55157.fb2
Читатель уже, очевидно, обо всем догадался.
Да, это был тот самый Володя Беляков, с которым мы поклялись в 1941 году вместе пройти по военным дорогам. Не так уж удобно называть его сейчас Володей, но полковник Владимир Иванович Беляков по-прежнему юношески строен, и в его черной как смоль шевелюре я не вижу ни единого седого волоса.
Ну а если бы он даже и поседел, как я, разве перестал бы он быть для меня Володей?
Я забыл сказать, что стояли мы у окна не вдвоем: по другую сторону от меня прижался к оконному стеклу... молодой Володя Беляков.
Да-да, самый настоящий Володя Беляков - сын моего друга!
- Папа, дядя Дима, что за крыша? Какая клятва? - сразу забросал он нас вопросами.
Владимир Иванович обнял за плечи меня и своего сына и просто ответил:
- Мы с дядей Димой поклялись в 1941 году, что ты увидишь эти огни.
- Ну да... - разочарованно протянул Володя. - Будто я не знаю, что тогда меня и на свете не было...
Мой друг засмеялся и неожиданно замолк.
Мне захотелось тут же рассказать сыну друга, который так похож на своего отца в юности, все, что я знаю о Владимире Ивановиче, о нашей дружбе, о "трех танкистах". Но стоит ли бередить молодую душу тяжелыми рассказами? А может, нет необходимости ограждать младшего Белякова от того, что мы видели и пережили? Может, ему полезно услышать историю комсомольского батальона? И почему, собственно, он не должен знать, о чем в эти минуты думали мы с его отцом?
А думали мы о нашем незабвенном друге Павле Жмурове.
Он вырвался на фронт следом за мной. На войне, к сожалению, не учитываются дружеские чувства и привязанности, иначе наша неразлучная троица оказалась бы вместе.
Всю войну мы пытались объединиться, но не получилось. Следы Павла Жмурова затерялись, а с Володей Беляковым я поддерживал регулярную связь. Он сохранил все мои письма, которые я писал в окопах и блиндажах, в танках и автомашинах, в госпиталях и даже на санитарных носилках... Тогда, в 1961 году, я еще не видел этих писем и даже вроде опасался перечитывать их. Хотя Владимир Иванович уверял, что они вполне заменят мне дневник и будут очень полезны во время работы над книгой.
Вдруг мне пришла счастливая мысль:
- Слушай, Володя, дай почитать мои письма своему Володьке. В них ведь нет ничего такого, что бы ему не полагалось знать.
- Нет! - упрямо мотнул головой мой друг. - Сначала прочти их сам, а там разберемся, что к чему.
- Ну хорошо, - согласился я. - Когда-нибудь я дам тебе, Володька, прочитать книгу о войне... если она будет дописана.
Сын Белякова был явно разочарован.
- Все почему-то думают, что я еще маленький, - с обидой произнес он. А я все понимаю. Все! Вы думаете, дядя Дима, я не мечтаю о такой дружбе, какая была у вас с папой? Думаете, не хочу быть похожим на дядю Пашу Жмурова?
У меня подкатил ком к горлу, тот проклятый ком, который заменяет мужчине слезы.
Паша Жмуров, Паша Жмуров! Вот ты и не погиб. Не погиб не только для меня и для полковника Белякова, но и для его сына Володьки.
Спустя много лет мы узнали, как все случилось.
В бою ты был ранен. Санитары еле уложили тебя на носилки и перевязали раны. А враг приближался.
Ты отбросил санитаров, встал на ноги и твердой походкой вошел к обочине дороги, откуда просматривалась лощина.
Во весь свой огромный рост, с перевязанной головой, ты стоял на дороге.
Я очень хорошо представляю себе в ту минуту твое скуластое лицо и глаза, которые от гнева делались стальными. На тебя шли немецкие танки. Они расстреляли тебя в упор.
Ты умер как мужчина и похоронен как солдат.
Если бы у меня был сын, я бы очень хотел, чтобы он во всем был похож на тебя, Паша Жмуров!
И чем больше думаю об этом, тем решительней делаю вывод: прав был Володя Беляков-младший. Ему можно и нужно прочитать и мои письма к его отцу, и эти записки о нашей юности.
