55154.fb2
Поправит ли этот поступок зло, мне сделанное?.. Это было бы только наказание клеветы, но не уничтожение ее.
— Ну вот видите, так не вышло ль на мое, что надобно дать волю врать что угодно, и верить кому и чему угодно? Платите презрением, mon ami, платите презрением!.. платите совершенным невниманием!.. Ах, для чего я не на вашем месте, для чего я не вы! Никогда низкая клевета не достала б меня на той высоте, на которой я держалась бы собственным мнением о подвиге, хвалимом некогда людьми, против которых порицатели ваши меньше собаки, как говорят персияне.
Оконча утешительную проповедь свою, госпожа С-ва вырвала у меня из рук шляпу, сказав, что решительно не пустит меня домой: «Я ожидаю этого вечера одного старого ветерана, отставного гусара, вы должны его видеть и с ним познакомиться».
По нескольку раз в день вынимаю я перстень, пожалованный мне государынею, и рассматриваю его: как он хорош, какой блеск от этих бриллиантов! Как бы я желала подарить его сестре! Нельзя, однако ж, надобно продать: денег у меня мало, а кто знает, что мне дадут за мою Елену? И дадут ли еще?
Со всех сторон пишут, прося прислать им денег: забавное требование! денег… от меня… а я вот сию минуту иду в Кабинет просить, чтоб купили у меня мой перстень.
День был солнечный, и я всю дорогу любовалась блеском драгоценной вещи, на которую смотрела в последний раз.
Перстень мой куплен, деньги я получила и отослала, написав ко всем письма одного содержания: вы почитаете меня Крезом, а я боюсь сделаться Иром.[41]
Княгиня Т. В. досаждает мне своим суждением так сильно, что я ухожу от нее с каким-то неопределенным желанием не так часто появляться на глаза ее, впрочем, это движение сердца минутное! Княгиня эту решимость своих сентенций выкупает превосходным сердцем, еще более превосходным умом и обращением, как нельзя более обязательным. Прежде нежели я дойду домой, чувства мои опять становятся такими, как были: опять я люблю княгиню всею душою.
Сегодня я была, однако ж, опечалена словами ее; правду говорят, что не надобно никогда распространяться о своих невзгодах, я забыла это благоразумное правило и что слишком разговорилась о всех неудачах и ошибочных мнениях своих, о неуместном доверии, о большой потере, одним словом, я, кажется, вывела из терпения добрую княгиню, и она отвечала на все мои элегии, что она, как ей кажется, нашлась бы в каждом обстоятельстве жизни! Умела бы сообразиться с участью, какую назначило б ей провидение, и никогда не позволила б року угнетать себя, потому что никакое бедствие не считала бы бедствием невыносимым. «Я противоставила бы всему злому оплотом твердость души!» — говорит она мне, и я думаю иногда, что она права, что я слишком уже близко к сердцу принимаю всякий вздор, а иногда кажется мне, что ее сиятельство более моего досадовала бы, если б так во многом обманулась и увидела б невозвратно испорченным лучшее дело свое; если б ее так преследовали глупыми выдумками и, наконец, если б она испытала, как я, сладость третьего посещения!.. Вряд ли философия ее устояла б против всего этого.
Иногда она противоречит сама себе, и это, я думаю, бывает тогда, когда она увлекается сожалением, что дело, обещавшее так много, кончилось ничем. Вчера она говорила мне:
— Как же вы так худо распорядились вашими Записками, что они принесли вам выгоду смешную! Иначе нельзя назвать всего того, что вы за них получили, а вон посмотрите, что доставил роман *** господину З.:[42] он купил себе деревню под Москвой. Почему же вы так не сделали? Книга ваша интересовала всех, для чего вы так худо действовали?
— Потому, княгиня, — отвечала я, — что у меня не было главного: опытности, известности в свете господина З.; у меня не было той толпы друзей и доброжелателей, которых приобрел себе господин З. задолго еще до сочинения своего прекрасного романа; вообще нет никакого сравнения между мною и З.; это литератор, которого заманчивое перо давно известно публике, а я что? Человек без опытности именно в том деле, за которое взялся; без друзей и знакомых именно в том месте, где должен был действовать, и сверх того с смешною доверчивостию, с смешною уверенностию, с смешною недоверчивостию, с смешными опасениями! И все это невпопад, все это не там, где должно!
