55155.fb2 Год за год - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Год за год - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

В экспрессе Париж — Кимперле (в Бретани). Наискось визави — беременная француженка с просветленным лицом (похожая на актрису Жюльет Бинош). И другая дама в том же вагоне. Пока сидела — все нормально. Поднялась выходить — темносоломенная шляпа, похожая на старую грушеобразную тыкву. И пальто — шелковистый вытканный глаз со зрачком во всю спину.

14 апреля, 930.

Сеющий дождь, но на горизонте за высоким окном — обнадеживающие голубые прорехи в кучевом обрамлении (Понт-Авен). Стадион здесь отделен от улицы стеной старой кладки. Так что идешь как мимо кладбища.

Сон, который худо запомнился. Кто-то берет меня “за грудки”, корят, мол, что-то там просрочил, замешкался… Я оправдываюсь, объясняю, что хотел сперва дождаться публикации “Элегии” Ал. Введенского.

16 апреля, Страстной четверг.

“Районный центр” Quimper — раза в три меньше Рыбинска. В обеденное время в баре на табуретах утвердились два провинциальных затруханных мужичка, почти такие же, как у нас когда-то толклись у пивных ларьков, — вихрастые, в ковбойках под старыми пуловерами. Заказали “дежурное блюдо дня” — перепелов в ореховом соусе с изюмом и по бокалу бордо. (А в выходной ни один простолюдин не откажет себе в дюжине устриц.)

Немудрено, что в здешнем обществе доминируют приветливые обыватели; в нашем — грубоватые, глумливые, с агрессивным позывом люмпены. Несколько витков люмпенизации России (начиная аж с 1861 года). Последний мощный — после коммунизма и по сегодня.

Кельтские музыка и танцы в прибрежном ресторанчике, будто и не во Франции: другие типажи, язык (песен), атмосфера. Два маяка — с зеленоватым и бледно-йодистым фонарями.

Набоков, ревнуя к “нобелевке”, осуждал “Живаго” за “советскость”. Но свою несоветскость он проявлял очень примитивно (“каждый раз горжусь, доставая американский паспорт”) — не его все это было дело. Петушился, наскакивал ладно на Пастернака и Солженицына, но и на Томаса Манна и на Достоевского. А сам-то был писатель — тупиковый, и надо очень не жалеть своего времени, чтобы читать “Аду” или даже “Бледный огонь”: “чистое искусство”, пустая трата рассудка, зрения…

17 апреля, Страстная пятница.

“И хоть в черепушке / банк данных, который там был, / как в нищенской кружке, / пошёл почему-то в распыл” — оказывается, в ней (в нем) хранится то, о чем и не подозреваешь. Сегодня проснулся, а в голове вдруг: “Ким Жильцов”. Кто? Что? Долго вспоминал, пока не вспомнил: да рыбинский паренек из многодетной русской семьи (видно, с зашоренными мозгами, если назвали Кимом) — из двора напротив (пр. Ленина, дом 63). Был лет на пять старше, отличался честным и справедливым нравом, был арбитром в наших пацанских стычках. Ушел служить в армию — и погиб.

В рассказе “Заживо погребенные” наряду с такими катастрофами, как лиссабонское землетрясение и лондонская чума, По называет переправу через Березину. Так — в сознании янки. Между тем русский человек это так не видит. Пожар Москвы представляется трагедией несравненно большего масштаба.

Страстная суббота. 730.

За окном Понт-Авен во влажном тумане. Варю в луковой шелухе яички — да только жидковат раствор, и они все никак не потемнеют до темно-золотой червонной кондиции, как у бабушек в детстве.

19 апреля. Воскресенье. Пасха!

Пасхальная ночь в Rennes (“по рекомендации” Никиты Струве) — у отца Иоанна (Роберти), говорящего хорошо по-русски. Потом разговелись прямо в гостиничном номере (купленным днем в субботу на базаре). С заездом в Волшебный лес (Brocеliande) — вернулись сейчас (около 22 часов) в Понт-Авен.

