских лекций осуществлялись в Стокгольме с 1901 года, и сборники таких лекций и их отдельные оттиски имели определенную стоимость, а выручка от их продажи пополняла фонд и соответственно увеличивала размер денежных премий в последующие годы. Солженицын не имел права самостоятельно обнародовать текст своей нобелевской лекции. Еще в 1970 году посольство Швеции в Москве согласилось на вручение Солженицыну Нобелевской премии, но без публичной церемонии. Солженицын ответил отказом. В начале 1972 года в результате конфиденциальной переписки между Солженицыным и постоянным секретарем Шведской академии Карлом Гировым было решено, что церемония вручения медали и диплома и прочтения лауреатом нобелевской лекции пройдет на квартире, где жила семья Солженицына. Датой было выбрано воскресенье 9 апреля, в 1972 году это был и первый день православной Пасхи.

Карл Гиров запросил въездную визу в посольстве СССР в Швеции примерно за месяц до церемонии. В западных газетах и в беседе Солженицына с Р. Кайзером и Х. Смитом обсуждался вопрос: получит ли Гиров визу или нет? Из рассекреченных в настоящее время документов переписки между КГБ и ЦК КПСС известно, что МИД СССР, по рекомендации Политбюро, принял решение об отказе в визе уже в марте, вскоре после обращения Гирова. Посольство Швеции в Москве не было поставлено в известность об этом и готовилось к приезду Гирова. 3 апреля 1972 года председатель КГБ Ю. Андропов докладывал в ЦК КПСС (№ 854-А. Особая папка. Совершенно секретно):

«Комитетом госбезопасности получены оперативные данные, свидетельствующие о том, что СОЛЖЕНИЦЫН, не зная до настоящего времени о закрытии въезда в СССР секретарю Нобелевского фонда ГИРОВУ, активно готовится к его приезду…

Для приема гостей, приглашаемых на вручение, сожительница СОЛЖЕНИЦЫНА СВЕТЛОВА и ее родственники закупают в большом количестве посуду и продукты питания. В связи с тем, что день вручения 9 апреля приурочен к первому дню религиозного праздника Пасхи, прием одновременно будет носить характер религиозного торжества, для чего готовятся соответствующие реквизиты – пасхальные куличи, крашеные яйца и т. п. СОЛЖЕНИЦЫН, находясь на даче РОСТРОПОВИЧА, разучивает наизусть текст подготовленной им ранее так называемой традиционной лекции лауреата Нобелевской премии…» (Кремлевский самосуд. С. 217–218).

Идея совмещения нобелевской церемонии с празднованием православной Пасхи была мне в то время совершенно неизвестна. Я тогда вообще не знал, в какие дни начинались религиозные праздники. Приглашенные на церемонию близкие друзья Солженицына Лев Копелев и Ефим Эткинд не были религиозными людьми и вряд ли смогли бы серьезно отнестись к пасхальным ритуалам. Академик А. Д. Сахаров получил приглашение на два лица, он теперь никуда не ездил без Елены Боннэр, своей второй жены. И они вряд ли следовали православным ритуалам.

Официальное сообщение об отказе Гирову в визе на въезд в СССР стало известно в Швеции утром 4 апреля. Совпадение этой даты с публикацией в США интервью Солженицына Кайзеру и Смиту было случайным. Нобелевскую церемонию на квартире Светловой отменил теперь сам Солженицын. Всем приглашенным разными путями сообщили об этом. 9 апреля к 12 часам дня на квартиру писателя пришел лишь корреспондент «Сельской жизни».

Неудача с проведением нобелевской церемонии в Москве привела, однако, Нобелевский фонд к решению опубликовать нобелевскую лекцию Солженицына независимо от ее публичной презентации. На квартире Наталии Светловой был сделан микрофильм текста, который перевез в Стокгольм шведский корреспондент Стиг Фредриксон (Stig Fredrikson).

Сборник Нобелевского фонда, в котором была опубликована среди других лекций 1971 года и лекция Солженицына, вышел в свет в августе 1972-го. Обширные цитаты из этой лекции появились во многих западных газетах. В передачах западных радиостанций на русском языке текст лекции звучал несколько раз. В то время, не имея опыта жизни в западных странах, я рассматривал изложенные в лекции мысли Солженицына как способные оказать какое-то влияние на положение литературы. Я сразу не понял, что это была, по существу, проповедь. Солженицын тогда все еще слишком идеализировал «западные ценности», не осознавая, что литература в формировании русской культуры, продолжавшей православную древнегреческую и византийскую, сыграла значительно более важную роль, чем в западноевропейской культуре, имевшей древнеримские и католические корни. Солженицын призывал людей отказаться от безудержного стремления к материальному благополучию и признать приоритет духовных ценностей. Однако «духовности» именно в «западных ценностях» было немного. За этим призывом Солженицына проглядывало религиозное убеждение в том, что существует вечная душа и именно о ней следует заботиться. Солженицын также считал, что художественная литература – это самая высшая форма человеческой активности. Между тем литературная деятельность – удел немногих, имеющих редкий талант. Она, как музыка или живопись, создает духовные ценности, но не решает многих других проблем наций и обществ. На месте Солженицына-писателя, давшего голос миллионам людей, пострадавших от тирании, в содержании его нобелевской лекции появился Солженицын-пророк, озабоченный судьбой всего человечества.

Глава 16

Встреча с Дэвидом Гершоном в Киеве

Приехав в Киев 29 июня, я сразу отправился в секретариат Международного конгресса по геронтологии, который для советских участников находился в Институте геронтологии АМН СССР на Вышгородской улице. Иностранных участников почему-то регистрировали отдельно в Октябрьском дворце культуры в центре города. Как член Всесоюзного общества геронтологов я по своему удостоверению смог без проблем зарегистрироваться в качестве участника конгресса, однако приглашения на его открытие 2 июля во дворце «Украина» выдавали лишь по списку официально приглашенных на этот форум, моего имени там не было. Не смог я получить и направления в какую-либо гостиницу. На конгресс приехало значительно больше участников, чем ожидалось, и номера во всех гостиницах были уже заняты или забронированы. Однако два знакомых биолога, с которыми я давно переписывался, предложили мне остановиться у них, я принял приглашение одного из них, хотя он жил далеко от центра города.

Столь многолюдное международное научное собрание проводилось в Киеве впервые. Только по предварительной регистрации в 9-м Геронтологическом конгрессе участвовали 2510 делегатов из сорока одной страны. Советская делегация численно превосходила все остальные. Американские ученые, их ожидалось около пятисот, преобладали среди иностранцев. Почти по сто человек приехало из Великобритании и Японии, восемьдесят из ГДР и шестьдесят из ФРГ. Большие делегации прибыли из Италии, Польши и Румынии.

Для меня наибольший интерес в программе конгресса представляли пленарные сессии по темам «Современные идеи о существе старения» и «Регуляция и адаптация механизмов старения», а также симпозиумы по возрастным изменениям ферментов, по сравнению старения в тканях и в культурах клеток, по морфогенетической программе клеточной смерти и сравнительному изучению старения у разных видов животных. Значительная часть докладов была посвящена медицинским и социальным аспектам старения. В отдельные заседания выделялись такие проблемы геронтологии, как атеросклероз, изменения гормональных систем, различия в характере старения у женщин и мужчин, синдромы преждевременного старения и другие. Две сессии конгресса были посвящены нуклеиновым кислотам. На одной из них по первоначальному плану должен был стоять в качестве обзорного и мой доклад или лекция. Секцию по старению на клеточном уровне возглавлял мой друг Бернард Стрелер, симпозиум по старению в культурах клеток координировал Леонард Хейфлик, а симпозиум по возрастным изменениям ферментов – Дэвид Гершон из Израиля.

С Гершоном я прежде не встречался, но мы обменивались письмами и оттисками статей. Его исследования возрастных изменений индивидуальных ферментов считались среди геронтологов очень важными для понимания молекулярных механизмов старения.

Всего на конгрессе, судя по трем томам рефератов, было представлено 1218 различных сообщений. Реферат моего доклада, посланный в Киев в сентябре 1971 года, не был включен в эти сборники. Меня это теперь не очень беспокоило, так как основные положения этого доклада в июне были уже опубликованы в журнале Nature.

30 июня, еще раз зайдя в секретариат, где происходила регистрация прибывающих участников, я пытался узнать, остаются ли в силе те официальные приглашения от Международного и Национального комитетов на представление доклада, подписанные президентом Международной ассоциации геронтологии (МАГ) Натаном Шоком и президентом конгресса Д. Ф. Чеботаревым, которые я получил весной 1971 года. Ни В. В. Фролькис как председатель программного комитета, ни Нестор Верхратский, генеральный секретарь оргкомитета, которых я считал своими друзьями, не могли ничего объяснить. Они явно были удивлены наличием у меня официальных приглашений, одно из которых, от советского оргкомитета, по обычаям отечественной бюрократии было подтверждено круглой гербовой печатью. Ни Фролькис, ни Верхратский, ни Чеботарев явно не ждали меня в Киеве. Они полагали, что такой проблемы не могло и возникнуть, ведь неизвестная мне инструкция по поводу Жореса Медведева пришла, по-видимому, из Москвы.

День был очень жаркий. Побродив по городу в пиджаке с галстуком, я почувствовал, что было бы хорошо освежиться в душе. Сначала подумал о бане. Но, по словам прохожих, поблизости такого заведения не было. На одной из улиц я увидел небольшую гостиницу «Театральная», которая, судя по планировке, напоминала Дом колхозника. В таких гостиницах-общежитиях комнаты рассчитаны обычно на несколько человек и в подвальном этаже есть общие душевые. Предположение оправдалось. Спустившись вниз, я обнаружил на одной из дверей табличку: «Душевая для мужчин». В одном конце большого помещения стояли кушетки для одежды, в другом – несколько душей без кабинок. Хорошо помывшись – мыло было среди моих туалетных принадлежностей в портфеле, – я вдруг сообразил, что у меня нет полотенца. Рядом заканчивал мытье невысокий, но мускулистый мужчина лет сорока пяти, с несколько необычной стрижкой очень темных волос. Общие душевые не располагают к особым церемониям…

– Товарищ, нет ли у вас полотенца? – спросил я.

– I am sorry, I do not speak Russian, – ответил мой сосед.

– Are you here for Gerontological Congress? – догадался я.

– Yes, I am from Israel.

– What is your name?

– David Gershon.

– О, Дэвид Гершон, – обрадовался я, – я Жорес Медведев.

– Жорес, – обрадовался теперь мой сосед, – вот это встреча!

