55246.fb2 Гумилев и другие мужчины «дикой девочки» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Гумилев и другие мужчины «дикой девочки» - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Часть первая

…Что никого не сделала счастливым,Но незабвенною для всех была.Анна Ахматова

Глава 1«Любовь покоряет обманно». А.А.

Ахматову не забыли. Без малого столетие ее стихи не сходят с уст. Если говорить о поэтах Серебряного века, то земная жизнь Анны Андреевны оказалась самой долгой, а земная слава ее — едва ли не самой стойкой и неоспоримой. Помимо ряда мощных стихов гражданственного звучания из ее обширного наследия и сегодня помнят, знают, любят именно то, что сделало Ахматову «великим певцом великой любви». Венец «Музы плача», которым увенчают Ахматову в годы народных бедствий, тяжек и значителен своей музейной нетленностью. Но живет, покоряя и вдохновляя миллионы, неслабеющий голос ее пронзительной «Музы любви».

Стихами чаще всего говорят люди, испытывающие потребность выразить полноту чувств, непередаваемую прозой, тонкость не поддающейся формализации мысли. А потому поэзия — стихия влюбленных, вступающих по воле неведомых сил на иную, более высокую ступень мировосприятия. Десятки, сотни стихов Ахматовой по существу — бесконечные вариации поэтического осмысления сменяющих друг друга влюбленностей, разочарований, обид, разрывов и новых увлечений. Тем более странно, что Анна Андреевна — мастер тонко улавливать настроения высшей сложности, шестым чувством ощущавшая уникальный строй отношений мужчины и женщины, — не умела любить. Речь идет не об увлечениях или влюбленностях, а о вселенском безумии Великой любви, доступном, как и любой другой дар, избранным.

«За всю свою жизнь любила только один раз. Только один раз. Но как это было!» — Темные веки опускаются, вздымается грудь, встревоженная воспоминаниями давней тахикардии страсти.

Признание сделано. Любила-таки, хоть и раз. Но кого? Когда? На эти вопросы величественная седовласая дама отвечать отказывалась. Напротив, сделала все возможное, чтобы запутать следы, ведущие к свято хранимой тайне. Но про единственную любовь периодически упоминала. Закинув голову на подушку, прижав ко лбу ладони, с мукой в голосе признавалась: «И путешествия, и литература, и война, и подъем, и слава — всё, решительно всё — только не любовь… как проклятье!.. И потом эта одна-единственная — как огнем сожгла всё, и опять ничего, ничего…» На этом месте откровения неизменно обрываются. Ни слова лишнего даже своему другу и биографу Лукинскому про ту единственную, что спалила дотла, оставив в душе пустошь пепелища. Да была ли она? Не морочит ли ненавистным биографам голову «главная чаровница Петербурга», «Северная муза», одна из самых изысканных мастеров любовной лирики Серебряного века? Была ли у Ахматовой, окутанной сонмом увлечений (вымышленных или реальных), единственная, все заслонившая, ценою в жизнь, любовь?

Если присмотреться внимательно к чреде романов Анны Андреевны, то столь пожароопасного чувства, о котором упорно упоминает она, не отыщешь. Что-то и в самом деле горело, дымило, полыхало поэтическим дурманом, но выжечь душу дотла… Вряд ли кто-то из избранных спутников поэтессы может этим похвастаться. Были увлечения, много, щедро дарящие вдохновение, влюбленности, опаляющие нервы, но скорее чадящие, чем испепеляющие, щедро превращающие золу чувств в урожай стихов. Выделить среди однообразных увлечений и охлаждений единственную, незабываемую, «все спалившую» Любовь никому пока не удалось. Так решила Ахматова, тщательно шифруя в преклонные годы адресатов своих стихов — ранних и поздних, всех. Пусть каждый, кому она дарила иллюзию великой любви, считает себя единственным.

Ведь какая услада для последнего часа:

…И умирать в сознанье горделивом,Что жертв своих не ведаешь числа,Что никого не сделала счастливым,Но незабвенною для всех была.

Это ее дар, ее сила — быть незабвенной. Разве сравнить с быстро портящимся продуктом — ускользающим туманом счастья (которым она, как сама признается, одаривать не умела) нетленный знак избранности, пометивший вдохновителей ее Музы? Известно, что любвеобилие творцов часто объясняется необходимостью «подкармливать» свежей кровью эмоций свою Музу, подбрасывать ветки в костер вдохновения. Отгорев же и выразив пережитое языком искусства — нотами, красками, словами, творческие «вампиры» теряют интерес к «отработанному» материалу. Ахматова умела зажигать, не горя сама, умирать и воскресать в каждом новом чувстве, как опытная актриса в финале «Дамы с камелиями». Потому так богат перечень личных драм — сыгранных и исследованных с мудрой отстраненностью инструментарием Слова.

Конечно же, многое меняет время. Если лирика молодой Ахматовой напоена чувственностью — пронзительной, отмеченной печатью высокопробной страсти, то в зрелые годы она отказывается от многих любимых и самых горячих строк, переписывает куски четверостиший, изменяет посвящения и названия стихов, освобождая свое наследие от телесного, личностного, автобиографичного. Помудревшая и остывшая поэтесса принялась переписывать историю жизни наново, не заходя за протокольные рамки информативности, слегка расцвеченной подсказками встрепенувшейся в допустимых пределах памяти. Любовную же лирику, достаточно откровенную, сопроводила непременными оговорками: «только не подумайте: ничего такого у нас с ним не было!» Похоже на реплику из анекдота о преждевременно вернувшемся из командировки муже. Надо понимать, что поэтические пассажи о страсти — плод фантазии.

Настоящую нежность не спутаешьНи с чем, и она тиха.Ты напрасно бережно кутаешьМне плечи и грудь в меха.И напрасно слова покорныеГоворишь о первой любви,Как я знаю эти упорныеНесытые взгляды твои!

или:

Ты только тронул грудь мою,Как лиру трогали поэты,Чтоб слышать кроткие ответыНа требовательное «люблю!».

или:

Взлетевших рук излом больной,В глазах улыбка исступленья,Я не могла бы быть инойПред горьким часом наслажденья…

Очевидно, что поэзия — не протокольная опись, но именно ее правде веришь больше и безоговорочней. Да и попытки пожилой поэтессы скрыть былые увлечения достаточно наивны. О близких отношениях Северной музы с мужчинами знали многие, в том числе — муж и те, кто рассчитывал на место главного героя ее единственного романа или хотя бы побочного.

Не станем тревожить дознанием «донжуанский список» Ахматовой. Несомненно главное: именно муж Анны Андреевны, Николай Гумилев, один из крупнейших поэтов Серебряного века, личность выдающаяся — центральная фигура в ее жизни, перенасыщенной судьбоносными связями. В истории их многолетних отношений (семь лет до брака, четыре года супружества, четыре от фактического разрыва до юридического развода) — невероятная смесь крайних нелепостей и высоких чувств, мелочных счетов, щедрых даров, благородной дружеской выручки и элементарного предательства. Пара не дает возможности разобраться: кого и зачем тут водят за нос? Чувство недоумения преследует постоянно: что это было? Какой вид порочной зависимости скрывается за мучительными взаимоотношениями?

Они встретились гимназистами, расстались за три года до гибели Гумилева и все это время, переживая жизненные сюжеты далеко не возвышенного жанра, мистически (к чему оба были склонны) верили в особую значимость их союза, видели «записи в небе древнем и высоком» о неразрывной прочности связывающих уз.

Отбросив малопривлекательную шелуху житейских неурядиц, отметим факт: союз Ахматовой и Гумилева знаменателен для обоих участников. Ранняя поэзия Гумилева чуть ли не целиком напоена и вдохновлена чувствами к «неневесте» (так называл Анну Николай) (противоречивыми, бурными, экзотическими). Практически, в стихах, посвященных Анне, он вырос как поэт. Путь Анны Ахматовой, ее «взросление» как мастера слова, человека мира современной поэзии, ее выход на арену литературного Петербурга во многом — дар Гумилева. Таков итог чреды страданий, обид, надежд, восторгов, оговоров, лжи, коротко именуемой в народе «грязным бельем».

Ахматова всеми силами противилась процессу «большой прилюдной стирки», проклиная заочно всякого, кто посягнет на исследование ее бытия. Сжигала дневники, личную переписку, стихи — устно и письменно создавала легенды большой наивности и маленькой правды. К созданию «ахматианы» (так стали называть сформировавшуюся версию биографии Ахматовой) причастны многие, ретушировавшие величественный портрет, отбрасывая детали, в легендарный образ не вписывающиеся.

Увы, индивидуальность такого масштаба не имеет шансов остаться в стороне от разного рода любопытствующих глаз. Мы лишь постараемся, в меру своих возможностей, совершить неизбежное, запрограммированное скрытностью самой поэтессы действие: домыслить детали, отсутствующие в очертаниях грандиозной фигуры по имени Анна Ахматова.

Глава 2«…И ее атласистая кожаОпьяняла снежной белизной». Н.Г.

Их роман вовсе не похож на классические истории о влюбленных гимназистах девятнадцатого — двадцатого веков. В нем не найти тенистых аллей, цветущего шиповника, горячечных слез и беззаветной юной, жаркой страсти в овине под шумящей грозой. Зато, восполняя дефицит лиричности и романтизма, с избытком присутствуют сюжетные нелепости, смехотворные и трагические повороты, затянутости, невнятности мотивировок. Будь у сего романа автор, по его сочинению отчаянно прошлась бы рука редактора, не решившегося отправить всю историю в корзину лишь потому, что словно нарочито запутанный текст имеет гриф эксклюзива. Так что, пусть даже вопреки нагромождению фактов или отсутствию оных, выстроить сюжет и заполнить пробелы все же придется. Фантазия беллетриста зацементирует щели, поддержит разваливающиеся куски повествования. Ведь желание узнать больше об Анне Андреевне — живой и разной — не должно быть убито ни ложью, ни скукой. Хотя придерживаться обоих принципов порою невозможно.

Роман Анны Горенко и Николая Гумилева начинался вовсе не как роман. Скорее как нелепая история из лицейского быта. Неприглядный, чрезвычайно амбициозный гимназист с ходу влюбился в девицу не от мира сего. Мечтатель, фантазер с неординарной психологией волею рока (никак не иначе) в первый же момент угадал (и ошибся) в бледной молчунье с опасным взглядом себе пару — лунатичку, гордячку, начиненную мистицизмом и скрытыми амбициями. Четырнадцатилетняя Анна и восемнадцатилетний Николай встретились в самый канун Рождества 1903 года. Невидимые наручники, заготовленные где-то в высших инстанциях, сомкнулись на отроческих запястьях. Отныне они были скованы одной цепью, имя которой — Судьба.

В Сочельник под арками Гостиного Двора, разукрашенными гирляндами бумажных фонариков и вязками серебряной канители, стояли четверо: братья Гумилевы — Коля, гимназист седьмого класса Царскосельской гимназии, и старший Митя, кадет морского корпуса, а также дамы — Валя Тюльпанова, знавшая Митю через общую учительницу музыки, и ее задушевная подруга и одноклассница по Царскосельской Мариинской гимназии Аня Горенко. Изящный снежок присыпал алмазными крошками форменные шинели кавалеров, картузы с отогнутыми заушниками, узкие пальто дам с лежащими на плечах пушистыми воротниками… Носы прятались в мех, а над ним любопытством и смехом искрились девичьи глаза. Впрочем, такие глаза были только у невысокой ладненькой Вали. У нее и ленты на шляпке казались ярче, и мех пушистей, и сапожки переступали нетерпеливо — так и тянули пройтись в туре вальса, ведь на площади военный оркестр разливал елей «Сказок Венского леса».

То и дело приходилось сторониться: сверкнув вращающимися зеркальными дверями, к саням выбегали празднично одетые дамы и господа с ворохом подарочных упаковок, обхваченных атласными лентами. Извозчики лихо свистели вожжами. Вздымая пушистые бразды, проносились с гиканьем тройки: «А ну посторонись!» В этот канун Рождества всем было весело. Чем-то ванильно-сладостным? А казалось — прямо с небес, в придачу к снежной россыпи, к свершившемуся чуду Рождества.

— А мы за игрушками на елку приехали! — протараторила Валерия, которую все звали Валей. — Эта стройная красавица — моя подруга, Анна Горенко. Вместе учимся и живем в одном доме. Горенки прямо под нами квартиру снимают.

— Так мы все царскосельские — соседи! — обрадовался кадет. — Николай, правда, гимназией Царскосельской недоволен. Атмосфера гнилая. Уровень преподавания ниже некуда.

— Это верно! — согласилась Валя. — В женской тоже — такие дурацкие порядки завели! Лично мне — ничего, подходит. Но Анну, к примеру, совсем затравили.

— Что за дикости! — Корнет коснулся кожаной перевязи палаша. — Я готов заступиться, если мадмуазель не имеет достойного защитника.

— Благодарю вас, но у меня прекрасный старший брат и бравый отец. И вообще, Валя сильно преувеличивает. Ничего такого ужасного нет, — ровным голосом произнесла светлоглазая.

— Зачем ты скрываешь? Затравили! — настаивала Валя. — Не подумайте, господа, учится Анна хорошо, дисциплину соблюдает, с воспитателями вежлива.

— Так, может быть, за кгасоту стгадает? — молвил, картавя, длинновязый гимназист, на продолговатой голове которого фуражка смотрелась комическим архитектурным излишеством.

— За лунатизм! — таинственно сверкнув глазами, сообщила Валя. — Кто-то выдумал, что Анна ночами ходит по коридорам дортуаров и пугает учениц. Они ж все на привидениях помешаны!

— И не выдумали! Хожу ночами, когда полнолуние, к окну, что в конце коридора. Там луна фонарем стоит и меня тянет. А этим клушам, если такие трусихи, нечего подглядывать! Жевали бы свои бисквиты под подушками… — Анна равнодушно рассматривала витрину с нарядной елкой и всяческими новогодними чудесами.

— Лунатизм — это вид легкой психической аномалии, вовсе не опасной. Часто с возрастом он проходит. — Николай знал абсолютно все о вещах, касающихся загадочных и мистических сторон реальности. — Только лунатика окликать нельзя — он сразу очнется от своего полулетаргического состояния, и может произойти непоправимое!

Валя сдержала смешок: лучше бы этот умник помалкивал. «Непопгавимое!»

— В детстве отец брал меня на руки и уносил в постель, если я шла за луной. И что тут такого? Я не собираюсь оправдываться — луна моя подруга. — Лунатичка с вызовом взметнула ресницы, и у картавого аж дух захватило — льдистый лунный холодный свет окатил его, точно он в прорубь бросился. Будто кто-то прошептал над его отмороженной головой заклинание, а из крепкого тела, державшегося всегда прямо и твердо, вытащили хребет. Николай вдруг сник, обмяк, и его косоватый надменный взгляд засветился собачьей преданностью.

То, что щеголь Гумилев околдован, заметили все. Валя постаралась замять неловкость:

— Пока мы тут секретничаем, лучшие игрушки разберут. Я хочу сладостей купить, люблю, когда на елке вкусненькое и красивенькое! — Румяная девушка с состраданием глянула на высокого длиннолицего Николая. Вот уж «принц на белом коне»! Бледен, выпуклые рыбьи, чуть косящие глаза, а в них такое чувство мужского достоинства и собственного превосходства — держитесь, девицы! С разбегу втюрился, с первого взгляда! И, видать, теперь не отвяжется. Такой будет до могилы бороться за честь стать паладином, рабом своей госпожи. Повезло Анне! — прыснула Валя в воротник, зная о сердечных делах своей подруги и понимая, что Николаю ничего здесь не светит.

Анна, молчаливая, мраморноликая Анна, упорно притаптывала снег носками ботинок, не поднимая смоляных ресниц. А этот, косоватый, так на ней глаза и забыл — отвести не может. Не расколдовался даже перед прилавком сверкающих игрушек и всю дорогу, пока они с братом провожали подруг до дома, молчал… Разговор поддерживала Валя:

— Говорят, вы, Николай, стихи пишете? Старший брат Ани Андрей очень поэзией увлекается. Вам непременно надо познакомиться! В наше время невозможно считать себя интеллигентным человеком, если не знаешь поэзии. Анна очень любит Державина, Некрасова, Анненского…

— Перестань смешить. Это в детстве было, когда мне мама наизусть читала — книг у нас в семье почти не держали. Но зато в семь лет я сама выучилась складывать буквы по азбуке Толстого и сразу за «Братьев Карамазовых» взялась. А потом Тургенева, Блока у Андрея стала таскать.