“Теургические” чаяния Бердяева (1917 г.) обернулись просто “декадентской” брехней. “Искусство не может и не должно быть подчинено никакой внешней религиозной норме, никакой норме духовной жизни, которая будет трансцендентной самому искусству. Таким путем может быть создано лишь тенденциозное искусство”. Это почти правда. Но настораживает чрезмерная пафосная легкость, с какой Бердяев отказывается от всего вышеперечисленного. И впрямь — дальше пошло умственное хлыстовство: “Теургическое творчество в строгом смысле (?) слова будет уже выходом за границы искусства как сферы культуры” — выходом куда же? — а к “катастрофическому переходу к творчеству самого бытия, самой жизни. <…> Новое искусство будет творить уже не в образах физической плоти, а в образах иной, более тонкой плоти <…>” ets. Ну что было за время? Уже революция даже не при дверях, а сжала самое горло России — а тут камлает Бердяев о “теургическом искусстве”, верно, не понимая, что грядет цивилизация, которая железными челюстями советской идеологии (или буржуазного потребления) с потрохами перемелет все его предсказания.

“Новое искусство <…> перейдет от тел материальных к телам душевным”. Мать честная, впору перекреститься (Н. А. Бердяев, “О русских классиках”).

Православная Пасха на Западе (Париж, Кламар, Ницца, Ренн) — в последние годы.

В пасхальную ночь особенно заметно, сколько плебса понаехало из бывш. соцлагеря в цивилизованный мир. На Пасху эта мутнота собирается ночью в храм пообщаться. В Ницце породистые осколки прежнего — и новорусские рожи. Еще хуже в Ренне. Отец Иоанн служил хорошо, славно и вдохновенно; “смерть, где твое жало?” — и по-французски прозвучало, пробирая до костей; но в храме толклась кучка то ли румын, то ли молдаван — переговаривались, гоготали и даже — принесли мяч и во дворике его пинали. Это, видимо, были папаши детей, которых бабушки или мамы привели причащать. Я не выдержал и делал им замечание дважды. Огрызаются. Возле настоятеля — хор, ему не слышно. А на задах церковного зальчика обстановка как в солж. рассказе про крестный ход в Переделкине. Но, несмотря и на это, — осталось от Пасхи светлое и славное чувство.

А наутро воскресенья заглянул в городской собор. Уйма прихожан! Не только все лавки заняты, но и стояли в нефах и проходах, и много молодых пар с колясками. Жива, оказывается, провинциальная католическая Франция! Вот здесь — в Бретани. Как в Польше.

Трагедия современного католичества особенно ощутима в какой-нибудь сувенирной монастырской лавке или в местах паломничества. Какой низкий уровень предлагаемого — с художественной точки зрения, какое жалкое — в детской литературе и ее иллюстрациях — подражание комиксам и масскультуре. У нас-то хоть подражают “сладким” изданиям дореволюционного времени — и в этих стилизациях есть своя трогательность и сказка. А тут… полный разрыв религии и культуры (которой просто не стало, ушла в дизайн и обслуживание потребителя).

Зарождение абстракционизма.

В Арле Гоген посоветовал Ван Гогу работать не на натуре — “по памяти”. Винсент сразу понял, к чему склоняет его этот змей-искуситель, — работать, не имея перед глазами стимула непосредственно наблюдать за состоянием природы, натуры — значило делать… “абстракции” (!). Ван Гог, очевидно, первым обозначил тут это художественное направление, ставшее вскоре столь перспективно-тупиковым. “Когда Гоген жил в Арле, я раз или два позволил себе обратиться к абстракции <…> и в то время абстракция, казалось, открывала мне чудесный путь. Но это заколдованный круг, старина, и человеку быстро становится ясно, что он уперся в стену” (письмо Бернару, 1889).

