55158.fb2
"Хозяин - человек богатый, и он видел нашу бедность и нужду. Не станет он за нами гоняться". Безвыходность положения и наша настойчивость принудили отца согласиться. Наняли мы подводу, ночью погрузились и уехали втихомолку из Ольшанки. По Волге плыли до Сызрани. Там на железнодорожной станции получилась непредвиденная задержка: отец хотел купить два полных билета и один четвертной, но мне уже полагался половинный. Пришлось отцу упросить соседа, чтобы тот за три двухкопеечные булки одолжил для показа кассиру своего шестилетнего мальчика. Так удалось сэкономить и на билетах.
Мы с братом облегченно вздохнули и развеселились, когда поезд тронулся: все-таки, шептались мы, могло ведь случиться, что хозяин послал бы за нами погоню... Отец же был по-прежнему молчалив и печален. Жестокое, несправедливое к труженику устройство жизни вынуждало даже такого твердого в нравственных правилах человека, как наш отец, решаться на поступки, которые он считал дурными, и это его терзало.
Впрочем, некоторые "преступления" против имущественных прав "казны" и богачей настолько вошли в крестьянский быт, что нравственная их оценка начисто отмерла, и когда их совершали, то заботились лишь об удаче и безнаказанности.
Недалеко от нашей деревни начинались большие леса. Мы, да и все наши соседи, ездили туда за хворостом, ибо дрова стоили дорого. Иной раз удавалось свалить и сухое дерево и, разрубив или распилив его на небольшие части, тщательно замаскировать на телеге хворостом - иначе встреча с лесником сулила большие неприятности. Особенно страшно было проезжать мимо его сторожки на берегу реки, как раз у самого моста.
Однажды, после окончания весенних работ в поле и на огороде, выдалось свободное время. Мы с отцом поехали в лес. Нам повезло: три сухих бревна лежали у нас под хворостом. Отец приказал мне ехать с возом домой, пообедать и возвратиться к нему; сам он остался заготавливать дрова.
Из лесу можно было ехать по торной дороге или через луг. Дорога через дуг была короче, но надо было переезжать канаву. Провожая меня, отец строго приказал не ездить лугом. Я, конечно, обещал сделать все так, как он приказал, но в душе решил сэкономить полтора километра и, выехав из лесу по дороге, свернул на луг. Подъехав к канаве, остановился, прикинул, в каком месте лучше ее переехать, и тронул лошадь. Вдруг - о ужас! - застряв в канаве, сломалось колесо, и воз сел. Меня обуял такой страх, я так растерялся, что никак не мог сообразить, что же делать; сваливать хворост о телеги страшно, на дне заложены три бревна, а сторожка лесника в каких-нибудь трехстах шагах; вернуться к отцу - еще страшнее. Решил отпрячь лошадь и ехать в деревню верхом.
Но отец, по-видимому, не очень мне верил. Он вышел на опушку и, увидев, что я поехал по лугу, стал наблюдать, как я преодолею канаву. Только я стал отпрягать лошадь, как увидел отца, идущего ко мне. Дрожа от страха и обливаясь слезами, я прикидывал, что теперь со мной будет. Когда же отец был уже недалеко от меня, я бросился что было сил в лес. С опушки увидел, что отец действует по моему замыслу - выпряг лошадь и верхом поехал в деревню. Я продолжал стоять на опушке, наблюдая, не появится ли около воза лесник. Но лесника не было. Долго я ждал возвращения отца и, не дождавшись, удрученный, вернулся в лес.
Там, горько плача, я упал на колени, страстно умоляя бога и всех известных мне святых смягчить сердце отца. Страх перед побоями заставлял меня дрожать. Но этот же страх гнал меня посмотреть, где отец и что делает. Выбежав снова не опушку, я увидел возвращающегося верхом отца. В руке он держал новое колесо, вероятно, занял у кого-то. С помощью ваги отец поднял телегу и надел колесо. Мне хотелось подбежать к нему, помочь, попросить прощения, но страх пересилил, и я остался стоять за кустами. Я видел, как отец по временам всматривается в лес; видел также, как он, сияв половину хвороста, запряг лошадь и как они напрягают силы, стараясь выехать из канавы. Был момент, когда я уже решил: "Ну, будь что будет, выбегу к отцу", но в это время, преодолев препятствие, отец снова наложил хворост на воз и тронулся к мосту.