Одевшись, мы поднялись в номера израильской делегации. Для двенадцати ученых из Израиля были предоставлены две большие комнаты без телефона и других удобств. Лишь глава делегации и президент Геронтологического общества Израиля профессор С. Бергман (S. Bergman) получил отдельный номер в другой гостинице. Отношения между СССР и Израилем после Шестидневной войны в 1967 году были очень плохими. Советское консульство в Тель-Авиве было закрыто. Гершон и его коллеги получали визы на въезд в СССР через советское посольство во Франции. В очень плохую киевскую гостиницу они, по-видимому, попали не случайно. Но это, судя по всему, их не беспокоило. На столе быстро появились бутылки красного вина и какие-то другие продукты, явно неместные. Некоторые члены израильской делегации приехали с чемоданами, наполненными консервами. Я рассказал Дэвиду Гершону о своих проблемах и показал приглашения 1971 года. Он ничему не удивился. По его словам, президент Международной ассоциации геронтологии профессор Натан Шок приедет в Киев только завтра – 1 июля – и будет жить в гостинице «Днепр» на Крещатике. Из США он сначала полетел в Бухарест для знакомства с знаменитым румынским Институтом гериатрии и геронтологии Анны Аслан, который уже давно рекламировал препарат «геровитал» для омоложения старых людей. Это был первый синтетический геропротектор.

– Будете ли вы на открытии конгресса послезавтра? – спросил Дэвид.

– У меня нет пригласительного… – ответил я.

– Вот вам мой билет, – Гершон протянул мне карточку с эмблемой конгресса, – они не именные, а мы пройдем все вместе.

Программа открытия Геронтологического конгресса, назначенного на 16 часов 2 июля, судя по приглашению, состояла из приветствий правительств СССР и УССР, а также председателя Киевского горсовета. После этого с докладом об успехах геронтологии выступал профессор Шок. Академик Д. Ф. Чеботарев должен был представить обзор достижений советской геронтологии. Сессия завершалась общим банкетом и большим эстрадным концертом. Мы договорились, что я буду сидеть в зале вместе с израильской делегацией. Гершон, уже прочитавший в 1971 году английское издание нашей с Роем книги «Кто сумасшедший?» («Question of Madness»), был готов к любым неожиданностям. К тому же он был не только геронтологом, но и, в случае угрозы войны, майором израильской армии.

Встреча с Натаном Шоком

С Натаном Шоком я переписывался и обменивался оттисками статей с 1957 года, но лично не встречался. Приезд в Киев стал его первым визитом в СССР. Научные интересы президента МАГ лежали в области физиологии человека, и он изучал динамику изменений различных функций организма (объема легких, силы разных мускулов, остроты зрения и слуха, работы сердца, почек и печени, иммунологических реакций, прочности костей и т. д.) с возрастом. Синхронности в этих изменениях не было, и именно разная скорость старения отдельных органов и тканей, специфичная для каждого индивидуума, составляла научную проблему. Предпринимались попытки объяснить, почему одни люди стареют быстрее, другие медленнее. Шок был хорошим организатором, и именно он основал не только первый в США Федеральный центр по изучению старения в Балтиморе, но и Американское геронтологическое общество и ежемесячный Journal of Gerontology. По инициативе Шока общества по изучению старения в разных странах объединились в Международную ассоциацию геронтологии, первый конгресс которой состоялся в 1950 году. В 1972 году Шоку было 65 лет.

Н. Шок, безусловно, знал о моих проблемах, связанных с публикацией книг за рубежом. Все эти книги он получал прямо от издателей по моей просьбе (так же, как Леонард Хейфлик, Бернард Стрелер и некоторые другие коллеги). Тем не менее он направил мне приглашение в 1971 году. В последующем, в отчете о конгрессе в Киеве в разделе «Politics and Science», Шок писал:

«Научный комитет Международной ассоциации геронтологии был уверен, что Медведеву будет позволено появиться в программе 9-го Конгресса, так как этот конгресс планировался в Советском Союзе» (Nathan W. Shock. The International Association of Gerontology. A Chronicle – 1950 to 1986. N.Y.: Springer. P. 181).

Увидеть Шока, таким образом, можно было лишь вечером 1 июля. Я уже знал, что с американцами, даже высокопоставленными, можно встречаться без предупреждения и без всяких формальностей. В той же книге Шок пишет:

«Мы (Шок отправился в путешествие с женой. – Ж. М.) получили ключи от нашего номера лишь в 7 часов вечера. Представьте наше удивление, когда оказалось, что ключи не могли открыть дверь. Персонал гостиницы также не смог справиться с этой задачей. Была вызвана команда ремонтников, которая просто выломала дверь. Войдя, мы увидели помещение, состоявшее из кухни с холодильником, столовой, приемной и спальни. Все помещение было лишь недавно оборудовано и обновлено, так как еще оставался запах свежей краски… Вообразите наше удивление, когда после позднего ужина, который нам принесли лишь в 9 вечера, открыв в 10 часов вечера дверь в ответ на стук, я увидел д-ра Медведева, который пришел приветствовать меня в Киеве и сообщить о ряде проблем…» (p. 182).

Поскольку Шок и его жена выглядели очень усталыми, я не стал вдаваться в подробности и лишь сообщил, что советский Национальный оргкомитет, вопреки первоначальному собственному приглашению, исключил мой доклад из программы явно по директиве из Москвы. Шок пообещал, что поговорит об этом с президентом конгресса Чеботаревым и они обязательно найдут для моего доклада место в программе. По его словам, на больших конгрессах всегда кто-то не приезжает и возникают «пробелы». Программа уточняется и меняется каждый день.

2 июля. «Пройдемте с нами, гражданин»

В полдень, за несколько часов до открытия конгресса, меня пригласил на ланч в одном из буфетов Октябрьского дворца культуры Леонард Хейфлик, профессор Стэнфордского университета в Калифорнии. Я с ним давно переписывался и встречался в 1966 году, когда он приезжал в Москву для участия в Международном конгрессе по микробиологии. Хейфлик был известен открытием процесса старения тканевых клеток при выращивании их в культуре. Это открытие сделало не только колонии лабораторных животных, но и культуры клеток удобным объектом для изучения возрастных изменений, что быстро расширило число исследователей биологии и молекулярной биологии старения. В 1970 году Хейфлик приглашал меня на год для работы в своей лаборатории, но я тогда не пытался реализовывать это приглашение, полагая, что такую поездку мне не разрешат. В начале 1972 года Хейфлик отправил мне два письма, извещая о своем намерении приехать в Киев. Но я этих писем не получил, они были, очевидно, перехвачены почтовой цензурой. О том, что Хейфлик уже в Киеве, я узнал случайно по спискам прибывших делегатов, которые вывешивались в секретариате конгресса. Здесь же были и почтовые ячейки делегатов, через которые ученые из разных стран могли обмениваться письмами и записками. Я рассказал Хейфлику о своих проблемах и о встрече с Гершоном и Шоком, а после ланча проводил его до гостиницы, расположенной неподалеку, где он отдал мне копию одного из не дошедших до меня писем. Из гостиницы я пошел на Почтамт, чтобы написать и отправить несколько писем, одно из них Рою. Рите в Обнинск я послал телеграмму – мы договорились, что я буду извещать ее о своих делах телеграммами каждый день.

От Почтамта до дворца «Украина», где открывался конгресс, я доехал на троллейбусе и вышел на площадь, по которой делегаты уже шли к входу в здание. Неподалеку от меня стояла группа людей в штатском, но без значков конгресса, и милиционер. Заметив меня, один из них сказал: «Это он». Все они быстро подошли ко мне и окружили кольцом. Кто-то из них произнес негромко: «Пройдемте с нами, гражданин». Я, естественно, спросил: «В чем дело?» – «Пройдемте с нами, там все узнаете». Я стал возражать, требуя объяснений. Подошел милиционер: «Пройдите, гражданин, не нарушайте общественный порядок». Я стоял не двигаясь. Тем временем к нам приближалась вышедшая из подземного перехода группа людей со значками конгресса. Увидев это, двое в штатском крепко и профессионально взяли меня за локти и повели к стоявшей неподалеку черной «Волге». Я и не пытался сопротивляться: у державших меня людей были могучие мускулы. Трое сели в машину со мной, остальные пошли к другому автомобилю. Уже после того, как «Волга» тронулась с места, сосед справа спросил мою фамилию. Я поинтересовался, уверены ли они в том, что взяли того, кто им нужен.

– Не беспокойтесь, у нас есть фотография, да и описание примет полностью совпадает.

Меня привезли в отделение милиции. Дежурный – лейтенант милиции – нас, очевидно, ждал. Один из моих спутников, не предъявляя никаких документов, спросил дежурного: «Куда его?» Дежурный провел нас в кабинет начальника, который был не занят. Меня посадили с одной стороны стола, напротив сели трое в штатском. Вскоре пришли еще трое и милиционер. Двое из пришедших, простые на вид мужчины, очевидно из рабочих, сели сзади меня у стены, а милиционер, расписавшись в какой-то бумажке, быстро ушел. Напротив меня теперь сидели четверо, один из них был явно главный. Он спросил, при мне ли паспорт. Я ответил утвердительно и вместе с паспортом передал им служебное удостоверение старшего научного сотрудника Всесоюзного института физиологии и биохимии сельскохозяйственных животных. Оба документа были тщательно изучены.

– Что вы делаете в Киеве?

– Я приехал для участия в работе 9-го Международного конгресса геронтологов.

– Да, это нам известно, – сказал «главный», – поэтому вас и задержали. У нас есть инструкция ограждать конгресс от посторонних и нежелательных элементов. Вы направлялись на конгресс, не имея для этого никаких оснований. Это мы рассматриваем как нарушение общественного порядка.

– Вы также оказали сопротивление милиции, – добавил другой.

Один из моих собеседников протоколировал допрос.

– Все это совершенно неверно, – ответил я, – никакого сопротивления милиции я не оказывал. Вы были не в форме и не предъявляли мне никаких удостоверений.

– Но у нас есть инструкция допускать на конгресс только делегатов. Вы что, делегат?

Я достал из портфеля и передал им официальное приглашение для участия в конгрессе, написанное на бланке конгресса и подписанное президентом конгресса профессором Д. Ф. Чеботаревым и председателем программного комитета профессором В. В. Фролькисом. Приглашение было датировано 9 июня 1971 года. В нем, в частности, говорилось:

«Глубокоуважаемый Жорес Александрович!

Нам очень приятно сообщить Вам, что Исполком Международной ассоциации геронтологов на своем заседании в Париже 31 марта – 3 апреля утвердил Вас в качестве приглашенного лектора 9-го Конгресса… Вы утверждены докладчиком для вводной лекции на секционном заседании “Нуклеиновые кислоты при старении…”

Направляем Вам форму для реферата…»

Все члены опергруппы поочередно обстоятельно изучали представленный документ.