— С Достоевского прямо-таки начали! — Николай восхищенно налег на «л» в слове «начагги»!

— Начала, да только не дочитала ни одного романа до конца. Интересно было и ужасно трудно. Затягивает, но подавляет как-то. Прямо чувствую, что если не брошу читать — заболею. Не могла выдержать всех этих мучений, этого горя, этих обид. Может, у меня нервы слабые?

— Даже у будущих морских офицеров для Достоевского нервы слабоваты оказываются! Не тянут мои друзья его сочинений. А наш полковник вообще сего автора читать запрещает!

— В лицее атмосфера более либеральная. Ну а на директора, Иннокентия Анненского, мы прямо молимся! — вставила Валя. — Все его стихи наизусть учим.

— Анненский у Николая занятия по русской словесности ведет. Он его особо привечает. Говорит: «талант». В любимчиках держит, — похвастался корнет.

— Это ты, Дмитрий, хватил, — смутился Николай. — Беседуем частенько о поэзии…

— Эрудиция для таких бесед нужна огромная… — вздохнула Валя. — Книги интересные надо больше читать.

— Ну, если барышням и в самом деле не безразлична российская словесность, мы открываем для вас нашу библиотеку, — объявил Николай. — Уверяю: лучшая русская и французская поэзия собрана знатоками Гумилевыми! Ждем вас с визитом. Между прочим, Николаю есть чем вас удивить.

Да, он умел удивлять, быть не как все, хотеть нечто особенное. Экстравагантность для Гумилева — норма. Ну, у кого в его классе был цилиндр? А зверинец дома? А полное облачение индейского вождя? Причем не в шкафу — Николай носил любимые одежды.

Николай Гумилев родился в Кронштадте в семье морского врача в 1886 году. Учился в гимназии в Тифлисе, но вскоре был вывезен родителями в Царское Село в только что купленный дом на Московской улице. Дитятей уже проявил себя смельчаком, пытливым искателем, фантазером. Правда, буквы «р» и «л» давались ему плохо, а один глаз из-за врожденного астигматизма немного косил. Но прекрасный рост, доброта во взоре и удивительные речи — рассказы о заморских странах — привлекали к юноше всеобщее внимание. Однако мог ли такой герой растопить ледяное сердце Лунной девы Ани Горенко?

Знакомство подруг с братьями Гумилевыми продолжилось. Андрей, старший брат Анны, вскоре подружился с Николаем на почве книголюбия и стихосложения. Николай глотал книги запоем, особенно приключенческую литературу: Жюля Верна, Майн Рида, само собой, знал наизусть чуть ни всего Пушкина, Лермонтова и сам писал стихи. Но сверстники по гимназии крутили у виска пальцем и закатывали глаза от его сочинений — того, мол, парень, с извозчика свалился. Символическая поэзия, адептом которой был Гумилев, с ее фантастическими и аллегорическими сюжетами вызывала у этих драчунов и насмешников приступы гомерического хохота. А его самого мало что интересовало, кроме поэзии и дальних странствий по неизведанным континентам. Латынь и математика здесь только мешали. За двойки по этим предметам Гумилев был оставлен в седьмом классе на второй год. Да еще год проболел и провел на домашнем обучении. Вот и попал восемнадцатилетний верзила в одноклассники к ребятам помельче. Дабы компенсировать урон достоинству мужчины и денди, Николай обзавелся цилиндром и держался с дурашливыми однокашниками со спокойной независимостью существа высшего ранга. Мечтатель-путешественник не сомневался: мир, который он непременно откроет, хранит величайшие тайны Вселенной. А те, кто затеял сейчас травлю, будут посрамлены — «посгамлены!» (как торжественно, указуя перстом в самых отчаянных невежд, пообещал он).

— Ох ты! — Валя Тюльпанова неуверенно шагнула в распахнутые двери. Пригласив подруг в гости, Николай демонстрировал им свои владения. Комната юного фантазера изображала подводное царство. В центре — грот с фонтаном, выложенный раковинами, а на стене, украшенной глубоководным пейзажем, словно увиденным из окна «Наутилуса», Русалка прятала в водорослях свой искристый хвост. Длинные черные волосы змеились в густой синеве колышущихся вод.

— Ой, что-то на Анну больно похожа… — оторопела Валя.

— Не очень удачно вышла. Но когда я смотрю вот отсюда, из кресла, прищурясь, сквозь дым сигары, вижу такие чудеса… Вот послушайте. — Николай сел, закинул ногу на ногу и начал читать длинную сказку в стихах про колдунью-ундину… Раскуренная сигара ароматно дымила. Стихотворец не отрывал взгляда от Анны, присевшей на банкетку у грота так, что брызги фонтана осыпали ее распущенные по плечам волосы. На талии «исследователя глубин» тесно сидел широкий кожаный ремень с чехлами для ножей и ремешками для планшетов.

Стихи оказались длинными и в общем-то интересными, в особенности тем, что в главной героине угадывалась Анна, хоть и была она подводной царицей.

Я люблю ее — деву-ундину,Озаренную тайной ночной.Я люблю ее взгляд заревойИ горящие негой рубины…Потому что я сам из пучины,Из бездонной пучины морской…

Дома у Вали Тюльпановой потом делились впечатлениями. На круглом столике, накрытом крахмальной кружевной скатертью, стояли синяя ваза со свежими хризантемами и коробка конфет — особая, трехэтажная. И цветы, и конфеты — презент Гумилева дамам за визит и участие в обсуждении стихов.

— Смешной мальчик. Грот с фонтаном устроил. Ты заметила мою позу? Изогнулась точь-в-точь как его Ундина…

— Да он сам обомлел. С конфетами и книгами выбежал — метал перед тобой поэтов, словно из сокровищницы. Теперь ты начитанная станешь. Не сомневаюсь, он самое лучшее выложил. Ох, и закрутились дела!

— И ничего не закрутилось. Он мне совершенно безразличен. — Анна достала из вазы желтую хризантему и покрутила у носа. — А желтые цветы, говорят, к разлуке…

Разлука не случилась. Через два года в той же комнате подруги в который раз обсуждали прочно застрявшего в их жизни Гумилева и ели подаренные им Анне конфеты.

— Вот Николай Степанович к тебе прилип — за уши не оттянешь. — Валя, симпатизировавшая Николаю, подмигнула: — Стихами засыпал!

— И конфетами. Сам — страшный сладкоежка и нас развращает.

— Да у него и стихи такие — гурманские. — Валя нараспев прочла:

Юный маг в пурпуровом хитонеГоворил нездешние слова,Перед ней, царицей беззаконий,Расточал рубины волшебства…

Что-то там про рыб тра-ля-ля — не помню. А потом опять про тебя:

А царица, тайное тревожа,Мировой играла крутизной,И ее атласистая кожаОпьяняла снежной белизной.

Вдумайся: чувственность какая — «атласистая кожа». Словно кончиками пальцев по шее проводит… — Валя изобразила упоение, томно опустив ресницы.

— Да у него просто «атласная» в размер не влезла! И вообще — очень длинные стихи. — Анна постаралась скрыть удовольствие от описания ее красот. — По-моему, надо больше реализма.

— Да там дальше вполне реально про «маленькую грудь»! Твою! — насмешничала Валя. — А это уж даже слишком — «мировой играя крутизной…»

— Выдумывает он все. Грудь мою не видел. И крутизны тоже… А недавно кольцо подарил золотое с рубином. Только оно в щель завалилось — пол рассохшийся.

— Доску поднять надо. Вещь дорогущая! — Валя закатила глаза от наслаждения, причмокивая: — Шоколад с пьяной вишней — обожаю!

Анна конфет не трогала — по части еды, и особенно сладостей, энтузиазмом она не отличалась.

— И отлично, что завалилось. Не надо мне таких дорогих подарков… — Анна покрутила бахрому скатерти. Помолчала. — В жены меня зовет. Намеками. Уже третий год.

Валя, пробовавшая уже помадку с фисташками, едва не подавилась:

— А гимназия как же?

— Скоро получит выпускной диплом, я тоже заканчиваю. Как думаешь, стоит?

— Думаю… — Валя наморщила лоб, будто стояла у доски с трудной задачкой. — Ну давай рассуждать трезво. Не красавец. Но оригинален, из хорошей семьи, и талант большой — если уж сам Анненский внимание обратил. Упрямый, настойчивый… Такой непременно весь свет объездит.

— Прелестно! А мне-то что прикажете делать? — Анна усмехнулась. — Чемоданы за ним таскать?

— Как ты не понимаешь? Путешествовать с мужем! Это же так захватывающе!

— Чрезвычайно! Через пустыню на верблюдах, а потом в каком-нибудь вигваме на костре котлеты из змей жарить! Или в Африке крокодилов кормить… Он в стихах даже страшно сказать что себе предрекает. Послушай:

Очарован соблазнами жизни,Не хочу я растаять во мгле,Не хочу я вернуться к отчизне,К усыпляющей, мертвой земле.Пусть высоко на розовой влагеВечереющих горных озерМолодые и старые магиКипарисовый сложат костер.И покорно, склоняясь, положатНа него мой закутанный труп,Чтоб смотрел я с последнего ложаС затаенной усмешкою губ.

И это только начало стихотворения! Кипарисовый костер ему нужен, представляешь?! Нет, ты вдумайся, Валька, он же пророчит собственную смерть! Это же самоубийство! Этого делать никогда нельзя. — Глаза Анны потемнели. — Поверь мне: слово обладает магической силой. Я чувствую. Когда они во мне начинают бурлить, даже страшно. Не я их хозяйка — они мной командуют!

— Да, зря Николай так пророчествами разбрасывается. Скажи ему непременно!

— Он знает и потому играет с судьбой, как пьяный гусар с заряженным пистолетом. Потому и рвется к опасностям. Рисковый, отчаянный. И пижон!

— Хорошо, пусть в Африку едет, — согласилась Валя. — Там опасности жуткие со всех сторон и полная варваризация туземцев. А тем временем жизнь искусства в Питере разворачивается. Жена тут, а муж там. Не зря же он тебя уже третий год таскает по культурным событиям — то на вечер в ратушу, то на концерт Айседоры Дункан, то на студенческие вечера. Даже модный спиритический сеанс у Бернса Майера не пропустил! Я аж обзавидовалась.

— Чепуха все это. Фокусы. Но дамы валились в обморок, когда дух Наполеона постучал. Я сразу: бух — изобразила впавшую в транс, чтобы еще страшнее было! Сижу, как изваяние, не мигну! Кавалеры от страха кинулись свет зажигать.

— Все тебе хиханьки да хаханьки, Анька! Человек твой культурный уровень в области искусства поднимает. Образовывает идеальную спутницу жизни.

— Да он меня как трофей демонстрирует. Везде мною хвастается. Я умею форсу поддать, ты же знаешь, — платье надену черное, гладкое, медальон бабушкин серебром тусклым мерцает. Да и рост в туфлях с каблуками-рюмочками самый представительный. Иду, подбородок вздерну, а ресницы опущу — все аж расступаются: шамаханская царица. Присяду небрежно — спина прямая и вполоборота к обществу, вроде скульптура застывшая. Чувствую — полируют тело восхищенные взгляды!

— Еще твоя бледность мраморная роль играет, взгляд рассеянный и молчаливость впечатление неизгладимое производят… Вот бы мне так научиться…

— Тебе совершенно не надо. Другая индивидуальность — веселушка, милая, круглолицая. А у меня лицо словно в эллинские времена высечено. А под молчаливостью подозревается лавина страстей и богатое внутреннее содержание. Главное, всякому ясно: колдунья! С таким-то взглядом — насквозь всех вижу. — Анна подняла глаза на Валю, чуть прищурилась.

— Ой, не шути так, аж мурашки по коже.

— Дураков пугать люблю. А ты умная.

— Только породы другой. Ты, Анька, — героиня, а я субретка. Ну и отлично. Героиням всегда труднее приходится. Их непременно в финале душат или режут… Как тебе этот крепдешин? — Валя любовалась отрезом легкой материи, набрасывая его то так, то этак — Настоящий Китай — красотища! Представляешь меня на танцевальном вечере в обновке?

— Не представляю. Я не танцую и обучаться не собираюсь. Танцы не посещаю. Кривлянье, смешное кокетство. И вид у всех — просто идиотский!

…Странное для юной девушки высказывание, но Анна в самом деле пренебрегала танцами и всеми молодежными увеселениями, связанными с этой забавой. «Кривлянье» — верно. Кто может представить Ахматову на танцполе? Разве что в королевском менуэте. А иное… Она точно знала: это не ее стихия, не ее стиль. Статуи не танцуют. А главное — легкости, задорного куража, необходимого в танце, у нее днем с огнем не отыщешь. Как и слезливой сентиментальности. «Гордость, обособленность, чужеродность, отдельность» — вот наиболее подходящие к ее статичной грации определения.

— Ладно, к чертям танцы. На твою свадьбу с Николаем сошью платье такое фасонистое! Впереди все закрытое, коротенькое, а сзади непременно фалды пущу!

— Что ты мелешь, Валька? Ведь знаешь, в кого я влюблена. И это, между прочим, на всю жизнь. Умру от безответного чувства во цвете лет. — Анна вздохнула, а в брошенных на колени длинных руках с точеными кистями было столько скорбной выразительности, что Валя растрогалась, шмыгнула носом. Но тут же перешла в наступление:

— Вот уж нашла предмет для пожизненного преклонения! Нет, ничего не скажешь — хорош! Верно, хорош. И фамилия звучная — Голенищев-Кутузов! Да и серьезен, и лета зрелые. Я вообще считаю, что девицы непременно должны выбирать мужчину постарше, опытного, многое в жизни испытавшего.

— Выбирать… — Анна скривила в усмешке жесткий рот. — Это он меня выбрал.

— Ха, даже и не подумал ухаживать. Кивнет при встрече — и вся лирика.

— Выбрал — значит, отметил светом своей персоны, заклеймил. Один Бог знает, зачем это свершилось. Только о нем и думаю.

— Ничего у вас не выйдет. Вот увидишь. Я в сердечных делах разбираюсь. Окончу гимназию, присмотрю человека непременно солидного, степенного — и под венец.

— А я с Владимиром Викторовичем сочетаюсь… Звучит-то как: Анна Голенищева-Кутузова, супруга дипломата!

Эта влюбленность Анны, почти целиком придуманная, похоже, и возникла для того, чтобы стать препятствием между ней и слишком уж навязчивым любителем приключений. Предмет ее чувства едва ли догадывался, что является избранником Горенко и соперником Гумилева. Гумилев же соперника уважал и от ревности страдал.

Студент третьего курса факультета восточных языков Санкт-Петербургского университета Голенищев-Кутузов был кумиром девиц, несмотря на свою сдержанность и отсутствие повадок ловеласа.

Элегантен, хорош собой, немногословен, величественен — типичный правительственный советник. Он был близко знаком с мужем старшей сестры Анны Сергеем Владимировичем фон Штерном. Но это знакомство, увы, никаких преимуществ Анне не давало. Роман разворачивался в ее воображении, и даже ясновидение, предрекающее развитие отношений вплоть до брака, дало сбой: Анна через Сергея получила лишь портрет красавца и никогда о нем больше не слышала, хотя и посвятила ему множество стихотворений. Окончив академию, Владимир Викторович был отправлен на дипломатическую службу, и следы его потерялись.

