55261.fb2
Наконец, стажировка в Кембридже закончилась, и я с маленькой грустной девушкой из Ижевска отправился поездом из Лондона вверх, на север, в Шотландию, в Мазеруэлл, в новенький, только что построенный там колледж — гордость города. Остальные, тоже группами в два-три человека, разъехались по городам Англии и Шотландии продолжать стажировку.
Колледж потрясал своей архитектурой — соединение огромных листов толстенного стекла и грубо обработанных гранитных блоков. Огромный холл с огромным же камином, пол из все тех же каменных глыб, там и сям небрежно разбросаны шкуры (не помню чьи), здоровенные дубовые скамьи-лежанки. На них, поглядывая на экран телевизора сидели, лежали — иногда парочками — студенты. Обнимаемые и целуемые несколько напоказ, девицы иногда взвизгивали, чтобы окружающие понимали: их кавалеры позволили себе что-то особенно интересное. Шотландцы — не англичане.
Надзором за студентами занимались «дядьки» из отставных сержантов, ветераны из Южной Африки — здоровенные мужики, бесшумно передвигавшиеся по помещениям колледжа в фетровых тапочках. Их присутствие было незримым и неслышным, но почти постоянным.
Жизнь в Мазеруэлле для нас была особенно голодна. Оказалось, что при строительстве колледжа сильно перерасходовали (или разворовали) средства и решили поэкономить на питании студентов. Учились там в основном свои, местные, шотландцы и англичане. Им было легко подкормиться в городе, дома, или получить помощь от родственников.
Живший в соседней комнате сицилиец Луиджи варил на спиртовке (что категорически запрещалось) спагетти, у меня была водка для сувениров — в общем, как-то пробавлялись. Комнаты для студентов были прекрасные, правда, все удобства — ванная (конечно, без душа) — в коридоре.
Однажды, перед тем как идти «на лапшу» к Луиджи, я сидел на корточках в ванне, пытаясь принять душ из-под крана. Выходя из ванной, услышал какой-то хлопок, на который не обратил внимания. Как только я вошел к себе в комнату, раздался условный стук в стенку от Луиджи. «Ага, вот и лапшичка поспела», — подумал я, прихватил бутылку с остатками водки, задвигал молодыми челюстями и направился к соседу. То, что я увидел, войдя к Луиджи, сначала потрясло меня, а потом повалило на пол в припадке неудержимого смеха.
Спиртовка, на которой стряпал Луиджи, взорвалась. Половина лапши висела на поваре, а другая, взлетев к потолку, прилипла к нему (верный признак, что она действительно готова) и слегка раскачивалась, словно сожалея, что ее стремительный полет остановлен.
Отхохотавшись, я собрал лапшу с парализованного ужасом итальянца (больше всего он опасался, что о спиртовке узнают сержанты); потом мы соорудили пирамиду из стола и стула, и я, будучи ростом повыше, полез к потолку за остальной лапшой. Она с неохотой расставалась со своим новым пристанищем, и, когда я соскреб ее, на потолке остались следы. Ужас в глазах Луиджи пробудил во мне талант художника: я развел в воде зубную пасту и бритвенной кисточкой довольно искусно побелил потолок.
А паренек Луиджи был не простой… Именно он познакомил меня с «1984» и со «Скотным двором» Оруэлла, вел со мной долгие беседы о преимуществах капиталистического образа жизни (теперь нам хорошо известных), но буржуазное легкомыслие итальянца вдребезги разбивалось о спокойное достоинство и идеологическую выдержку старшего лейтенанта КГБ. Я был вооружен до зубов единственно правильным учением, и объединить нас могли только водка и лапша.
Шотландия, как и почти вся виденная мною заграница, красива, ухожена, живописна. Самый красивый ее город, по-моему, Эдинбург, или, как его называют шотландцы, Эдинборо. Особенно хорош он сверху, когда глядишь на него из огромного старинного замка на горе, что рядом с городом. Старину в Англии (и в Шотландии, конечно) любят, ценят и оберегают как нигде. Во многих замках сохранились не только оружие, мебель, люстры, картины, но и гобелены, ковры, скатерти и даже постельное белье.
