55289.fb2 Два года на палубе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Два года на палубе - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Подойдя к борту брига, мы подняли все шлюпки и, нырнув в кубрик, первым делом переменили вымокшую одежду, после чего занялись ужином. Потом матросы зажгли свои трубки (а у кого были, то и сигары) и потребовали рассказать обо всем увиденном на берегу. При этом высказывались всяческие догадки относительно местных жителей, продолжительности рейса, погрузки шкур и еще о множестве вещей, пока не пробило восемь склянок, когда команду созвали на палубе, чтобы установить «якорную вахту». Нам полагалось стоять по двое, а так как ночи были долгие, каждая смена продолжалась два часа. Второй помощник должен был находиться на палубе до восьми, а с первыми лучами солнца команду уже поднимали. Прежде всего вахте вменялось в обязанность смотреть в оба и не прозевать, когда задует с зюйд-оста, а тогда сразу же поднимать старшего помощника. Каждые полчаса нужно было бить склянки, как в море. Вместе со мной от двенадцати до двух вахту стоял швед Джон; он ходил по левому борту, я по правому. С рассветом, сразу после подъема, последовала обычная процедура скатывания палубы, а к восьми нам уже раздали завтрак. Днем посланная на «Аякучо» шлюпка привезла четверть говяжьей туши, которая оказалась нам весьма кстати. Мы немало этому радовались, а старший помощник объявил, что на побережье у нас всегда будет свежее мясо, так как здесь оно дешевле солонины. Во время обеда раздался крик кока: «Парус!» — и, выбежав на палубу, мы увидели два судна, огибавших мыс. Одно из них было с корабельным вооружением и шло под брамселями, второе — бригантиной. Они обстенили марсели и спустили каждый по шлюпке, которые направились к нам. Флаг на корабле озадачил нас — оказалось, что это был «генуэзец», который ходит вдоль побережья с генеральным грузом. Он снова взял ветер и направился в море, так как шел в Сан-Франциско. На бригантине команда состояла из канаков с Сандвичевых островов, и один из них, говоривший немного по-английски, рассказал, что это «Лориотта» из Оаху под командой капитана Ная и они тоже возят шкуры и сало. На такой посудине, напоминающей обрубок, которую матросы прозвали ящиком из-под масла, как, впрочем, и на «Аякучо» и всех других, занятых в калифорнийской торговле, помощниками служат англичане и американцы. Из них же нанимают двух-трех надежных и опытных матросов для работы с такелажем и для прочих морских дел. Остальная команда — сплошь островитяне, которые весьма расторопны и прекрасно управляются со шлюпками.

Все три капитана после обеда съехали на берег и вернулись только к ночи. Обычно, когда судно стоит в порту, всеми делами на борту занимается старший помощник. Капитану, если он не является одновременно и суперкарго, делать особенно нечего, и он проводит большую часть времени на берегу. Имея добродушного и не очень строгого помощника, мы радовались этому обстоятельству, однако в конце концов все обернулось к худшему. Дело в том, что, если капитан человек суровый и энергичный, а старший помощник не отличается этими качествами, обязательно жди неприятностей. Да мы и так уже чувствовали их приближение. Капитан несколько раз в присутствии команды выражал старшему помощнику свое неудовольствие, и поговаривали, что между ними не все ладно. А если уж капитан подозревает своего помощника в заигрывании с командой, то начинает вмешиваться во все его дела и натягивать вожжи, а страдают от этого только матросы.