Но не к университетскому красавцу стоило бы ревновать Анну. Уж слишком похоже на банальные девчачьи мечты. Анна же была взрослой всегда. И не терпела банальности. Скорее можно предположить, что «Снежная дева» совершала тайные прогулки в один темный дворик на Фонтанке, где в комнате под крышей проживал бедный студент — ни дать ни взять Желтков из купринского «Гранатового браслета». Он обожал Анну до полного онемения. А она… Его узкая больничная железная кровать, возможно, знала что-то. Но кровати, к счастью, не дают интервью. Даже санитарам, уносившим мертвое тело с красным «цветком» на груди. Черноволосая искусительница исчезла, написав трогательные стихи:

Мальчик сказал мне: «Как это больно!»И мальчика очень жаль…Еще так недавно он был довольнымИ только слыхал про печаль.А теперь он знает все не хужеМудрых и старых вас.Потускнели и, кажется, стали ужеЗрачки ослепительных глаз.Я знаю: он с болью своей не сладит,С горькой болью первой любви.Как беспомощно, жадно и жарко гладитХолодные руки мои.

Когда Анна допишет эти стихи, каким числом датирует, кому посвятит — останется в тайнике любимых ею загадок. Во всяком случае, Гумилев решил, что стихи посвящены ему. Анна не стала разочаровывать. Ведь их так много — идущих откуда-то сверху «песен». Так много мужчин, жаждущих ее внимания. А стихи часто рождаются и без конкретики — сами по себе, «из сора» впечатлений и перебродивших или лишь забрезживших чувств.

Но все интимные тайны Ахматовой — пустяки, милое жеманство стареющей грешницы в сравнении с тайной тайн — природой ее мощного, словно с чужого плеча, поэтического дара. Анна Горенко хоть и высока ростом, сложна характером, но мельче, проще той личности, того мастера слова, который свободно и широко заявляет о себе в ее стихах. Надо оговориться: Ахматовой — той, от которой заикался Андрей Тарковский, на которую молились тысячи читателей, она станет во второй половине жизни, в те самые времена, когда история, сломав ее судьбу, начнет строить новый легендарный сюжет под названием «ахматиана». Но и с самого начала поэтический голос Анны Горенко был невероятно мощен. Так где же источник этой силы? Благословением какой феи приморская босоногая девчонка в короткий срок превратилась в «Леди любовной поэзии», «Королеву слова», а затем и в «Совесть земли русской»? Когда это началось, как?

Глава 3«Как и жить мне с этой обузой,А еще называют Музой». А.А.

В Анне Андреевне Горенко вообще было много странного, а она, странности обожая, создавала мифы вокруг своего имени, происхождения, редких способностей. Убедительно рассказывала случаи собственного ясновидения, предсказывала мрачные события, скрещения судеб, читала чужие мысли. Еще подростком искала с помощью прутика воду — места для рытья колодца.

Относиться к этим рассказам можно по-разному. Логичней предположить простейшее: особенности девочки сильно преувеличены задним числом — почему бы не наделить запредельными способностями саму «Королеву поэзии»? Во всяком случае, в сачках исследователей ее творчества и жизненного пути остался улов фактов, подтверждающих дар ясновидения Анны Андреевны, умение притягивать нужных людей, попадать в необходимые места в нужное время, и прочие сверхвозможности. Естественно предположить, что немало деталей и фактов, уникальности не подтверждающих, уплыло сквозь ячейки поискового сачка — уж очень часто она промахивалась.

Но как отнестись к дару приворота, хоть как-то объясняющего такое количество «жертв», иссушенных страстью к «колдунье»? А к умению превращаться из бледной, долговязой худышки с тяжелым взглядом в загадочную, манящую «царевну-лебедь»? («Когда надо, я могла выглядеть уродиной или красавицей».) Конечно, искусство преображения — сочетание особой инфернальной женственности с умением «сделать себя». Анна Андреевна обладала прекрасной памятью, смекалкой, всегда тонко оценивала реакцию собеседника — угадывала его мысли, намерения. Не хуже, чем в туалетах и шляпах, с умом и вкусом разбиралась она в нюансах стильного поведения неординарной дамы. Обостренное эстетическое чутье помогало Анне выстроить образ уникальной женщины, «первой красавицы Серебряного века» — именно в тех канонах, которые требовала эстетика тех лет. Вамп, Лилит, Пандора, Клеопатра — ее основные обличия. Мудрая, гибкая змея — ее постоянный образ. Мистический полумрак тайны — любимое освещение.

А Дар? Алмаз можно шлифовать, но страз не превратишь в драгоценность никакими усилиями. Хотя придать фальшивке сходство с драгоценностью нетрудно. Значит, дело в компетентности и чутье эксперта? Стихи Анны Андреевны оценивали по самому высокому счету далеко не равнодушные к ней мужчины, первоклассные знатоки поэзии и поклонники ее женских чар. Возможно, стремительный выход молодой Ахматовой на арену большой поэзии не сложился бы столь удачно без определенной поддержки. И хотя не все ее наследие равнозначно по качеству (что в принципе и невозможно), нельзя не признать: лучшая его часть относится к истинным ценностям. Она не позволила себе зарыть эти ценности в землю, смириться с участью безвестности и непризнанности, на которую зачастую обречены крупные дарования. С детства простоватая девочка последовательно выковывала из себя Анну Ахматову. Без глянца воспитания и эрудиции она открыла в себе Дар — некий особо чуткий сенсорный механизм, позволявший улавливать не слышные обычному уху отзвуки вселенской музыки, симфонию невнятных зовов, подсказок, настроений.

Ничего удивительного нет в том, что девушка с претензиями на особость (и в себе эту особость остро ощущавшая) испытывала необходимость подчеркнуть собственную значимость. «Не от мира сего» — сказано про Анну Горенко: замкнутую, своевольную молчунью, предпочитающую дружбу с морем и рыбаками светским девическим развлечениям — танцам, домашним спектаклям, флиртам. Она обладала редкой гибкостью, тонкой — в два обхвата — талией, своеобразной внешностью — схожей с образами греческой иконописи, гривой длинных шелковистых смоляных волос. Происхождение — дворянское, образование — эпизодическое, состояние по милости кутилы отца — ускользнувшее. Притязания — огромные.

Методы совершенствования понятны: сообразительная девушка быстро усваивает манеры модной эстетики, шлифуя свои природные данные. Эффектные позы, загадочная молчаливость, гибельная печать во взоре… В сочинительстве помогает склонность к подражанию хорошим поэтическим образцам. Но откуда взялся Поэт? Писем писать Анна не умела, резвостью в прозе не отличалась, училась скучно и посредственно, читала мало — в семье всего две книги, Державин да Некрасов. Художеством не увлекалась, музыку не понимала, голоса и слуха не имела. Кроме того — полное отсутствие женской домовитости: умения готовить, шить, желания создавать уют, чистоту. Все это вместе явно противоречит распространенному мнению: «уж если человек талантлив, то талантлив во всем». Откуда же, из каких потаенных глубин, с каких неведомых высот явился этот «песенный дар», сделавший вполне посредственную девицу Поэтом среди Поэтов?

Анна Андреевна Горенко родилась 11 (23) июня в дачной местности Большой Фонтан под Одессой. Как утверждала она сама, играя с переменой стилей, — в ночь на Ивана Купала, что само по себе указывает на некую причастность к мистическим силам. Она была второй дочерью тверской помещицы Инны Эразмовны Стоговой и отставного инженер-капитана второго ранга Андрея Антоновича Горенко.

Домик в Большом Фонтане, расположенный у пыльной дороги, ведущей к морю, — далеко не вилла, даже не дача с белой балюстрадой. Но и он — повод сказать гордо: «рождена у самого синего моря». Впрочем, малышка провела там, на улице под названием Хрустальная, меньше года — семья переехала в Царское Село. Зато эпитет «хрустальная» будет звучать в обращенных к ней стихах на разный манер множество раз. Она не упустит этот утонченный подарок судьбы: «родилась на улице Хрустальной…» — куда теперь деваться, только в поэты! Позже, навестив место своего рождения, заросшее лопухами и крапивой, Анна сказала матери: «А вот здесь когда-нибудь будет висеть моя мемориальная доска». Возможно, пошутила — эта избушка не очень сочеталась с понятием «мемориальная доска». Но о высеченном на мраморе своем имени она уже думала. Мать взглянула на нее даже без усмешки: Инна Эразмовна редко выражала эмоции.

Черноволосая молодая женщина с огромными, распахнутыми голубыми глазами, мама Анны постоянно пребывала в глубокой задумчивости, а скорее — в бездумности, некой прострации. Доброты и наивности она была удивительной. Вдова богатого помещика, вышедшая замуж за бравого капитана, она позволила ему промотать состояние в восемьдесят тысяч, заложить имение и, по существу, пустить семью по миру. А семья немалая — задумчивая фея произвела на свет шестерых детей, не имея ни к воспитанию потомства, ни к ведению домашнего хозяйства никаких склонностей. Да и рожала, как видно, по инерции и христианскому долгу — все свершалось само собой. В определении своего места в жизни она терялась. В юности, оглядевшись по сторонам, наткнулась на кружок народовольцев. Не задумываясь, пожертвовала ячейке киевских террористов деньги. И вовсе не потому, что разделяла их взгляды и жаждала крови государя-батюшки, а по доброте и правилу: если просят, надо давать. Повзрослев, сохранила от народовольцев пристрастие к «революционной моде»: белым блузкам и черным юбкам, а в преклонные лета и вовсе одевалась в какие-то несусветные салопы.

Супруг был хорош собой, жизнелюбив и чрезвычайно влюбчив. Удерживать его в семье Инне Эразмовне было, конечно же, не под силу, как и остановить расхищение им своего приданого. У нее и так все в доме разваливалось. Народу полно — прислуга, гувернантки, а порядку никакого. Каждый делал что хотел, даже ели члены семьи в разное время. Неуют, беспорядок, суета. И среди этого бедлама медленно передвигалось голубоглазое создание, погруженное в неведомые никому мысли. Природную потерянность и подавленность Инны Эразмовны усугубили частые смерти детей — в семье свирепствовал туберкулез. То ли страх очередной потери, то ли какой-то сомнамбулический вид прозрения грядущих бед держал мать семейства в состоянии притупления чувств и мыслей. Она все время прислушивалась к чему-то происходящему глубоко внутри, но не пыталась выразить ощущения, разобраться в них.

Вначале умерла четырехлетняя Рика, что повергло пятилетнюю Аню в шок. Затем в юном возрасте ушла в небытие красавица Инна, много позже старший сын Андрей принял смертельную дозу морфия, не смирившись с гибелью своей маленькой дочери.

И молчаливость, и сумрачность взгляда, и глубинный трагизм души Анна унаследовала от матери. Зато от отца — рост, величавость осанки, свободолюбие и напористость. Она точно знала, что не повторит судьбу мамы и тысяч женщин, пожертвовавших себя детопроизводству. А может быть, тихая отстраненность Инны Эразмовны, витавшей в облаках, и есть тот кокон «песенного дара» — сочинительства, который со временем проснется в одной из ее дочерей и превратится в крылатую Психею?

Анна сумела преобразить летопись семьи в повествование значительное и взять себе псевдоним якобы собственного предка — хана Ахмата. Она гордилась тем, что в ее роду сильна татаро-монгольская ветвь, и утверждала: Ахматова — фамилия бабки с материнской стороны, татарской княжны из некогда могущественного клана, основанного знатным чингизидом Ахматом. В своей биографии она пишет: «Хана Ахмата убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, покончилось на Руси монгольское иго. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом». Анна сохранила семейный миф о прабабушке-чингизидке, от которой вроде бы остались драгоценности, и среди них — роковое черное кольцо, потеря которого чревата большими несчастьями. И именно от предков, от золотоордынских ханов, как утверждала она, перешел к ней дар ясновидения.

Однако прабабушка, урожденная Ахматова Анна Егоровна, и ее мать Прасковья Федосеевна были чистокровными русскими дворянками. Ни чингизидок, ни татарских княжон в роду этих Ахматовых не было. Как и особ греческих кровей, упоминаемых Анной для придания основательности фамильному древу.

Но разве имеют значение состав крови и генетическая наследственность существа уникального? Существа, если и имеющего некое высшее родство (возможно, как верил Гумилев, по линии реинкарнации), то с самыми высокими представителями человеческого рода. Девочка с малых лет вынашивала убежденность в собственной исключительности. И не на пустом месте. Ей не только удавалось сгибать свое гуттаперчевое тело, как прутик, бесстрашно заплывать к горизонту, толковать сны, предвидеть события, она ощущала присутствие в себе некой особой силы, требующей выражения. И способ выражения мог быть лишь один — запечатлевать звучащую в мироздании музыку в словах.

Бывает так: какая-то истома;В ушах не умолкает бой часов;Вдали раскат стихающего грома.Неузнанных и пленных голосовМне чудятся и жалобы и стоны,Сужается какой-то тайный круг,Но в этой бездне шепотов и звоновВстает один все победивший звук.Так вкруг него непоправимо тихо,Что слышно, как в лесу растет трава,Как по земле идет с котомкой лихо…Но вот уже послышались слова,И легких рифм сигнальные звоночки —Тогда я начинаю понимать,И просто продиктованные строчкиЛожатся в белоснежную тетрадь.

«Продиктованные строчки», «просто» ложащиеся в тетрадь, — мощное призвание. Здесь уже ни рисовать, ни кидаться к фортепиано не приходится. Всепобеждающий зов — словно печать на лбу, клеймо судьбы, отметка в послужном листке — не оставляет выбора, забирает душу целиком. Записывай продиктованные строки — для того ты и явилась на землю. А все обостренные сенсорные механизмы для того и даны, чтобы суметь услышать в «бездне шепотов и звонов один все победивший звук».

Андрей Антонович Горенко, оставив морскую службу в чине капитана второго ранга, поселился сперва в Одессе, а вскоре перевез семью в Царское Село — его назначили на должность чиновника по особым поручениям в Департаменте государственного контроля.

Привилегированный городок сочетал роскошь летней царской резиденции с повседневной простотой. Парадная часть со старыми парками, водопадами, арками, античными статуями соседствовала с «жилой», в которой работали две гимназии, а по окраине тянулись улочки с двух- и одноэтажными домами мещан и чиновного люда.

Зеленое сырое великолепие парков, гроты, замершие нимфы, поляны — первые воспоминания Анны, мир, окружавший ее долгие годы. Как и море, он составил часть ее духовного мироздания. И конечно же неотъемлем от Ахматовой вечно присутствующий рядом юный лицеист Пушкин. В Царском Селе она постоянно ощущала неисчезающий пушкинский дух, словно навсегда поселившийся на этой вечно священной земле русской Поэзии.

Для Ахматовой Муза всегда — «смуглая». Будто она возникла перед ней в «садах Лицея» сразу в отроческом облике Пушкина, курчавого лицеиста-подростка, не однажды мелькавшего в «священном сумраке» Екатерининского парка, — он был тогда ее ровесник, ее божественный товарищ, и она чуть ли не искала с ним встреч.

В Царском жили широко и вольготно, квартиры были просторные, материально семья Горенко не бедствовала. Здесь Андрей Антонович — фат и сноб, держал часть ложи в Мариинском театре, куда несколько раз брал с собою Анну. Увы, лишь огорчая ее этими выходами. Девочку водили в раззолоченный театр, полный нарядных людей, в школьном платье! Какое унижение!

Дом никогда не радовал уютом, живущие в нем — заботой и лаской. Каждый существовал сам по себе. Воспитанием Анны особо не занимались. Редкую радость приносили чтения матери. В доме имелись только две книги, Инна Эразмовна знала наизусть с детства «Мороз Красный нос» Некрасова и оду Державина, которые иногда декламировала детям.

Чтение Анна освоила сама в семь лет по азбуке Толстого, а французскую речь ловила на слух, наблюдая занятия бонны с младшими детьми. Едва начав читать, она взялась за «Братьев Карамазовых». Романы Достоевского, Тургенева, сборники «проклятых поэтов» — Верлена, Рембо, Малларме — она брала у старшего брата Андрея. Достоевского не потянула — бросила, а во французских стихах, на плохо еще понятном ей языке, уловила завораживающую, влекущую музыку.

Осенью 1899 года десятилетняя Анна — долговязая, бритая наголо после кори, молчаливая, — пошла в первый класс Царскосельской Мариинской гимназии. А в 1902 году родители определили ее в Смольный институт, где Аня получила голубое с пелериной платьице и возможность до конца жизни упоминать, что была «смолянкой».