– Да, это письмо было, очевидно, послано вам, – признал наконец «главный», – но ведь вашей лекции нет в программе конгресса. Почему же вы приехали в Киев? («Для милиционера он знает слишком много», – сразу подумал я. Программа конгресса включала больше тысячи сообщений.)

Я объяснил, что об отсутствии моей лекции в программе узнал лишь в Киеве: окончательный вариант программы раздавали участникам только по прибытии на конгресс, при регистрации в секретариате. Но как член Геронтологического общества и член его правления я имел право зарегистрироваться. Я извлек из портфеля брошюру предварительной программы с перечислением тем секций и симпозиумов и подчеркнул для «опергруппы» следующий абзац:

«Программный комитет рекомендует всем авторам, вне зависимости от того, включены ли их доклады в программу или нет, приехать на конгресс, чтобы обсудить с коллегами свои работы».

– Но вы ведь не получали вызова для приезда в Киев, – не успокаивался «главный».

– Вызов мне не нужен, он служит основанием для командировок, я же нахожусь в отпуске и могу приехать в Киев без вызова.

– Есть ли у вас документы, доказывающие, что вы получили отпуск?

– Таких документов никто не выдает, вы это знаете. Есть приказ по институту, и при необходимости можете это проверить.

– Мы это проверим сразу, – с этими словами «главный» вышел из кабинета.

Интерес опергруппы к вопросу об отпуске был понятен. В период трудового отпуска граждане СССР имели право проживать без прописки в «режимных» городах, в столицах республик и в курортных местах недалеко от морских границ СССР. Отпускникам не нужно было ставить в паспортах штамп о временной прописке.

Через несколько минут «главный» вернулся и сказал:

– Да, вы в отпуске с 27 июня. Мы это проверили.

– Неужели в институте в воскресенье вечером есть кто-то из администрации? – удивился я.

– Мы не звонили в ваш институт, я узнал обо всем там, где следует. Вы когда приехали в Киев?

– 29 июня.

– Где вы остановились?

– У знакомых.

– Сообщите нам их адрес.

– Этого я могу не делать. Если я задержусь дольше трех дней, то сообщу в милицию того района.

Затем мне начали задавать вопросы на самые разные темы: где я научился английскому языку, давно ли работаю в области геронтологии, даже о том, сколько у меня научных работ, о жизни в Обнинске и т. д. Было ясно, что они просто тянут время, ожидая указаний свыше, куда доложили о новой ситуации. Что-то шло не по сценарию. Наличие у меня официального приглашения оказалось для них неожиданным. Трое собеседников куда-то вышли. Затем вышел и «главный», видимо для разговоров по телефону с «центром». Я остался с двумя неизвестными, которые до сих пор молча сидели у меня за спиной.

– А вы за что сюда попали? – спросил я.

– Мы свидетели того, что вы сопротивлялись милиции, – ответил один из них, – думали, быстро все закончится, а вот уже почти два часа, дома небось волнуются, куда мы делись.

– Где ж вы видели, что я сопротивлялся?

– Я видел, что вы спорили, а когда вас взяли за руку, то вы пытались ее вырвать.

– А откуда вы знали, что это милиция? Они были в штатском и не предъявляли удостоверений. Да и «Волга» была не милицейская, без красной полосы.

«Свидетели» молчали.

«Значит, готовили арест на десять суток, – подумал я, – а то и больше». Сопротивление милиции наказывается штрафом или арестом на 10–15 суток, а при серьезных случаях – ограничением свободы на срок до года. Эту статью Уголовного кодекса я знал, ее нередко применяли для тех, кто собирался возле зданий судов, где шли политические процессы.

Минут через десять опергруппа вернулась. «Главный» сел напротив меня и спросил более вежливым тоном, чем прежде:

– Как вы отнесетесь к тому, что мы предложим вам покинуть сегодня Киев и вернуться домой?

Я стал настойчиво возражать, объясняя, что мое внезапное исчезновение вызовет беспокойство у моих иностранных коллег. Президент Международной ассоциации уже знает, что я в Киеве, и я встречался с коллегами из США. Это создаст трудности и для Чеботарева.

– С Чеботаревым мы этот вопрос согласуем, – ответил «главный» и вышел.

Через некоторое время он вернулся и сказал:

– Чеботарев сейчас заканчивает доклад. После этого его вызовут из президиума и поговорят.

– По телефону?

– Нет, туда поехал наш человек.

Минут через тридцать «главный» сказал:

– Ну вот, скоро все кончится, Чеботарева пригласили для беседы.

Через некоторое время все оперативники вышли для совещания. Минут через пятнадцать они вернулись, и «главный» сказал почти весело:

– Ну вот теперь все, придется вам уехать. Вы как предпочитаете – поездом или самолетом?

Я стал возражать, сказав, что лучше подождать до понедельника. Высылка такого рода противоречит законодательству.

– Решение о выезде из Киева окончательное, оно согласовано на всех уровнях, изменить его уже нельзя, – ответил «главный», сделав ударение на слове «всех».

– Но ведь я могу сегодня уехать, а завтра прилететь обратно в Киев, – упорствовал я.

– Этого делать не советую. Если снова появитесь на конгрессе, то все повторится. Может быть, и с осложнениями.

– Но ведь инцидент получит огласку. Зачем это нужно?

– Не беспокойтесь, никаких разговоров не будет. Если кто и начнет говорить, то сразу прекратит.

– Что ж, пожалуй, я предпочел бы поезд. Сейчас уже поздно и дождь.

Через пятнадцать минут мне сказали, что скоро принесут билет на ночной экспресс. Неожиданно вошел еще один сотрудник в штатском, в руке у него был мой чемодан.

– А вот и ваши вещички, – сказал он, – проверьте, все ли на месте. На всякий случай мы составили полную опись.

Я понял, что он разочарован. В моем чемодане были лишь одежда, туалетные принадлежности и бумага. Все печатные материалы имели отношение только к проблемам старения и продления жизни. По их сценарию, очевидно, предполагалось, что я привезу в Киев разный самиздат – это дало бы возможность обвинить меня в распространении клеветы по статье УК 190.1. Кстати, мой киевский знакомый в своем письме просил привезти ему кое-что из самиздата. Возможно, что он уже сотрудничал с КГБ. Поэтому оперативники знали и его адрес. За мной явно следили несколько дней, возможно от самого Обнинска. В день моего отъезда в Киев мне неожиданно позвонили из обнинского отдела КГБ и попросили зайти для важной беседы, связанной с приглашением из Лондона. Я ответил, что уезжаю в Киев на Геронтологический конгресс и смогу прийти лишь после возвращения. Мой телефонный собеседник (я его знал еще с времен работы в Институте медицинской радиологии, он беседовал со мной дважды, приходя в лабораторию) спросил: «Так прямо сразу и уезжаете?» Я ответил, что не сразу, а через несколько часов вечерним поездом. Скрывать эту поездку не было причин.

Со мной на вокзал поехали трое оперативников. Отправляли меня на ночном экспрессе «Киев», который следовал до Москвы лишь с одной остановкой. Дойдя до первого вагона, «главный» поздоровался с проводником. «Вот и мы», – сказал он и вручил проводнику билет. Создалось впечатление, что между ними все уже было согласовано заранее. У КГБ, по-видимому, в каждом поезде был «свой» проводник и свободные места «на всякий случай» в мягких вагонах. В поезде меня никто не сопровождал, я ехал один в двухместном купе. Когда поезд тронулся, оперативники помахали мне на прощание. Я заказал у проводника чай и печенье, после чая принял снотворное и проспал до Москвы. Около часа дня я уже был в Обнинске.

А между тем в Киеве

Не встретив меня на открытии конгресса 2 июля, Дэвид Гершон первым поднял тревогу, сообщив о своих опасениях Хейфлику, Шоку, прибывшему в Киев лишь 3 июля Стрелеру и другим коллегам. Наибольшее беспокойство выражал Хейфлик, мы с ним расстались незадолго до открытия конгресса, условившись встретиться снова на банкете после докладов. Быстро сформировалась обеспокоенная происходящим группа из пятнадцати геронтологов (из Израиля, Италии, Австралии, Канады, США и Великобритании). В цитированной выше книге Натана Шока он пишет:

«Некоторые делегаты видели, как д-р Медведев был схвачен, как им показалось, полицейскими в гражданском и впихнут в черный лимузин перед дворцом “Украина”…

Некоторые делегаты хотели передать Чеботареву ультиматум: либо Медведеву будет предоставлена свобода присутствовать на конгрессе, либо значительное число членов конгресса, в основном из США, Великобритании и Израиля, покинут конгресс в знак протеста» (p. 183).

Чеботарев, однако, уверял Шока, что ничего не знает о судьбе Медведева.

Я, находясь уже в Обнинске, был уверен, что мое исчезновение будет замечено и создаст немало проблем. Мои друзья, знавшие и о психиатрической госпитализации в 1970 году, могли опасаться худшего. Нужно было сообщить о случившемся и о том, что я, во всяком случае, у себя дома. Поздно, около одиннадцати вечера, я решил послать телеграммы-молнии Шоку, Хейфлику и Гершону, благо знал названия их гостиниц. Телеграфное отделение в Обнинске работало круглосуточно. Тексты я писал по-английски, латинский алфавит можно было использовать в телеграммах и внутри СССР. Гершону я написал, как принято в телеграммах, без знаков препинания и заглавных букв:

«дорогой дэвид сожалею что не могу присутствовать на конгрессе в связи с некоторыми делами возникшими после встречи професс киднэпером жорес».

«Kidnapper» на английском означает «преступник, захвативший заложников». «Професс» – мое сокращение от «профессор» – Гершон правильно перевел как «профессиональным». Ему было ясно, что это работа КГБ. Цензуры телеграмм-молний ночью, очевидно, не было, во всяком случае написанных по-английски. Да и понять, о чем идет речь, мог только получатель. Телеграмма была доставлена в гостиницу и просунута под дверь номера израильской делегации. Будить гостей ночью не стали. Натан Шок получил мою телеграмму рано утром 4 июля. В своей книге он пишет, что был в шоке, и приводит английский текст полностью.