Я дождался темноты и только тогда рискнул вернуться в деревню. Ночевал в клуне и почти всю ночь молился. Заснул лишь на рассвете. Проснулся я, когда солнце стояло уже высоко. Подходя к дому, увидел отца; он тоже заметил меня и пошел в мою сторону. Я остановился в ожидании расправы. Но в это время поблизости послышался голос, протяжно тянувший: "Продаю косы-серпы, косы-серпы, косы-серпы!" - и появилась обтянутая брезентом повозка. Отец круто повернул к ней.
Я уже был в избе, когда отец вернулся с двумя косами, двумя серпами и, любуясь, внимательно их рассматривал. "Взял в долг, - сказал он матери и довольным тоном добавил: - А ведь не обманул, правду сказал: косы-то австрийские, на них и написано не по-нашему".
Как я удивился, что отец только строго посмотрел на меля и даже пальцем не тронул! Ведь я хорошо знал, что даже самый малый проступок он не оставляет без наказания. Наверное, до бога и святых дошла моя усердная, отчаянная молитва... Но позднее мать рассказала, что пережили они с отцом в ту ночь, когда я не ночевал дома. Тогда я понял, что не бог со святыми угодниками. а мать смягчила сердце отца.
Следующей осенью отец решил подыскать работу поближе к нашей деревне, чтобы не платить за дальний переезд. Устроился он в верстах сорока от Рязани. На этот раз Николай, наученный горьким опытом прошлого года, наотрез отказался бросать свою работу в Шуе. Мне пришлось ехать к отцу одному. От Рязани я шел пешком.
Трудная, неблагодарная и, главное, грязная эта работа - выделка овчин! Для начала надо было набрать у крестьян партию овчин, штук полтораста. Сухие овчины замачивались в речке, чтобы с них лучше очищалась грязь. Вымоченные и вымытые овчины переносились в дом. Острой косой счищались с мездры остатки мяса. Потом в большие чаны с водой засыпалось пуда полтора муки. Закладывались туда овчины и квасились там, а потом поступали в окончательную обработку. Запах в помещении стоял убийственный, он пропитывал всю одежду, волосы, кожу. Дышалось с таким трудом, что о непривычки в овчинной нельзя было пробыть больше десяти минут сряду - необходимо было выскакивать, подышать свежим воздухом. Неразлучно тянулся этот запах кислятины за человеком и долго не выветривался. Овчинника можно было безошибочно узнать, вернее, "унюхать" издалека.
После сбора первой партии овчин отец прихворнул и послал меня одного на речку. Было очень морозно. Надо было прорубить прорубь и в ней мыть овчины. Приходилось очень часто делать перерывы, чтобы отогреть коченеющие руки. Работа подходила к концу, когда мои пальцы, совсем обессилевшие от холода, выпустили очередную овчину, и ее моментально унесло течением под лед. Отец строго-настрого приказывал не упускать овчины, и я сам отлично понимал, какая это огромная потеря: сырая овчина стоила пятьдесят - шестьдесят копеек, за выделку одной в белый цвет получали мы тринадцать копеек, за дубленую семнадцать, а за выделку в черный цвет - двадцать пять копеек. Я и про мороз забыл, сразу стало жарко от мысли: как идти и говорить отцу о беде... Придумать я ничего не смог и, надеясь лишь на то, что "авось обойдется", ничего не сказал отцу. Но он несколько раз пересчитывал овчины, и одной все недоставало. Пришлось признаться, что упустил ее я. Больно избил меня отец, да и не один раз. Сначала я терпеливо переносил наказание, чувствуя себя виноватым, но после третьей взбучки заявил, что уйду. За эту дерзость отец избил меня еще сильнее. На другой день, зачем-то пересчитав вчерашние овчины, отец снова разгневался и опять меня избил. После этого я окончательно решил уйти от него домой.