Через год девочку пришлось забрать — воспитатели жаловались на лунатизм, смущавший других благородных девиц.

Лунатизм Анны — не выдумка, что подтверждает наличие иных аномальных способностей девочки, таких, как угадывание чужих мыслей, предсказания, толкование снов. Конечно же, в ней было нечто особенное. Главное доказательство сему — Синяя тетрадь. А в ней стихи и все тайны, которые Анна записывала с одиннадцати лет. А потом сожгла.

Глава 4«Потому что я сам из пучины,Из бездонной пучины морской…» Н.Г.

Матери Гумилева представленная сыном девушка не понравилась. Смотрит исподлобья, улыбается, словно от зубной боли кривится, ничему не радуется, не удивляется. Хотя на семейное празднество приглашена, и все здесь вокруг нее да Коленьки хороводы водят, мир и достаток в семье демонстрируют, о детстве его рассказывают. Ведь как о сыне пеклись! Книги мальчик любил — с букинистом договорились, чтобы самые лучшие и редкие приносил. Библиотеку подобрали — не стыдно знатокам показать. С астигматизмом его носились, будто со смертельным недугом, почти исправили. А мужчину косоватость малая совсем не портит. Да и картавость — очень даже распространенная, от французов унаследованная черта. Сына во всем ублажали. Чуть увлекся зоологией — уже дома целый зверинец: белка, мышки белые, птицы, морские свинки. В море его потянуло — грот в комнате устроили, радуйся, сынуля, хоть и не миллионеры родители, обычные служащие, а развитию ребенка ни в чем не препятствуют. Умная и волевая Анна Ивановна Гумилева не мешала своеобразным интересам сына, уважала его особость, а «придурью» (как сказали бы в других семьях) восхищалась.

Глядя на все родительские заботы, Анна и улыбнуться толком не могла. Опека Коленьки раздражала ее, будто другому отдали ей причитающуюся ласку. Всё здесь ее злило: ухоженность дома Гумилевых, покой и благоденствие. Здешняя атмосфера так контрастировала с ее собственным, всегда полным равнодушия и неурядиц домом, что благополучный «маменькин сынок» Николай, часто бравирующий в стихах отвагой, лишениями, смертельной опасностью, ей опротивел. Избегала его с тех пор Анна, пробираясь домой обходными дворами.

Но Николай ее выследил, выскочил из подворотни, заговорил возбужденно, радостно о Париже, куда собирается вскорости отправиться, об Африке — континенте мечты, о сборнике стихов «Путь конквистадоров», деньги на публикацию которого в Париже дает мать.

Вдруг заметил отстраненное молчание Анны, нарочитую тоску в ее лице. Посерьезнел, взял тонкую, безвольную руку девушки и повел к своему любимому дубу. Здесь, на скамейке под могучей кроной, они часто проводили свои литературные и философские «диспуты», сильно смахивающие на лирические объяснения.

Царскосельский зеленый старикан видел за свои триста лет немало влюбленных пар. Свидание Анны и Николая было из самых нестандартных и, в общем-то, непонятных. Вначале все шло как положено:

— Анна, Ундина! Запомни: на этом свете меня интересует только то, что связано с тобой. Ты — центр моей вселенной. Твое лицо — единственное на Земле! Будь моею женой! — Он стоял возле скамейки с букетом белых цветов и папкой стихов. Анна сидела на краешке скамьи вполоборота, красиво изогнув стан и устремив взгляд в густые ветви. Ее углубленное самосозерцание смущало своей загадочностью. Не разберешь: то ли раздумывает над сказанным, то ли и вовсе ничего не слышала, в других краях мыслями витает.

— Анна! Вы меня слышите? Вы станете моей женой, и мы уедем! Я покажу вам настоящий Париж!

— Что-о-о?! — Она словно вынырнула из дремоты. Из глубины темных зрачков вырвалась и окатила Николая враждебная сила. Анна вскочила, вытянулась во весь рост — гордый, оскорбленный обвинитель: — О каких путешествиях, господин Гумилев, вы говорите? О каких браках мечтаете? В своем ли вы уме? Что вы мне осмелились предложить сейчас? Жизнь семейной клуши? И когда? Кругом беда — стреляют, бросают бомбы, вешают. Туберкулез косит молодых… А вы вздумали «уехать путешествовать»! В Африке вас только и не хватало. Барские у вас замашки, покоритель неведомых стран. Вот и ищите себе супругу под стать — хозяйку скобяной лавки из Армавира! Или лихую деваху с ветерком в голове.

— К чертям бюргерш и скучные провинциальные дыры! Я увезу вас в Рим, в Париж, в Египет! — В порыве нетерпения он бил букетом о высокий ботинок.

— Видать, прибыли наконец обещанные мне орхидеи из Патагонии. — Усмехнувшись, она взяла измученный букет.

— Это георгины из нашего сада. Редкий сорт, «белый лебедь» называется. — Он приблизился к ней и крепко сжал плечи: — Красивая птица моя… Орхидеи я буду собирать для тебя сам! Я завалю тебя ими, Ева!

— Коленька… — Анна успокоилась. — Давай отложим этот разговор, ладно?

Николай отвернулся, долго стоял в нерешительности, сбивая прутиком с куста кисти кровавой бузины. Они рассыпались в траву рубиновыми бусинами. Наконец он решился — повернулся к ней, подошел вплотную, свистящим шепотом проговорил в щеку:

— Анна, я прошу тебя ответить мне на один очень важный вопрос: непорочна ли моя Примавера?

— Что? — не сразу поняла она, стараясь высвободиться.

— У тебя были любовные связи? Девственница ты или грешница, Весна моя?

— Что-о?! С ума сошел! — Анна резко вывернулась из его рук, швырнула в удивленное лицо измятые цветы и быстро скрылась в аллее, повторяя с коротким смешком: — Покоритель мустангов ищет девственницу!

Вопрос о невинности девушки, достаточно условный в наше время, был наивен и в те годы веселящихся, игравших свободой десятилетий. Да кого это может волновать в бесшабашном хаосе рухнувших моральных догм? Пустяк! Но не для Гумилева, особенно если речь шла о его будущей жене. Маленький каприз оригинала, психологический пунктик — суровый сочинитель живописных сюжетов, брутальный покоритель диких континентов предпочитал девственниц, а уж в качестве супруги иного варианта не представлял. Лишь непорочная дева могла возбудить чувственность «конквистадора». А у Анны свой пунктик: морочить голову, дразнить тайнами, окружать себя загадочностью. Да и замуж за Гумилева она совсем не собиралась! Юные приключения Ани Горенко — тайна из тайн, которой никогда не суждено проясниться (синяя тетрадь сгорела, унеся с дымом первые стихи, первые любовные мечтания или нечаянные опыты сочинительницы, а главное — упоминание о той первой, единственной, опалившей ее любви).

Почему Анна не давала определенного ответа измученному Николаю? Боялась то ли потерять его, признав свою «порочность», то ли согрешить, поклявшись в невинности и тем самым осквернив себя ложью?

Шли годы, предложение руки и сердца от упрямого Гумилева следовали одно за другим, вопрос о невинности «неневесты» звучал все настойчивей, а она продолжала морочить голову Николаю, мучила, не отвергая и не приближая. На склоне лет, признаваясь в том, что очень не любит себя ту, юную, Ахматова сожалела о своем поведении в истории «сватовства». «В течение четырех лет я беспрерывно говорила Николаю Степановичу то, что «было», а потом, что «не было»… Это, конечно, самое худшее, что я могла делать».

Глава 5«Прости, что я жила скорбя,И солнцу радовалась мало». А.А.

Летом 1905 года Анне исполнилось шестнадцать. Она закончила лицей. Родители развелись, отец ушел к другой женщине. Семья потеряла дом и была вынуждена скитаться по родне, живущей в южных городах России… Мир Анны рушился, но она могла представить все что угодно, кроме брака с Гумилевым. Уехала к тетке в Киев и даже писать ему не стала.

Через год, в 1906-м, двадцатилетний Гумилев, получив аттестат и средства от родителей на издание книги, уехал в Париж. Там он слушал лекции в Сорбонне и заводил знакомства в литературно-художественной среде. Предпринял даже попытку издания журнала «Сириус», в трех вышедших номерах которого печатался под собственной фамилией и под псевдонимом Анатолий Грант.

Однажды Анна получила посылку — изданную в Париже книгу «Путь конквистадоров» и номер журнала «Сириус». А в нем ее стихи за подписью «Анна Г.»:

На руке его много блестящих колец —покоренных им девичьих нежных сердец.(…)Но на бледной руке нет кольца моего,никому никогда не отдам я его.Мне сковал его месяца луч золотойИ, во сне надевая, шепнул мне с мольбой:«Сохрани этот дар, будь мечтою горда!»Я кольца не отдам никому никогда.

Взвизгнув, Анна швырнула журнал к люстре и прутиком перегнулась через спинку кресла, касаясь затылком ковра.

— Вот это да! Победила! И вовсе не танцорша! Поэт!

Гордость ее была уязвлена, когда Николай, посмотрев на чудеса гибкости своей Ундины, заявил: «Может, тебе лучше в танцорши пойти?» (К обращению на «вы» они прибегали в напряженные минуты, интимное «ты» между ними звучало ласкательно.) «А вам в заклинатели змей! — сквозь зубы прошипела она. — Я сочиняла стихи с одиннадцати лет, но знала, что все это ерунда: море, закаты, чайки, принцы-утопленники, летучие парусники… Знаешь, что сказал отец, послушав эти сюсюканья? «Вы, Анна, мою фамилию не позорьте. Если вздумаете печататься, псевдоним возьмите». И я сожгла свою синюю тетрадку, в которую записывала эти никчемные детские сочинения. Отец был прав, за те беспомощные попытки мне стыдно. Но я буду писать все равно! И буду писать лучше всех!..»

Он пожал плечами: спор о женщине в поэзии был давнишний. В те годы стихи писали все, поэзией занимались поголовно — и передовая молодежь, которая сегодня увлечена рэпом, и те, кто зачитывался книгами, а ныне погрузился с головой в Интернет. Стихи — высшая степень утонченности, интеллектуального богатства. Их записывали в альбомы, в тетради, в журналы.

«Вы хотите стать одной из тех дам, что гладью вышивают сонеты собственного сочинения? И любят декламировать гостям нечто особо «душевное»?» — Николай завелся: это была одна из его больных тем — «всеобщее стихоплетство». «Конечно, непременно буду читать гостям! — согласилась Анна. — Особенно эффектно выходит мелодекламация — с музыкальным аккомпанементом. Коронный номер девиц-гимназисток — мелодекламация стихов Бальмонта, с подвыванием и душераздирающей тоской в голосе. Вот так, к примеру:

Заводь спит. Молчит вода хрустальная,Только там, где дремлют камыши,Чья-то песня слышится печальная,Как последний вздох души.Это плачет лебедь умирающий…

— Длинные руки изображали крылья умирающей птицы, голос рыдал.

Николай прервал пародийное выступление: «Глупое шутовство, Анна! Бальмонт — особый случай. Чистая поэзия души. Его не тронь! А вот сочиняющих нечто слезное барышень — на костер!»

Анна давно поняла, что Николай Степанович, приверженец суровой эстетики, не любил «дамских поделок». И что ей будет не просто убедить его признать ее сочинения.

И вот — он опубликовал ее стих! «Анна Г.» Какая еще «Г.»? Нет, она возьмет другой псевдоним, и не какой-то липовый — из личной родословной. Не замарает ваша дочь фамилию, господин капитан второго ранга в отставке. Никакой Горенки в поэзии не будет. И на мемориальной доске тоже. Ведь пожалеете, а?

Анна взвесила на ладони книгу, прибывшую в посылке вместе с журналом:

— Для путей конквистадоров не очень-то солидно, и тираж мизерный. Да и стихи слишком брутальные. Какое-то мальчишество! Снова дальние страны, отважные мужчины, завоеватели пленительных, жестоких женщин. Знаю, знаю! — усмехнулась она, закрыв книжечку. — Обольстительные стервы — его пунктик. Любовь к таким львицам конквистадор оплачивает жизнью. И ведь что интересно: это он меня такой представляет! И разумеется, в письме снова предложение руки и сердца — изнурительная осада! — Анна поставила книгу на этажерку рядом с многотомным «Агасфером» Эжена Сю. Когда-то здесь будут стоять и ее сборники. — А «конквистадор» поседеет, дожидаясь разрешения вопроса о девственности! — Анна хмыкнула: — Смешной!

В Киеве она поступила на высшие женские курсы, учиться на юриста. Стихам не учат. Они рождаются сами. Теперь она могла посылать письма Николаю в Париж, сопровождая их стихами. И он отвечал поэтическими посланиями и непременно призывом: «Выходи за меня. Ясно же — для нас другой дороги нет». Причем упорное соискательство руки и сердца Анны Горенко совершенно не было связано с успехами ее стихосложения. Если Николай и искал в Анне поэтического единомышленника, то теперь убедился: любителем женской поэзии он не станет.

Анна формулировала отказ расплывчато: мол, учебу нужно закончить, да и дела в семье плохи. Деньги надо зарабатывать. Полы и посуду своими руками мыть приходится. Бедная утонченная девочка! Если бы этот картавый «конквистадор» знал, мужчины какого ранга целуют ароматные руки черноволосой леди, когда увозят ее в самый дорогой ресторан над Днепром. Экипаж ждет в переулке, чтобы красотка могла выскользнуть из дома незаметно, закутавшись в черную накидку — не фланировать же по темным улочкам в тисненом бархате? А он уже ждет в напряженной темноте, и бородка, касающаяся ее руки под краешком отогнутой перчатки, надушенная, шелковистая. Нет, какая еще борода? Нежная, выбритая кожа артиста. И рот большой, мальчишеский. Жадный, страстный! Оцарапал губу о ее перстень, и в поцелуе вкус крови…

Ой, Анна, прекрати придумывать!

Широк и желт вечерний свет,Нежна апрельская прохлада.Ты опоздал на много лет,Но все-таки тебе я рада.Сюда ко мне поближе сядь,Гляди веселыми глазами:Вот эта синяя тетрадь —С моими детскими стихами.Прости, что я жила скорбяИ солнцу радовалась мало.Прости, прости, что за тебяЯ слишком многих принимала.

Когда будут написаны эти строки, признание о «слишком многих» не удивит Гумилева. Хотя за чтением последует оговорка:

— Это же стихи, Коленька. Фантазии. Так строфа легла. Ты поймешь, я была уверена. — Подобные оговорки прилагались почти к каждому стиху, взывающему к личным переживаниям, сугубо интимным ощущениям.

Гумилева поэтические опусы Анны не порадовали. Он решил, что это сочинение похоже на признание перезрелой кокотки. И лучше бы ей поменьше фантазировать: писать о реальном. Анна ответила, что фраза «слишком многих принимала» и впрямь навеяна подсмотренной в жизни сценой между седым господином и солидной дамой, ехавшими в фиакре.

С адресатом и временем написания стиха она после играла много. Посвящала его разным «опоздавшим», и они принимали признание со слезами умиления.

Глава 6«И будет сладкая тревогаРасти при имени твоем». Н.Г.

Я говорил: «Ты хочешь, хочешь?Могу я быть тобой любим?Ты счастье странное пророчишьГортанным голосом твоим.А я плачу за счастье много,Мой дом — из звезд и песен дом,И будет сладкая тревогаРасти при имени твоем.И скажут: «Что он? Только скрипка,Покорно плачущая, он,Ее единая улыбкаРождает этот дивный звон».И скажут: «То луна и море,Двояко отраженный свет, —И после: — О какое горе,Что женщины такой же нет!»Но не ответив мне ни слова,Она задумчиво прошла,Она не сделала мне злого,И жизнь по-прежнему светла…

Она свернула листок со стихами, засунула обратно в конверт. «Скоро целый ящик в столе наберется. Стенает, как девица… Какая-то слезливая любовь… Старше ее на три года, а совсем мальчишка. Только… Только такой не изменится. Про таких говорят — вечный ребенок. Замуж? И что мы с ним будем делать? Бесконечные дискуссии о поэзии и чтение новых шедевров… — Анна вздохнула: — Что за скука — эта любовь!»