Шок снова обратился к Чеботареву, но тот опять ответил, что не знает ничего о Медведеве и его исчезновении. Прибывший в Киев 3 июля Б. Стрелер был настроен более решительно. Вокруг Стрелера и Хейфлика сразу образовалась группа ученых, которая требовала от Чеботарева как президента конгресса и будущего президента Международной геронтологической ассоциации официального заявления и письменного заверения в том, что Жоресу Медведеву будет предоставлена полная свобода контактов с иностранными коллегами. Прекратить участие в конгрессе в знак протеста против политического вмешательства в его работу были готовы около пятисот иностранных ученых. Они уже ознакомились с текстом моей телеграммы. Стрелер требовал телефонного разговора со мной. Но для этого нужно было узнать номер моего телефона в Обнинске. Оказалось, что его знает профессор А. Эленс (Antoine Elens), бельгийский ученый из Намюра. Он говорил по-русски и в 1968 году несколько месяцев работал в Институте цитологии в Ленинграде. Я с ним встречался и несколько раз разговаривал по телефону. Он также хотел увидеть меня в Киеве и сообщил заранее открыткой, что будет жить в гостинице «Украина».

5 июля в шесть часов утра меня в Обнинске разбудил телефонный звонок. В трубке я услышал неповторимый бас Бернарда Стрелера: «Zhores! Bernard Strehler is speaking… How are you?»

Я рассказал ему вкратце, что случилось. Он ответил, что американцы готовы бойкотировать конгресс, если меня не вернут в Киев. Я объяснил, что это нецелесообразно и что в случае возвращения в Киев мне обещаны «осложнения». Стрелер в то же утро доложил активной группе, возглавляемой Хейфликом, о том, что Жорес Медведев действительно был арестован 2 июля, по-видимому, КГБ и отправлен в Москву с явного согласия Чеботарева, президента конгресса, с которым агенты КГБ были в контакте. Медведев, однако, находится в добром здравии и возвращаться в Киев не намерен. После этого мои друзья в Киеве решили, что Хейфлик должен встретиться с Чеботаревым и двумя его помощниками (В. В. Фролькисом и Н. Верхратским) для составления официального документа-протокола, в котором будет зафиксировано право Медведева беспрепятственно встречаться со своими иностранными коллегами. От Чеботарева не требовали подписей, а лишь устного согласия с составленным заявлением. Хейфлик и Стрелер понимали, что выполнение такого обещания зависит далеко не только от самого Чеботарева. Однако в тот же день они собрали пресс-конференцию для находившихся в Киеве иностранных корреспондентов и сообщили о событиях, связанных с арестом и высылкой из Киева Медведева, и об обещании Чеботарева. Эпизод с моим арестом и с возможностью бойкота конгресса быстро получил международную огласку. Сообщения агентств Associated Press и Reuter, переданные из Киева 5 июля, были напечатаны 6 июля в сотнях газет в разных странах. В последующем мне прислали вырезку из шотландской газеты Scotsman, выходящей в Глазго, с заметкой «Scientist is sent back to Moscow by secret police» («Ученый выслан в Москву тайной полицией»). В ней приводился и текст моей телеграммы. Все эти события вскоре комментировались и в редакционных статьях журналов Science и Nature.

Встречи в Москве

После окончания Геронтологического конгресса многим делегатам были организованы различные экскурсии. Во все экскурсионные программы входила и Москва, откуда зарубежные геронтологи улетали в свои страны. В Москве я смог, уже без всяких препон (и даже без видимой слежки), встретиться с Хейфликом, Стрелером, Эленсом и другими учеными. Позже, после визита в Абхазию для знакомства с уникальным горным районом долголетия, приехал в Москву с супругой и Натан Шок. (Ему и другим геронтологам представили в Сухуми нескольких абхазских горцев в возрасте 140 лет и старше. Посещение их родных горных деревень становилось теперь особым маршрутом «Интуриста».)

Интересной для меня была встреча с Д. А. Холлом (D. A. Hall), председателем Британского общества по изучению старения. Он рассказал, что как член исполкома Международной ассоциации геронтологов обратил внимание на то, что вводная лекция Медведева на секции по нуклеиновым кислотам была в окончательной программе, предоставленной из Киева в мае 1972 года, замещена лекцией Ричарда Катлера (Richard Cutler), американского биохимика. Имя Катлера стояло без названия темы. Холл хорошо знал, что Катлер изучает ферменты, а не нуклеиновые кислоты. Поэтому он написал письмо Чеботареву с возражениями, подозревая политические причины замены. Чеботарев ответил, что «Медведев не сможет прочитать лекцию, так как изменил несколько лет назад направление своих исследований». Эта выдумка показывала, что на советских организаторов конгресса уже с весны оказывалось давление, с тем чтобы предотвратить мое участие в его работе. Я старался понять, кто был инициатором этой акции, явно нелепой и трудновыполнимой по отношению к научному сотруднику, нормально работающему в исследовательском институте. Обычно в таких акциях подозревают КГБ. Но КГБ все же был исполнительным полувоенным органом. Он выполнял директивы Политбюро или решения Совета министров и по собственной инициативе не стал бы создавать для ареста Медведева большую оперативную группу только для того, чтобы заблокировать строго научный доклад. Арест на 10 или 15 суток, как это явно планировалось (судья, подобно «свидетелям», ждал своего часа, очевидно, в этом же здании), мог бы вызвать реальную остановку работы всего конгресса. Нелепым с оперативной точки зрения был и сам арест перед входом во дворец «Украина», на виду у иностранцев. Я мог бы действительно сопротивляться и даже позвать людей на помощь. Пришлось бы применять насилие. Вывода или хотя бы гипотезы у меня нет и до сих пор. Очевидно лишь то, что это были те же люди, которые давали команду в 1970 году на проведение «психиатрической» акции. Наиболее вероятно, что инициатива исходила из идеологического отдела ЦК КПСС. Секретарь по идеологии, второй по рангу член Политбюро, М. А. Суслов имел право давать команду если и не всему КГБ, то, по крайней мере, его 5-му Управлению, выполнявшему функции политической безопасности. Неудача этой операции и неоправданный риск срыва работы конгресса и возникновения международного скандала могли теперь вызвать лишь озлобление и какие-то новые акции. Я понимал, что в покое меня не оставят даже в Боровске.

В начале сентября меня пригласил в свой кабинет директор института Н. А. Шманенков и уже почти по-дружески и с явным облегчением спросил:

– Жорес Александрович, вы весной показывали мне письмо из Англии с приглашением на год для работы по проблемам старения. В каком положении сейчас это дело? Вы написали отказ?

– Нет, Николай Александрович, – сказал я, – меня приглашают с января следующего года, еще есть время ответить.

– Вот и хорошо! – обрадовался Шманенков, – в «инстанциях» решили разрешить вам эту поездку. Мне дано указание предоставить вам на год академический отпуск.

Глава 17

Трудность выбора

Сообщение о разрешении годичной поездки в Англию вызвало у меня не только радость, но и озабоченность. Поработать на качественно новом уровне, пусть в течение одного лишь года, безусловно, перспектива привлекательная, поскольку это возможность расширить свой кругозор и совершенствовать знание английского языка. Какие-либо научные достижения в экспериментальной области были менее очевидными. За год в геронтологии открытия не сделаешь. Главную ценность могли представлять встречи с другими учеными и теоретические дискуссии. Теории в науке нередко важней лабораторных опытов. Основной темой, которую я обдумывал уже несколько лет, был биохимический механизм, обеспечивающий бессмертие генетических систем, которые связывают разные поколения в течение миллионов лет. Теория бессмертия зародышевой плазмы и смертности сомы, сформулированная Августом Вейсманом еще в XIX веке, не имела и через сто лет биохимического объяснения. Ясно было лишь то, что зародышевые клетки при своем формировании перед процессами оплодотворения подвергаются множеству восстановительных перестроек, одной из которых является и перестройка всей системы белков – гистонов и протаминов, обеспечивающих в ядрах клеток нужную для их специализации конфигурацию ДНК. Возрастные изменения спектра гистонов в разных тканях были с 1964 года главной темой наших исследований в Обнинске и в Боровске. Это подводило меня к возможным теориям морфогенетического контроля процессов старения. Теперь я обдумывал теорию периодического морфогенетического омоложения. Этой проблемой занимались лишь несколько ученых в разных странах, и одним из них был Робин Холлидей, который письмом директора Института медицинских исследований приглашал меня на год в свой отдел генетики. Отказаться от такого приглашения я не мог. С другой стороны, я понимал, что в «инстанциях», где принималось решение о поездке, хотели бы избавиться от меня навсегда.

Мои невидимые противники были, очевидно, уверены, что, уехав на год, Жорес Медведев уже не вернется, либо попросив политического убежища, либо став невозвращенцем по истечении годичного срока. Каждый из этих вариантов означал неизбежное лишение советского гражданства. И тот и другой варианты не были редкостью, и каждые два-три месяца имели место случаи невозвращения советских граждан, иногда знаменитых, – то артиста, то писателя, а то и дипломата. Кроме таких известных невозвращенцев, как Рудольф Нуриев, Аркадий Белинков, Анатолий Кузнецов, о которых много писала пресса, гораздо чаще отказывались вернуться на родину технические специалисты, работавшие за границей, работники ООН и ее агентств, моряки, спортсмены, служащие международных линий «Аэрофлота» и просто советские туристы. И эти случаи не получали широкой огласки. Невозвращение на родину всегда квалифицировалось как преступление, нередко как измена родине. Для меня такой поступок был совершенно немыслим.

В годичную поездку за границу разрешалось оформлять жену и несовершеннолетних детей. Это означало, что Дима, которому в декабре исполнялось шестнадцать лет, мог поехать с нами, тогда как старший сын Саша, которому уже исполнилось девятнадцать, должен остаться в СССР. Для нас это была большая проблема, так как для самостоятельной жизни Саша еще не был полностью готов. Это не было его личной проблемой, а отражало всеобщее явление. Новое поколение, выросшее в условиях относительного комфорта и полноценного питания, развивалось быстрее физически, но не психически. Материальная зависимость детей от родителей с ростом благосостояния общества не уменьшалась, а возрастала.

Я знал, что если я поеду в Англию на год, то это будет год, ни днем дольше, Рита тоже в этом не сомневалась. И Рой был в этом уверен. Случаев лишения гражданства при отсутствии для этого какого-либо юридически обоснованного предлога пока не было.

Однако четко вырисовывались случаи вытеснения диссидентов за границу путем приобретавшей значительный масштаб эмиграции в Израиль. При этом почти две трети лиц, покидавших СССР в этом потоке, уезжали в действительности не в Израиль, а в США.

