55261.fb2
Мне оставалось лишь утешаться контрактом на издание в ХБЙ прекрасно иллюстрированной детской книжки — сказки Аксакова «Аленький цветочек». Я еще не знал, что «доделывать» этот контракт придется уже не мне.
Задуманное нами соглашение с «ХБЙ» могло стать событием огромного значения для советской науки и техники, и лучшее подтверждение этому то, что американцы гораздо раньше нас поняли — лучше не воровать информацию для кучки привилегированных «высоколобых», а швырнуть весь ее огромный объем в толпу ученых и технарей. А уж те сами разберутся, что к чему.
Эта история подействовала на меня необычайно сильно — я еще раз убедился в том, что наше общество, а особенно его верхушка — «голова рыбы» — безнадежно, неизлечимо больно. Ни врачей, ни лекарств, однако, видно не было.
Под Долгова «копали» довольно долго — он успел обзавестись недоброжелателями в гораздо больших количествах, чем Панкин, Жаров и Вощинин, вместе взятые. В ЦК уже готовили для него «строгача», как вдруг туда пришла анонимка о его «аморальном» образе жизни. Такой шанс упускать было нельзя.
Решение «состоялось», не стоило морочить голову людям и играть на нервах у потерпевшего, но, в лучших традициях умиравшей тогда КПСС, было проведено партийное собрание, где аутодафе обрело осязаемые формы. Щекастый комсомольский негодяй, за которым тянулся длиннейший хвост скандалов и интриг и который «копал» под Долгова особенно страстно, выглядел именинником и лез с вопросами к бывшему уже председателю Правления ВААП до тех пор, пока самые стойкие противники Долгова не заткнули ему рот.
Агентство вступило в полосу ожидания нового вождя.
Я стал чаще бывать в «Доме» и больше времени проводить там. С упоением наблюдая за триумфальным шествием перестройки по стране, вчитываясь в «Огонек» и «Московские новости», я хорошо видел, что многие из коллег моих восторгов не разделяли, и мне было интересно знать, почему. Состав отдела значительно омолодился, но принимать во внимание мнение молодежи я не торопился — чувствовал себя Мафусаилом рядом с ними и с одного взгляда видел, кто из них чего стоил. Немногие ветераны, с недоверием воспринимавшие новые реальности, казались мне ретроградами и консерваторами, и в собственных глазах я выглядел чуть ли не единственным носителем правильного понимания происходившего, хотя сомнения уже поселилось во мне (может быть, причиной тому были неумеренные и неуместные восторги Запада как по поводу происходивших у нас перемен, так и лично в адрес «прорабов перестройки»).
Видимо, именно тогда маленькая группа диссидентов, тревожившая столь сильно руководство КГБ, стала прямым орудием в руках западных спецслужб. Но по-прежнему, как мне кажется, основное внимание в КГБ уделялось именно этим немногочисленным потрясателям устоев государства, а не тем, кто ими искусно и скрытно руководил.
Приличия еще соблюдались — по крайней мере внешне — а закулисные аспекты напряженной деятельности горбачевской команды наша «демократическая» пресса предавать огласке не собиралась, да и вряд ли много знала о них. Беспардонная и нескладная торговля внешнеполитическими и внешнеторговыми интересами нашей страны уже шла — прибрежные шельфы, позиции в Восточной и Западной Европе, кокетство с Японией — все уже неслось бесшумным ходом к практическим воплощениям под ласковую, открытую улыбку батоно Шеварднадзе. В Литве, любимой моей республике, зашевелился «Саюдис», и я потихоньку от своих коллег ликовал: вот и в Литве запахло свободой… Я был совершенно уверен (и пытался убедить всех вокруг) в том, что самая крепкая советская власть именно в «Летуве». Ведь именно там она не только болтала о светлом завтрашнем дне, но и дала народу больше, чем где бы то ни было в Союзе. За долгие годы моих поездок, командировок, путешествий по Литве я видел, как менялась, хорошела, богатела на глазах эта когда-то самая нищая из Прибалтийских республик. Я гордился своей дружбой с литовцами, их успехами, их настоящим, неподдельным интернационализмом. Мало того, я потихоньку ворчал на литовских друзей из числа партаппаратчиков, которые держались прежних «догорбачевских» позиций, обвиняя их в приверженности протухшим партийным догмам.
Антакальнё часто вспоминалось мне, как и другие любимые улицы, а я повидал их немало.
Интересно, что в Литву и, в частности, в Вильнюс влюблялись все зарубежные партнеры, которых я привозил туда. Это ведь была одна из важнейших задач Агентства — способствовать продвижению республиканского искусства, национальных литератур за рубеж… Кому теперь все это нужно?