Кажется странным, что Анна Ахматова — певица тончайших чувств высшего порядка, понимавшая сложнейшие нюансы в отношениях мужчины и женщины, — истинной, испепеляющей любви в бесчисленных своих романах не испытала. Не умела влюбляться, зато влюбляла в себя и создавала иллюзию у нового возлюбленного, что он и есть номер один — главный герой ее жизни. Человек сильной воли, Анна Андреевна искусно использовала людей, а отработанный материал просто отбрасывала и забывала. Поэт могучего дара, она с блеском достоверности переносила на бумагу то, что порождала фантазия.

В преклонные годы вырвалась у Анны Андреевны странная оговорка: «Когда в 1910 году люди встречали двадцатилетнюю жену Н. Гумилева, бледную, темноволосую, очень стройную, с красивыми руками и бурбонским профилем, то едва ли приходило в голову, что у этого существа за плечами уже очень большая и страшная жизнь…» Неожиданное признание для двадцатилетней благополучной девушки. «Большая и страшная жизнь» — разве в подтекст этой фразы, кроме известных нам не столь уж исключительных семейных невзгод, не входит нечто совсем иное, говорящее о превратностях женской судьбы, женском опыте, под известными фактами скрытом?

Судя по официальной биографии, большую и насыщенную женскую жизнь Анна прожила не до двадцати лет, а после — с 1910 по 1917 год, и это сломало определившийся путь, направило ее жизнь и поэзию в другое русло.

Но она говорит именно о страшной доле, выпавшей ей до двадцатилетнего возраста. А значит — с детства.

Глава 7«А я была дерзкой, злой и веселойИ вовсе не знала, что это — счастье». А.А.

Херсонес… Херсонес Таврический, или просто Херсонес, в византийское время — Херсон, в генуэзский период — Сарсона, в русских летописях — Корсунь, полис, основанный древними греками на Гераклейском полуострове на юго-западном побережье Крыма. В начале двадцатого века — излюбленное место российских отдыхающих. Синие бухты, развалины Старого городища, хранящего тайны истории, целебный воздух — приезжать сюда считалось хорошим тоном у тех, кому были не по карману курорты Средиземного моря.

Каждое лето семья Анны снимала дачу на берегу Балаклавской бухты. С семи до тринадцати лет «дикая девчонка» росла у моря. Жизнь вне моря была ожиданием, пустотой. Даже карандаш старшего брата, отмечавшего рост детей на дверном косяке, в эти месяцы удивленно останавливался на одной отметине: тело Анны замирало, как растеньице, затаившееся до прихода весны.

Бухты изрезали гибкий берег, все паруса убежали в море,Я сушила соленую косу за версту от земли на плоском камне.В песок зарывала желтое платье, чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,И уплывала далеко в море, на темных, теплых волнах лежала.Когда возвращалась, маяк с востока уже сиял переменным светом,И мне монах у ворот Херсонеса говорил: «Что ты бродишь ночью?»

Херсонес — истинная любовь, тайна «колдуньи Анны», ловящей голоса веков, прозревающей картины давней истории в желто-золотистом отсвете пористого, пропитанного солнцем камня. Маленькая Аня шептала в камень с выеденным морем дуплом: «Я последняя херсонидка…» «Ты царица, царица», — вздыхало море откуда-то из глубины.

Едва приехав, Анна бежала к своему камню здороваться. И каждый раз море шептало все то же: «Херсонидка, царица».

Ей едва исполнилось десять — чуть обросшая после кори, с угловатыми движениями, молчаливая, Анна бросалась в воду, как в спасение. И становилась другой — царицей. Теперь за нее уже не сильно боялись и отпускали подальше. Кажется, всем стало ясно: море — ее стихия. Юркая и гибкая, как рыбка, девочка отдавала себя только ему. Море — друг. Не предаст, поддержит, а как чудесно ласкает и совсем не страшно накрывает с головой пенной волной, словно в жмурки играет. На таких пологих волнах с белым шипящим гребнем особенно приятно кататься — подплывешь к вершине и скользишь вниз по жидкому стеклу податливого склона. Плыть, плыть, перекатываясь с горки на горку, пока берег не станет узкой полоской. Тогда перевернуться на спину и качаться, слушая, как в ушах говорит вода. Если затихнуть и не шевелиться, то можно услышать музыку — особую, глубинную.

Мне больше ног моих не надо,Пусть превратятся в рыбий хвост!Плыву, и радостна прохлада,Белеет тускло дальний мост……Смотри, как глубоко ныряю,Держусь за водоросль рукой,Ничьих я слов не повторяюИ не пленюсь ничьей тоской…

Вынырнув, она перевернулась на спину, распласталась на качающейся зыби. Закрыла глаза, стараясь уловить переливы загадочной мелодии, которую напевало море, забравшись в уши… Вздрогнула — ее руки коснулось весло.

— Эй, малышка, тут крупные шхуны ходят, не заметят, что ты загораешь. Под винт попадешь — на куски порубит. А ну, придурошная, греби к берегу. — Парень сидел спиной к солнцу, очерчивающему темный силуэт с широкими плечами и взлохмаченной ветром головой.

— Спасатель нашелся. Я давно плаваю и все вижу и слышу. А если и не слышу, то ощущаю по запаху. Ты весь пропах рыбой и дегтем. И у тебя на руках якорь и еще буквы.

— Не мудрено, что рыбой за милю несет. Сгрузил на шхуну кефаль. На хозяина работаю, а он дерет три шкуры. — Сквозь слой воды он оценил длинное голубоватое девичье тело, светлый, в тени густых мокрых ресниц, взгляд. Глянула внимательно и строго — не определишь, сколько лет. Опасный взгляд.

— Чего смотришь? Уж не ведунья?

— Сирена. Моряков привораживаю. А кроме того — я последняя херсонидка.

— Это уже серьезно, — шутливо нахмурился парень, и Анна поняла: он не старше ее шестнадцатилетнего брата.

— Годков сколько тебе, сирена?

— Двенадцать, — соврала Анна. Цифра весомая, значительная. — И гадать умею. Это у меня от прабабки, татарской княжны. Хочешь, погадаю по руке?

— Ха, не рука, а одни мозоли. — Он обтер ладонь о рубашку и протянул к воде.

— Лучше я к тебе заберусь. Надо смотреть внимательно.

— Забирайся, покатаю!

Он помог ей, подтянув за плечи, перевалиться животом через борт и влезть в лодку. Зацепилась за гвоздь. Возле пупка, в разрыве мокрого ситца обозначилась ссадина. Он тронул ее пальцем:

— Заживет до свадьбы.

— И платье заштопается. — Сев напротив парня, Анна взяла крепкую ладонь, рассмотрела запястье. Прочла синие буквы под кожей «Мария». — Это твоя жена?

— Какая жена у нищего моряка? Да и нос у меня еще не дорос. «Святая Мария». Отец на старом суденышке плавал, затопили его уже, а имя осталось. Ты из здешних гречанок? С лица похожа, а говор городской, не местный.

— Моя семья здесь отдыхает.

— В платье плаваешь, как гречанка.

— Или как утопленница. — Скрутив, Анна отжала ситцевый подол. — Противно наряжаться, как эти принцессы на горошине, что вон в тех белых дачах живут. Расфуфырятся, как на бал, войдут по колено и визжат: «Поплавали!» У меня свои отношения с морем. Личные…

«Ко мне приплывала зеленая рыба, ко мне прилетала белая чайка,А я была дерзкой, злой и веселой, и вовсе не знала, что это — счастье»,

— это она напишет позже. И верно: детство у моря — сплошное счастье, но о счастье не знаешь — им дышишь, живешь.

— Ты отчаянная.

Анна встряхнула короткими волосами, разбрасывая веер брызг.

— Трясешься, не хуже пса, — засмеялся рыбак. — Я думал, ты в шапке плаваешь!

— Это у меня волосы после кори так отрастают. Густые, как шерсть у Черноморда, который у причала промышляет. Рыбку, что ему кидают, прямо целиком заглатывает!

— Густые и шелковые. — Он потрогал ее волосы. — Ты со всеми целуешься? Губы вспухшие.

— Дурак, это от воды, и глаза красные. Ни с кем я не целовалась. И нечего меня трогать. У нас воспитание строгое. Вон отец машет, кулаки показывает. Испугался? Он не какой-то там рыбак — капитан второго ранга.

— В отставке — одет в штатское. Но усищи… Выдерет тебя как пить дать, да и мне достанется. Высажу-ка я тебя, русалка, на пирсе.

— Давай подгреби к тому камню — пусть здесь ловит свою морскую дочь. — Анна ловко вскарабкалась по уступам огромного пористого валуна, поднявшего из воды тяжелую медвежью голову недалеко от берега. — Взрослые вечно все портят…

Моряк посмотрел на ее узкий задик, обтянутый мокрым платьем, быстрые длинные ноги, почти плоскую, едва набухающую грудь и усмехнулся:

— Ну, расти большая. Может, еще и свидимся.

…И потом еще три лета она высматривала его в каждой лодке. Появился, когда ей исполнилось тринадцать — день в день!

Просто подошел сзади и тронул за плечо:

— Привет, херсонидка. Выросла — не узнать. Грива как у коня — до пояса.

— Высушивать косы не успеваю. — Она смотрела на него, и казалось, вот оно, счастье. Синее глаз в мире быть не может, и весь он такой, что только зажмуриться и броситься с высоты, а его загорелые руки пусть ловят. А губы… губы целуют.

Он смутился под ее взглядом, закурил самокрутку.

— А хочешь, я тебе старый город покажу? Приходи вечером к причалу. Мама не заругает?

— Я вполне самостоятельный человек. Месяц назад мне исполнилось шестнадцать, — снова соврала она.

…Прогулка по старому городу могла бы длиться вечность. А возможно, и длилась больше вечности — от самого херсонесского царствования.

— Есть хочу жутко. — Анна погладила впавший живот. Из харчевни рядом пахло жареной рыбой. Морскую рыбу ели херсониды, и ничего лучше до сих пор человечество не придумало.

— Пошли! Вот я дурень! Акулий клык — это Пашку так с детства прозвали, когда зуб впереди поперек вырос, — лучший на побережье повар. — Голубой глаз подмигнул. — Потому что с меня денег не берет!

Жареная барабулька — самое вкусное блюдо в мире. Целую сковороду уплели и улизнули в темные узкие проулочки.

Ее новый знакомый знал здесь каждую нору. Казалось: это все его — тут родился, тут вырос. Рассказывал всякие древние истории. А может, и наплел с три короба. Про царицу Херсонского царства знал много. Только получалось, что поглотили ее волны — спасли от бесчестья, когда обступили крепость варвары. А любимый жених, царевич, погиб от меча злодея. Кровавая вода омывала его мертвое тело, да так и унесла в море — к невесте.

Поцелуй пах жареной рыбой и темным молодым вином, что принес им Клык в пыльной бутыли. Анна хотела вытереть губы ладонью и передумала:

— Пусть останется, как печать счастья. Я буду беречь ее всю жизнь.

Целовались прямо у моря, лежа на теплой гальке у перевернутой лодки. Она вытягивалась, закинув руки и отдавая ему всю себя. Как морю.

А он — таких больше не было. Не могло быть…

Руки голы выше локтя,А глаза синей, чем лед.Едкий, душный запах дегтя,Как загар, тебе идет.И всегда, всегда распахнутВорот куртки голубой,И рыбачки только ахнут,Закрасневшись пред тобой.Даже девочка, что ходитВ город продавать камсу,Как потерянная бродитВечерами на мысу.Щеки бледны, руки слабы,Истомленный взор глубок,Ноги ей щекочут крабы,Выползая на песок.Но она уже не ловитИх протянутой рукой.Все сильней биенье кровиВ теле, раненном тоской…

Она теперь не ходила — летала, и моряки сворачивали шеи. А ночью они снова были вместе с «царевичем». Заплыв на камень в километре от берега — на свой остров, лежали, смотрели в черное небо на теплом еще от солнца песчанике. Поцелуи моря и его — не разобрать, и не надо. Он — море. Море — его ласка.

Об этой истории Анна написала в заветной тетрадке. И никогда больше родители не привозили ее в Херсонес. Увезли на следующий же день от греха подальше.

Он искал ее в море и в городке. И еще долго, долго ждал, щурясь на сверкающую морскую гладь — не вынырнет ли из воды лаковая черная голова и не сверкнут ли из-под стрелок мокрых ресниц строгие глаза.

Глава 8«Ты письмо мое, милый, не комкайДо конца его, друг, прочти». А.А.

Переписка с Парижем шла регулярно. Радостные отчеты Николая о его завоеваниях Анна рвала и выбрасывала, с трудом подавляя завистливую горечь. Она переживала трудное время. Похоронила любимую сестру Инну, призрак туберкулеза подобрался ближе: теперь он охотился за ней. Она долго и тяжело болела бронхитом с осложнением, грозящим перейти в горловую чахотку. Испуганная мать весной увезла дочь в Севастополь в водолечебницу Шмидта, где, как говорили, весьма часто помогали при подобном диагнозе. И похоже, помогли. Девушка окрепла, чахотка отступила. Но безумный страх потерять жизнь засел глубоко внутри — словно ледышку проглотила, и она никак не может растаять.

В те темные месяцы предумирания, в ознобе приближавшейся смертельной болезни тело хотело жить, ох как оно хотело — юное и сильное, обреченное гнить в земле.

«Раздам, раздам всем. Молодость, силу, злую решительность…»

Она шла по вечерней набережной, ловила взгляды проходящих мужчин. Стройных и грузных, молчаливых и болтливых — ей все равно, лишь бы были жадные, голодные. Утолить, напоить собой, чтобы помнили, всегда помнили, когда ее уже не будет. Легко сказать… Верней — подумать.

…Проводив мать с остальными детьми в Киев, Анна осталась до осени жить одна в пустой теткиной квартире. Плавала, кормила полосатую тощую кошку купленными на базаре бычками, стирала пыль с глянцевых листов фикуса, читала французские романы, завалявшиеся в теткином комоде, грезила о любви. Получала письма от Николая…

Воображает из себя много, но забавный и умница. Влюблен до смерти. Издали он даже хорош. А вблизи его картавость и косящий глаз, его туманные речи и хватанье за руку в порыве чувств, затяжные прогулки с бесконечными монологами о поэзии — все это просто бесит! Разве так в романах? Когда «сердце останавливается, и ты готова отдать всю себя без остатка его губам, рукам…» «Стать женщиной в объятиях любимого…» От одной мысли дух захватывало. Довольно грезить о поцелуях загорелых херсонесских моряков. Жизнь, висевшая на волоске чуть не всю зиму, казалась хрупкой, быстротечной. Семнадцать — возраст мистический. Особенно если в глубине души обитает страх, что этот твой год — последний. Дух и тело Анны как бы обособились. Мечты и фантазии обретали статус реальности. Ты уже не ты, а некое высшее существо, гибким шагом пантеры несущее свое юное, морем обласканное тело своему избраннику…

Соблазн следовал за ней, за бьющимся о щиколотки мокрым подолом, за босыми загорелыми ступнями. Талию в два обхвата овевал ветер, играя в смоляных волосах.

Такие девчонки в семнадцать лет — сплошное головокружение… Смуглая, вызолоченная загаром кожа, длинные ноги, гибкие длинные руки, узкое тело, облепленное цветастым ситцевым платьем. С балкона гостиницы он видел, как девушка отжимает длинные волосы, скручивая тугим узлом, а потом вольным взмахом головы отпускает их на волю соленого ветерка. Будто молодая норовистая кобылка гривой встряхивает!

Вокруг лампы гостиничного номера кружили мухи, ветер шелестел газетой, приколотой к южному окну. Жарко. И ни копья на бутылку вина! Денег от этой стервы, видать, не дождешься, хоть три раза в день на почту бегай. Хорошо, билет до Одессы в кармане. Надеть бы сейчас полосатое клоунское трико, подклеить сизый нос и выскочить на пустую площадь! Ничего, зрители набегут! Ведь у рыжего Боба есть волшебная дудочка, высвистывающая разные мелодии. А кобылка с черной гривой будет стоять в первом ряду и пялиться на его бицепсы. Нешуточные накачал, когда «работал воздух».