Глава XЗюйд-ост

Вечером после захода солнца на юге и на востоке все заволокло чернотой, и вахте было велено смотреть в оба. Поэтому в ожидании вызова наверх мы улеглись как можно раньше. Проснувшись около полуночи, я увидел только что сменившегося с вахты матроса, который зажигал огонь. Он сказал, что с зюйд-оста начинает поддувать, в бухту гонит волну и ему пришлось разбудить капитана. По тому, как он улегся на свой рундук, не снимая одежды, я понял, что долго спать нам не придется. Судно уже дергалось на якоре, канат скрипел и натягивался втугую. Я уже не мог уснуть и приготовился выскочить наверх по первой команде. Через несколько минут трижды ударили по люку и раздался крик: «Все наверх! Паруса ставить! Пошевеливайся!» Мы не успели даже одеться, когда старший помощник, просунувшись в люк, заторопил нас: «Живее! Живее! Нас сорвет с якоря!» В мгновение ока мы были на палубе. «По мачтам! Марсели ставить!» — закричал капитан, как только первый из нас появился наверху. Оказавшись в несколько прыжков на вантах, я увидел, что у «Аякучо» марсели отданы и команда, распевая шанти, дружно выбирает шкоты. Это, возможно, и «завело» нашего капитана, потому что «старик Вильсон» (капитан «Аякучо») уже много лет плавал у побережья и знал все повадки дурной погоды. Мы быстро отдали сезни и спустились на шкоты, только на каждом марсе оставалось, как обычно, по матросу, чтобы раздергивать снасти и парусину. Пока обтягивали шкоты, на нашем траверзе «Аякучо» со своими наклоненными мачтами, как гончий пес, уже несся круто к ветру, разрезая, словно ножом, встречную волну. Это было великолепное зрелище. Подобно испуганной птице, он на лету расправлял свои крылья. Растянув марсели и круто обрасопив фока-реи, мы поставили фор-стень-стаксель, сбросили якорные буи и приготовились отдавать кормовой конец.

— На баке все готово? — закричал капитан.

— Да, сэр, все, — подтвердил помощник.

— Отдавай!

— Отдано, сэр!

Якорная цепь заскрежетала на шпиле и в клюзе, нос судна резко увалился под ветер, надраив заведенный дуплинем кормовой трос.

— Отдать на корме! — И в одно мгновение мы уже забрали ход. Как только бриг достаточно увалился, реи были круто обрасоплены, поставлены фок и трисель, и мы привели якорную стоянку на корму, оставляя мыс на достаточном удалении в стороне.

— Най тоже снялся, — заметил капитан старшему, и мы увидели за кормой маленькую бригантину, следовавшую за нами.

Ветер заметно свежел, дождь лил уже совсем всерьез, вокруг сгустилась чернота, но капитан не убавлял паруса, пока мы не прошли мыс. Как только он остался за кормой, мы снова полезли на мачты и взяли по два рифа на всех марселях и триселе и убрали фок. В подобных случаях, когда приходится спасаться от зюйд-оста, после отрыва от берега остается лишь идти под штормовыми парусами и дожидаться, пока стихнет ветер, который здесь редко удерживается более двух суток, а иногда все кончается за двенадцать часов.

— Подвахтенные, вниз! — скомандовал старший помощник, но тут возник спор, чья очередь оставаться на палубе. Впрочем, старший помощник быстро решил дело, сменив свою вахту, и сказал, что в следующий раз при такой съемке с якоря будет наш черед. Пока мы оставались на палубе, ветер дул с изрядной силой, а дождь низвергался потоками. Когда заступила другая вахта, мы сделали поворот через фордевинд и, переменив галс, направились теперь к берегу. В четыре часа утра нам пришлось заступать снова. Темнота еще не рассеялась, но ветер почти стих. Зато лило так, что я за всю жизнь не видывал ничего подобного. На нас были дождевики и зюйдвестки, и нам оставалось только стоять во весь рост под низвергающимися потоками — ведь в море нет ни навесов, ни зонтиков.

Мимо нас под зарифленным фор-марселем проскользнула, словно призрак, маленькая бригантина. Мы не обменялись ни единым звуком; ее палуба была совершенно пуста, и только фигура рулевого темнела за штурвалом. К утру капитан высунулся из люка и приказал второму помощнику, который командовал нашей вахтой, следить за ветром, потому что в этих местах после сильного дождя ветер обычно стихает, а потом меняет направление. Его предусмотрительность оказалась не лишней — буквально через несколько минут наступил мертвый штиль, и судно, потеряв ход, перестало слушаться руля. Дождь прекратился; мы поставили трисель, нижние паруса и обрасопили реи, после чего оставалось лишь ждать. И ветер задул, но теперь уже от норд-веста, совсем от противоположных румбов. Благодаря нашим приготовлениям, мы не были застигнуты врасплох и сразу пошли на фордевинд. Капитан вышел на палубу, мы чуть перебрасопили реи и двинулись обратно к своему якорному месту. С изменением ветра переменилась и погода, а через два часа установился легкий, но устойчивый бриз, который почти круглый год дует у берега и по своей регулярности может считаться настоящим пассатом. Взошло яркое солнце, и мы, поставив бом-брамсели, трюмсели и лисели, понеслись к Санта-Барбаре. Маленькая «Лориотта» оставалась позади и почти исчезла из виду, но «Аякучо» словно пропал. Вскоре он появился со стороны острова Санта-Роса, за которым продрейфовал всю ночь. Нашему капитану очень хотелось войти в гавань первым, ибо выигрыш у «Аякучо», известного на протяжении лет шести на всем побережье в качестве прекрасного ходока, весьма поднял бы нашу репутацию. При слабых ветрах мы имели неоспоримое преимущество благодаря бом-брамселям и трюмселям, поскольку капитан Вильсон никогда не ставил ничего выше брамселей, а при плавании в прибрежных водах вообще снимал весь такелаж лиселей. Дул умеренный и попутный ветер, и мы некоторое время держались впереди, но, пройдя мыс, обоим судам пришлось обрасопить реи и лечь круто к ветру. Здесь «Аякучо» взял свое и обставил нас. Впоследствии капитан Вильсон говорил, что у нас был недурной ход, но на крутых курсах он все равно бы побил нас, будь у нас хоть паруса самого «Ройал-Джорджа».