Я вспоминаю поездку в Вильнюс с Матти Снеллом и нашу встречу в Литовском отделении ВААПа с любимейшим писателем литовцев — Юозасом Балтушисом, автором великолепного «Сказания о Юозасе». Мы пили чай в уютном кабинете начальника литовского ВААПа, разговаривали о литературе. Матти спросил у Балтушиса, как соотносится с понятиями социалистического реализма, трактующими Одну Большую Любовь, творчество писателя, в произведениях которого этот тезис не находит подтверждения.
Доброе, мудрое лицо старика Балтушиса засияло мальчишеской улыбкой:
— Совершенно верно, совершенно верно… Есть только одна, Большая, Любовь, согласен… Но предметов этой любви может быть много…
Примерно через год после переговоров с «ХБЙ» мы с Георгием Ивановичем Исаченко снова оказались в Нью-Йорке. В течение 12 дней, не считая отдельных контактов, мы провели 48 встреч и переговоров и встретились с 98 представителями наших партнеров. Огромную помощь нам оказали друзья Георгия Ивановича — издатели Мартин Азарян и его жена Маргарет.
Возвращаясь вечером то вместе, то порознь, мы валились с ног от усталости. А жили мы в гостинице «Сент-Мориц», которую я полюбил и в которой мне посчастливилось останавливаться еще не раз. Знающие американцы рассказывали, что расположенный на юге Центрального парка «Сент-Мориц» был раньше традиционным пристанищем мужей, временно или навсегда покинувших своих жен. Это огромное здание, этажей в 30, с великолепными холлами, прекрасной кухней и достаточно уютными, хотя и немного потрепанными номерами. Почти до всех наших партнеров из «Сент-Морица» можно было добраться пешком.
Мы успешно поработали, сделали гораздо больше намеченного. Георгий Иванович, блеснувший дружбой с издателями супругами Бесси, обеспечил контракт на издание в США и еще в двух с лишним десятках стран знаменитой книги Горбачева о перестройке и новом мышлении. Естественно, продать права на книгу столь известного автора было не трудно, но подготовить и заключить контракт на таких условиях мог далеко не всякий. Снова забегая вперед, отмечу, что, насколько мне известно, покойному ныне Георгию Ивановичу не было сказано даже элементарное «спасибо»…
Я прекрасно понимал, как и кем пишутся такие книги: в любой приличной стране политики и руководители различных рангов пишут их, уйдя в отставку или на пенсию, ведь «писательство» на службе означает воровство времени и использование служебного положения. Оно требует бумаги, копирки, машинописи, редактирования, ксерокопий, корректуры, типографских услуг, работы художника… А большие начальники используют еще и труд своих референтов и помощников. Что-то мне не кажется, что все это они оплачивают из своего кармана, уверен, что за счет налогоплательщиков, то есть нас с вами. Бесстыдство, конечно, но ведь и то — с политиков какой же спрос…
Выполняя свою основную работу, я действовал почти как механизм. Встречался с нужными людьми, собирая информацию о том и об этом, об этих и о тех, реакцию на нечто, казавшееся важным; я понимал, что практически удовлетворял собственное любопытство: руководство интересовали диссиденты, обстановка в творческих союзах, «хроника текущих событий»…
На смену Долгову пришел Николай Николаевич Четвериков — бывший генерал ПГУ, бывший резидент разведки в Париже, бывший «подкрышник» в ЦК КПСС — да-да, сиживали и там «наши люди»…
Едва увидев его, я сразу затосковал: низкорослые люди, наделенные властью, всегда внушали мне опасения… А Николай Николаевич еще и любил, как «Палкин», сильно нажать на «р» в словах «решение», «разрядка», «перестройка» — этакий генеральский рык, как бы прибавлявший ему роста.
Говорили, что в ВААП он пришел работать с неохотой, целился на более высокие должности и горевал об утраченных звездах и креслах. Кажется, он был нездоров, но держался твердо, даже жестко, а порой и надменно. У него было немало неприятностей с визами: зная его прошлое, многие страны отказывали ему во въезде, и лишь после долгих нажимов и разъяснений по линии ЦК и МИДа «выезжаемость» вернулась к нему. А какой же русский не любит загранвояжей! Николай Николаевич многим показал, как это делается и сколько раз в году…
В моей памяти сохранился неприятный инцидент, хорошо иллюстрировавший деловые качества аппаратчиков типа Четверикова.
В один из приездов Герберта Аксельрода в Москву Четвериков, прослышав о значительных успехах нашего сотрудничества, пожелал повстречаться с американцем. Предчувствуя недоброе, я потащился с ними обедать в «Прагу» — прекрасно говоривший по-французски, Николай Николаевич английского не знал. Во время обеда он вдруг сказал мне: «А спросите-ка его, не сможет ли он здесь построить завод по производству видеокассет?»