Вот еще третье посещение! Долго ли это будет? Нет, нет. Даю себе честное слово нигде не быть в третий раз! Тут действует какое-то очарование.
Старая генеральша Щ., недавно приехавшая из провинции, на беду мою как-то услыхала обо мне: «Ах, познакомьте, пожалуйста! Это очень любопытно! Какая диковинка! Пожалуйста, пожалуйста! Поезжай, милый, ты ведь знаком с нею, скажи, что твоя бабушка, генеральша Щ., желала б иметь удовольствие видеть особу, столько замечательную по своему… по своему… ну там уж скажи, как знаешь, только привези мне ее».
Так говорила великолепная генеральша Щ. своему внуку, очень любезному молодому человеку, с которым я была знакома и иногда разговаривала с ним на вечерах у господина П.
Молодой человек приехал ко мне:
— Бабушка моя Щ. просит вас сделать ей честь, пожаловать к ней откушать. Не откажите ей в этом угождении, по летам она имеет на него право. Она в таком восхищении от ваших Записок и вчера еще читала их в другой раз… Мы смеялись потихоньку, видя, что она задумчиво качает головой и говорит про себя: «бедный Алкид!»
— Зачем же вы смеялись? Разве можно смеяться над бабушкою?
— Что делать! Удел молодости — ветреность!.. итак, позволите прислать карету за вами?
— Очень хорошо! Мне приятно будет узнать даму, которая жалеет моего незабвенного Алкида.
Знакомство это началось и кончилось так же, как и прежние: то же внимание, участие, вежливость, радушие в два первые визита и та же сухость, холодность и даже грубость в третий и последний; впрочем, старая провинциалка превзошла всех: она в продолжение моего несчастного третьего посещения зевала, потягивалась, читала книгу, мурлыкала какую-то песню, призвала управителя, расспрашивала его о закупке съестных припасов, о здоровьи лошадей и отдавала какие-то приказания насчет мамки, няньки, Ваньки, Таньки и еще каких-то людей или животных, бог ее знает.
Я все сидела; я была уже знакома с превращениями из почетного гостя в нечто меньше собаки, и грубость, глупость, невежество нисколько не оскорбляли меня, я не ставила их ни во что.
Проделки старой дамы казались мне так забавны, что я решилась полюбоваться ими четверть часа лишнюю. Наконец почтенная генеральша, казалось, совсем забыла, что я сижу в ее комнате; я было подумала, что это и в самом деле так, но неловкая провинциалка не умела сыграть своей роли как должно и дала мне заметить, что она хотела представить знатную даму, не замечающую присутствия мелкого посетителя: она притворилась читающею очень внимательно свою книгу… Смешная женщина! Позабавившись этим зрелищем, я подошла к ней, приметно было, что она ожидала этого, потому что я не успела еще сказать ей, вежливо кланяясь, «простите», как она уже отвечала, не отводя глаз от книги и не пошевеля даже головою: «Простите… приходите…». Речь осталась не конченною; ее превосходительство снова углубилась в свою книгу, я ушла.
Год прошел, наступил другой. Я давно уже ограничила знакомство мое тремя домами и не принимаю ничьих приглашений отобедать, на вечер; и на все намеки: «Ах, как желает видеть вас такая-то!.. Меня спрашивают, где вы чаще бываете. Что вы не познакомитесь с такою-то, она очень интересуется вами!» — и еще много похожих на эти восклицания и вопросы слышу я у моих знакомых и всегда отвечаю на них одно и то же: «Благодарю!.. не могу!» Бывают и решительные приступы: после слов «благодарю, не могу» настоятельное требование — «Поезжайте, поезжайте непременно! Я за вас дала слово, что вы будете к ним», и говорят день, когда именно. Холодный поклон и молчание служат ответом и подтверждением первых слов.
Думая и передумывая о всех странностях, каких я была предметом и свидетельницею в столь многих домах, кажется мне, что я наконец разгадала тайну. Как жаль, что разгадала ее поздно, как жаль, что дошла до этого опытом, а не рассудком! Жалкое ослепление! Смешное легковерие!..
Теперь я слушала бы все то, что мне было говорено в первый раз, точно так, как какие-нибудь форменные фразы, введенные обычаем, но не имеющие никакого определенного смысла и которым верить было столь же глупо, как если б кто поверил подписи «ваш покорнейший слуга» и принял бы ее в буквальном смысле.