«Аякучо» стал на якорь почти на полчаса раньше нас и, когда мы подошли, уже убирал паруса. Вообще подцепить свой якорный канат — задача довольно трудная, нужно кое-что смыслить в морском деле, чтобы не отдавать второй якорь. Капитан Вильсон был известен по всему побережью своим умением в этом деле, да и наш старик за все время, пока я плавал с ним, ни разу не воспользовался вторым якорем. Выйдя на ветер от нашего буя, мы взяли верхние паруса на гитовы, обстенили грот-марсель и спустили шлюпку, которая, отойдя от борта, зацепила проводник к бую на конце дуплиня. Другой конец проводника взяли на шпиль и выбирали его до тех пор, пока не пошел дуплинь. Мы взяли его на брашпиль и выхаживали, пока не показалась якорная цепь. Мы пропустили ее через клюз, вокруг шпиля и положили на битенг, а дуплинь обнесли по борту и провели в кормовой портик, после чего судно надежно стало на прежнем месте. Когда все закончилось, старший помощник сказал, что по этому небольшому делу можно судить, что такое Калифорния, и теперь нам придется работать всю зиму точно таким же манером.

Уже после того, как мы скатали паруса и пообедали, появилась «Лориотта» и до наступления вечера стала на якорь. К закату мы опять отправились на берег, где встретили ее шлюпку. Островитянин, говоривший по-английски, рассказал нам, что уже побывал в городе и что наш агент, м-р Робинсон, и еще несколько пассажиров пойдут с нами в Монтерей, куда мы должны сняться этой же ночью. Через несколько минут появился капитан Томпсон вместе с какими-то двумя господами и дамой. У них было изрядное количество багажа, который мы погрузили на нос, после чего двое из нас взяли сеньору на руки и перенесли в шлюпку. Вся эта процедура весьма позабавила даму, и муж ее тоже остался доволен, потому что ему не пришлось замочить себе ноги. Я оказался загребным и поэтому слышал, о чем говорили пассажиры, из чего узнал, что один из них, а именно тот, в европейском платье и широком плаще, был агентом фирмы судовладельца; а другой — в испанском костюме — братом нашего капитана и уже много лет занимался торговлей на побережье. Его жена, та самая стройная, смуглая молодая женщина, которую мы перенесли в шлюпку, принадлежала к одному из почтеннейших калифорнийских семейств. Я также узнал, что мы снимаемся с якоря в тот же вечер.

Как только мы подошли к бригу, все шлюпки были подняты, сразу поставили паруса, люди пошли на шпиле, и через двадцать минут, пользуясь попутным ветром, мы уже выходили в море, взяв курс на Монтерей. Одновременно снялась и «Лориотта», следовавшая туда же, но она держалась ближе к берегу, а мы были мористее и поэтому вскоре потеряли ее из виду. Мы шли с попутным ветром, что случается весьма редко при плавании вдоль берега в северном направлении. Обычно ветер здесь дует с севера. По этой причине северные порты здесь принято называть наветренными, а южные — подветренными.