В 1971 году уехал с семьей в Израиль мой друг Борис Цукерман, активный член Комитета по правам человека. Он был кандидатом физико-химических наук, но после увольнения с работы в Москве не мог нигде устроиться и, имея двух детей-школьников, попал в безвыходное положение. В 1972-м уехали через «израильскую эмиграцию» в США родственники и помощники Солженицына Юрий Штейн, кинорежиссер, и его жена Вероника Туркина. Эмигрировал в 1972 году через Израиль во Францию близкий друг Солженицына Димитрий Панин, который в 1946–1950 годах работал вместе с Солженицыным в заключении в засекреченном институте. Именно Панин послужил прототипом Сологдина в романе «В круге первом». Панин написал собственную книгу воспоминаний «Записки Сологдина», которую рассчитывал издать за границей. В марте 1972 года уехал тем же путем, сначала в Израиль, а затем в Канаду, наш с Роем друг, писатель и ветеран войны Григорий Свирский, произведения которого отказывались публиковать уже несколько лет. Свирский поддержал в 1967 году письмо Солженицына съезду Союза советских писателей, после чего в типографии были рассыпаны наборы двух его книг. В 1972 году эмигрировали из СССР Иосиф Бродский и Александр Есенин-Вольпин, сын Сергея Есенина. Процедура эмиграции из СССР противоречила международному праву, которое ясно формулировало как право покидать свою страну, так и право возвращаться в нее. Эмиграция из СССР включала предварительный отказ от советского гражданства, что закрывало возможность возвращения. Семьи эмигрантов отправляли в Израиль без паспортов. Поскольку прямых авиарейсов в Израиль не было, пересадку осуществляли в Вене, где около 70 % прибывших эмигрантов отказывались продолжить путь в Израиль. Тысячи бывших советских граждан, оказавшись людьми без гражданства, получали от ООН статус беженцев и размещались в особых поселениях в Австрии и Италии, оформляя, иногда месяцами, разрешение на въезд в США, Канаду, Австралию, иногда в Аргентину. Франция принимала очень немногих, обычно писателей или ученых. Великобритания была закрыта для иммиграции из СССР. ФРГ принимала из Советского Союза только немцев Поволжья. Из СССР сравнительно легко отпускали людей пожилых и больных хроническими заболеваниями, но без сохранения пенсий.

В 1971–1972 годах я сосредоточился на чисто научных проблемах и собирал в московских библиотеках и путем обмена оттисками статей материалы для книги по молекулярным аспектам старения. Неизбежная слежка за мной, безусловно, это фиксировала.

Оппозиционные политические течения в СССР уже в течение нескольких лет были предметом не только журналистских, но и академических исследований в США и в Западной Европе. Оттуда пришел, примерно в 1967 году, и сам термин «диссиденты». Именно в опубликованных по этой теме исследованиях была произведена классификация разных направлений диссидентства. Одно из них, условным лидером которого был академик А. Д. Сахаров, определялось как правозащитное, либеральное и явно прозападное. Второе, в котором наиболее яркой фигурой был Солженицын, классифицировалось как антикоммунистическое, но имевшее русскую националистическую и религиозно-православную ориентацию. Рой Медведев был отнесен в этих анализах к «лояльной» и «марксистской» оппозиции, которая не считала демократию и социализм несовместимыми. Жорес Медведев не поддавался никакой классификации. Поскольку наиболее известной была моя книга «Взлет и падение Т. Д. Лысенко», то меня относили к противникам псевдонауки и к сторонникам свободы международного сотрудничества ученых. Часто, впрочем, Роя и Жореса Медведевых рассматривали вместе.

Мои политические взгляды в тот период нельзя было охарактеризовать как антисоветские. Я признавал легитимность СССР как суверенного многонационального государства и экономическую оправданность государственной собственности на природные богатства и основные средства производства. Однако считал неоправданной и непроизводительной государственную монополию на все виды производственной и коммерческой деятельности, и особенно на сферу услуг, и введенную Сталиным и охраняемую госбезопасностью монополию КПСС на все формы политической активности. Я также считал, что советская колхозная система является принудительной и неэффективной. Мои взгляды не выходили, однако, за пределы личного мнения. У меня не было ни времени, ни достаточно знаний, чтобы детально формулировать какие-либо политические или экономические концепции. Никаких обращений к советским политическим лидерам я никогда не писал и не подписывал.

Подготовка к отъезду в Англию

В октябре я написал директору нашего института заявление о предоставлении мне с января 1973 года академического отпуска сроком на один год для научной работы по приглашению из Англии. Вскоре мой отпуск был оформлен и в ВАСХНИЛ. Мне разъяснили, что общегражданские заграничные паспорта мне и членам семьи должны оформляться не Министерством иностранных дел, а Министерством внутренних дел через ОВИР (Отдел виз и регистраций) Калужского областного управления внутренних дел. В Калуге в областном ОВИРе мне выдали все необходимые анкеты и правила. Нужны были характеристики, справки о медицинском освидетельствовании, фотокарточки и много других бумаг, содержания которых я сейчас уже не помню. Все нужные документы мы готовили, наверное, недели две. Но ни мы сами, ни наши друзья пока не готовились к отъезду, в реальность которого было трудно поверить. После сдачи всех документов в калужский ОВИР в течение почти полутора месяцев не было никаких признаков их движения. Мы с Ритой работали, как обычно, а Дима заканчивал первое полугодие девятого класса. В понедельник 4 декабря вечером за ужином мы включили на кухне наш транзисторный радиоприемник «Рига» на волне русской службы Би-би-си. В начале британской новостной программы прозвучало сенсационное известие: «Наш корреспондент сообщает из Москвы, что Жорес Медведев, биолог и диссидент, насильственное заключение которого в психиатрическую больницу в 1970 году вызвало широкие протесты, получил разрешение на поездку в Англию на год с семьей для научной работы и лекций…» Мне сразу же стали звонить друзья и иностранные корреспонденты. Но я не мог комментировать это радиосообщение, так как ничего не знал о каких-либо решениях. Кто сообщил британскому корреспонденту такую информацию, остается для меня загадкой. Но я сразу понял, что это не выдумка, так как знал, что и в «инстанциях» были люди, продававшие иностранным журналистам новости, которые не могли публиковаться в СССР, но представляли интерес для западной прессы. На следующий день эта новость появилась во многих британских газетах, иногда с некоторыми подробностями о событиях на Геронтологическом конгрессе в Киеве.

Только через три дня мне позвонили из калужского ОВИРа и сообщили, что наши заграничные паспорта готовы. Чтобы их получить, я должен приехать в Калугу и сдать в ОВИР все наши внутренние документы – не только паспорта, но и свидетельства о рождении, брачное свидетельство и свидетельство об освобождении от воинской обязанности. Все оригиналы внутренних документов советских граждан запрещено было вывозить за границу.

В начале следующей недели я поехал в посольство Великобритании в Москве, чтобы узнать процедуру получения виз. Мне дали в консульстве несколько разных форм и анкет для всех членов семьи. Каждый из нас должен был заполнять эти анкеты самостоятельно. Все подготовленные документы были сданы в консульство 13 декабря. Но на собеседование меня пригласил не только консул, но и посол Джон Киллик (John Killick), в офисе которого присутствовал и второй советник посольства, по-видимому сотрудник секретных служб. Это были очень обстоятельные беседы с множеством неожиданных вопросов. Был среди них и вопрос о политическом убежище. Я сказал дипломатам, что ни при каких обстоятельствах не буду просить политического убежища и покину Великобританию по истечении срока моего отпуска. Консул интересовался и моим финансовым положением, поскольку приглашение из института не обещало никаких грантов. (Как мне стало известно позже, в британское издательство «Macmillan» звонили и спрашивали о суммах моих гонораров.) Визит в посольство продолжался около трех часов. Я не могу сказать, что он был дружественным. Беседы имели строго деловой характер и скорее напоминали профессиональный допрос. Было очевидно, что британские власти не хотят иметь лишних проблем ни с политическими беженцами, ни с экономическими невозвращенцами. Стало понятно, что решение будет приниматься не в посольстве в Москве, а в Лондоне.

Поскольку мы планировали отправиться на поезде, а не самолетом, то нужно было получить транзитные визы в консульствах ФРГ и Голландии. 16 декабря в лондонской газете The Daily Telegraph появилась статья московского корреспондента Тони Кониерса (Tony Conyers), в которой сообщалось, со ссылкой на атташе посольства, что, «хотя въездная виза Жоресу Медведеву и его семье будет выдана в посольстве в Москве, разрешение на визу требует одобрения британского министерства иностранных дел, куда были незамедлительно отправлены все документы». Это свидетельствовало о том, что решение о выдаче визы будут принимать на каком-то высоком уровне.

В советских заграничных паспортах стояла виза-разрешение: «Выезд из СССР до 14 января 1973 г.». После этой даты паспорта теряли силу и требовалась их замена с указанием новых сроков действия. Это означало, что мы должны были выехать из Москвы не позже 12 января 1973 года и пересечь границу в Бресте 13 января. Я купил билеты в жесткий купейный вагон на 11 января. Транзитные визы при наличии билетов были получены быстро и без проблем. В Обнинске я внес в жилуправлении плату за квартиру и коммунальные услуги на год вперед. Наш дом принадлежал Институту медицинской радиологии. В обнинском горсовете мне, по заявлению, выдали копию «Охранного свидетельства», оригинал которого был направлен начальнику ЖКО НИИМР. Это свидетельство гарантировало, что «за гражданином Медведевым Жоресом Александровичем, занимающим 3-х комнатную квартиру по ул. Красных Зорь, 13 кв. 6, указанная жилая площадь сохраняется на время его и членов семьи отъезда за границу на срок с 15 января 1973 года по 15 января 1974 года». Такие гарантии на год были разрешены лишь для случаев деловых поездок. При поездках за границу по частным приглашениям сохранение ведомственных квартир было возможно лишь в течение шести месяцев. Рита тоже получила в ИМР отпуск на год «в связи с выездом за границу». Теперь наступило время прощаться с родными и друзьями.

Прощальные визиты

Н. В. Тимофеев-Ресовский был одним из тех, кто выражал скепсис по поводу моей поездки в Англию. Он был уверен, что меня никуда не выпустят. Я зашел к нему в субботу 16 декабря. Наши дома были почти рядом, и я часто встречался с ним утром на железнодорожной платформе, но с начала декабря его не видел. Оказалось, что он пролежал почти десять дней в больнице с обострением эмфиземы легких, частой болезни курильщиков в пожилом возрасте. Сильный кашель и одышка мешали ему теперь ездить в Москву, чтобы читать лекции в Институте медико-биологических проблем. Елена Александровна уже не вставала, у нее была тяжелая болезнь сосудов ног, тромбофлебит с разными осложнениями.