Сохранение старины здесь — это привычка всего народа (ну, или почти всего) уважать и любить старших и, соответственно, старое, древнее.
Англичанам и шотландцам никогда не прививали ненависти и презрения к тому, что было в далеком или недалеком прошлом, не призывали разрушать его следы, и, мне кажется, многие там ощущают это прошлое как бы за спиной. Они то гордятся им, то посмеиваются над кем-то из своих великих предков, но оно, это прошлое, есть и оно привело их к тому настоящему, которое сейчас является предметом зависти многих.
Как-то нас возили на экскурсию в Ковентри — город, который немцы во время войны подвергли особенно жестокой бомбардировке. Они даже пользовались потом глаголом «ковентрирен» — разрушить полностью. Общими усилиями нескольких европейских стран был построен новый кафедральный собор города — впечатляющее здание в стиле модерн. Во время осмотра собора я немного отстал от остальных — люблю бывать в таких местах в одиночку еще смолоду. И вдруг зазвучала музыка — репетировали (как я узнал потом) симфонический оркестр города и церковный хор мальчиков. Исполнялось нечто возвышенное и грустное, музыка сначала обрушилась на меня, потом обволокла и закутала, я почувствовал страшное одиночество, бессмысленность и лживость своего пребывания в соборе, в городе, в стране. И тут все смолкло — оркестр и хор были остановлены дирижером, который принялся им что-то объяснять, а я, стряхнув оцепенение, отправился дальше. В одном из залов я увидел стенд с фотографиями борцов за гражданские права в СССР и просьбами поддержать их подвижничество. Рядом стоял бочонок с прорезью для монет (не в поддержку диссидентов, а для пожертвований в пользу храма). Я бросил монету в бочонок: было слышно, как она одиноко брякнулась на дно, покатилась по нему и, примостившись поудобнее, успокоилась…
Подошел к концу срок нашей стажировки — из разных городов страны мы снова съехались в Лондон и через пару дней с аэродрома Хитроу вылетели в Москву.
Мои оперативные достижения были громадны: никто из группы не «выбрал свободу», не было вообще никаких эксцессов (красавец молдаванин так и увез обратно свои 5 долларов). Я вез с собой список интересных контактов, то есть они казались мне интересными — укреплять и углублять их я еще не очень умел.
Я так и не побывал в Англии больше ни разу — не было дел, не было и стремления. Память сохранила напряжение первого выезда спецслужбиста за рубеж, постоянное недоедание, замкнутую отстраненность англичан и их неискреннюю вежливость, задорный нахрап шотландцев, учебную нагрузку, трижды проклятое левостороннее движение…
А в Москве меня ждал новый набор слушателей курсов русского языка. В этот год сразу определились несколько человек, которыми я решил заняться, и среди них — высокий симпатичный австриец Карл Фогельман. Во время нескольких экскурсий по Москве и в поездке во Владимир он обратил на себя внимание особенно резкими замечаниями относительно советского образа жизни и нашей тогдашней действительности; позже, через коллег из 3-го отдела, «занимавшихся» МГУ, я узнал, что у него довольно обширные знакомства среди вольнодумцев из числа советских студентов. Один из них, с которым Карл сошелся особенно близко, вынашивал планы «свалить» за рубеж (измена Родине в форме бегства за границу!) и, как мне скоро стало известно, обсуждал эти планы с Карлом.
А немного спустя — уже совсем хитрыми ходами — узналось, что отец Карла — сотрудник швейцарских спецслужб и, предположительно, довольно высокого ранга. Было над чем подумать…
Имелись и другие интересные занятия, я с удовольствием в них погрузился, не предполагая, какие тучи уже собирались над моей головой. Случившееся надолго оттянуло меня от «чистой» контрразведки по линии 5-го Управления.