Глава XIВдоль побережья

Острова остались за кормой еще до наступления утра, а к двенадцати часам мы прошли и мыс Консепсьон, тот самый, увиденный нами впервые кусочек калифорнийской земли. Это самый большой необитаемый выступ земли на всем побережье, и вокруг него, как говорят, преобладают очень сильные ветры. Всякое судно, не встретившее здесь шторма, может почитать себя удачливым, особенно зимой. Мы подошли к мысу, неся лисели с обоих бортов, но, обогнув его, привелись к ветру и убрали подветренные лисели и почти сразу же и трюмсели. Ветер свежел, но капитан, по всей очевидности, решил все-таки «протащить посудину». Его брат и мистер Робинсон выглядели озабоченными и что-то говорили ему, но он ответил, что знает свой бриг и какую парусину надо нести. Капитану явно хотелось показать себя. Он подошел к наветренному борту и, держась за бакштаги, смотрел вверх на рангоут, чтобы определить, сколько можно оставить парусов, однако порыв ветра тут же разрешил все сомнения. Без промедления последовала команда: «Бом-брамсели, бом-кливер и лисели долой!» Случилось то самое положение, которое моряки называют «суматоха» — когда почти все снасти отданы, но еще не закреплены и буквально летают по воздуху. Несчастная, перепуганная насмерть мексиканка выглянула из люка, бледная, словно призрак. На баке старший помощник и несколько матросов пытались убрать нижний лисель, который зацепился за блинда-рей и бакштаги, в то время как лисель-спирт выгнулся и, спружинив, наподобие китового уса, переломился у нокового бугеля. Я бросился наверх, чтобы убрать грот-брам-лисель, но не успел добраться до марса, как вырвало галсовый угол, и с парусом было покончено — его занесло за брамсель и мгновенно разорвало на куски. Лишь с великими усилиями я сумел собрать то, что от него осталось, и в этот момент капитан закричал мне: «Дана, пошел выше, бом-брамсель долой!» Оставив лисель, я начал карабкаться на салинг, а там трепало уже порядочно. Брам-стеньга оказалась под таким углом, что было страшно смотреть. Все вокруг ходило ходуном и трещало, напрягаясь до предела.

Что ж, простому Джеку-матросу ведь ничего не остается, как исполнять команды, и я полез на рей. Там было еще хуже, хотя минуту назад казалось, что дело и так совсем плохо. Брасы отдались, и рей крутился, словно карусель. Весь парус сбился под ветер, наветренная шкаторина зацепилась за нок, а над моей головой полоскал сорванный трисель. Я посмотрел вниз, но кричать было бесполезно — там все были заняты делом, а здесь наверху ревел ветер и оглушительно хлопали паруса. К счастью, дело было в полдень при ясном солнце, и матрос у штурвала, посматривавший на паруса, заметил мое затруднительное положение. После обмена бесконечными знаками и жестами он крикнул матросам, чтобы те выбрали слабину необходимых снастей. Я тем временем успел рассмотреть, что делается внизу. На палубе царил полнейший беспорядок. Бриг пробивался сквозь волны, словно обезумевший, огромные валы перекатывались через него, мачты зависали далеко за бортом. На другой бом-брам-стеньге сражался с парусом Стимсон; парус вырывался сразу же, едва ему удавалось подмять его под себя. Брамсель подо мной быстро взяли на гитовы, и мачте стало легче. Я убрал свой парус и спустился на палубу, но, к сожалению, моя новая шляпа полетела за борт, и это печалило меня больше всего. Мы работали вовсю, через час, спустив-таки все наши «воздушные змеи», остались только под штормовыми парусами с двумя взятыми рифами.