Сбежать было нетрудно. Я всегда ходил за водой. На этот раз, взяв ведро, я оставил его в сенях и отправился в Рязань, наметив себе путь вдоль узкоколейки до Владимира, оттуда в Шую и в деревню к матери. В моем кармане не было ни гроша, одежонка была "ветром подбита", а путь не близкий - до дому триста верст. Но всему этому я не придавал значения.
По шпалам узкоколейки идти оказалось очень трудно, тем более что она местами была занесена снежными перекатами. Пришлось свернуть на шоссе, а это значительно удлиняло путь. Проходить в день я мог бы верст по двадцать пять, но дни были очень короткие; ночью идти я опасался - боялся волков - и старался к ночи попасть в какую-нибудь деревню. На ночевку меня пускали везде с большой неохотой, так как от меня несло запахом кислой овчины.
Был морозный крещенский сочельник, когда я пришел в какую-то деревню. Изредка скрываясь за облаками, светила яркая луна, на улице было много молодежи. Долго ходил я от дома к дому, но все напрасно-ни одной хозяйке не хотелось, чтобы ее вымытая к празднику хата пропахла кислятиной. Горькая обида! Вдобавок я был голоден и озяб. Пройдя всю деревню, я даже заплакал от своего одиночества: куда же мне деваться? В отдалении увидел какие-то дома и побрел к ним. Это были бани. На дверях висели замки, но из дверей струился пар, - значит, бани вытоплены. На одной двери замка не было. Робко толкнул я эту дверь и очутился в предбаннике. Там не было ни души. Тогда я открыл дверь в баню - там тоже не было никого, и я решил, что лучшего места для ночлега не найти. На счастье, в кармане нашелся замерзший кусочек хлеба, я сгрыз его, нащупал в темноте лавку, не раздеваясь, улегся на нее, подложил под голову шапку и в полном блаженстве заснул. Долго ли спал - не знаю, но разбудил меня какой-то грохот. Что-то тяжелое упало с полка. Домовой! Луч луны, выглянувшей из-за облаков, слабо пробился сквозь маленькое оконце и тускло осветил внутренность бани. К своему ужасу, я вдруг увидел человека: голова и руки его лежали на полу у двери, а одна нога зацепилась за лавку. Я затрясся от страха. Единственная мысль - бежать! Но как? Оконце было маленькое, значит, спасение только через дверь, а там лежал человек!
Не помня себя, перепрыгнул через тело, распахнул дверь и пулей вылетел наружу. Плача и крича о помощи, я полетел в деревню. Там еще гуляла молодежь. Услышав мои вопли, побежали мне навстречу, начали расспрашивать, что со мной. Сквозь слезы я рассказал, как очутился в бане и что там произошло. Дружный хохот был мне ответом. Оказывается, вечером подобрали полузамерзшего пьяного прохожего и, чтобы он отогрелся, положили его в баню.
Но тут кто-то наконец сжалился надо мной и пустил ночевать.
Когда я добрел в свою деревню и открыл дверь, мать замерла на месте, потом бросилась ко мне, рыдая, и все твердила: "Санька, да ты ли это, сынок? Ты живой?" Отец сообщил ей, что я исчез и никто не знает, куда я пропал. Меня оплакивали, как погибшего. Даже отец, когда вернулся, не ругал меня, а подошел, ласково погладил по голове и только сказал с упреком: "Зачем ты, Санька, так сделал?" Он никогда не вспоминал об этом случае.
В эту зиму я уже не возвратился к отцу под Рязань и все подумывал, как бы мне подработать, чтобы внести свою долю в семью.