Если б я потрудилась обдумать, на что именно имею я право в обществе, то увидела б ясно, что имею его на одно только любопытство.
Нет сомнения, что в первое свидание точно всякий хорошо расположен ко мне и точно желает быть знаком, потому что я, как и все, вышедшее из обыкновенного порядка вещей, возбуждаю какое-то участие, желание узнать лучше, сблизиться, разгадать и, наконец, показать свою находку друзьям, родным, знакомым; от этого последнего обстоятельства происходят те просьбы продолжать знакомство, те уверения в искреннем расположении, те приглашения на обед, на вечер, запросто когда; но как достигнут цели позабавить друзей своих зрелищем существа, перешагнувшего за черту обыкновенности, тогда начнутся толки и рассказы: «Мы вчера обедали у княгини Н. Н., она приглашала нарочно, чтоб посмотреть…» и называют меня.
«В самом деле! Так вы видели? Ну что, какова она собой? Хороша?» — «Нет». — «Воспитанна?» — «Нет». — «Может быть, очень умна?» — «Нет». А между тем я, о которой так расспрашивают и на которую сыплются все возможные «нет», являюсь к княгине Н. Н. в третий раз! Тут и клевета, которая от яркого света двух первых посещений пряталась под порогом, после третьего смело поднимает свою голову, показывает желтое лицо, мутные глаза и потихоньку, прихрамывая, начинает ходить из угла в угол, от одной группы к другой, и пятнать своим ядом что и как может.
В первое и второе посещение ей никто бы не поверил: после третьего верят все без исключения. После третьего я никому ни на что не надобна и все решительно охладевают ко мне, совершенно и навсегда!
И этому так должно быть. Этому нельзя иначе быть! Например: имею ль я для всех все, что нужно иметь, чтоб привлечь их постоянное внимание, уважение, дружбу? Всегда ли могу я быть приятным гостем? Что есть во мне такого, что бы занимало, веселило, радовало, удивляло? Ничего, совершенно ничего.
Госпожа Н. Н., превосходная музыкантша и певица, могла ль сказать со мною хоть одно слово о своих любимых занятиях, дающих ей такую большую цену в свете? Нет, разумеется! Потому, что я ни о том, ни о другом не имею понятия.
Всему есть свое место, своя цена, свое время, свой условный порядок. Чтоб быть предметом постоянного участия, ласк, дружбы, надобно соединять в себе все, что люди уважают, любят, чему удивляются, чем восхищаются, что влечет их к себе неодолимою силою, например: юность, красота, отличное воспитание, знатность, богатство, высокий ум, редкие дарования; но если вместо всего этого одна только необыкновенность, так довольно, за глаза довольно одного посещения!
Можно держать пари один рубль против тысячи, что всякий, кто читал мои Записки, при свидании со мною очень удивляется, что не находит во мне того интересного, семнадцатилетнего существа, плакавшего на могиле Алкида; ни того юношу-гусара в белом доломане, ни даже того молодого улана, которого заносчивый конь уносит в бурный проток. Теперь нет уже ничего похожего на это; им дела нет, что этому прошло так много времени, что тридцать лет имеют свою власть и свой вес. Что им за надобность! Они видят только, что человек, перед ними настоящий и о котором говорят, что это Александров, не похож на того, который столько заинтересовал их в своих Записках; и вот эти-то люди, по крайности большая часть их, верят глупцам, которые называют книгу мою романом.
Никакой свет не освещает таких страшных предметов, как свет опыта, потому что он освещает зло тогда, как оно уже сделано! Теперь я знаю людей, знаю цену их ласк, уверений, знаю, что какое слово значит у них; знаю, до какой степени чему можно верить, но что ж мне из этого? Что я выиграла через этот урок? Например, я и в пять лет от роду слышала пословицу: «не спрося броду, не суйся в воду!» — что ж помогло мне то, что я так заранее узнала ее?
Не помню, где-то я читала, что «через золото рекою слезы горькие текут». Довольно странно, что так не вовремя пришлось мне узнать справедливость то пословицы какой-нибудь, то стиха из песни: вот лежит передо мною на столе шесть тысяч золотом; это ведь все-таки груда, хоть и небольшая, и как бы хорошо было, если б она лежала одна только! Но увы, вот и еще лежит подле меня на диване моя собачка — мертвая! Она умерла оттого, что я никуда не могла брать ее с собою; она сидела все в горнице, во всяком другом месте она ходила бы со мной, здесь нельзя было. О, как охотно бросила б я теперь всю эту груду золота в лужу, если б только могла чрез это возвратить жизнь моему бедному зверьку! Проклятые шесть тысяч! Стоили ль они, чтоб для их приобретения я прожила здесь так долго! Не думала я, что буду когда-нибудь жалеть о таком времени, о котором никто и никогда не жалеет. Однако ж я от всей души сожалею о том счастливом времени, когда у меня не было денег.