В один совсем не прекрасный день Алексей Николаевич вызвал меня к себе в кабинет, высунулся из клубов табачного дыма, и стряхивая пепел со стола на белоснежную рубашку, сказал:
— На-ка, Ж-жень, п-почитай, какая тут волынка закручивается.
Документ был из 2-го Главка — справка о встрече оперработника с неким «С» — оперативным контактом. «С» рассказал, что его неблизкая приятельница, дочь какой-то архитекторши из маленького НИИ, поведала ему следующую историю.
Знакомый ее матери, якобы известный философ, написал якобы разрушительный для нашей передовой философии труд и намеревается якобы передать его за рубеж для опубликования там. Приятельница и ее мама собираются ему в этом помочь, но не знают как. Обе скрытничали, ничего больше об этом деле «С» не было известно — не только фамилию или место работы философа, но и фамилию самой архитекторши «С» не знал и, соблюдая осторожность, выяснить пока не смог.
По справке было видно, что и «С», и беседовавший с ним сотрудник были люди толковые, грамотные, однако исходного материала было всего ничего. Сделав большие глаза, я спросил:
— А я-то тут при чем, Алексей Николаевич? Институтом философии занимается Женя К. — ему и карты в руки. Все, что мне известно о философии, это что она основа всех наук, причем я лично в этом сильно сомневаюсь.
— Вот постарше будешь, тогда и перестанешь сомневаться. Женя К. — умница, да и по образованию философ, эт-то верно. Но работает он недавно, а там что-то интересное лежит не на поверхности, а глубоко. Я «С» немного знаю — паренек толковый, и с оперработником знаком. По зряшному делу они нам эту писулю не прислали бы. Архитекторша ли с дочерью скрытничают, «С» ли недоговаривает — надо разобраться. Тут нужен твой сыщицкий нюх. Попробую нажать на ВГУ, чтобы они через «С» выудили хоть что-нибудь о маме с дочкой, а ты для начала потихоньку, без звона, потолкуй с Женей — пусть он аккуратно хоть какие-нибудь намеки, что ли, через агентуру поищет.
Чувствуя недоброе, я заныл, что у меня своих дел по горло, опять же Фогельман, пусть лучше Женя и займется поисками, а я ему помогу, и вообще сыщицкий нюх я давно уже утратил… Все было зря.
— А Фогельмана, между прочим, ребята из 3-го отдела просят передать им — и не просто просят, а через большое начальство. Решать, конечно, нам — отдавать или нет, будем думать.
Поведя плечами и изобразив высшую степень огорчения и недовольства руководством, я поплелся к себе в комнату.
Усевшись напротив Жени К., я принялся потихоньку, «без звона», вытягивать из него жилы, однако ничего интересного он рассказать не мог…
Прошло несколько дней. Женины агенты ничего не добавили к тому, что стало известно от «С», и я приуныл — никаких других концов не было. А вдруг, к счастью, все так и уйдет в песок, рассосется?
Да вот у Лебедева-то дела пошли получше, и через неделю ребята из ВГУ вытянули-таки через «С» фамилию архитекторши и ее имя. Я повис на телефонах и вскоре знал все первично-необходимое: место работы, домашний адрес и пр.
Затопали мои семерочные ноги (архитекторша к тому времени сменила два или три места работы), из одного НИИ я тащился в другой, потихоньку, опять же «без звона» беседуя с кадровиками и собирая все, что можно, на интересовавшую нас даму.
Скоро стало ясно, что философа таким образом я не найду — никак он не высовывался из чепухи, которую я наскреб. Я потащился к Лебедеву.
— Ничего не получается, Алексей Николаевич. Либо «наружку» выставлять за ней — так неизвестно, когда она встретится еще с этим философом, — либо давайте неделю телефон послушаем, может, там прорежется.
Обычно при просьбах о «наружке» или подслушивании лица начальников искажались грустью — и того, и другого всегда не хватало, в рамках 5-го Управления все крутилось вокруг диссидентов. Лебедев нахмурился и сказал:
— Ну, неделю — это ты заелся; пойду к Гостеву, может, выпрошу дня на три-четыре…
Хватило двух дней. А на третий я, аккуратно отпечатав на машинке все, что удалось выяснить о философе — Анатолии Сергеевиче А. (где живет, где работает и работал раньше, телефон и пр.), скромно положил на стол шефа листок бумаги и опустил глаза долу.