В нашей деревне в длинные зимние вечера девушки собирались на посиделки пряли шерсть и вязали варежки и перчатки для продажи. Однажды подошла очередь собраться в нашей избе. Я выполнял обязанность "заведующего освещением": щипал лучину, вставлял ее в каганец, следил, чтобы горело хорошо, а падающий нагар попадал бы в таз с водой. Девушки удовлетворялись таким освещением: большие мастерицы, они вязали иногда даже впотьмах, и это не ухудшало качества их работы.
В тот вечер и зародилась у меня мысль, как заработать для семьи. Все эти вязаные изделия продавались в городе Шуя по двенадцать - шестнадцать копеек за пару. "А что, - подумалось мне, - если продать эти варежки и перчатки не в Шуе, а повезти в санках туда, где вязанием не занимаются? Наверняка можно будет продать дороже". Утром рассказал матери о том, что надумал. Она согласилась, что так было бы выгоднее, но сказала, что возить пришлось бы верст за пятьдесят - семьдесят, а это не по силам такому маленькому мальчику. В детстве, лет до шестнадцати, я рос медленно и был очень маленького роста, в двенадцать лет выглядел девятилетним; поэтому мать долго считала меня маленьким и по возрасту.
Гонять так далеко лошадь с малым количеством товара, имевшимся у нас, не имело смысла - все равно никакой прибыли не получилось бы. Но возможность кое-что заработать пленяла меня, да и само путешествие казалось увлекательным. Я принялся уговаривать мать, убеждал ее, что отвезти легкие варежки на санках за семьдесят верст для меня, прошедшего триста, - совсем нипочем. Мать боялась и пугала меня: "Тебя и волки могут загрызть, и худой человек обидит, отнимет все варежки..." А я ей все повторял, как хорошо будет, когда вернусь с деньгами.
Наконец, с великими "охами", мать согласилась отпустить меня. Подсчитали, сколько пар я возьму с собой, за какую цену буду продавать. По моим вычислениям (а в арифметике я был силен), выходило, что я получу на три рубля больше, чем можно выручить в Шуе,- столько не заработает брат Николай за неделю на своей фабрике. Начались сборы. Чинилась моя одежда, приводились в порядок санки. Запасли еще семьдесят пар варежек к тем, что имелись у нас, заплатили за них по ценам Шуи.
И вот мы с матерью выехали из дому - она провезла меня на лошади верст пятнадцать. Хорошо помню последние минуты перед расставанием. Вдвоем сняли мы санки с поклажей - два больших мешка; по глубокому снегу завернули лошадь в обратный путь. Мать плакала, крестила меня и все повторяла: "Санька, может, вернешься? Бог с ними, с деньгами, а, Санька?" А мне и самому было жалко с ней расставаться, и, когда она скрылась из глаз; я заревел - уж очень я любил свою мать. Потом подтянул кушак, оправил груз, впрягся в санки и отправился в путь.
Идти было нетрудно. От нашей деревни до первого торгового села было тридцать верст, я там заночевал: наутро должен был быть базар. На базаре спрос на мои варежки был большой, и я, немножко труся в душе, надбавил на каждую пару три копейки. Один мешок убавился наполовину. Обрадованный успехом, я направился в следующее большое торговое село. Проходя деревнями, лежащими на моем пути, я бодрым голосом, как настоящий коробейник, выкрикивал: "Варежки, варежки, продаю хорошие варежки", останавливался, показывая, похваливал товар и, осмелев, продавал уже с надбавкой в четыре копейки. Так же успешно шло дело и в следующем торговом селе, в шестидесяти пяти верстах от нашей деревни. Конечно, оставшиеся варежки можно было бы продать и на обратном пути, но казалось более верным пройти еще несколько верст и продать их в каком-нибудь большом селе. Я не ошибся в своем расчете и успешно распродал еще шестьдесят пар, набавляя уже по пятаку. Последние двадцать пар продал на обратном пути.
Через неделю я в самом бодром настроении вернулся домой, к великой радости матери и родных. "Подумать только, - говорили соседи, - такой малец, а оказался молодец!" Я заработал семь рублей десять копеек!
Ободренный успехом, я дня через три снова принялся снаряжаться в путь. Своих варежек было очень мало, пришлось покупать у соседей, а так как мы брали их на дому, то их охотно отдавали по двенадцать копеек.
Путь был теперь знакомый, и расставание с матерью на том же месте было не столь тяжелым, как в первый раз: мать хотя и смахивала порой слезы, но иногда даже улыбалась.
В тот день был крепкий мороз с сильным ветром, дорогу заметало снегом идти было трудно, а сбиться с пути легко. Проходя лесом, я вдруг заметил двух волков, пересекавших дорогу. Я остановился затаив дыхание и стоял, один, беспомощный, со своими варежками. Волки оглядывались в мою сторону, раз даже остановились, словно совещаясь, что им со мной делать, но потом скрылись в лесу. Долго стоял я в нерешительности - идти ли дальше или вернуться в соседнее село? Самолюбие заставило продолжать путь, но долго еще я боязливо озирался по сторонам. Вскоре меня догнала подвода и подвезла до ближайшего села.
Поскольку я приобрел уверенность и умение предлагать свой товар, дела мои шли так успешно, что за те же семь дней я заработал уже девять рублей сорок копеек. Когда я с пустыми санками возвратился домой, во всей округе заговорили о моих удачных поездках; родственники и соседи приходили взглянуть на "умельца". Мать с гордостью влажными главами смотрела на своего Саньку. В глазах братьев и сестер я читал уважение, смешанное с завистью. А я? Я чувствовал себя героем!
Началась русско-японская война. Она требовала все новых и новых солдат. Мужчины уходили из своих семей. Летом это горе пришло и в наш дом: моя старшая сестра Таня, год назад вышедшая замуж за очень хорошего человека в своей же деревне, проводила на фронт мужа, солдата запаса. Вся семья была удручена свалившейся на нее бедой. Родителям захотелось поставить в известность о случившемся своих братьев, работавших в Кохме и в Иваново. Было решено роль вестника возложить на меня. Адреса дядей записали на бумагу, а бумагу спрятали за околыш моей фуражки.
Ранним летним утром я выбежал из дому, босоногий, но гордый доверенным мне делом. Мой путь пролегал через Шую, Кохму и Иваново. Заночевать я решил сперва в Иваново. Но там моя весть была принята довольно равнодушно. Я даже услышал в ответ: "Стоило из-за этого бежать пятьдесят верст! Других-то уж давно призвали на войну". Такое равнодушие я посчитал большой обидой для нашей семьи, ночевать у дяди отказался и, несмотря на усталость, ушел в Кохму.
В Кохме дядя Павел встретил меня приветливо, пожалел сестру Таню, пожелал благополучного возвращения ее мужу. Очень удивился моей выносливости: за один день пробежать шестьдесят две версты - не шутка! И похвалил за то, что я пришел ночевать к нему.
Утром, прощаясь с дядей Павлом и его женой, я получил в подарок серебряный гривенник - по тому времени это были деньги! Поблагодарив за все, я крепко зажал гривенник в руке и тронулся в обратный путь.
После неудачной поездки в Саратовскую губернию отец теперь всегда искал зимнюю работу поближе к дому, чтобы не тратиться на билеты. Так было и в этот раз. Он сообщил письмом, что нашел работу в ста пятидесяти верстах от дома. Точно указывал маршрут, которого я должен был держаться, называл подробно те деревни, через которые я должен был проходить, упомянул, что в середине пути будет большой лес. В нем часовня, возле которой протекает ручей с целебной водой - отец велел из него и умыться, и напиться.
Собрал я необходимые для выделки овчин инструменты. Мать, как всегда, поехала на лошади проводить меня. "Все поменьше верст будешь шагать, Санька". Конечно, мать заплакала, когда увидела все сумки и котомки, которые я навьючил на свои плечи. Мне так ее было жаль, так хотелось ее утешить, что я веселым голосом воскликнул: "Ничего, маменька, не плачь, не горюй, ходить мне не привыкать, да и сумки легкие, хотя их много".