Самый тягостный народ эти утешители: ничего не знаю несноснее их! Двадцать раз в день приходит ко мне моя соседка говорить мне, что я худо делаю, что сижу близ моего мертвого друга, что ничего нет легче, как заменить эту потерю, и что это большая слабость сожалеть о собаке. «Мы теряем людей: друзей и родных, и тут не грустим так сильно!» — О, верю, очень верю! Оставьте, однако ж, меня, твердые люди! Сделайте милость, оставьте! Я за честь себе считаю не быть ни в чем похожею на вас! По крайности, на тех, которых случай дал мне узнать ближе. По-моему, лучше быть странно чувствительною, нежели расчетливо бесчувственною.
Коляска моя готова… слишком уже просторно в ней! Неразлучный спутник мой остается здесь, под зеленым дерном, спать сном, глубоким и беспробудным.
Теперь я еду на протяжных[43] и надеюсь дорогою окончить «Павильон».[44] В праздное время, которого у меня было слишком много в Петербурге, я вздумала описать одно очень страшное происшествие, в котором и я имела некоторое участие и которое и теперь еще служит тайною в том краю, где оно случилось; я было, занялась этим описанием очень прилежно и, благодаря хорошей памяти, которою наделила меня природа, припомнила почти от слова до слова рассказ унтер-офицера Рудзиковского, так же как и случай, давший повод к этому рассказу. Занятие мое шло как нельзя лучше, как вдруг смертные муки моего маленького четвероногого товарища и друга, моего бедного Амура, заставили меня проклинать все: и замысел писать, и поездку в Петербург, и бесцельное житье в нем, и адскую расчетливость, которая заставляла меня чего-то выжидать здесь. Собачка моя умерла, я целую неделю ничего не знала и не хотела знать о моем «Павильоне»; случаю угодно было, чтоб человек мой не счел этих бумаг годными на обертки подсвечников, ножей, вилок, ложек и сложил их все, как они были, на дно чемодана. Перед отъездом я спросила об них, но очень равнодушно, и, право, не оскорбилась бы нисколько, если б сказали, что ими растопили печь; однако ж мне подали мою кипу бумаг в целости, и я велела опять спрятать ее; дорогой буду писать во время продолжительных отдыхов моего возницы и его животных.
Василий Андреевич Дуров, род. в 1799 г., офицер уланского полка, впоследствии служил городничим в Елабуге. В 1834 году попал под суд за неправильные действия при рекрутском наборе. В 1839 г. был назначен городничим в Сарапул. См. о нем же в примечании к письму А. С. Пушкина В. А. Дурову от 16 июня 1835 г.
Имеется в виду популярная в начале XIX в. гадательная книга «Гадательный, древний и новый всегдашний оракул, найденный по смерти стошестилетнего старика Мартына Задеки». М., 1800 (2-е изд., 1812).
Областное — вятское, пермское — тарантас.
Герой романа Н. Греча «Черная женщина» (1834), по характеристике Белинского, «добрый, но слабый до пошлости человек, который вечно страдает от своей бесхарактерности».
Так называемая Александровская колонна, установленная в 1834 г. в Петербурге на Дворцовой площади против Зимнего дворца по проекту архитектора А. Монферрана.
Известная петербургская гостиница в центре города (на р. Мойке), принадлежала в конце XVIII—начале XIX в. директору Заемного петербургского банка Ф.-Я. Демуту; с начала 1820-х гг. принадлежала другим владельцам, но по традиции сохранялось название «Демутов трактир».
Часть города в старом Петербурге.
Жуковский В. А. (1783–1852) — поэт; Дурова ошибочно пишет В. П.
Петропавловская крепость, где были повешены пятеро декабристов.
Плетнев, Петр Александрович (1792–1865) — писатель, поэт, критик, издатель почти всех прижизненных книг А. С. Пушкина, один из его ближайших друзей; Плетневу посвящен «Евгений Онегин».