В квартире Тимофеева-Ресовского я застал Даниила Гранина, с которым здесь же и познакомился в 1965 году. Гранин писал в последние годы повести и романы об ученых и приезжал из Ленинграда в Обнинск, чтобы пообщаться с ними и записывать диалоги и дискуссии физиков, химиков и биологов. Квартира Тимофеева-Ресовского была для него самым богатым источником «научного фольклора». Он записал и сохранил много рассказов самого Тимофеева-Ресовского о его богатой событиями жизни. Гранин привлекал людей своим открытым характером, дружелюбием и простотой. Он также всегда был готов чем-нибудь помочь. Писатель привозил для Тимофеева-Ресовского из Ленинграда разные деликатесы: икру, копченых угрей, французские сыры и вина. Гранин считался вполне лояльным писателем, был членом КПСС, героем обороны Ленинграда. Он также часто ездил за границу, что было тогда редкой привилегией. Его небольшая книжка об Австралии «Месяц вверх ногами» стала литературным событием 1966 года. Об Австралии мы тогда знали очень мало, и книга открывала для всех много неожиданного, к тому же была написана с большим юмором. Гранин быстро поверил, что моя поездка в Англию реальна. Тимофеев-Ресовский продолжал в этом сомневаться.

Владимир Павлович Эфроимсон, мой старый друг и соратник по борьбе с лысенковской псевдонаукой, стал к 1972-му известным медицинским генетиком, автором трех книг, одна из которых была учебником по наследственным болезням для мединститутов. Но он оставался «скрытым диссидентом». Много лет он работал над книгой по генетике человека, которую невозможно было в 1972 году не только издать, но даже предложить какому-либо издательству. Эфроимсон давал рукопись читать и на хранение лишь близким друзьям, и я зашел к нему в конце декабря, чтобы вернуть ему папку с рукописью, так как не решался оставлять ее в своей квартире в случае отъезда. Эфроимсон тоже был уверен, что моя поездка в Англию состоится, и просил меня поговорить в Лондоне с издателями о возможности перевода его книги на английский. Я понимал, что книга Эфроимсона – несомненный бестселлер, но одновременно и большой риск для любого издателя.

Ее название «Генетика гениальности» сразу привлекало читателя. Но попытка Эфроимсона связать гениальность не с уникальностью каких-то генетических комбинаций, а с какой-либо хронической болезнью или наследственной патологией была крайне спорной. Сто величайших людей человечества страдали подагрой, и, по теории Эфроимсона, их таланты усиливались до гениальности подагрической (гиперурикемической) стимуляцией умственной активности. Но подагра развивается к старости от несбалансированного питания, а гениальность очень часто проявляется уже в юности. Наиболее яркие гении – среди них Леонардо да Винчи, Микеланджело, Пушкин, Гоголь, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Лютер, Гёте, Моцарт, Диккенс, Хемингуэй, Дарвин и другие – имели, по теории Эфроимсона, в дополнение к подагре, гипоманиакальную депрессивность (именно она приводила их к дуэлям, самоубийствам, азартным играм, любовным страстям, семейным драмам). Как биохимик я знал, что риск подагры возникает при избыточном потреблении животных продуктов, богатых нуклеиновыми кислотами, распад которых создает в крови повышенную концентрацию слаборастворимой мочевой кислоты. Отложение мочекислотных камней в суставах – это и есть подагра. В прошлом подагра была в основном болезнью аристократии и буржуазии. В настоящее время она стала более массовой болезнью, и это никак не коррелировало с числом гениев и талантов. Согласно теории Эфроимсона, выдающийся интеллект даже таких фигур, как Петр I, Отто Бисмарк и Де Голль, развивался под влиянием наследственных аномалий[8].

В последнюю неделю декабря я навестил в Москве академика Б. Л. Астаурова, В. Я. Лакшина, Валентина Турчина, семью Майсурянов, семью Дудинцева, Лидию Чуковскую и некоторых других друзей.

Борис Львович Астауров, которому шел 69-й год, лежал в академической больнице, где проходил курс лучевой терапии в связи с раком предстательной железы. На операцию по удалению опухоли врачи не решались, так как Астауров лишь недавно перенес инфаркт. Его лечащий врач дал мне рецепт гормонального препарата для химиотерапии, который купить можно было в Швейцарии. Я обещал сделать все возможное и невозможное, чтобы достать его.

Владимир Яковлевич Лакшин, в недалеком прошлом заместитель Твардовского по «Новому миру», был некоторое время безработным и не мог печататься. Теперь его, талантливого литературоведа и специалиста по русской классике, назначили заместителем главного редактора журнала «Иностранная литература». Лакшин, как и Гранин, не считался диссидентом. Он был членом КПСС и в редколлегии «Нового мира» отвечал отчасти за проблемы между журналом и Главлитом, освобождая от этих забот главного редактора. (Контакты с цензором требовали допуска к секретным документам.) Твардовский «пробивал» все произведения Солженицына в ЦК КПСС, но их тексты все равно должны были пройти после этого через Главлит. Это обеспечивал Лакшин, спасая в произведениях Солженицына и других авторов не только абзацы, но и отдельные фразы и даже слова.

С Лакшиным мы дружили семьями. Его жена Светлана тоже была редактором и писательницей. Владимир Яковлевич просил меня обследовать книжные развалы Лондона. У него было страстное хобби – коллекционирование первых и прижизненных изданий русских классиков. В книжных шкафах, стоящих вдоль всех стен в его квартире, «собрания сочинений» прикрывали второй ряд редких и редчайших книг – первые издания Пушкина, Лермонтова, Грибоедова, Гоголя, Достоевского, Толстого и многих других писателей и поэтов. Были здесь и первые издания Есенина, Маяковского, Булгакова, Пильняка, Мандельштама. Очень многие из этих редких изданий Лакшин находил в старых частных коллекциях, покупал раритеты у наследников умерших литераторов и нередко искал их среди книг, которые из библиотек закрываемых учреждений отправлялись через Книжный коллектор в макулатуру. Множество ценнейших частных библиотек сжигалось в недалеком прошлом вместе с помещичьими усадьбами, выбрасывалось из квартир репрессированных в Москве, Петрограде и в других городах в период Гражданской войны и после нее. Миллионы книг сжигались на оккупированных немецкой армией территориях в 1941–1944 годах. Лакшин знал эти «потоки» и находил в их остатках редкие издания для своей коллекции.

Мой декан и друг профессор Н. А. Майсурян умер от инфаркта в 1967 году. Но мы продолжали дружить с его семьей. Жена Майсуряна Анаида Иосифовна Атабекова, обучавшая меня, студента, цитологии растений еще в 1945 и 1946 годах, жила вместе с семьей сына Саши в том же квартале на территории ТСХА, где жили до 1963 года и мы. Ася, жена Саши Майсуряна, была в 1960–1962 годах моей аспиранткой на кафедре агрохимии ТСХА. Саша, тоже биохимик, руководил лабораторией в недавно созданном Институте молекулярной генетики растений. Я приехал к ним в конце декабря не только попрощаться перед отъездом в Англию, но и передать на хранение два больших портфеля разных бумаг и рукописей, в основном архив по книге о Лысенко, которые я не хотел оставлять в Обнинске. До этого я всегда держал весь свой архив в собственной квартире, никаких укрытий у меня не было. Но отъезд в другую страну на год создавал новые условия, и помощь друзей была необходима.

Лидия Чуковская, неожиданно для меня, попросила узнать о судьбе двух своих книг, изданных за границей. Одна из них, повесть «Спуск под воду», была издана лишь несколько месяцев назад в издательстве им. Чехова в Нью-Йорке. Ее уже перевели на английский и только что издали в Лондоне под названием «Going Under». Вторая книга, «Опустелый дом», была издана на русском языке в Париже еще в 1965 году издательством «Пять континентов» и вскоре переведена на французский и английский. Эти книги Лидия Чуковская написала давно, «Опустелый дом», вначале под названием «Софья Петровна», – в 1939 году. В 1937-м был арестован в Ленинграде второй муж Чуковской Матвей Петрович Бронштейн. В феврале 1938-го он был расстрелян. В «Опустелом доме» описаны эти трагические события. Эта книга стала первым известным в советской литературе отражением темы сталинских репрессий, террора 1937 года. Однако Лидия Чуковская, опасаясь ареста как жены врага народа, уехала из Ленинграда и скрывалась до начала войны у родственников в провинции. О своих книгах (вторая была написана в 1949 году) Чуковская почти никому ничего не рассказывала. В самиздате их не было. Вокруг их публикации за границей не случилось никаких сенсаций. Я сам узнал о них впервые. Лидия Чуковская была принята в Союз писателей как поэт. Она решилась на публикацию своих книг за границей, безусловно, под влиянием Солженицына. Но сюжеты Лидии Чуковской по типу «семейной драмы» не давали каких-либо обобщений и прошли малозамеченными, несмотря на очень высокое качество самой прозы. Читателям начала 70-х годов, особенно западным, требовались острые ощущения. Книжный рынок заполонили детективы и триллеры.

Владимир Дудинцев был очень рад моей возможной поездке в Лондон. Его пожелания я знал – надо продолжать столь успешно начатое нами в 1967 году «выбивание» из западных издательств гонораров за переводы романа «Не хлебом единым». Работа над новым романом о генетиках «Белые одежды» продвигалась у Дудинцева с большим трудом, и семья писателя опять нуждалась.

Последняя встреча с Сахаровым

Большую академическую квартиру Андрея Дмитриевича Сахарова я посещал в последний раз 21 мая 1971 года – в день его пятидесятилетия. Юбилеи академиков обычно отмечались в СССР очень широко. Но по поводу юбилея Сахарова в президиум АН СССР поступила, очевидно, какая-то жесткая директива. Сахаров в это время работал старшим научным сотрудником Физического института АН СССР им. Лебедева. Трижды Героя Социалистического Труда и создателя советской водородной бомбы коллеги-академики не поздравляли с юбилеем. Не появилось никаких приветствий и в прессе. Но Комитет прав человека, одним из основателей которого был Сахаров, по инициативе самого активного его члена Валерия Чалидзе решил устроить чествование юбиляра в его собственной квартире. Были приглашены около двадцати человек, среди них Рой и я. Торжеством управляла Елена Боннэр, будущая жена Андрея Дмитриевича. Она лишь недавно познакомилась с Сахаровым, и я увидел ее на юбилее академика впервые. Первая жена Сахарова, Клавдия, умерла в 1969 году от рака желудка. На юбилее присутствовали и трое детей Сахарова, уже взрослые Татьяна и Люба и пятнадцатилетний сын Дима. У Елены Боннэр тоже были уже взрослые дети, Алексей и Татьяна. Вскоре Сахаров покинул свою академическую квартиру, оставив ее детям, и переехал в двухкомнатную квартиру Елены Боннэр на улице Чкалова, где жила и новая теща Сахарова Руфь. Я был там всего один раз, и беседовать там было трудно – в двух комнатах жили шесть человек, дочь Елены Боннэр была замужем.