Не веря своим ушам, я переспросил Четверикова, потом позволил себе осторожно усомниться, стоит ли об этом говорить, потому что к тому времени Герберт продал свой видеобизнес. Николай Николаевич сухо дал понять, что мое дело переводить — и точка. Я перевел.
— Да можно, конечно, — спокойно ответил Герберт. — Но прежде надо исследовать вопрос. Если хотите, я займусь этим…
Герберту Николай Николаевич очень понравился, он сразу угадал в нем мощного вождя, а мне было неудобно разубеждать его и рассказывать о своих предчувствиях. Тем не менее я намекнул ему, что Четвериков — человек новый и еще «не осмотрелся» в Агентстве. А Герберта уже понесло. Еще бы! Построить в СССР завод по производству видеокассет! Он то планировал со своим другом Тихоном Хренниковым строительство в Москве дочернего завода «Стейнвей», то прикидывал возможности разведения в США русских лаек, а тут целый завод!
Примерно через полгода Герберт вновь появился в Москве и тут же попросил о встрече с Николаем Николаевичем. Я сразу заметил у последнего отсутствие восторга, но деваться ему было некуда, и он милостиво согласился.
Едва обменявшись приветствиями с руководителем ВААПа, Герберт вытащил из своего необъятного портфеля, который я давно прозвал «желудок», изящно переплетенную, толстую, страниц в 200, брошюру. Он с гордостью сообщил, что это результат исследовательской работы трех инженеров фирмы «ЗМ», которых он пригласил к себе в Нептун-сити на несколько месяцев, чтобы они подготовили для Четверикова этот материал. Совершенно очевидно, он предполагал, что Николай Николаевич бросится в присядку от восторга…
Тот, однако, глядя в сторону, сказал мне: «Ну, переведите ему, что теперь он может этот материал отнести в Министер-р-рство внешней тор-р-рговли, и они там р-р-рассмотрят этот пр-р-роект…» Опустив очи долу, я пролепетал перевод. Мне было невыносимо стыдно.
Как и многие другие американские дельцы, Герберт, несмотря на немалый опыт общения с советскими начальниками, попадал-таки иногда под гипноз этих «р-р-р-р» и внушительных манер. Он решил, что, если первое лицо ведомства, которое (ведомство) он знал и уважал, заговорило о серьезном проекте, значит, и намерения у такого человека должны быть серьезными, и относиться к этим намерениям нужно серьезно. Вот он и отнесся — представляю, в какую копейку ему это вскочило. А спрашивать было не с кого. Николай Николаевич принадлежал к тем славным представителям нашей элиты, которые хорошо умели (и любили) спрашивать с других, но понятия не имели, что это такое — отвечать за свои собственные слова… Зато он мгновенно уловил в своей работе то, что у Панкина заняло несколько больше времени: причастность к зарубежным публикациям бессмертных произведений великих современников из числа высшей номенклатуры. Правда, героические усилия по изданию, например, в Италии нетленного труда тогдашнего спикера нашего парламента не спасли ни ВААП, ни кресло Николая Николаевича. Все было сметено «демократическим» вихрем, и новоявленный Железняк в образе немытого пьяницы Черкизова заплясал на развалинах Агентства, давя и круша все вокруг и возводя скверну на все, что было до августовского переворота…
До всего этого было еще года три-четыре…
Работа шла своим чередом, в том числе и вербовочная. За долгие годы этих занятий я пришел к твердому выводу, что противостояние «спецслужба — кандидат на вербовку» в нашей стране, при нашем тогдашнем строе неизбежно заканчивалась вербовкой. Исключения редки, их можно отбросить без комментариев.