Кстати, слухи о нищете Ван Гога там — преувеличены: Тео посылал ему раз в месяц сумму, равную двум месячным окладам учителя. “Малларме, будучи учителем английского языка, никогда не получал больше той суммы, которой пользовался Ван Гог” (Ревалд).

25 апреля, суббота.

В Конкарно по набережному променаду простой дядька рабочего вида, вихрастый, полуспитой и в мешковатых штанах выгуливал славного большеголового пса, видно сразу, что мудреца. Оказалось, взял его по объявлению из приемника для беспризорных собак. И, чувствуется, с достоинством гордится своим питомцем.

Каждый полдень звонит понтавенский колокол, не скажу, что мелодично, но, правда, зазывно. По ком звонит колокол? Видимо, по понтавенской же церкви, которая всегда на замке.

Снилось: уходящая далеко в точку дворцово-барская анфилада с торфяной по щиколотку водой, сквозь которую просвечивают широкие неровные доски постланного, видимо для ремонта, настила. За окном в саду шорохи: там, оказывается, живут одичавшие потомки барских левреток.

Мандельштам в своем позднем “кольцовстве” пришел к какой-то новой народности (которую искал и прежде, возможно — через свое “эсерство”). Но слишком велика была интеллектуальная составляющая… О. М. — народник от культуры, а не от органики, не от воздуха — и это, разумеется, объяснимо вполне.

При советской власти само собой разумеющимся было первым делом поделиться написанным — с товарищем, коллегой, собутыльником, с находящимся с тобой рядом по жизни. Ничего подобного нет теперь: у Наймана, Лиснянской и проч. выходят книги, новые публикации — и я узнаю об этом со стороны. Инна буквально — в последние годы — завалила книжный рынок новыми книжечками — одну я купил в Париже, другие видел промельком, полуслучайно. Соответственно и я никому никогда не пошлю новых стихов: отношения отдельно, творческая деятельность отдельно. Почему? А потому что все мы стали хуже, не верим в доброжелательную расположенность по отношению к творчеству друг друга. Еще один горький симптом культурной деградации общества. В Париже жил у меня Гандлевский; мы ни разу не заикнулись о своей поэзии, словно это даже и неприлично. А когда-то (1976 г.) в Кириллове, помнится, все было ровным счетом наоборот.

Творческая деятельность превратилась в деятельность, с которой знакомить друга не обязательно, она словно за скобками отношений.

26 апреля, воскресенье.

К нам в Париж приехала жительница Поленова Нина и рассказала, что на днях нашли там недалеко от ворот тушу кабана с пятачком, перетянутым проволочной петлей капкана. Несколько дней бродил по окрестностям, пугая местных собак, пока не умер от истощения и жажды.

Механическая, точней, бессмысленная прерывность бытия, страшно.

Говорили вчера с Н.: шизофреники, неврастеники живут двойной жизнью, и приходится ежиться, когда вдруг замечаешь, что подполье их проступает вдруг на поверхность, несмотря на свою тщательную скрываемость.

Герой французской литературы — авантюрист, который ради материально-карьерных соображений идет на все, — в литературе русской был бы не иначе как тем, кем он и является на самом деле, — проходимцем. Этот имморальный “архетип” сохраняется и в новейшем франко-американском фильме “Коко Шанель”; возьмите Коко и любую русскую героиню и — почувствуйте разницу. (Здесь — разница культурных традиций, а не эпох.)

Саша Любимов прислал мне рекламный проспект нового своего мегапроекта: популярный советский многосерийный детектив из времен Второй мировой войны “Семнадцать мгновений весны” под его, как я понимаю, чутким руководством раскрасили и переозвучили. Ну, обыватели вылупят, разумеется, зенки — Штирлиц с голубыми глазами!