Она заметила, что он наблюдает за ней с балкона дешевой гостиницы, пристроившейся в том месте, где набережная давно уже превратилась в дикий пляж. Коренастый крепыш, ворот мятой, некогда белой рубахи распахнут, открывая крепкую шею… Ветер треплет широкие парусиновые брюки и рыжеватые, выгоревшие прядями волосы.

Вечером она снова пришла на это место. Плавала до горизонта, прямо к заходящему солнцу, резвилась в легких волнах. Он сидел на тумбе причала, скрывая лицо за листами газеты. Сильные руки в светлых волосках, ухватистые простонародные кисти. Явно косился в ее сторону, придумывая повод познакомиться. Хорошо же! Анна вышла из воды, потянулась, закинув руки, изогнулась петлей, прижав ступни к затылку. А потом перешла на «мостик» и шпагат — так, играючи. Солнце уже село, уйдя за край бухты, на берегу никого не было. Пусть глазеет. И даже приятно, что так и замер, не отрывая черных, глубоких и хищных глаз.

Она распласталась на теплой еще гальке. Камни хрустнули. Кто-то сел рядом.

— Прошу прощения, мадмуазель, за беспокойство… — В тихом голосе еле заметен немецкий или прибалтийский акцент. — Разрешите представиться: Рыжий Боб. Я здесь работал и застрял по независящим от меня обстоятельствам. — Он зыркнул по сторонам как-то затравленно. — На шерсть мою глядишь? — Он протянул перед собой поросшие рыжим волосом руки. — Это знаешь отчего? — Глаза Боба стали хитрыми. Пригнувшись к Анне, он прошептал: — У нас говорят, что моя мамка, царствие ей небесное, зачала от гориллы… Чего смеешься? Очень даже научный факт. — Он поймал ее за руку: — Да постой, не уходи. Пошутил я. Дело-то тут совсем в другом…

Анна села, повернула к нему лицо и тут же нырнула в «омут его глаз» — так писали в романах. Она погрузилась в черные точки зрачков как привороженная. Заметила лучики морщинок, рыжие редкие ресницы, почему-то напомнившие о рыси, но вовсе не о гориллах. И тоску потаенную, спрятанную, такую — хоть в петлю лезь — тоже заметила.

— Дела идут плохо?

— Дело-то одно, наиважнейшее — ты. Зовут как?

— Анна. Лечилась в санатории. Скоро уезжаю.

— Руку! — Он встал, протянул ей ладонь и властно поднял. — Алле! Я уезжаю завтра. Сейчас ты пойдешь со мной. Гостиница рядом. Ничего не говори, я знаю, так надо. Не вздумай переодеваться — платье почти высохло. А это я захвачу, — он сунул за пазуху ее льняной прогулочный сарафанчик, расстеленный на камнях. — Ничего не говори — молчок!

Сердце бухнуло колоколом. Бежать? Но она подчинилась, словно давно ждала этого голоса и приказа: «Так надо!»

Натянула ремешки босоножек, держа его под локоть, одернула влажное, прилипающее к телу платье. Так и вошла в гостиницу. В пропахшем тушеной капустой полуподвальном ресторанчике пиликала скрипка, шаткая лестница вела наверх. Он сделал ей знак подождать и отвернулся к пробегавшему мимо с подносом парню. Что-то шепнул, снял с пальца и отдал узкое кольцо. Парень потер кольцо о фартук, прикусил на зуб и кивнул. Рыжий Боб подмигнул Анне, подхватил ее под руку, и она потеряла вес. Словно ветром сдуло ее в иное измерение, где и слова и чувства были другими: грех, страсть, наслаждение.

Принесенное парнем красное вино «Изабелла» навсегда запечатлелось в памяти как нечто исключительно важное, как знак судьбы.

Его мускулистые руки, плотное, потное тело оказались легкими, летучими, будто они оба парили в облаке.

— Не предупредила, киса… — Он закурил вонючую папиросу. Кинул измятую пачку на стол. — Да я и сам знал, что ты нетронутая. Знал, потому так меня скрутило — двое суток ни сесть, ни лечь, только жар в паху. Такие вот дела… Спи. — Он затянулся в последний раз, загасил окурок в тарелке с разводами засохшего соуса, отвернулся, натянул на голову простыню. И, успев шепнуть: — Это от мух, — захрапел.

Спать? В комнате, где еще не погасли синие вечерние сумерки? Свершилось. Она нашла Его, и этого похрапывающего самца ей суждено любить всю жизнь. Единственного. Потому что сделал ее женщиной? Тоже — событие!.. Странно. Чужой и нелюбимый. Хрюкает легонько толстыми губами. Кто-то сильно врет в этих романах.

Она смотрела на темную гладь воды за распахнутой балконной дверью и чувствовала, как опускается на побережье прохладная бархатная ночь. Вот он — единственный любовник — море! Курить здесь врачи всем запретили настрого. Да она и не собиралась — противно как-то. Глупости. Теперь все будет по-другому. Вытащила папиросу из мятой пачки, лежавшей на столе. Неумело прикурила, вышла на балкон, кашляя. Прикрыть чем-то наготу и мысли не было — от моря скрывать нечего. По ноге скользнула капля крови — жертвоприношение в обряде посвящения в женщины.

— Не спишь? — Он тронул ее за бедра, подкравшись сзади. Взял из ее руки папиросу, глубоко затянулся и откинул далеко в камни потускневшего светлячка. — Стемнело. Алле! — Подхватил ее на руки, набросив на ходу простыню, вихрем, одним махом, унес на берег и, твердо ступая по скользкой гальке, вошел в воду. Море приняло их как одно тело. Анна снова стала женщиной, и еще, и еще раз, превращаясь в настоящую, кипящую страстью Ундину. Вот они какие — слитые с мужчиной и с морем в акте наслаждения Девы моря…

На них смотрели высыпавшие крупные звезды. И еще парень, получивший от постояльца золотое кольцо — достаточную плату, чтобы стать глухим и слепым и не замечать, как двое, едва замотавшись в простыню, сбежали к воде. И словно пропали, растворившись в ее черноте. Лишь лунная дорожка дрожала мириадами блесток.

«Изабеллу» она больше не пила… Потому что утром он учтиво поцеловал ее руку:

— Если позволите, я напишу вам.

Солнце лежало на смятой постели, на разметанных волосах Анны. На истоптанном половичке стоял коренастый мужчина в смешных лаковых туфлях с загнувшимися носами, с потертым, в облезлых наклейках иностранных отелей, чемоданчиком. Рыжие патлы приглажены, немолодое лицо чуть скривилось — то ли слезы, то ли смех, и вдруг… Анна ойкнула: по левой щеке ее Единственного к опущенному трагически уголку губ побежали слезы. А правая — с веселым рысьим глазом, смеялась оскалом пухлого рта!

— Ну вот, рассмешил! Запомни, у жизни всегда две стороны — одна плачет, другая смеется.

— Глаза не черные, а желтые, хищные.

— Я тебя рассмешил, так и запомни. Я отличный клоун.

— Клоун?

— Не столь важно, мадемуазель. Всегда кто-то клоун, кто-то зритель. Кто-то в центре манежа, а кто-то — толпа. Все. Побежал! Я уже опаздываю на мальпост.

Она как сомнамбула смотрела на лаковые носки его туфель. Потом вскочила, натянула льняной сарафан, расправленный на спинке стула, — он не забыл приготовить ее наряд.

— Проводы отменяются. Я напишу вам, мадемуазель. — Он сделал реверанс и открыл дверь. Анна бросилась наперерез, встала в проеме, схватившись за косяки.

— Сколько?!

— Что «сколько»? Ха! — Он подмигнул. — Похожа на распятие. Прости меня, Господи.

— Сколько я должна ждать? Ждать письма?

Он засмеялся, закинув голову, заходил под смуглой кожей кадык.

— Жди ответа, как соловей лета! Так пишут на открытках с голубками. — И поняв, что девчонка близка к обмороку от его шутки, потрепал ее длинные, спутанные волосы. — Думаю, из тебя выйдет толк. Я видел, как ты плаваешь и ныряешь с камня. В тебе есть кураж, есть стержень. Стержень — это главное! Ты не зритель — ты тот, кто в центре. Только не в моем цирке. Дела идут скверно. Луиза, моя гражданская, ждет второго. — Он взял ее за подбородок и заглянул в глаза: — Отчаянная! Будут у тебя еще принцы, Русалочка.

И никогда, никогда больше… Никогда она не видела свою единственную любовь.

Только в тот же день у станции мальпостов мелькнула рыжая всклокоченная голова. Анна замахала руками молча — горло перехватило. Он пробежал окрест рассеянным взглядом, словно не заметил ее. Или вправду не узнал? А может, узнал и плакал потом всю дорогу одним левым глазом, повернутым к окну, чтобы не видели пассажиры, сидевшие рядом?

Неделю Анна ждала письма, с каждым днем теряя надежду. Однажды жалкий обломок надежды превратился в шипящую злость. Поскорее сбежать, убить чары, заполонившие ее тело. Ведь в каждой частице того, что составляло Анну, жил он. Для нее самой не осталось места. Погоди же, мой единственный! Она сняла бельевую веревку с балкона, неумело, несколько раз переделывая, увязала петлю. Жаль, крюка для люстры нет — вместо него выгоревший облупленный медальон, изображающий резвящихся ангелочков. Забить надо в потолок гвоздь побольше. Подтащила стол, втянула на него табуретку. Мелькнула мысль: почему повешенный должен висеть непременно в центре? Ответила себе голосом рыжего: «последняя гастроль, герой в центре манежа». Встала на табуретку, прицелилась молотком к гвоздю. Пара ударов, и куски штукатурки посыпались ей прямо в лицо — ангел лишился половины щеки. К чертям трухлявый потолок, шаткую табуретку, противный, под синей плюшевой скатертью стол, похожий на гроб! Совсем ведь просто — острый нож и голубые ручейки вен. Она нашла его на кухне и протянула над раковиной со сбитой эмалью дрожащие руки. Спешила очень, но заметила: нож ржавый, пахнет рыбой, даже чешуйки к деревянной ручке пристали… Ее стошнило. Противно. Не так. Все не так. И душит что-то, подпирает, не вздохнуть… Жалко — себя жалко! Вот этих бьющихся жилок, этой загоревшей кожи, пахнущей его табаком…

Схватила синюю тетрадь — на белые листы хлынула волна слов, только успевай записывать. Отпустило. Вздохнула полной грудью. Писала всю ночь. Страниц не хватило, писала на голубых листках теткиного почтового набора и уснула, уронив на исписанную бумагу счастливое лицо.

А на рассвете, на том месте пляжа, где были они вдвоем, нагребла веток и сухих водорослей. Солнце всходило за холмом справа, мир был тих и нежен. Огонь блеклый, прозрачный, нехотя поедал тетрадь и листки. Кучка золы. Все. Это и есть смерть. Это и есть похороны. Похороны той Анны, которую никогда и никто не узнает.

Через полвека она вспомнит это аутодафе:

Уже красуется на книжной полкеТвоя благополучная сестра,А над тобою звездных стай осколкиИ под тобою угольки костра.Как ты молила, как ты жить хотела,Как ты боялась едкого огня!Но вдруг твое затрепетало тело,А голос, улетая, клял меня…

Еще три года ежедневно ходила она на почту, как на кладбище надежды — не за письмом, а помянуть навсегда канувшего в благодать Вселенной Единственного…

Анна зажмурилась: сны становились явью, явь — снами и стихами. А быль или небыль — разве можно понять это про то, что сочинено не тобой, а продиктовано Свыше?

…Что рассказать Николаю? Как объяснить, что она никогда не сможет быть с ним такой, как он хочет? И не важно, кто был первым, а кто вторым, — все были другими. И не грех это вовсе, если к юному телу прикоснулась мечта.

«Пусть не запятнано ложе царицы, грешные к ней прикасались мечты…» — догадывается бескомпромиссный Гумилев. Прикосновение мечты уязвляло его гордость, истязало ревностью больше, чем имя конкретного соперника. Он-то знал, что мечта ярче и сильнее любой реальности.

Приближалась осень. Пора было возвращаться в Киев, учить латынь, законодательство, посещать эти нудные курсы, получать письма от Гумилева. Она станет прежней Анной. Никто не узнает, как бегала каждый день на почту, как вбивала в штукатурку гвоздь и стояла над раковиной с кухонным ножом. Только синяя тетрадь приняла исповедь о первой, испепеляющей любви к мужчине иного — бродяжьего племени. И еще стихи о том, что суждено этой первой любви стать единственной.

Хорони, хорони меня, ветер!Родные мои не пришли,Надо мною блуждающий вечерИ дыханье тихой земли.Я была, как и ты, свободной,Но я слишком хотела жить.Видишь, ветер, мой труп холодный,И некому руки сложить.Закрой эту черную рануПокровом вечерней тьмы,И вели голубому тумануНадо мною читать псалмы…

И без того не отличавшаяся веселостью, она стала похожа на монашку, готовящуюся к постригу. О депрессии тогда рассуждали мало. Говорили: «впала в меланхолию», «мается сплином».

Купив дешевых папирос, Анна надолго уходила к морю. Ветер уносил дым, трепал волосы. Но не осушал слезы — Анна не плакала. Уезжать совсем не хотелось. Будто здесь был дом, в который должен вернуться тот, кого всегда ждешь.

…Я с рыбаками дружбу водила.Под опрокинутой лодкой частоВо время ливня с ними сидела,Про море слушала, запоминала,Каждому слову тайно веря…

Глава 9«Царица — иль, может быть, только капризный ребенок,Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда…» Н.Г.

Шли последние дни севастопольских «каникул». Анна твердо решила, что в воскресенье уедет в Киев. Море еще теплое и невероятно ласковое. Вода возвращала память о той ночи. Но уже далекую, покрывшуюся патиной забвения — как память о древней херсонидке, поглощенной пучиной много веков назад.

Однажды, отдыхая от заплыва, она еще издали увидела элегантного господина в белом костюме, соломенной шляпе, направлявшегося к ней. Вдруг вскипела и тут же умерла радость. Другой. Неся портфель и шаря тросточкой в крупной гальке, мужчина крутил шеей в высоком воротнике, словно пытаясь освободиться от зловещей удавки.

— Николай! — Она поспешила выбросить папиросу, поднялась, замахала руками. — Сюда…

Прибыв в Севастополь, Гумилев поселился в гостинице. Он направлялся в Париж, кроме того, вез Анне в подарок написанную только что пьесу «Шут короля Батиньоля».

Отъезд Анны в Киев пришлось перенести. Две недели Николай провел возле нее, не очень-то замечая ее рассеянную отстраненность. Он всегда был слишком сосредоточен на себе, чтобы замечать такие пустяки. Сделать ему предстояло многое. Первое: получить наконец согласие на брак, второе: преподнести в качестве подарка к обручению посвященную Анне пьесу, третье: заманить с собой в Париж. Непростые задачи. Время шло — прогулки, разговоры о литературе и литераторах. Николай обладал удивительно точным литературным вкусом, а его знание поэзии удивляло опытных знатоков. Анна слушала механически. Но «лекции» Гумилева касались того, что больше всего на свете интересовало ее, — стихосложения. Память работала с точностью магнитофона — все это еще пригодится ей.

И вот — кончились приморские каникулы. Николаю пора уезжать. Последний вечер должен был решить все…

Они уселись у воды на выброшенную морем корягу. Прямо у горизонта тонуло солнце, посылая всему миру, словно благословение, розово-золотой веер лучей.

Анна выглядела настоящей морской девчонкой — косы, не успевавшие просыхать, пропахли морем, горбинка на носу блестела, как отполированное драгоценное дерево, кожа, вызолоченная загаром, светилась. Глаза на потемневшем лице стали совсем светлыми — серебряными, будто расплавленная тоска.

— Тебе идет печаль. Выглядишь стильно: туземный цвет кожи, лицо словно высечено из розового дерева. И эта гордая, неземной прелести фигура… — Он приглядывался к ней, не смея уловить нечто новое.