Силы настолько неравны, что возражения или сопротивление на завершающем этапе работы — во время вербовочной беседы — если и случаются, то очень редко. Вербуемый составляет впечатление об офицере спецслужб чаще всего из нескольких встреч с ним, вербовщик же «перекопал» всю жизнь будущего агента. Он знает его слабые стороны, а возможно, и грехи, а возможно, и серьезные проступки, а то и преступления, и дает понять, что знает их; он осведомлен о сильных сторонах собеседника и умело использует это — льстит, «почесывает вербуемому спину», он, в конце-то концов (и это главное), приглашает собеседника оказать помощь стране, так кто же скажет — нет, чихать я на нее хотел? То есть сейчас-то почти каждый скажет именно так, но тогда…
Вербовались крепкие диссиденты, притворявшиеся сами перед собой, что они только притворяются, а работать с «органами» не будут, — работали… Вербовались ученые — бывало, что хотели использовать КГБ против своих оппонентов… Бывало всякое — бывало, что от сотрудничества ждали каких-то практических выгод…
В основном же люди — нравится это нынешним попирателям КГБ или нет — сотрудничали с разведкой и контрразведкой совершенно сознательно. Между хорошим «ведущим офицером» и хорошим агентом возникает связь и дружба, сравнить с которыми мало что можно. Не могу не процитировать Боба Вудворта — его книга «Признания шефа разведки», думаю, самая назидательная из книг о работе спецслужб:
«Одно из первых правил гласило: береги хороший источник. Часто осуществлялись тщательно разработанные маневры, запутывались следы, чтобы такой источник уберечь. Лгать, даже лгать публично или под присягой было ничто по сравнению с риском, который брал на себя источник. И, может быть, ничто не внушало источнику такого чувства уверенности или обоюдной и разделенной опасности, как вид его офицера-руководителя, висящего в петле на суку. Секретный источник, наверное, спит хорошо только тогда, когда знает, что его разоблачение означает и конец для его ведущего офицера…»
Так и мы берегли своих агентов и за редчайшими исключениями — сберегли.
Газеты и журналы соревновались друг с другом в «разоблачениях», «срывании масок», но некоторые темы — Ленин, КГБ, КПСС еще трогали пока робко, как купальщица трогает пальчиками ноги прохладную утреннюю воду. Однако купленые-перекупленые, политизированные и аполитичные, правдолюбцы и демагоги — журналисты уже начали вполголоса именовать себя «четвертой властью».
Лизнуть Ельцина, укусить Хасбулатова, потом наоборот — вот и вся власть. Лишь единицы поют своими голосами.
Да, говорить и писать можно стало наконец все что думаешь (или что думает твой наниматель). Осталось совсем ничего — научиться думать.
Книжные выставки в Москве или, как их называли участники, ММКВЯ — Московская международная книжная выставка-ярмарка, непохожи были ни на какие другие.
Первая случилась в 1977 году. Во Франкфурте, да и в иных весях руководители ВААПа и Госкомиздата долго советовались с партнерами и устроителями мероприятий подобного рода. Многие пробовали отсоветовать — выставок было и так уже слишком много: Франкфурт (№ 1), АБА (роскошная выставка американских книготорговцев), Монреаль, Болонья (детская книга и учебники), Варшава (соцстраны и немножко Запада), Лондон (все на свете).
Однако «состоялось решение» раз в два года выставки все-таки проводить.
Если ВААП, Госкомиздат, издательства имели определенный опыт, то в КГБ знали о выставках лишь из отчетов своих сотрудников и из сообщений агентов и доверенных лиц, побывавших на них. А наш брат, выбираясь на такие мероприятия, частенько любит поднапустить страху о «враждебных вылазках» — надо же обосновать необходимость своих поездок, да и начальству хочется почитать время от времени что-нибудь интересное…
По первой ММКВЯ было просто смешно ходить. После массы совещаний, составления планов, ориентации агентуры, привлечения курсантов Высшей школы КГБ выставка казалась не выставкой книг, а выставкой оперсостава КГБ. Наши были и в таможне, где постоянно возникали споры с иностранцами — что можно, а что нельзя привозить и выставлять в СССР. Большинство приезжих наших ограничений не понимали, были и большие любители пошуметь, повозмущаться по поводу «невыносимой советской цензуры».
Особенно запомнился известный тогда своей борьбой за гражданские права в Союзе (не в США, нет) издатель Бернстайн, которому даже какое-то время не давали визу для въезда в СССР. Много по этому поводу было страстных стенаний на страницах соответствующих изданий. Когда же через пару лет визу Бернстайну-таки дали, он бродил по ВДНХ совершенно неприкаянно и одиноко — поводов для шума больше не было… В тот период первая волна советской «предпринимательской» шпаны уже устремилась в Америку и начала поражать ФБР, полицию, да и вообще американцев невероятной, невиданной там ранее жестокостью. В Америке бытовало даже выражение на их счет — «Горбачев спустил воду в туалете…» На приеме, который давала в тот год Ассоциация американских издателей, я не преминул поинтересоваться у Бернстайна, как ему нравятся конкретные результаты его борьбы за свободу выезда из СССР — не пора ли теперь начинать кампанию за насильственное выселение прибывших обратно в Союз?
В различных точках выставки были комнаты, отданные КГБ, — там размещались оперативные центры, где собиралась и анализировалась полученная за день информация, оттуда можно было по специальным телефонам связаться с «Домом».
Как и на всех книжных выставках, на ММКВЯ воровали книги — причем с большим знанием этого дела. Большинство краж имели место в ночные часы, когда все помещения запирались и туда запускались служебные собаки, а войти могли только их проводники…