В конце декабря я позвонил Сахарову и сообщил о возможной поездке в Англию. Он просил меня прийти к ним и рассказать обо всем подробнее. Валерий Чалидзе, в квартире которого Сахаров и Боннэр встретились впервые осенью 1970 года на заседании Комитета прав человека, в это время был в США. Ему, по его просьбе, разрешили эту поездку на один месяц «для чтения лекций по правам человека». В своих лекциях он неизбежно критиковал положение в СССР, работу советского правосудия, преследование инакомыслящих, использование в этих целях психиатрических больниц. Отрывки из его лекций передавали по «Голосу Америки». Существовала опасность, что Валерий будет обвинен в антисоветской деятельности и лишен советского гражданства. Указ Президиума Верховного Совета СССР о лишении гражданства СССР Чалидзе В. Н. действительно был принят 12 декабря. Однако он не был опубликован и стал известен позже, лишь в январе, когда советскому консульскому работнику удалось встретиться с Чалидзе в Нью-Йорке, получить в руки его паспорт и зачитать ему текст Указа. Такие указы вступают в силу лишь после их публикации. Лишение гражданства по законам того времени было возможно, «если лицо совершило действия, порочащие высокое звание гражданина СССР и наносящие ущерб престижу или государственной безопасности СССР» (статья 18 Закона «О гражданстве СССР»). Под такие общие формулировки можно было подвести все что угодно. В послевоенный период это был второй известный мне случай лишения советского гражданства выехавшего за границу диссидента по политическим мотивам. Невозвращенцев гражданства не лишали. Их заочно судили и приговаривали к различным срокам. Возможность ареста и выдачи советским властям конечно же ограничивала свободу передвижения этих людей в разные страны. Лишение гражданства как мера наказания было впервые применено к писателю, лингвисту и переводчику Валерию Тарсису, который первым, уже с конца 1950-х годов, начал публиковать свои сатирические произведения за границей. Его лишили гражданства СССР 17 февраля 1966 года. Поэтому я думал, что Сахаров будет говорить со мной о подобной опасности.

Я приехал к Сахарову 4 января 1973 года. Он и Елена Боннэр подробно расспросили меня о всех обстоятельствах разрешения на поездку. О событиях на Геронтологическом конгрессе в Киеве они не знали. Сахаров выразил удовлетворение по поводу моей поездки. У него не было убежденности, что это запланированная провокация властей, подобная поездке Чалидзе (о случае с Тарсисом он не знал). Андрей Дмитриевич понимал, что, оказавшись в Англии, я не стану просить политического убежища. Он и сам получал много приглашений из США и других стран для лекций и временной работы в университетах. (По одному из них, из знаменитого Принстонского университета, где работали в прошлом многие известные физики, включая Эйнштейна, он в 1973 году попросил Президиум АН СССР разрешить ему поездку для чтения лекций в 1973/74 учебном году. Просьба Сахарова была поддержана госсекретарем США Генри Киссинджером. Однако разрешения он так и не получил.)

Когда я уже надевал пальто перед уходом, Сахаров и Боннэр тоже стали одеваться. Я понял, что они хотят проводить меня, чтобы поговорить о чем-то конфиденциально вне стен своей квартиры. Так оно и оказалось. Уже на лестнице и в лифте начала говорить в основном Боннэр, а Сахаров кивал головой в знак согласия, иногда подтверждая объяснения жены двумя-тремя фразами. Как выяснилось из этой беседы, у них возникли трудности с высшим образованием детей Боннэр, Тани и Алеши. Таню, учившуюся заочно на факультете журналистики МГУ, недавно отчислили из университета под каким-то предлогом. Алеша заканчивал летом 1973-го школу и хотел поступать на физфак МГУ. Но Сахаров не был уверен, что он пройдет по конкурсу. Поэтому Боннэр и Сахаров решили отправить Таню с ее мужем Ефремом Янкелевичем и Алешу для получения высшего образования в США в Гарвардский университет. Помощь в этом, пока конфиденциально, обещали оказать несколько американских сенаторов. Но Гарвардский университет был частным и за обучение в нем следовало платить, причем немало. Весь этот проект требовал денег. Просьба Сахарова ко мне состояла в том, чтобы я постарался выяснить, имеются ли у него какие-либо гонорары от изданий в 1968 и 1969 годах во многих странах его небольшой книги «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Сахарову привозили в подарок издания этой книги из многих стран, и большую коллекцию на разных языках я видел на полке еще в его академической квартире. Книга несколько раз печаталась и на русском издательством «Посев» во Франкфурте-на-Майне. Одно из таких изданий, в карманном варианте, имелось и у меня дома. Книжные издания «Размышлений…», всего около ста страниц, нередко дополнялись обширными предисловиями хорошо известных писателей, журналистов и политиков. Сахаров внимательно следил за этими потоками. В своих «Воспоминаниях» он в последующем писал:

«Я помню, что, по данным Международной книжной ассоциации, общий тираж публикаций “Размышлений” в 1968–1969 годах составил 18 млн экземпляров, на третьем месте после Мао Цзедуна и Ленина и – на эти годы – впереди Ж. Сименона и Агаты Кристи» (Париж, 1990. С. 381).

Просьба Сахарова и Боннэр меня не очень удивила. Мы с Роем вполне легально получали в то время гонорары из-за границы. Однако у нас имелись договоры с издателями. У Сахарова никаких договоров не было, и никто перед ним не отчитывался. СССР не являлся тогда членом Конвенции об авторском праве, и западные издатели могли публиковать книги из самиздата, не спрашивая разрешения у авторов. Однако респектабельные издательства могли вступить в переговоры с автором или с его адвокатом и выплатить хотя бы небольшую часть своих прибылей от продажи книги. Я пообещал Сахарову, что постараюсь выяснить, что можно сделать, начав с американского издания его книги. Оно вышло с большим предисловием, написанным Гаррисоном Солсбери (Harrison Salisbury), известным журналистом и писателем, автором книги о блокаде Ленинграда. Солсбери был одним из редакторов газеты The New York Times.

Прощальный визит к Солженицыну

Я сообщил Наталии Светловой через Лидию Чуковскую о полученном мною разрешении на поездку в Англию еще в середине декабря. Солженицын в то время находился на даче Ростроповича в Жуковке, работая над вторым томом «Красного Колеса». Во флигеле, где он жил, не было телефона. Солженицын вообще телефоном почти никогда не пользовался. 8 января, поздно вечером, дочь Лидии Чуковской Елена (Люша) позвонила мне в Обнинск и передала просьбу Светловой срочно приехать в Москву. Я сразу подумал, что у Солженицына есть ко мне какие-то просьбы, связанные с моим пребыванием в Лондоне. Так оно и было. Но Александр Исаевич хотел, чтобы я приехал к нему в Жуковку. Наш поезд в Европу отправлялся с Белорусского вокзала днем 11 января. Срочных дел в связи с этим было очень много. Встретиться с Солженицыным я мог лишь 10 января. Каким образом Светлова договаривалась со своим мужем, я не знаю, но к вечеру 9 января мне сообщили, что приехать в Жуковку надо на определенной электричке. (Названия железнодорожной станции, где следовало выходить, я сейчас не помню. Владельцы дач в Жуковке на электричках не ездили.) Солженицын должен был встретить меня на платформе.

Жуковка, где находилась дача Ростроповича, построенная по особому проекту, кажется, в 1960 году, была правительственным дачным поселком высшей категории. Она находилась всего в десяти километрах от Москвы на небольшой покрытой лесом возвышенности. Это обеспечивало хороший, сухой микроклимат, что было редкостью в болотистом Подмосковье. Дачный поселок был закрыт лесом, огорожен забором и невидим ни со стороны железнодорожной платформы, ни со стороны шоссе. В прошлом я был там всего лишь раз, посетив и Ростроповича. Его дача была самой большой в этом элитном поселке, так как проект постройки включал и концертный зал на полсотни мест. Ростропович с женой, знаменитой оперной певицей Большого театра Галиной Вишневской, иногда устраивали здесь специальные концерты для друзей, приглашая и соседей. Концертный зал использовался и для репетиций. В Жуковке было около ста дач, в которых жили только знаменитости, политические, научные и артистические. Здесь были дачи маршалов К. Е. Ворошилова и Г. К. Жукова, а также Екатерины Фурцевой, Галины и Юрия Брежневых. Сталин подарил дачи в Жуковке главным атомщикам, академикам Я. Б. Зельдовичу, Ю. Б. Харитону и Н. А. Доллежалю. Академикам А. Д. Сахарову и И. Е. Тамму дарил в Жуковке дачи уже Хрущев. Там же была дача Дмитрия Шостаковича, который жил, однако, очень скромно. Наиболее знаменитыми дачниками были здесь В. М. Молотов и А. Н. Косыгин. Для каждой дачи отводился большой участок леса.

Пребывание в Жуковке Солженицына сильно раздражало местные власти. Но команды о его выселении не поступало. Здесь он находился под жестким наблюдением. Иностранные корреспонденты сюда не приезжали. На дачах можно было жить и без прописки, и какие-то правила нарушал владелец дачи, а не Солженицын. Но у дачи Ростроповича был особый статус: она строилась на личные средства музыканта и поэтому была не госдачей, а частной собственностью.

Я приехал в Жуковку в назначенный час, и Солженицын проводил меня к своему флигелю. Дачный поселок охраняло какое-то спецподразделение МВД, и если бы я шел к поселку один, то меня, наверное, остановили бы. Все дома в Жуковке имели центральное отопление и другие городские удобства. На окраине поселка находился продовольственный магазин с «кремлевским» снабжением.

Мы провели в разговорах около трех часов, использовав длительную прогулку по лесу для беседы, а во флигеле, где была трехкомнатная квартира, сделали некоторые записи. Солженицын был уверен, что весь флигель прослушивается КГБ.

Поводом для столь срочного приглашения в Жуковку была, как оказалось, зачитанная 8 января по радио в переводе на русский язык статья корреспондента АПН Семена Владимирова, опубликованная в газете The New York Times и касавшаяся семейных дел и финансового положения Солженицына. Эта статья, распространенная через АПН из Москвы, полностью или в кратком изложении, появилась во многих других западных изданиях. Она с очевидностью показывала, что КГБ решило взять под полный контроль затянувшийся бракоразводный процесс Солженицына и Решетовской, который застрял в Рязани на стадии раздела имущества между бывшими супругами. Почти все требования Решетовской, включая передачу ей четверти денежной части Нобелевской премии, были уже удовлетворены. Теперь, судя по статье Владимирова, Решетовская могла выдвинуть требования о дополнительных выплатах из западных гонораров. В статье утверждалось, что в швейцарском банке у Солженицына есть счет на много миллионов долларов, но он отказывается представить для суда сведения о своем финансовом состоянии.