Фронтовые дороги
Осенью сорок первого
Сентябрь сорок первого был на исходе. В том году осень на Смоленщину пришла ранняя. Начались заморозки, болота окутывала белая липкая паутина, над лесом кружилась пожелтевшая листва. В окопах и траншеях становилось холодно. Солдаты жались друг к другу, набрасывали на себя помятые шинели, разорванные плащ-накидки. Но и это мало согревало людей.
Позади остались тяжелые дни отступления, изнурительные контратаки, многодневные бои на смоленском направлении. Наша 242-я стрелковая дивизия вот уже свыше двух месяцев оборонялась севернее Ярцево. Врагу так и не удалось выйти на Белый, Ржев, на Вышний Волочек и перерезать железную дорогу Москва - Ленинград.
Июльские и августовские бои измотали обе стороны. Гитлеровцы притихли: мы заставили их прижаться к земле, перейти к обороне.
Нелегко пришлось и нам. Полки понесли большие потери. В ротах насчитывалось по нескольку десятков солдат.
Как я уже упоминал, тяжело раненного командира дивизии генерала Кирилла Алексеевича Коваленко отправили в тыл. Участь его разделил и комиссар дивизии Кабичкин. Был убит начальник артиллерии дивизии полковник Козлов. Выбыла из строя большая часть командиров рот... И все же враг, рвавшийся на север, был остановлен.
Наступило затишье. Шла обычная перестрелка. Обе стороны обменивались снарядами-"гостинцами". Время от времени гитлеровцы обрушивали на наши позиции шквальный огонь. Мы также не оставались в долгу - огрызались пулеметным и артиллерийским огнем. В сводках Совинформбюро об этих действиях сообщалось: "На смоленском направлении идут бои местного значения".
Создавшуюся оперативную паузу мы использовали для того, чтобы уйти глубоко в землю, день и ночь продолжали совершенствовать свою оборону.
Теперь, когда я оказался в должности начальника штаба стрелковой дивизии, сама жизнь заставила меня, танкиста, заниматься сугубо пехотными делами: организовывать противотанковый огонь, нарезать отсечные позиции, определять линию боевого охранения и т. п. Причем во многих вопросах работы штабного механизма я не был достаточно сведущ.
Исполнявший обязанности командира дивизии В. С. Глебов, основной виновник моего перевода в пехоту, не упускал случая шутливо подчеркнуть, что считает меня прирожденным пехотинцем. На что я неизменно отвечал, что все равно, рано или поздно, переметнусь к танкистам.
* * *
Огромная ответственность лежала на всех нас. Нашей потрепанной в боях, ослабевшей дивизии предстояло оборонять полосу шириной свыше двадцати километров - фронт немаленький! Положение усугублялось еще и тем, что наша 30-я армия не располагала резервами: не имела вторых эшелонов, танков.
Все свои силы и средства мы сосредоточили на главном танкоопасном направлении - на дорогах, идущих из Ярцево на Духовщину и Белый.
Во второй половине сентября на нашем участке фронта началось усиленное передвижение противника. Подходили его танковые части, подтягивались к фронту артиллерия и минометы, усилила активность вражеская разведывательная авиация, поэтому над нами ежедневно парила проклятая "рама" "Фокке-Вульф-189".
Как-то под вечер меня вызвал к себе Глебов.
- Только что я разговаривал по телефону с командармом, - начал он. Судя по всему, фашисты что-то замышляют. Необходимо срочно выехать на правый фланг армии для ознакомления с обстановкой и уточнения вопросов взаимодействия с 248-й дивизией по отражению возможного наступления гитлеровцев. Утром жду вас обратно.
К ночи я добрался до командного пункта правофланговой дивизии. Лесная тропа привела к блиндажу комдива, где меня встретил его адъютант. Спустившись по мокрым после прошедшего дождя ступенькам, мы вошли в блиндаж. За столом, низко склонившись над картой, сидел мой бывший преподаватель по академии генерал Кароль Сверчевский. Он почти не изменился, только резче обозначились морщины у глаз.
От неожиданной встречи я буквально оторопел. Видя мою растерянность, генерал Сверчевский подошел ко мне, протянул руку и, приветливо улыбаясь, сказал: