55241.fb2
По-видимому, в эту первую в своей жизни демонстрацию Губкин был втянут случайно, но, возвращаясь домой на империале, слушал споры студентов; мелькали фамилии — Бакунин, Сен-Симон, Бельтов, Маркс… Зимой Иван переехал на 10-ю линию в знаменитые Львовские дома, где селились студенты и курсистки, и вошел в одно из многочисленных землячеств, своеобразную коммуну «от каждого по возможностям». Вторая половина формулы («каждому… и т. д.») соблюдалась, должно быть, не так строго. «Все мы были бедны. Из нашей комнаты, пожалуй, я устроился наилучшим образом. Тогда я уже оставил писание карточек. Мне удалось найти довольно хороший по тому времени урок — готовил сына одного генерала для поступления в кадетский корпус, за что получал двадцать пять рублей в месяц. Но зато приходилось с 10-й линии Васильевского острова ежедневно «стрелять» в Инженерный замок — это около Летнего сада. Удовольствие было, как говорят, ниже среднего. Даже в зимнее время мне приходилось совершать эти путешествия в осеннем пальто.
Все же среди своих товарищей я был «капиталистом и буржуем». Мои компаньоны по коммуне и по комнате съедали без всякого зазрения совести мою булку, совершенно не заботясь о состоянии моего аппетита. Частными уроками я кормился вплоть до окончания курса в Учительском институте. Жизнь была полуголодная, но веселая».
Некогда Иван состоял членом Комитета грамотности. Теперь он возобновил участие в его работе. «Я возглавлял группу студентов и студенток Высших женских курсов, которые занимались разработкой анкет, собранных Комитетом грамотности, о положении народной школы и народного учителя в то время.
Это дало мне возможность расширить круг моих знакомств и быть более или менее в курсе всех общественных и политических течений того времени. Не ограничивая свою деятельность учебой и работой по анкетам, я охотно принял предложение заняться преподаванием в рабочих школах на Шлиссельбургском тракте. Район Шлиссельбургского тракта был тогда одним из наиболее мощных пролетарских центров.
Здесь я преподавал русский язык, а кроме того, часто выступал в рабочих театрах с чтением стихов Никитина, Омулевского и других поэтов. Эти стихи встречали большое сочувствие среди рабочих».
Губкин подружился с Анатолием Рябининым, студентом Горного института, революционером. (Осенью 1896 года Рябинина арестовали и сослали. Впоследствии известный палеонтолог, профессор.) «В декабре 1896 года через А.Н. Рябинина мне удалось познакомиться с Аполлинарией Александровной Якубовой, которая была членом «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». По ее поручению мною совместно с Н.А. Куликовским и еще одним товарищем, фамилию которого я теперь забыл, была организована конспиративная квартира на углу Малого проспекта и 6-й линии Васильевского острова. Здесь нами в конце 1896 года и в течение почти всего 1897 года производилось печатание на мимеографе прокламаций.
…А.А. Якубова… передавала мне уже готовые восковки с набитым на них текстом прокламаций, которые мы и размножали. Делалось это обычно так. Мы с Куликовским учились вместе в Учительском институте. Встретившись с ним, я говорил: «Приду вечером чай пить», или: «Приду готовиться по алгебре». — «Ну, хорошо», — отвечал Куликовский, зная, в чем дело. Наступал вечер. В десять или одиннадцать часов я являлся к нему с восковками. Комнату мы снимали в квартире, окна которой выходили на крышу соседнего небольшого завода. Прислуга была латышка, малоразвитая и плохо говорившая по-русски. Она не понимала, что мы делаем. Звали мы ее «хлебус-коросинус»… Прокламации, которые печатали мы, относились чаще всего к рабочим определенных предприятий и касались конкретных злободневных вопросов: снижения заработной платы, увольнения рабочих и т. д. …
Хорошо ли мы сами разбирались во всех политических вопросах? Пожалуй, нет.
В рабочем движении тогда шла борьба между революционной линией Владимира Ильича и так называемыми экономистами. Как известно, представители экономического направления группировались вокруг газеты «Рабочая мысль».
Так вот, первый номер «Рабочей мысли» мы напечатали на нашем мимеографе и понимали это как наш революционный долг».
Как видим, Губкин весьма эффективно использовал возможность уходить после лекций куда угодно; однако это не мешало ему прекрасно учиться. Кончил он институт с круглыми пятерками в мае 1898 года; тогда же прекратилась и революционная деятельность его (несмотря на то, что «приобрел особую квалификацию — техника по мимеографу. Ночью меня часто будили и вели куда-нибудь на Петербургскую сторону налаживать и пускать в ход машину»). Долгое время он вообще не может найти работу. Наконец удается получить место в приюте имени принца Ольденбургского. (Об этом уже поминалось. «Я проработал поистине кошмарный год».) Годы до поступления в Горный институт — самые тяжелые. Уйдя из приюта, опять слоняется без работы. Получает место в Сампсоньевском городском училище. Ведет здесь ботанику, зоологию, минералогию и начатки физики.
Ученики Сампсоньевского, как и везде, где Иван Михайлович преподавал, полюбили его. Когда он увольнялся, они преподнесли ему дорогой чернильный прибор с дарственной надписью (сохранился в семейном архиве). По-видимому, неплохо относились к нему и коллеги. Но мрачное настроение не оставляло Ивана Михайловича. Мысли его были далеко…
«Помнишь нашу весну, — спрашивал он жену свою Нину Павловну в письме от 8 июля 1913 года, посланном из экспедиции. — Мы шли по 10-й линии от Курсов к Большому проспекту, чтобы по нему взять курс к Горному институту, который провиденциально сделался нашей путеводной звездой… Наша весна вела нас на ступеньки Горного института, к стройным дорическим колоннам… Горный институт… сделался моей alma mater. Семь лет сроднили меня с ним. Он свидетель и моей борьбы с наукой и нуждой».
«Наша весна» — весна 1897 года (через несколько месяцев влюбленные обвенчались. Нина Павловна, уроженка Кубани, считала себя первой женщиной-казачкой, получившей высшее образование. Должно быть, так оно и есть. Она закончила Высшие Бестужевские курсы. Потом поступила в медицинский институт, но оставила его, проучившись два года: приспела наша весна). Вот, значит, когда еще — весной 1897-го — мечтал Иван Михайлович о поступлении в Горный, считал его своей «путеводной звездой», вот, значит, когда совершал прогулки близ стройных дорических колонн, шутливо утверждая, что ведут его к ним «высшие силы» (провиденциально — как он выразился). Однако пройти через вход, обрамленный колоннами, ему удалось лишь спустя шесть лет. Шесть долгих и трудных лет…
В 1898 году появился в семье первенец — сын Сережа.
Странное дело, ему пришлось в чем-то повторить путь отца, немало пострадать и побродить по свету; высшее образование Сергей получил после многих злоключений, но, как и отец кончил жизнь академиком.
Но об этом в своем месте.
«25.10.1910. …Среди полного физического и морального неустройства потерял всякую энергию и предприимчивость. Сейчас мне… нужно какую-нибудь квартиру и купить лошадей. Я ничего не сделал… Квартиры порядочной в Нефтянке нет. А за лошадьми нужно ехать в Майкоп по дороге, хуже которой ничего нельзя представить. С другой стороны, работа по сбору материала подвигается медленно. Ездить аккуратно в район не могу. …Утром подают лошадь чуть не к 12 часам. Пока доедешь до вышек, день и прошел. Назад приходится возвращаться ночью по грязной до безобразия дороге среди постоянной опасности выколоть себе глаза или наскочить на голодную стаю волков».
«2.11.1910. Мой милый, ненаглядный, мой славный и верный друг и горячо любимая ласточка! Только что получил твое письмо. Все в нем есть: и горе, и радость, и горький осадок наших былых размолвок, о которых ты никак забыть не можешь. Твое равнодушие к жизни и смерти угнетает меня. Оно никак не вяжется с твоей любовью ко мне. Ведь я сама жизнь со всей ее глубокой тоской и великой радостью. Ты знаешь, что моя душа соткана из солнечных лучей, тихих веяний ветра над родными полями и задумчивых грез о красивой жизни… Да разве можно так жестоко писать человеку, который полон тобою, гордится тобою… Несмотря на мой возраст (о твоем я и говорить не хочу), я чувствую, что только начинает всходить заря вашей жизни. Наше счастье в нас. Мы не жили, так как полагали счастье во внешних условиях жизни. Я же теперь понимаю, что можно всю жизнь бороться за кусок хлеба и быть счастливым, носить всю красоту божьего мира, красоту поэзии и искусства в своей душе… Мы будем снова вместе читать, вместе думать, вместе наслаждаться солнечным светом, красотой небесной лазури, звездным пологом, тихим безмолвным сиянием вечера и грустной задумчивостью полей и лугов, когда «солнышка нет, ни темно, ни светло». Ведь до сих пор на мне проклятием божьим лежал институт, а теперь все это за нами. Мы победили, не я, а мы вместе с тобой… Да зачем отступать, когда победа за нами?! Вперед! Мужайся. Наберись сил, перенеси ожидающую тебя Голгофу, не падай духом. Подари мне новую жизнь…[1] За 12 лет супружеской жизни ты вполне не узнала, что за человек возле тебя живет. Да я и сам себя не знал. «Доконала меня бедность грозная», а теперь — я, пойми, свободный, неугнетенный, непришибленный человек. Теперь свою судьбу я вызываю «на бой кровавый, святой и правый»… Помнишь, когда было утро нашей любви, весною 1897 года, когда, упоенные нашими встречами, мы приближались к моменту объяснения, я тебе сказал: Нина Павловна, пойдемте со мной, а не за мной (подчеркнуто Губкиным. — Я.К.). Вот и теперь, когда 10 ноября исполняется 13 лет нашей супружеской жизни, я говорю тебе: «Нинурка, голубка моя, ласточка, пойдем дальше вместе с тобою, оба впереди, не отставая и поддерживая друг друга».
«11.01.1911. В Нефтянке потеплело. Идет снег, а морозы прекратились. Снега навалило видимо-невидимо. Лошади с трудом пробираются по дорогам. И у меня в «конторе» потеплело. Стало возможным хоть спать… Начал поездки по району. Особых существенных новостей в районе нет. В нефть не верят… К разборке пород еще не приступал. Прямо не знаю, как подступиться к той массе образцов, которую нужно во что бы то ни стало пересмотреть… Вечера свои отдаю науке. Читаю сейчас Калицкого «Об условиях залегания нефти на острове Челекен», а также книгу профессора Содди о радии. По дороге купил письма Л.Н. Толстого. Каждый вечер на сон грядущий прочитываю по 2–3 письма. Тоскливо мне одному среди чужих людей, в «конторе», заброшенной в лесу на край станицы. Я храбрюсь, не даю тоске заползти и овладеть моим сердцем. А все же порой прозеваешь, упустишь момент и вдруг почувствуешь, что кто-то словно ножом полоснет тебя по сердцу. Сейчас же насторожишься и гонишь долой мрачные думы, тяжелые и грустные воспоминания. Все как-нибудь стараешься успокоить себя. Все — преходяще, ничего нет вечного, кончатся когда-нибудь и наши злоключения. Думаешь, неужели на нашу долю не уделено судьбой счастливых дней, солнечных настроений. Ведь будет же когда-нибудь и на нашей улице праздник. А лучше всего не думать ни о чем и искать спасения в геологии…»
«13 января вечером, совсем вечером. …Все свободное время занимаюсь геологией. Читаю комитетские издания, повторяю старое, а в антрактах тоскую и скучаю, но не отчаянно. Я даже полюбил эту тихую тоску, которая не мешает мне заниматься делом, только временами она беспокоит меня.
Зато горы в своем зимнем уборе, залитые ярким сиянием солнца, приводят меня прямо в восторг. Я подолгу любуюсь с одного излюбленного местечка дивной панорамой Кавказа.
Возле меня ни души. Кругом, насколько хватает глаз, все покрыто мягким пушистым девственно-чистым снегом. Деревья в каком-то фантастическом уборе. Вдали сверкает и искрится гребень горы, залитый солнцем. Внизу его синеют горы, покрытые лесом. Тишина. Беззвучно падает снег с отяжелевших веток. Солнце слегка пригревает лицо. Хочется раствориться в этой тишине, растаять в ярких, режущих глаза лучах солнца…
Я так люблю горы, что иногда еду в район, хотя бы можно было посидеть и дома. Еду, чтобы снова еще и еще смотреть туда, где к небу тянутся снежные вершины Кавказа. Туда к небу рвется и душа и просит ответа о цели и смысле всего сущего, настроившаяся на возвышенный лад. В голову приходят накануне прочитанные письма Л.Н. Толстого о смысле жизни, ее понимании. И далекий от суеты земной, тихим шагом едешь примиренный в свою Нефтянку, к своим книгам…»
«21.01.1911. …Сейчас в районе сильное оживление. На 489-м участке у Гаврилова бьет с глубины 80-саж. фонтан легкой нефти, по силе немного уступающий знаменитому фонтану Бакино-Черноморского общества… Фонтан забил во вторник 18 января в 5 часов вечера. Нефть выбрасывало на высоту 10–11 саженей. Сейчас опущена фонтанная плита, которая, однако, фонтана не закрывает: он продолжает довольно энергично функционировать. Говорят, что в первый день фонтан выбросил до 400 000 пуд. легкой нефти.
…Послали в местность, где все в три раза дороже, чем в Питере. Дали 300 рб. в месяц, а воображают, что облагодетельствовали. …Своих кровных денег, ассигнованных на разъезды, никак не вернешь. Предлагают составить подложные расписки, воображая, что у людей совесть настолько подвижна, что ничего не стоит представить на 225 рб. подложных документов.
Даже досада берет, как подумаешь.
Особенно злюсь по утрам. Встаешь, а термометр тебе показывает 2, а то и меньше. И при такой температуре приходится жить не день, не два, а вот уже ровно две недели. А дальше что будет? Снег валит каждый день. Навалило его целые сугробы. Едешь по дороге. Навстречу сани. Боязно свернуть. Лошадь вязнет по брюхо. Поехали на новый фонтан. Метель. Дует холодный ветер; валит снег, заносит дорогу. Пурга такая, что в 10 саж. не видно леса. В лицо летят острые снежинки, режут щеки, слепят глаза. Ушам холодно. Руки окоченели. В них поводья — сунуть в карманы согреть нельзя. Лошадь идет неверно, спотыкается, вязнет. Удовольствие небольшое, Особенно когда приходится ехать по высокому открытому месту».
«31.01.1911. Сегодня зима окончательно рассердилась на Нефтянку и послала на нее мороз в целых 25° Р. Можешь себе вообразить, какая температура была в моей злополучной «конторе» с одинарными рамами и «продувательством» в полу и стенах. Термометр, помещенный у изголовья моей кровати, в расстоянии не больше аршина от печки, показывал в 8 часов утра (во время вставания) — 4° Р, а другой, расположенный ниже, на полу у окна, — 7°. Не мудрено поэтому, что хлеб в буфете замерз, молоко замерзло. На окне стояла вода, оставленная с вечера для полоскания зубов — и она замерзла. Это — в столовой — самой теплой комнате, так как в нее выходят обе печи. Нечего было и думать в такой холодине о поездке на промысла. Я остался дома и занялся… измерением температуры в моей комнате. Больше нечего было делать. Оказалось, что на высоте около одной сажени над полом температура + 8°, а около пола в момент измерения была — 7°. Таким образом, разница в температурах была целых 15°. Это в жилом помещении. Вследствие этого голова находится возле экватора, а ноги на полюсе по ту сторону добра и зла».
«Конец сентября 1911. …Далеко в майкопских лесах вместе с тобой живет другой человек, для которого ты бесконечно дорога.
…Хоть ты меня и зовешь Рудиным, но сознание мне говорит, что в данном случае ты ошибаешься, не потому что это мне неприятно, а потому что я не только умею говорить, но я умею и работать. Это все знают. Никто не скажет, что я плохой работник. Но я не только умею работать, но я умею и чувствовать глубоко».
Да, чувствовать глубоко он умел! Даже из приведенных писем это явствует наглядно. У писем вообще — не только у губкинских! — незавидная доля: всего чаще их пишут, рассеивая жгучую необходимость, выраженную в библейской строчке: «кому повем печаль свою…» Печали многолики. Иван Михайлович одинок: ему почти не с кем перемолвиться словом в станице Нефтяной (Нефтянке, как он ее называет). Его терзают страх за близких своих, безденежье, тоска, которой он не позволяет одолеть себя. Он снял на самом краю станицы избушку, которую не протопить, в ней лютый холод. Днем разъезжает по району, собирая геологический материал по выбранной им методике, описанной несколькими месяцами позднее в специальной статье. Образцы пород привозит к себе в избу, которую шутя называет «конторой», и складывает в ящики. Вечерами читает. Прочел, между прочим, работу профессора Калицкого «Об условиях залегания нефти на острове Челекен». Мог ли он тогда подумать, что именно с Калицким, в то время уже именитым ученым, вспыхнет у него через пятнадцать лет жестокий спор об условиях образования нефтяных месторождений, спор, разделивший всех нефтяников страны на два лагеря?
Ящиков с образцами в избе все прибавляется. «Прямо не знаю, как подступиться к той массе образцов, которую нужно во что бы то ни стало пересмотреть», — жалуется он. Все же он «подступился», и на долю начинающего инженера, едва оторвавшегося от студенческой скамьи, выпало счастье совершить открытие — по тонкости, виртуозности, остроте глаза (и по краткости инженерного стажа автора!) уникальное в геологической науке.
Майкопский край в те годы жил весьма странной пульсирующей жизнью. Нефтяные выходы — ручейки, натеки — казакам были известны издавна; иногда они рыли колодцы и, начерпав ведрами бурую жидкость, везли в бурдюках на продажу в город. В начале нашего века какой-то предприимчивый промышленник из Баку догадался привезти сюда буровой станок и на опушке леса сколотил из досок вышку. Лесная опушка выбрана была совершенно случайно, но не зря золотоискатели в старину говорили: крушец (металл) мыть что карту крыть, бей втемную. На авось, мол, скорее повезет. Брызнула нефть!
Тотчас вокруг удачливой скважины раскуплены были участки. Началось лихорадочное бурение. По замыслу разбогатеть вперед других должны были те, кто ближе подобрался к фонтанирующей скважине: так по крайней мере оборачивалось дело в Баку. Тщетно. Ничего не вышло. Все соседние скважины до единой вышли сухими. Край опустел, треск моторов затих, но участки за хозяевами остались, и время от времени кто-нибудь из них возобновлял отчаянную разведку. Вдруг — снова нефть! И большая! Снова хлынули дельцы, мастеровые и коновладельцы. Приехали два английских инженера — молчаливые, высокие, крупнозубые; целыми днями выхаживали по району в кожаных кепках и крагах.
И опять нефть поманила и обманула. Так повторялось несколько раз. Майкоп то наводнялся всяким людом, охочим до скорой наживы, то пустел. Наибольшая удача улыбнулась так называемому Бакино-Черноморскому обществу: из скважины, ему принадлежавшей, хлынула нефть необузданным потоком, затопила все ближние овражки и балки. К несчастью, ее не уберегли от огня. Пожар гудел две недели, и все это время далеко окрест по ночам было светло, жутко и смрадно. Радужная пленка побежала по горной речке Чекох — следом за ней пламя билось о скалы, перехлестывало пороги, стремглав слетало по водопадам.
Необъяснимая конфигурация майкопских залежей (в том, что они существуют, никто не сомневался) сильно раздражала промышленников и вконец озадачила ученые умы. Теория академика Абиха, согласно которой нефть тяготеет к особым пиалообразным выгибам пластов — антиклиналям, где снизу подпирается водой, а венчается газовой «шапкой», господствовала тогда безраздельно и подтверждалась промысловой практикой. Майкопские месторождения, по-видимому, не подчинялись этому закону, иначе они давно бы оказались истыканы скважинами. (На узкой полоске земли близ станиц Ходыженской и Ширванской летом 1910 года их стояло более семидесяти.)
Познанием недр России ведал тогда Геологический комитет, в штате которого значилось всего семь (!) специалистов по нефти. (Теперь один Московский институт имени Губкина выпускает их в год около трех тысяч.) Комитет решился командировать в Майкоп одного из своих сотрудников; выбор пал на адъюнкт-геолога Губкина. Честь ли особая ему тем самым оказывалась, или скорее всего испытанию его подвергали, трудно утверждать. Впрочем, ему, конечно, не ставили задачей — «решить загадку»; как это утверждают некоторые его биографы; требовалось провести обычные геологические изыскания, составить карту обнажений и разрезы. Никто не ожидал, что новичок сделает нечто большее.
Иван Михайлович приехал в станицу Нефтяную в момент очередного «пика». «Предлагали петуха и запросили за него 1 р. 20 к. Понятно, я не приказал брать такого дорогого шантеклера и ограничился постным борщом. Подобная расценка не случайность. Здесь все вздуто до невероятия, начиная с веревок и гвоздей до хлеба и соли включительно», — сообщал он жене 31 января 1912 года. В том же письме: «Если бы теперь пришлось искать квартиру, то, пожалуй, можно было бы нанять не дом, а только конюшню, потому что теперь и подавно все занято». Осенью 1912 года он застает ту же картину (кстати, цифра добычи майкопской нефти достигла тогда максимальной величины за весь дореволюционный период): «Я положительно не могу сейчас взять отдельной квартиры, так как в Нефтяной стоят на все прямо-таки безумные цены. Я думал, осень внесет известное спокойствие. Оказалось, что горячка и жадность нефтянцев к наживе растет не по дням, а по часам».
Примерно через полтора-два месяца после отправления этого письма Иван Михайлович вернулся в Петербург, представил куратору своему профессору Карлу Ивановичу Богдановичу отчет о проделанных исследованиях и вскоре принес в типографию Стасюлевича рукопись брошюры «Майкопский нефтеносный район. Нефтяно-Ширванская нефтеносная площадь». Летом она появилась в продаже.
Мы, вероятно, никогда не узнаем, как сложилась или мелькнула в сознании Губкина мысль отказаться от антиклинальной теории, — во всяком случае, до тех пор, пока наука не познает извилистые ходы интуиции. (Отказаться не вообще от антиклинальной теории, а понять ее неприложимость к своему предмету исследования, что показывает гораздо большую зрелость мышления. Отказываться вообще от достижений прошлого — прерогатива и грех юности.) Когда сейчас листаешь первую брошюру Ивана Михайловича, поражаешься двум обстоятельствам. Поражает прежде всего громадный объем работы, выполненный одним человеком (без помощников! Сейчас это невозможно представить) примерно за восемь-девять месяцев работы (два полевых сезона). Во-вторых, поражает быстрота, с которой обработан был собранный — громадный — материал, обобщен, оформлен, описан и представлен к печати (мимоходом скажем: и каким ясным слогом описан!).
Брошюра Губкина начинается подробным обозрением пород, слагающих изученный им край. Иван Михайлович выделяет шесть горизонтов: горизонт листовых глин, горизонт тяжелой нефти, мощных песков, Ширванских колодцев, легкой нефти и, наконец, фораминиферовых слоев. В последнем горизонте и обнаружил он своеобычное природное явление. «По-видимому, — пишет он, — мы имеем дело с залежью рукавообразнои формы, с общим направлением с ЮВ на СЗ. На ЮВ рукав суживается и дальше Ушаковой балки в этом направлении пока не прослежен. На СЗ он расширяется. Как далеко распространяется он в этом направлении — за отсутствием данных говорить пока не приходится. Общая форма рукава невольно вызывает представление об узком заливе, глубоко вдававшемся в сушу, или же об устье реки, приобретшем при последовавшем затем захвате морем суши характер лимана, очевидно, со всеми особенностями фауны этого типа».
Губкин вовсе не склонен считать дело разобранным до конца. «В действительности форма рукавообразной залежи более сложна, чем изображено у меня. Возможно, например, существование ответвлений, уклонений в ту или другую сторону и т. п. Изображенную мною рукавообразную залежь я считаю возможным рассматривать пока как схему, дающую лишь основное осевое направление».
В главе 5 нашей книги уже отмечалось, что Губкин поначалу не оценил по-настоящему свое открытие. Что ж, такое нередко случается с истинно творческими натурами; к тому же это первая удача, и ее еще не с чем было сравнить из личного опыта.
Не сомневается Губкин лишь в том, что «этот факт (то есть установление новой формы залежи. — Я.К.) имеет большое значение при решении вопроса о вторичном или первичном залегании пласта в этом месторождении». Условиям появления нефти в майкопских недрах посвящена в брошюре отдельная глава, чрезвычайно любопытная неуловимо ироническим отношением к признанным авторитетам в этой области и скрытой полемикой с профессором Калицким, книгу которого Губкин недавно прочел: «…по отношению к Нефтяно-Ширванскому месторождению не может быть применена ни аргументация защитников вторичного залегания нефти, ни остроумная аргументация геолога Калицкого, столь последовательно проведенная им для Челекенского месторождения». Задиристое замечание молодого инженера не прошло мимо маститого ученого — это можно отметить как своего рода знаменательный факт, — и через тридцать лет в своей последней книге, «Научные основы поисков нефти», Калицкий несколько раз критически касается той самой главы, отрывок из которой мы только что процитировали.
Первое открытие — как первое стихотворение, первая картина, первая любовь… Они незабываемы. С годами воспоминания о них все ярче, грустней и пленительней. Иван Михайлович любил рассказывать о своей майкопской удаче в кругу друзей, на совещаниях — иногда вроде бы и не совсем к месту, — на лекциях студентам. Но всего популярней, кажется, раскрыл он научную суть славного своего деяния в речи перед избирателями в Баку в 1937 году:
«Сравнительно скоро после окончания Горного института я установил в Майкопском районе чрезвычайно оригинальные по своему строению нефтяные месторождения, так называемые рукавообразные залежи (нигде в мире не было аналогичных, только в Америке после меня нашли похожие).
Рукавообразные залежи ничем не напоминают обычные месторождения, подчиненные геологическим структурам. Миллионы лет назад в нынешнем Майкопском нефтяном районе была вымыта балка. Наступающее море залило длиннющий овраг. В течение тысячелетий овраг постепенно заполнялся песчаными отложениями. Нефть стала собираться из материнских пород и глубоко внизу заполнять песчаные отложения. Плотные массы глин закупорили пески и в течение миллионов лет сохранили в неприкосновенности нефть, не давая ей выхода на поверхность.
Старая балка давным-давно сровнялась с окружающей местностью, ничто не напоминало о ней и нефти.