В белом парижском костюме последнего фасона — мятом и широком, в надвинутом на лоб соломенном канотье, Николай смотрелся странно рядом с этой растрепой.

Он приподнял рукав ее легкого, чуть не добела выгоревшего платья.

— Даже плечо загорело. Как это тебе удалось? Загорала «ню»? — Усмешка, похожая на ревность, мелькнула на его лице. Догадался?

— Вышло очень просто. Я выросла на море. Плаваю как рыба. Далеко, аж берега не видно. Лягу на воду и отдыхаю, потом верчусь волчком, взбивая пену так, что голова идет кругом, и не поймешь, где небо, где море… А эти светские клуши, — она кивнула на солярий для дам, приходящих из дач и санаториев, — принимают солнечные ванны в полных доспехах и чепчиках, потом зайдут в воду на три шага и приседают с кряканьем! Эта процедура называется «принятие морских ванн»!

— А как называется ваша процедура, Ундина?

— Свидание с морем! С пирса бросаюсь головой вниз, как в объятия, в столбе солнечных брызг. Полет — и рассекаю тугую ласковую воду… Если на камень попаду… Значит, так надо. Вытащат, похоронят.

— Что за глупые шутки! Я всегда знал: море — твое царство. Но выделывать такие штучки на людях… Мы не в шапито… — Он оглядел почти пустынный пляж. Две-три пары прогуливались по верхней тропинке. — На тебя же все смотрят, когда ты демонстрируешь свои трюки…

— Это не трюки… Это моя жизнь. — Анна вытерла рукой мокрый нос, из которого капала морская вода. — Я выросла на воде. Каждое лето — в море, каждый день — распухшие от воды глаза, и струйки воды из носа до ночи текут! По-моему, не слишком привлекательно! И кстати, никого это не интересует.

— Постой! А твой купальный костюм?

— Смеешься, Коля? Какой «костюм»? Вот это выгоревшее ситцевое платьице. Я прячу его после купания в камнях и переодеваюсь в сухое — вполне приличное. Благопристойно и строго. Разве не заметил?

— По… по… погодите! — Он побагровел. — Пгаваете в этих госкутах, натянутых на гогое тего?! — Пораженный открытием, Николай грассировал с удвоенным усердием.

— Нет, в корсете на китовом усе! — огрызнулась Анна. — И в шлеме из резины. — Она пересела подальше от шокированного кавалера, словно боясь замарать его костюм, и посмотрела с интересом: — Не пойму, Николай Степанович, вам Ундина нужна или светская курица? Хотите, покажу сейчас всем желающим «змейку»? Вы же знаете, я могу.

— Постойте… Что за чушь! Гордая женщина, моя царица — целомудренна и неприступна! Аристократки не плавают голыми! Не развлекает толпу акробатикой! — От волнения его высокий лоб покрылся крупными каплями пота. Губы дрожали. Казалось, еще мгновение — и он ударит ее.

— Прекрати рассуждать, как деревенский старик, — холодно остановила пыл жениха Анна. — Забыл, что на дворе двадцатый век? Женщины носят брюки и летают на аэропланах! Роденом восхищается весь мир!

Николай крепко сжал узкое запястье Анны.

— Не заговаривайте мне зубы эмансипацией. Говорите прямо: кто был у вас до меня? К таким распущенным девчонкам липнут почем зря!

— Да, я — приморская девчонка. И горжусь этим. Не понимаю только, почему вы выбрали именно меня? Вон сколько достойных дам загорают в полном облачении и никого не соблазняют ситцевым платьишком.

— Анна! — он вскочил, сжал кулаки, — довольно сказок. Вы должны наконец все мне рассказать!

— Может, хватит об этом? Нелепые разбирательства для нашего свободного века.

— Я хочу сделать вас своей женой! А моя жена — это хрустальная, незапятнанная дева!

— О, как вы меня бесите своими домостроевскими взглядами! — Она вскочила, стряхнув с юбки горсть плоских голышей, собранных, чтобы забрасывать стежками в тихую воду. Хотела убежать, но засмотрелась на игру дельфинов: — Смотри, дельфины! Они играют стайкой. Однажды я плавала с ними. А за мной наблюдал один человек… Один очень смешной человек… Очень-очень… — Она рванулась и побежала вдоль воды, увязая в гальке: — Не верь — все выдумала!

— Послушайте же, Анна! Это серьезно! Сейчас вы наконец дадите согласие стать моей женой, и мы вместе уедем в Париж. А в подарок к помолвке я написал посвященную вам пьесу. — Он достал папку с листками. — Вы себя здесь сразу узнаете.

Анна раскрыла листки и пробежала глазами список действующих лиц:

— Шут — это точно не для меня. Голубоглазый король… Ну, эту роль я найду кому поручить. А вот — Куртизанка! Меня описал? Не отпирайся, я твои игры давно раскусила. — Она легла на теплую гальку, раскинула руки, подняла глаза к небу: — Картина называется «Невинная куртизанка ждет очищения от грехов». Ты это ждал?

Он подошел к ней, заслонив косые лучи солнца:

— Прекрати беситься, скажи правду: да или нет? Только одно слово! Кто был твоим любовником?

— Да разве их перечислишь! — Она села, обхватила колени руками, вскинула ресницы с вызовом. — Волны целовали меня, на меня заглядывались загорелые моряки, меня ласкал соленый ветер, а море — о… разве мы с ним не были близки?

— Ты водишь меня за нос, чертовка, ведьма!

— Катись-ка лучше к невинным девочкам со своими соблазнительными куртизанками и пьесами! — Анна взметнула к небу странички пьесы, и ветер унес их в море. Словно белые розы, они качались на мелких волнах и, тяжелея, тонули.

Странна белая розаВ тихой вечерней прохладе…Что это? Снова угрозаИли мольба о пощаде?

Глава 10«О, убейте меня, о, повесьте,Забросайте камнями, как пса, задавите!» Н.Г.

В поезде, возвращаясь в Париж, Николай писал горячечно, опережая перестук колес и сердца:

…Сбегающий сумрак, какая-то крикнула птица,И вот перед ней замелькали во влаге дельфины.Чтоб плыть к бирюзовым владеньям влюбленного принца,Они предлагали свои глянцевитые спины…

Стихи назывались «Отказ» и завершались печальной зарисовкой оставленной на берегу «неневесты»:

…Царица — иль, может быть, только капризный ребенок,Усталый ребенок с бессильною мукою взгляда…

Все же он понял эту бессильную муку взгляда Анны. Хотя и вообразить бы не смог ее на табурете под вбитым гвоздем и не знал, что горькая и совсем близкая дорога, предназначенная ему, недавно была пройдена ею.

Итак — снова Париж. И к чему он ему теперь? Жить незачем. Вдобавок — ни гроша. Все деньги, выданные матерью, истрачены на поездку в Севастополь. Последняя чашка кофе за столиком на бульваре и — вперед! Красивая смерть в пучине волн, о такой только можно мечтать. Он перегнулся через парапет, бросая чайкам в Сене остаток круассана. По бурой воде скользили трамвайчики, оставляя на поверхности бензиновые разводы. Нет, смерть в такой воде может устроить лишь клошара.

Николай пешком направился в Нормандию, воображая, как прыгнет с утеса в синюю, бездонную бухту. Увы, Гумилева арестовали за бродяжничество и вернули в Париж. Там он занял денег у ростовщика и поехал… Куда же? Его, словно зомби, вновь манила к себе Анна, к тому времени вернувшаяся в Киев.

Она пришла с занятий на курсах и увидела перевернутое лицо сидевшего за столом Гумилева. Вспыхнула от бешенства, швырнула на диван сумку с тетрадями, приняла боевую стойку: подбоченилась, выпятив правое бедро:

— Да вы что — взялись следить за мной? Поджидали меня дома, чтобы наконец узнать, кто я?! И как живу. Небогато, верно?

— Я тоже нищий.

— Это, пожалуй, повод, чтобы пожениться. Станем ходить с котомками и петь под окнами за ради Христа. Я буду делать «змейку» и предсказывать будущее. Или искать воду для колодцев. Прутиком — я умею! Со мной не пропадете!

— Вы снова мучаете меня… Снова не хотите сказать правду!

— Ах, это… — Анна села, забросила ногу на ногу, обтянув колено тонким синим крепом. Закурила дешевую папиросу. Лихо выпустила дым. — Хорошо. У меня был мужчина. Умный, тонкий, деликатный. И вот тут на руке наколка — якорь и женское имя. Бравый моряк. А потом еще, и еще один… Да стоит ли об этом?.. И к тому же я курю!

Николай превратился в соляной столб, и если бы в те дни была мода на разрывы сердца, умер бы на месте. Бледный, как полотно, упавшие руки… Анна не выдержала:

— Прекрати истерику! Никого у меня не было! Я выдумала якорь и моряка. Я не пойму, что тебе надо — кающуюся блудницу?

— Правду, — с пересохшим горлом просипел он. — Только ее я никогда не узнаю. — И он ушел, не оглядываясь. Прямой и немного деревянный, как всегда после встречи с Анной, раненный в сердце. Господи, в который же раз?

Но теперь — кончено! Терпение исчерпано. И юмор, и надежда, и вера в себя.

Тоска навалилась, сжимает грудь. Только не вспоминать ее вытянувшееся на камнях тело в мокром платьице… Не вспоминать никогда. Попросту — раствориться. Вот так: был, и нету…

Что он такое? Чистый фантом! Придуманное существо с начинкой крутого парня и в обличье денди. Мамин сынок, обожающий сочинять страшные приключения и душераздирающие истории. Этот нос, косоватость, картавость — да они с детства загнали его в угол, как зверька, заставляя щериться, воображать себя отважным капитаном в высоких ботфортах, с манжетами из брабантских кружев! Как лихо он рвал из-за пояса пистолет, усмиряя бунт на борту своей шхуны, какие красотки заглядывались на него в каждом порту! Порту, пропитанном опасностью и томлением. Он с дрожью отвращения проходил мимо бронзовых торсов работяг, ловя мускусный запах натруженных тел. Он искал. Избороздив океаны, исколесив континенты — в горах и на волнах, в хижинах и во дворцах искал свою Еву. Он узнал бы ее сразу — Ева одна. И она предназначена только ему. Тогда, в Сочельник 1903 года, Рок свел его с ней у Гостиного Двора и сразу связал навеки! Теперь стало ясно: смысл жизни в этой светлоглазой колдунье. Приручить дикарку, околдовать своими рассказами, опьянить страстью… Правда, про последнее он знал мало. Теория сводилась к пронзительным стихам — они так и лились. А практика — не стоит и упоминать. Ближние решили: Николай влюблен до умопомешательства, причем пожизненно. А он знал только головокружение и дрожание рук, охватывающее вблизи нее, знал свет ее лица, преследовавший всюду. И еще — клокочущую, неусмиримую ярость при мысли о том, что она — не Она! Что обознался, ошибся, не для него она рождена на свет, не ему предназначена. Он бился о загадки Анны, как об стену, изнемогая, теряя силы, гордость, последнюю веру в себя. Безумие охватывало все больше, не давая дышать, думать… Все. Точка. В дешевой гостинице на окраине Парижа закончится эта история.

Он освободит себя от нее — выметет «мусор», проветрит комнаты, заживет с чистого листа! Двадцать один — не конец света.

Николай вскочил, распахнул окно, дохнувшее автомобильной гарью.

«Королева или капризный ребенок» — билось в висках… И ее узкое тело, призывно распластанное на камнях… Черт! Черт! Черт! Освободиться не удалось. Анна приворожила его. Яд оказался смертельным.

Сев за шаткий столик дешевого гостиничного номера, на шершавом листке с грубым вензелем «Отель «Парижский гость» он написал:

На камине свеча догорала, мигая,Отвечая дрожаньем случайному звуку.Он, согнувшись, сидел на полу, размышляя,Долго ль можно терпеть нестерпимую муку.Вспоминал о любви, об ушедшей невесте,Об обрывках давно миновавших событий,И шептал: «О, убейте меня, о, повесьте,Забросайте камнями, как пса, задавите!»

…Несколькими днями позже за столиком парижского кафе элегантный молодой мужчина, довольно известный поэт Гумилев, рассказал своему визави, полноватому господину с кудрявой шевелюрой, литератору Алексею Толстому, презабавный случай. Длинную, печальную, художественно окрашенную в небесные тона историю. Историю своей смерти.

Итак, он приговорил себя к смерти. Путь выбрал самый простой. Ушел, продираясь сквозь кусты, подальше в лес, ощупывая постоянно нагрудный карман пиджака, хранивший заветный пузырек. В нем Николай уже год носил кусок цианистого калия, способного свести счеты с жизнью в предельно короткий срок.

— Я снял воротник и высыпал яд на ладонь. Знал, что как только брошу его с ладони в рот, мгновенно настанет неизвестное… Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всех сил к губам… Помню шершавый вкус яда… И стал ждать угасания. Но оно не наступило… Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом я приподнялся и огляделся. Увидел, что сижу на траве наверху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валяются воротник и галстук…

— Осечка! — отметил Толстой. — Поздравляю. — Насмешливыми, внимательными глазами он наблюдал за собеседником. Потом он напишет: «Гумилев говорил глуховатым, медленным голосом. Прямой, деревянный, с большим носом, с надвинутым на глаза котелком. В нем было что-то павлинье: напыщенность, важность, неповоротливость. Только рот у него был совсем мальчишеский с нежной и ласковой улыбкой…

Теперь окидываю взглядом его жизнь. Смерть всегда была возле него, думаю, его возбуждала ее близость. Он был мужественен и упрям. В нем был налет печали и важности. Он был мечтателен и отважен — капитан призрачного корабля с облачными парусами…»

Глава 11«А сердцу стало страшно биться,Такая в нем теперь тоска…» А.А.

Ахматова упрямство Николая знала хорошо. Над его мужеством, живописуемом в пышно декорированных стихах, она посмеивалась. И поняла: теперь она верит в бабьи выдумки под названием «приворот»…

В киевской квартире царила вечерняя прохлада. Анна лежала на продавленном диване, уставившись в потолок. Отвалившаяся местами лепнина, тени от веток каштана в голубом дыму папиросы. Время обтекало тело, как волны. Тик-так, тик-так — баюкали часы… Полетели… Сейчас она походила на свою мать или на ту юную лунатичку, которую выслеживали воспитатели в коридорах лицея. Куда унеслись ее мысли? Кто мог знать?.. Да и сама она часто путала сны с явью, а явь с видением, как в лунном трансе. Свои мысли, чужие… Да чужие ли? И видения, видения… Кто присылает их — память, фантазия, Муза?

Окутало воздухом, который она никогда не спутала бы ни с каким другим. Водоросли и разогретый на солнце старый камень, такой старый, что даже страшно прикоснуться. Столетняя гречанка, бронзовая и морщинистая, как печеное яблоко, поймала ее за руку в узенькой улочке под гирляндами сохнущего латаного белья. Самая древняя Херсонидка. Давно это было, так что, может, и не было вовсе.

— Я тебя здесь часто с ним вижу, — прошамкал ввалившийся рот. — Оставь, этот сокол не для тебя. Душу искогтит, сердце вынет. — Старуха отерла ладони о клочья бурой, словно засохшей кровью пропитанной юбки. — Дай руку.

Анна подчинилась вопреки желанию юркнуть в узкую щель между домов и бежать, бежать. В тринадцать лет ноги быстры.

— Красивая рука, нежная. Не для работы, для жадных губ. Только не здесь и не этой просоленной матросне целовать тебя. Ты девица непростая. С луной в сговоре. Знаешь, кто я? Вижу, знаешь… — Беззубый рот растянулся в улыбке.

— Знаю, что ты плохие дела делаешь. В черной тени твой дом, а в доме злой огонь! — выпалила Анна ходившие по городу слухи.