До статьи Владимирова все финансовые требования, связанные с разводом, основывались на советском законодательстве. Советские законы требовали от бывшего мужа прежде всего выплату алиментов на детей. Алименты жене были предусмотрены лишь в случае ее инвалидности или при отсутствии у неработающей жены права на собственную пенсию. Раздел каких-то заграничных активов вообще не предусматривался советским законодательством. Но западные читатели этого, конечно, не знали. Солженицын просил меня внимательно прочитать статью Владимирова и написать для той же газеты ответ-разъяснение о действительном положении дел, отметив, что бракоразводный процесс превратился в шантаж писателя со стороны КГБ.

Вторая просьба Солженицына касалась недавно опубликованной в Англии и США первой подробной (370 с.) биографии писателя, написанной Дэвидом Бургом (David Burg) и Жоржем Фейфером (George Feifer). Солженицын считал, что в этой книге много ошибок и намеренных искажений. Он просил меня прочитать ее очень внимательно и опубликовать подробные рецензии на нее в Англии и в США. Эту книгу я уже знал, так как Жорж Фейфер несколько раз приезжал в Москву в 1970 и 1971 годах для сбора материала. Он встречался с Львом Копелевым, Натальей Решетовской и ее родственниками Вероникой Туркиной и Юрием Штейном. Солженицын знал об этой работе, но не пытался тогда ее остановить. Фейфер прислал в Москву верстку книги для возможных исправлений. Туркина и Штейн уже эмигрировали и жили в Нью-Йорке. Верстку, возможно, прочитали Светлова и Елена Чуковская. Сам Солженицын английского не знал. Писатель был недоволен слишком подробным описанием своих семейных проблем и множеством других «личных» деталей. Он также не знал раньше, что соавтор Фейфера, Дэвид Бург, один из переводчиков на английский «Ракового корпуса», в действительности был Александром Дольбергом, советским литературоведом, сбежавшим во время туристической поездки в ГДР в 1956 году через берлинское метро, связывавшее Восточный и Западный Берлин. Это был один из первых побегов на Запад, и Дольберга заочно судили за измену Родине. Поэтому он и взял псевдоним. Ассоциация с Дольбергом была для Солженицына крайне нежелательной. Но, с другой стороны, именно Дольберг как выпускник филологического факультета МГУ и аспирант Института мировой литературы обеспечивал высокое качество перевода солженицыновских произведений. Солженицын пытался остановить публикацию своей биографии, сделав по этому поводу специальное заявление для западной прессы и назвав авторов «прохвостами, собирающими подзаборные сплетни». Но когда книга уже пошла в печать, остановить процесс можно было только через британский суд, обвинив авторов в намеренной клевете. А суд можно и проиграть. Адвокат Солженицына не советовал браться за это дело, объяснив, что авторы могут вызвать в суд свидетелями Решетовскую, Туркину и многих других людей. «Ошибки» и «неточности» не могут быть основанием для судебного запрета издания.

Кроме этих двух просьб, выполнить которые требовалось срочно, была также просьба об установлении контакта с швейцарским адвокатом Солженицына Фрицем Хеебом и об оказании ему помощи в некоторых делах. Я получил адрес и телефон адвоката. Главным из этих дел была попытка предотвратить публикацию на Западе «Воспоминаний» бывшей жены Солженицына, которые она готовила в сотрудничестве с профессиональным журналистом из АПН, контролируемого КГБ. У Решетовской оставался обширный архив, сотни писем самого Солженицына с фронта и в период заключения, большая коллекция фотографий. Писатель знал о подготовке этой книги, названной позднее «В споре со временем», и справедливо считал ее проектом КГБ, задуманным для его дискредитации.

Завершение бракоразводного процесса являлось для Солженицына абсолютным приоритетом. В 1973 году он готовился к наступлению против властей и не исключал, что его могут выслать из страны. В этом случае бракоразводный процесс могла начать и Решетовская, но уже по западным законам. Наталия Светлова ждала третьего ребенка, и, официально не вступив с ней в брак, Солженицын боялся, что его могут разлучить с семьей. Все эти проблемы были вполне реальными, и я обещал сделать все возможное.

По дороге на станцию мы условились о конфиденциальной связи – через Роберта Кайзера, московского корреспондента Washington Post, которого мы оба знали. Американские корреспонденты в Москве имели привилегию пользоваться дипломатической почтой. Журналисты из других стран такой возможности не имели.

Солженицын попрощался со мной по русскому обычаю, с объятиями и поцелуями. «Не стройте иллюзий, Жорес, – сказал он, – не пустят они вас обратно…»

Виза и отъезд

Каждый день в начале января я звонил в консульство Великобритании, чтобы узнать о получении визы. Ответ был всегда один и тот же: «Пока нет». Между тем мы готовились к отъезду. Научные книги, которые могли мне понадобиться для работы, я отправлял в Англию почтовыми бандеролями. Рита поехала в Калинин, чтобы попрощаться с отцом, сестрой, братом и их семьями. Я попрощался в Москве с тетей Симой, сестрой покойной мамы. Она несколько лет назад переехала из Ленинграда в Москву путем обмена комнат. Тетя Сима, которой было 72 года, не имела своих детей. Две моих тети Тося и Катя, сестры отца, жили в Астрахани. Я написал им письма. Нашу любимую собаку – эрдельтерьера Норда отвезли Рою. Труднее всего нам было оставлять Сашу – заложником, без поддержки родителей, в которой он еще нуждался. Я уже не особенно беспокоился о визе, подумывая иногда о том, чтобы вообще отказаться от поездки.

В понедельник 8 января я приехал около одиннадцати утра в посольство Великобритании. Визы еще не было. Я попросил аудиенции с консулом. Он не мог ничего объяснить. Я сказал ему, что у нас билеты на 11 января и визы нам нужны сегодня, чтобы иметь хотя бы два дня на подготовку к отъезду. Три недели со времени подачи наших документов уже прошли, а это, по правилам, был предельный срок для получения отказа или разрешения. Если сегодня до шести вечера виз не будет, я сделаю заявление для британской и американской прессы о том, что поездка отменяется в результате отказа в получении британской визы. Консул понял, что это серьезно, что так и будет. Вскоре в приемную ко мне спустился посол Джон Киллик. Он был явно обеспокоен и сказал, что после двенадцати позвонит в Лондон в министерство иностранных дел. Там время отставало от московского на три часа. Я устроился в приемной посольства и стал читать британские воскресные газеты. Через час или полтора мне принесли кофе с печеньем. Еще через два часа принесли чай и сэндвич. Около пяти часов вечера в приемную быстро вошел посол с явным облегчением на лице. «Всё в порядке, – сказал он, – давайте ваши паспорта». Причины задержки он не объяснил.

На вокзал нас пришли провожать около сорока человек. Это было неожиданно, я никому не сообщал деталей. Но Рой, наверное, известил друзей. Почти половину из пришедших я не знал.

В Бресте – таможенный досмотр. Всех пассажиров в нашем вагоне проверяли на месте, прямо в купе. Нас попросили выйти с багажом. Мы вышли с тремя небольшими чемоданами. Я вез с собой и портативную пишущую машинку «Эрика» с русским алфавитом. В особой комнате вокзала нас проверяли семь таможенников. Очевидно, осматривали и купе в вагоне. Досмотр длился почти два часа – с раздеванием и ощупыванием. Перелистывали книги. Просматривали все рукописные материалы. Блокнот с адресами и телефонами выносили в другую комнату, очевидно для фотокопирования. У Риты проверяли даже волосы на голове, у всех – обувь, внутри и подметки. Явно искали микрофильмы. Ничего, конечно, не нашли. Отчет об обыске наверняка пошел в КГБ.

На следующий день за окном вагона уже мелькали польские пейзажи…


  1. См.: Юрий Вавилов. В долгом поиске: Книга о братьях Николае и Сергее Вавиловых: Сборник документов и воспоминаний. М.: изд. ФИАН, 2008. С. 122–128. Это редкое издание, напечатанное на средства автора тиражом 500 экз.

  2. Строительство Главного туркменского канала было начато в 1951 году. Но победа над пустыней оказалась не по силам ослабленной войной стране. После смерти Сталина строительство заморозили, а затем отменили.

  3. В 1968 году Столетов, министр высшего образования РСФСР и заведующий кафедрой генетики МГУ, получив на отзыв из издательства «Молодая гвардия» книгу о Вавилове из серии «Жизнь замечательных людей», попросил в личной беседе с ее автором Семеном Резником удалить из текста положительную характеристику академика Тулайкова (Семен Резник. Дорога на эшафот. Париж – Нью Йорк: Третья волна, 1983. С. 15).

  4. Через много лет я узнал, что в 1942 году во время войны Волстенхолм, опытный хирург, спустился на парашюте в расположение югославских партизан маршала Тито. Вместе с ним было сброшено и оборудование для военно-полевого госпиталя. Он работал в горах Югославии почти два года, и его жена Душанка была сербским врачом этого госпиталя.

  5. Сергей Королев умер 14 января 1966 года в возрасте 59 лет на операционном столе во время рутинной операции по удалению полипов прямой кишки. Эту слишком затянувшуюся из-за осложнений операцию проводил лично министр здравоохранения СССР профессор Б. В. Петровский, бывший в прошлом хирургом.

  6. Лишь недавно стало известно, что 18 января 1970 года на заводе «Красное Сормово» в Горьком при испытании реактора для подводной лодки К-320 произошел выброс радиоактивности, в результате которого облучились сотни человек. Быстрая смерть наступила у трех рабочих, десятки других умерли позже от острой лучевой болезни. Дозиметрию не проводили, так как рабочие из цеха, их было около тысячи, в панике разбежались, даже не сняв спецодежды. Об этой аварии стало известно лишь после истечения срока подписки о неразглашении. Пострадавшие рабочие и участники ликвидации последствий объединились в общество «Январь-70», добиваясь улучшения медицинской помощи и компенсаций (см.: Чернобыль на «Красном Сормове» // Российская Федерация сегодня. № 8. 2004).

  7. Книги на английском языке обязательно должны печататься в США и в Великобритании разными издательствами, которые заключают между собой соглашение о разделе рынка продаж. Законы, связанные с юридическими претензиями к публикациям, существенно различны в Англии и в США. В Англии за точность всей информации в книге несет ответственность издательство, в США – автор книги. При этом используется чаще всего один и тот же набор, но делаются разные суперобложки.

  8. В. П. Эфроимсон умер в 1989 г. в возрасте 80 лет. Отрывки из его книги стали публиковаться в журнале «Человек» в 1997 году. Полная версия книги «Генетика гениальности» была опубликована в 1998 году в московском информационно-издательском агентстве «Русский мир» под названием «Гениальность и генетика».