Путь был рассчитан на шесть дней. Ночевал я в указанных отцом деревнях, точно держался дорожных примет и наконец дошел до леса.
Вдоль дороги вилась тропинка, она меня привела прямо к часовне с родником, откуда вытекал ручеек светлой холодной воды. Умывшись в ручье, выпив воды, я помолился на часовню и обошел ее кругом. Часовня была большая, срубленная из крупных бревен, ее дверь была заперта на огромный замок. Я знал, что у часовни всегда висят кружки для сбора даяний. Бросить бы в кружку монету - авось бог обратит внимание на мой дар и пошлет исполнение желаний. Но кружки у часовни не нашел, да и денег у меня не было, и я отложил свое намерение до обратного пути - если заработаем. Потом я все-таки заинтересовался: почему нет кружки? "Эх, какой же я дурак! - подумал я. - Разве можно повесить кружку в таком лесу? Ее могут сорвать и унести". Я подошел к одному из окон, рамы в нем были забраны железной решеткой. Приглядевшись, я заметил, что в одной шипке нет стеклышка. Взглянул внутрь, и велико же было мое удивление: на полу валялось много медяков, виднелись и серебряные гривенники... С самых ранних лет я привык слышать в семье, что "деньги на полу не валяются", - а тут деньги валялись на полу!
Я снял с себя весь груз, отдохнул, заправился куском хлеба, данным мне хозяйкой на последней ночевке, выпил еще целебной водички. Можно было идти дальше, но меня неудержимо тянуло к часовне. Обошел ее еще раз, еще раз заглянул в окно, только потом снарядился и, вздохнув, тронулся в путь. Однако мысль о деньгах, валяющихся на полу, назойливо лезла мне в голову. А что, если бы я попользовался ими? Разве бог не знает, как мы нуждаемся? Неужели не простит меня, если я подберу немного? Я помолюсь и пообещаю поставить ему свечку на обратном пути... Но как собрать деньги? Войти в часовню нельзя.
Я шел, шел и все прикидывал: как бы достать деньги?
Незаметно очутился на опушке леса. Невдалеке виднелась деревня. Уже темнело, пора было останавливаться на ночевку.
Горький опыт моих прежних хождений заставил меня искать дом не богатый в не бедный: в богатый не пустят, а в бедном не накормят - у самих не густо. Один дом показался подходящим. Около него стояла женщина средних лет, приветливого вида, - вероятно, хозяйка. Она спросила, откуда я, куда иду. Ответил, что я из деревни, что рядом с Палехом (рассчитывая, что Палех знают многие), а иду в село Лопатино, в семидесяти верстах отсюда, на помощь к отцу, который там выделывает овчины.
Хозяйка посочувствовала мне: столько уже прошел и еще впереди такой путь, и разрешила переночевать.
Меня вообще во время этого путешествия довольно охотно пускали на ночевку: одет я был бедно, но чисто, главное же - за мной не тянулся противный запах прокисших овчин, как это всегда бывало при возвращении с работы.
Войдя в избу, хозяйка сказала хозяину, подшивавшему валенки, что привела ночлежника. Ничего не ответив, он мельком взглянул и что-то пробурчал под нос. Хозяйка сытно накормила меня и отправила спать. Но, несмотря на усталость, заснуть я никак не мог. Неотступно стояли перед глазами валяющиеся на полу деньги.
У хозяина кончилась дратва, он стал смолить варом новый конец. Что-то толкнуло меня: вот что поможет! Притворяясь спящим, я внимательно следил, куда хозяин положит вар, и, только убедившись, что, ложась спать, он его никуда не переложил, уснул и я.
Утром, чуть свет, хозяйка зажгла лампу и пошла доить корову. Я тоже потихоньку собрался и взял кусочек вара, но не уходил в надежде, что хозяйка меня чем-нибудь покормит. Я не ошибся: она дала мне большую кружку молока, а на дорогу завернула кусок пирога с картошкой. Поблагодарив хозяйку, я вышел из дома.