— Лихая девица! Есть, есть у меня злой огонь, да не для тебя запален. Кого люблю — тому дарю! — Откуда-то из седых косм темная иссохшая рука вытащила булавку и — раз! — вколола в тонкий палец Анны. Девочка не успела и шелохнуться, будто окаменела. Бусинку крови старуха жадно слизала языком. Пробормотала что-то невнятное и разразилась мужским, гортанным гоготом. С карнизов спящих домишек взвились голуби. Эхо заметалось в кривой улочке.

— К этому, с якорем на руке, больше не ходи. Не для тебя он. — Старуха опять зашлась смехом, кашляя и давясь. — Но я тебе подарок оставила: тот, кто не мил, навек присохнет. Силен королевич, да не прильнешь ты к нему естеством своим. А сама вспыхнешь и отгоришь большим пожаром в жертвенном костре. Только раз в твоей жизни такому огню бушевать. Так тебе на роду написано. А ты не тужи, Лунная, — так-то оно легче. Много даров от жизни получишь. Много и потеряешь. Много, много…

Умчалась в даль, словно провалилась в бездну, узенькая улочка, затих в колодце времени смех колдуньи…

«Кто не мил — навек присохнет…» Глупый сон. Анна верила в сны — они часто сбывались. А потом не могла понять, то ли придумала историю и она сбылась, то ли мимо пронеслось и растаяло нечто неведомое, что когда нибудь она обдумает и сочинит. Или узнает, натолкнувшись лбом в один прекрасный день.

Гумилев планировал свою первую поездку на Восток в Египет и по дороге решил заехать в Коктебель к Волошину. Да не один — с дамой. Чудесное возвращение к жизни в результате неудавшегося самоубийства подняло его жизненный тонус. Николай Степанович встрепенулся, деятельно взялся за организацию в Питере нового издания — журнала «Аполлон» (в котором в дальнейшем, до 1917 года, будет печатать стихи и переводы, вести постоянную рубрику «Письма о русской поэзии»). Почувствовав себя живым, полным сил и энергии, он с удовольствием закрутил роман с умненькой и чрезвычайно сексуальной хромоножкой — Елизаветой Дмитриевой, переводчицей, поэтессой, авантюристкой. На альбоме, подаренном Елизавете, Николай написал с гусарской удалью: «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, я нашел себе подругу из породы лебедей». Соль «несмущения» заключалась в том, что это посвящение уже было написано прежде, Анне. И получилось так, что Гумилев передал Лиле лебединый титул, а «неневесту» развенчал. Впрочем, имел право после стольких мук, от нее принятых.

В Коктебель с Дмитриевой они решили ехать вместе. Елизавета состояла в дружбе с женой Максимилиана Волошина художницей Сабашниковой. Но отношения в коктебельской общине не предусматривали соблюдения супружеской верности, и у Елизаветы начался бурный роман с ее обожаемым мэтром Волошиным.

Оскорбленный Николай немедля покинул гостеприимный дом Волошина и помчался к Анне, живущей в это время с матерью под Одессой в Люсдорфе…

Они стояли на увитой виноградом веранде, обращенной к морю.

— Я собираюсь в Африку. Хочу пригласить тебя. Здесь можно курить?

— Можно курить и беседовать, не задавая вопросов.

— Вопросов не будет. Похоже, я повзрослел. Когда-нибудь расскажу тебе все. Как ангел унес у меня из пузырька кусочек сахара…

— Ты увлекся фантастикой? Впрочем, и у моего потолочного ангела не выдержала щека.

— Я не шучу. Ошибся в выборе смертоносного оружия! Парижская «блошинка» способна на сюрпризы: подарить жизнь вместо кусочка цианида! Но это — потом. Сказка у камина.

— А я стала писать хорошие стихи. Послушаешь? — Анна оперлась на деревянный парапет и тихо начала читать — без аффектации, в том минорно-лирическом настроении, которого и требовала ее поэтика.

Протертый коврик под иконой,В прохладной комнате темно,И густо плющ темно-зеленыйЗавил широкое окно.(….)И у окна белеют пяльцы…Твой профиль тонок и жесток,Ты зацелованные пальцыБрезгливо прячешь под платок.А сердцу стало страшно биться,Такая в нем теперь тоска…И в косах спутанных таитсяЧуть слышный запах табака.

— Хорошо. Про коврик точно. И мой табак… А «зацелованные пальцы брезгливо прячешь под платок»? Это не обо мне, надеюсь?

— Все о нас и обо всех, кто прощается.

— Знаешь, вообще совсем неплохо. — Он посмотрел на нее, прищурившись. — Только мы прощаться не будем. Мы рванем в Египет! Такого у тебя в жизни никогда не будет. Воображаешь, сколько стихов?

— Спасибо, что счел меня подходящей спутницей в приключениях. Но ведь я — ледышка, там растаю. — Она взяла его за руку и заглянула в глаза: — Извини, Коленька, за «брезгливо». Это же образ.

— Образ всех ваших отказов и всех ваших измен. — Нахохлившись, он стал похож на большую сердитую птицу.

— Снова за свое? Коля, мне так не хочется вражды с тобой. Ведь лучше дружба, а? — В этот момент она испытывала к нему острое чувство жалости.

— Ладно, скажите хотя бы: вы меня любите? Любите, Анна Андреевна?

— Не люблю, но считаю вас, Николай Степанович, выдающимся человеком.

— Как Будду или Магомеда, — хмыкнул Николай. — Премного благодарен.

Который раз она смотрела, как удаляется его спина, и думала: «На этот раз наверняка кончено!»

Отношения с Гумилевым, сквозной линией проходящие через все юношеские годы Анны, развивались в странном импульсивном ритме. Анна и Николай то сближались, то разбегались в разные стороны. Серьезный разрыв следовал за разрывом «последним», происходило примирение, за ним — «разрыв навсегда», и снова по кругу. Он называл ее «неневестой», получая отказы стать его женой. Сколько раз она отказывала? Неизвестно, ведь были и письменные, и устные, и мирные «окончательные решения», и завершавшиеся бурными сценами расставания. Да, Анна со странным наслаждением мучила Николая. А он упрямо совершал тот же неудавшийся маневр. Повторять сорванный головоломный трюк станут только уверенные в себе мастера. Он же — неопытный в любовных делах, столько раз терпевший фиаско в этом сватовстве, повторял вновь и вновь, ведь его «неневеста» (или Нечто, называемое высшими силами) не давала окончательно порвать связующую их нить, после разлуки манила снова.

Гумилев раз и навсегда увидел в бледнолицей молчунье свой идеал — Еву, блудницу и беспорочную деву. Всю свою жизнь, так или иначе, он верен образу Анны — Евы, явившейся ему в стихах «Сон Адама» еще в 1908 году:

И кроткая Ева, игрушка богов,Когда-то ребенок, когда-то зарница,Теперь для него молодая тигрица,В зловещем мерцанье ее жемчугов,Предвестница бури, и крови, и страсти,И радостей злобных, и хмурых несчастий.(…)Он борется с нею. Коварный, как змей,Ее он опутал сетями соблазна.Вот Ева — блудница, лепечет бессвязно,Вот Ева — святая, с печалью очей.То лунная дева, то дева земная,Но вечно и всюду чужая, чужая.

Портрет удался, особенно точен финальный вывод: «То лунная дева, то дева земная, но вечно и всюду чужая, чужая». А что же Анна? Любая молодая женщина, желающая отделаться от неугодного ухажера, способна справиться с этой задачей. Но Горенко годами держала одержимого ею и поэзией «паладина» на привязи. Мистика? Расчет? Надежда на то, что довольно известный молодой поэт может оказаться полезным в ее литературной карьере? Анна Андреевна любила покапризничать, но и умение просчитывать выгодные варианты — ее сильная черта. Она называла чутье жизненной интуицией. И сделала все, чтобы придать своему имени наиболее мощное звучание — насколько это было возможно в ее трудной, не способствующей творческому и личностному расцвету жизни.

Длинная история отношений Ахматовой с Гумилевым похожа на взаимную пытку. Быть может, элемент садомазохизма требовался для поэтической игры, в которой Гумилев представлял страдательное, жертвенное начало, Анна же выступала в роли чертовки, мучительницы, изменчивой Евы. Определенно то, что каждый из них жил с ощущением постоянного присутствия рядом с собой смерти. Испытывал потребность с нею заигрывать. Вот только Гумилев, такой театрализованный в своей поэзии, со смертью играл честно. Анна же, столь неподдельная в «песнях», трагедию разыгрывала лишь на бумаге. В ее попытках уйти из жизни больше позы, «романа». В их «сватовстве» (чреватом для Гумилева двумя попытками самоубийства) больше странностей и загадок, чем не исковерканной фобиями и комплексами нормы.

Ахматова утверждала до конца жизни, что ее отношения с Гумилевым были особые, исключительные — «непонятная связь, ничего общего не имеющая с влюбленностью». С ее стороны — возможно. Николай же, помимо прочих, экзотически искаженных чувств, испытывал к Анне и вполне реальное плотское влечение. Много позже, вспоминая о первом чувстве, он признается, что действовал в угарном чаду страсти, стремясь к Анне как безумец. И решающим в этом влечении был ее ответ на ребром поставленный вопрос: «Девственна ли моя избранница?»

…Насмеявшись с Валей над таким поворотом дела, Анна вздохнула с облегчением: «Пошел он к черту, «конквистадор» с белыми мышами и мозгами набекрень». Сдвинув выгнутые брови, Валя смотрела на нее с сомнением: сплошные загадки. Гумилев, похоже, одержим навязчивой идеей. Но и Анна уперлась с определенным ответом: что за тайна, в самом деле, — «да» или «нет»?

Итак, она не приняла его предложение в очередной раз. Николай поехал в Африку без Анны. А в это время в Петербурге разворачивался весьма интересный сюжет.

В редакцию «Аполлона» стали приходить письма в одинаковых лиловых конвертах с гербом знатного испанского рода, пахнущие тонкими духами. В конвертах — веточка засушенного цветка и стихи на листах с траурным обрезом. Стихи, написанные юной аристократкой Черубиной де Габриак — нежной красавицей, запертой чуть ли не в монастырскую келью, — заинтриговали и очаровали всю редакцию. Было даже решено вместо стихов Анненского, открывающих номер, поместить сочинения загадочной Черубины. К несчастью, именно в этот момент Анненский скоропостижно скончался. Его внезапную смерть тут же связали с обидой на редакцию за снятые стихи.

Стали прояснять инкогнито юной поэтессы и раскрыли забавную мистификацию Волошина.

После отъезда Гумилева из Коктебеля Максимилиан в пылу увлечения хромоножкой Дмитриевой придумал историю с некой Черубиной, сочинил соответствующие юной, романтической аристократке стихи и стал отправлять их в «Аполлон». Шутка раскрылась. Страсти вскипели вокруг Дмитриевой и завершились дуэлью Гумилева с Волошиным. Гумилев дал пощечину великану Максимилиану и не захотел идти на примирение. К счастью, дуэль окончилась почти анекдотически — никто не пострадал.

До Анны доходили слухи о кипевших в Питере страстях, но о романе Гумилева с Дмитриевой она узнала в подробностях лишь в 1926 году из опубликованных Елизаветой откровенных воспоминаний.

Тогда же для нее было важнее другое: Николай вступился за честь умершего Анненского, а еще, судя по всему, занимал все более прочное место в редакции самого модного и прогрессивного литературного журнала Петербурга.

В Киеве 26 ноября 1909 года на авторском вечере «Аполлона» «Остров искусств» судьба вновь столкнула Ахматову с Гумилевым. Он изменился — возмужал, внешнюю браваду сменила внутренняя уверенность в своих силах. Стройный щеголь с отличной репутацией в поэтическом кругу привлекал внимание дам и вызывал явное уважение друзей по поэтическому цеху. Анна взвесила все «за» и «против» и за интимным ужином с Николаем в ресторане на очередное предложение руки и сердца шепнула: «Согласна». Других предложений, правда, у нее не было.

Глава 12«То лунная дева, то дева земная,Но вечно и всюду чужая, чужая». Н.Г.

Я жду, исполненный укоров:Но не веселую женуДля задушевных разговоровО том, что было в старину.И не любовницу: мне скученПрерывный шепот, томный взгляд, —И к упоеньям я приучен,И к мукам горше во сто крат.Я жду товарища от Бога,В веках дарованного мнеЗа то, что я томился многоПо вышине и тишине…

Так сформулировал Гумилев свое брачное кредо, изрядно лицемеря. Надо полагать, что в любовных усладах даже с Черубиной он соскучиться не успел. Казалось бы, измученный отказами жених должен сойти с ума от счастья: согласие вырвано! «Товарищ от Бога» станет постоянным спутником его жизни! Ликует ли Гумилев? Нисколько. И вовсе не потому, что, рассчитывая на товарища, он явно промахнулся, выбрав Анну, — пока он еще пребывает в заблуждении. И не потому, что страсть к Ледяной деве перебили другие лирические впечатления. Обретя невесту, он — вот парадокс человека, одержимого идеей фикс, — как бы забыл о теме женитьбы. Навязчивая идея, реализовавшись, перестала мучить, ликвидировала камень преткновения, о который он постоянно расшибался во всех своих планах и действиях. Николай вновь был всецело поглощен предстоящим путешествием: вскоре он должен был отправиться в Африку. Пойми этих поэтов! То «страсти чад», то «к упоеньям приучен», то руку и сердце немедля подавай, то галопом в Африку! Очевидно одно: приключения манили Николая Степановича куда больше, чем обладание невестой, независимо от ее так и не проясненной непорочности. Или что-то все же прояснилось после ресторанного ужина, увенчанного согласием Анны, и жених, дорвавшийся до вожделенного тела Евы, был, мягко говоря, разочарован? Иначе скоропалительный отъезд выглядит нелогичным и даже вызывающим.

Так или иначе, уже тогда в их интимной жизни что-то пошло не так. Причем далеко не влюбленная Анна на вспышку страсти с его стороны и не рассчитывала, а вот жених, столько лет маниакально ждавший минуты близости с Ундиной, явно просчитался. Его грубоватый темперамент, которым «конквистадор» пытался скрыть мужские комплексы и недостаток опыта, смутил и разозлил невесту. Она по крайней мере ожидала романтических нежностей.

Проводив жениха, Анна осталась ждать, скрашивая одиночество рассылкой писем друзьям с сообщением о предстоящей свадьбе. Причем изображала радость по этому поводу, расхваливала Гумилева, «для которого не существует больше ничего на свете, кроме нее». Друзья не должны знать, как горько у нее на душе. Любимой подруге Вале остался вопль: «Птица моя… молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы всё знаете — единственная, ненаглядная, любимая, нежная Валя моя, если бы я умела плакать. Аня».

Интонация Марины Цветаевой в обращениях к возлюбленной Софье Парнок. И накал истерического вопля — цветаевский. Что стоит за этим коротким письмом? Не станем фантазировать на сомнительных слухах. Заметим лишь, что настроение невесты отнюдь не радостное.

Анна хитрила, выдавая окружающим многолетние притязания Гумилева за влюбленность в нее. Раздумывая же, понимала: здесь все что угодно, но не любовь. А что, кроме приворота или навязчивой идеи (кому какая версия ближе) могло держать на привязи молодого мужчину столько лет? Жить в ожидании женщины, явно им пренебрегавшей и ему по всем статьям неподходящей? Две попытки самоубийства, неотвязное стремление к браку и бегство в Африку после получения согласия — что это? Может, и впрямь та греческая цыганка наколдовала ей в мужья немилого? Глупости. Но в такой странной ситуации поверишь во что угодно. А если рассуждать здраво…

К этому времени Гумилев был уже автором трех книг — «Путь конквистадоров», «Романтические цветы» и «Жемчуга». Последний сборник, посвященный Ахматовой, вышел в 1910 году. Широкой известности у Гумилева еще не было, но в литературных кругах он уже считался мэтром, к его суждениям прислушивались. Валерий Брюсов исключительно высоко ценил его талант, быстро набиравший силу.

Анна решила принять руку и сердце Гумилева, надеясь, что именно эта рука введет ее в круг самой модной поэтической элиты, а сердце мужа, бьющееся в такт с современными эстетическими веяниями, подскажет ее босоногой Музе правильные пути к завоеванию Парнаса. Вот и решено… Анна Гумилева. Если, конечно, не передумать.