— Ну, эт ты м-молодец, Жень, эт ты просто умница. Вот видишь, а то… — и далее последовал поток похвал в мой адрес, сразу настороживший меня. Я знал, что часто он предшествовал самым скверным поручениям. — Архитекторшу с дочерью пока побоку, а в А. вцепись намертво. Пройди по всем институтам, где работал, найди сам людей, с которыми можно поговорить, собери все, что нужно для начала разработки. Давай.
Вот тут я расшумелся не на шутку. Я напомнил, что мне было поручено найти А. и я это сделал, что вообще это дело — не мое, что Институтом истории, где работал А., занимается здоровенный бугай-бездельник и пора бы его заставить немного и поработать… Из меня выплеснулось все, что допускал характер отношений с Лебедевым и дисциплина вообще. Не хотелось мне заниматься разработкой соотечественников по причинам, вполне понятным, да я и не скрывал этого от Лебедева.
— Ничего-ничего. По иностранцам у тебя результатов достаточно, участок освоен. Надо приобретать и опыт разработчика (так в Управлении называли тех, кто занимался разработкой советских граждан. — Е. Г.). Эт, ведь основное направление считается, Жень. А дело перспективное, и пока занимайся им.
«Пока» растянулось почти на четыре года.
Дело Фогельмана у меня забрали — и уж, конечно, не для того, чтобы разгрузить для занятий с А. Просто ребята из 3-го отдела вцепились мертвой хваткой в своего студента-вольнодумца, который, как оказалось, весьма неприятную книгу уже успел написать о нашей светлой действительности. И название хорошее придумал — «Империя лжи»… А с Карлом они задумали вот что.
Австриец собирался на каникулы домой. Он должен был передать свой паспорт и билет на самолет студенту — оба почему-то решили, что очень похожи, хотя по фотографии, которая хранится у меня до сих пор, этого не скажешь. После благополучного отлета студента Карл должен был заявить властям о краже паспорта и билета (сцена объяснения с властями репетировалась неоднократно).
Отец Карла был в курсе событий, а возможно, и вел всю эту «разработку».
Так все и пошло, да только под контролем 5-го Управления. Студент благополучно прошел паспортный контроль. Взяли его уже у трапа самолета, в тот же день арестовали и Карла.
Конечно, следствие, суд. Мне пришлось побегать, так как адвокатом у мальчишек был мой хороший знакомый. Начальство просило узнать через него то, это (вмешательство в судопроизводство?)… Карлуша отделался легко — какой-то символический срок и высылка из СССР, а куда и на сколько упекли неудачника-беглеца, не помню. Я уже глубоко влез в дело «Доцента» — такую кличку дали А.
Перебираясь из одного института АН в другой, я шел по его «следам», расспрашивал руководителей, ученых секретарей, кадровиков. Меня поражало, с какой готовностью они вываливали все, что знали о «Доценте», в том числе и, с их точки зрения, негатив — самовлюбленность, левацкие замашки, увлечение Контом (не путать с Кантом!). И никто не задал мне — и себе, черт возьми! — вопрос: а что вам, молодой человек, здесь вообще-то надо? Секретов у нас никаких, иностранцев — в год по чайной ложке, за рубеж посылаем достойнейших. Какого же дьявола КГБ делать в философии? Но нет, и мои визиты, и готовность оказать мне помощь — все это было, похоже, для ученых совершенно естественным.
Вырисовывалось вот что: «Доцент» был «леваком» не сам по себе, а входил в некую группу мыслителей-единомышленников. В ее числе были и довольно известные люди. Историк Г. был как бы духовным отцом. Другой философ, Б., служил в послевоенное время в армейской контрразведке переводчиком и тщательно проверял (так им казалось) всякого, кто приближался к этой группе или пытался в нее войти. И действительно, держались они особняком.