На Западе так, кажется, поступают: раскрасили, например, комедийную костюмированную мелодраму “Фанфан-тюльпан” (помню, в Рыбинске штурмом брали дверь кинотеатра “Артек” ее фанаты, и я лет в 12 — 13, как беспризорник времен Гражданской войны, яростно среди них толкался. Но вдруг уже в дверях билетерша-сука меня заметила, сорвала с головы ушанку и отбросила далеко назад. Тогда, с такой же яростью, уже весь растерзанный и мокрый от пота, я стал пробираться в противоположном осаждающей толпе направлении).

2 мая, суббота.

День рожденья встречен был скромно: разной интенсивности не останавливающийся ни на минуту дождь в Понт-Авене никуда не пустил. Днем визави гогеновского фонтанчика съел сэндвич с яблоками и камамбером и запил сидром. А вечером — в гостях в Кимпере…

Когда первого утром выезжали из Понт-Авена, сначала — в Тремало к средневековой замшелой церкви с лишаем на камнях, где “гогеновское” распятие. А там — служба, какая бывает по воскресеньям; на две трети заполненная церковь; без молодежи… В Бретани на смену мимозе, местному “дроку”, камелиям — пришли сирень (белая и лиловая), яблони, вишня. “Суровая” Бретань на деле цветная, яркая — начиная с конца марта, даже со второй его половины.

6 мая — именины.

Сон: рассвет в обширной лесисто-заболоченной местности. От полной темноты — через усиливающуюся розоватость — к золотой заре. Только вот маленькие то ли слепни, то ли оводы больно кусали в шею.

7 мая.

Скончался в США Лев Лосев (последнее электронное письмо от него было в прошлом году). Я гостил у него в Нью-Хэмпшире — накануне поездки к Солженицыну, волновался, он, видимо, решил меня подбодрить. Рассказывал, что в Вермонтской летней школе каждый год встречается с Н. Д. Солженицыной. Он, Алешковский, Борис Парамонов и проч. “Вообще-то она наша”, — сказал вдруг Леша.

Это все было в первые два-три эмигрантских года. Я был восторженный и глупый салага — прямо из “церковной сторожки”, прекраснодушный антисоветчик.

Леша был гуманист-агностик с сильным, как у многих, еврейским пунктиком. (Т. е. возможный антисемитизм был постоянной настороженной составной его повседневного мирочувствования.) Любил рассказывать, как еще в детстве с отцом (детским поэтом Лифшицем) в гостинице оказались они в толпе говорливых немцев, “переглянулись и поняли друг друга без слов”. Что поняли? Об этом собеседник тоже должен был понять сразу и сам.

Но однажды Леша все-таки напрямую обратился с просьбой к христианскому Богу. Дело было после эмиграции в Риме, где он с женой и двумя детьми бедствовал после Вены, дожидаясь отъезда в Штаты. Ни копейки в кармане, и он в отчаянии вошел в первый попавшийся на пути храм. (“Католический?” — по инерции глупо спросил я.) В общем, “если Ты есть, помоги”. Вернулся “домой” в какой-то беженский номер, а там письмо от Иосифа. Вскрыл конверт — а там сто баксов. Вроде “Ты есть” даже и подтвердилось. Но для Леши продолжения не имело. Сильно пьющий “экзистенциалист” — “джентльмен в полном смысле слова”, как определил его в некрологе, присланном мне по электронке, Гандлевский и — не удержался, назвав его “гениальным поэтом”. (Так же в некрологах называли и скончавшихся в последний месяц Парщикова и Генделева. Какой-то мор в последнее время на гениальных русских поэтов.)

Бродский поэзию Лосева не любил (и, морщась, как дурной образчик цитировал “И витал запашок динамита над горячею чашкой какао”). По другим причинам я тоже лосевских стихов не люблю (“Мне не хватает в них „Православия, Самодержавия и Народности””, — хотел я написать вчера в ответ Гандлевскому, но уж не стал хулиганить). Однако именно поэзия Лосева в постсоветской России нашла своих адептов — среди культурологического и поэтического мира Москвы; много сейчас разномастных “юношей архивных” считают его своим и любят его стихи.