После шквала ветер зашел, и бриг нацелился теперь носом точно на мыс, так что пришлось поворачивать через фордевинд с приятной перспективой лавировать против сумасшедшего встречного ветра до самого Монтерея добрую сотню миль. К вечеру пошел дождь, и целых пять дней нам досаждала дождливая штормовая погода, вынудившая нас идти под зарифленными парусами, не говоря уже о том, что бриг отнесло на несколько сотен миль от берега. В довершение всего мы обнаружили, что треснула фор-стеньга (это случилось, без сомнений, во время шквала), и теперь пришлось спускать фор-стеньгу и оставить на фок-мачте как можно меньше парусов. Наши пассажиры сильно страдали от морской болезни, поэтому все пять дней мы их почти не видели. На шестой день прояснилось, показалось яркое солнце, но ветер был по-прежнему силен, а море оставалось все еще неспокойным. Мы снова очутились посреди океана — на сотни миль вокруг никакой земли, и капитан ежедневно брал полуденную высоту солнца. Наконец-то появились наши пассажиры, и я впервые увидел, сколь жалкое зрелище являет собой человек, страдающий морской болезнью. С тех пор как на третий день после выхода из Бостона мое собственное недомогание прошло, я видел вокруг себя лишь здоровых энергичных людей, крепко стоявших на «морских» ногах. И должен сознаться, когда сам можешь ходить по палубе, есть и забираться наверх, то испытываешь некое приятное чувство собственного превосходства перед жалкими бледными созданиями, которые передвигаются, шатаясь и волоча ноги, и помутившимися глазами смотрят, как мы взбираемся на самый верх мачты или спокойно делаем свое дело, сидя на ноках реев. В море здоровый человек не сочувствует тому, кто страдает от качки; и его собственная мужественность только выигрывает от сравнения.

Через несколько дней мы вышли к мысу Пинос у входа в залив Монтерей. Когда мы приблизились и пошли вдоль берега, то смогли хорошо рассмотреть открывшуюся землю и прежде всего заметить, что лес занимает здесь куда больше пространства, чем к югу от мыса Консепсьон. Как мне удалось выяснить, этот мыс служит как бы границей двух ландшафтов Калифорнии. Северная часть побережья более лесиста и разнообразна во всех отношениях, и там же много пресной воды. Это относится и к Монтерею, а еще более к Сан-Франциско, в то время как южная часть берега у Санта-Барбары, Сан-Педро и особенно у Сан-Диего почти лишена леса и представляет собой обнаженную и совершенно плоскую равнину, которая, впрочем, не лишена плодородия.

Залив Монтерей широк при входе, и расстояние между мысами Аньо-Нуэво на севере и Пинос на юге около двадцати четырех миль; далее залив начинает постепенно сужаться по мере приближения к городу, расположенному на берегу бухты в юго-восточном изгибе просторной глубоководной бухты; от мысов до города почти восемнадцать миль, что и составляет длину залива. Берега поросли очень густым лесом, где изобилует сосна, и, поскольку был сезон дождей, все вокруг покрывала свежая зелень, отовсюду доносилось пение птиц, а дичь в великом множестве летала даже у нас над головой. Здесь можно было не опасаться зюйд-остов. Мы стали на якорь в двух кабельтовых от берега, так что город лежал прямо перед нами, радуя глаз своими белыми домиками, намного более привлекательными, чем в Санта-Барбаре, где все строения какого-то неприглядного бурого цвета. Красная черепица составляла превосходный контраст с белыми стенами и зеленью лужаек, на которых беспорядочно, но как-то уютно расположились сами дома. Здесь, как и во всех других городах, которые я повидал в Калифорнии, нет ни улиц, ни оград (исключая отдельные участки, огороженные кое-где под сады), и поэтому около сотни домов расставлено как попало. Все они имеют лишь один этаж и на небольшом удалении выглядят весьма живописно.

Мы подошли к городу в погожий субботний день, солнце стояло высоко, над маленьким квадратным пресидио развевался мексиканский флаг, и по воде до нас доносились звуки барабана и трубы вышедших на парад солдат, и эти звуки словно наполняли жизнью все окружающее. Моряки радовались открывшейся картине — нам казалось, что мы попали в христианскую — что на языке матросов означает цивилизованную — страну. Первое наше впечатление от Калифорнии было весьма неблагоприятным: открытый рейд Санта-Барбары; стоянка на якоре в трех милях от берега; необходимость сниматься с якоря при каждом зюйд-осте; высадка на берег на высоком прибое. К тому же и сам мрачноватого вида городок стоял в миле от берега. Там не раздавалось ни звука, ласкающего слух, и не было ничего, что могло бы порадовать глаз, кроме канаков с Сандвичевых островов, шкур и мешков с салом. Прибавьте сюда шторм у мыса Консепсьон, и вам станет понятно, как мы были приятно удивлены в Монтерее. Кроме того, здесь почти нет прибоя, а это было для нас немаловажным обстоятельством. В этот день бухта была гладкая, как деревенский пруд.

Мы высадили на берег агента и пассажиров и увидели, что на берегу их встречали какие-то люди, которые, хотя и были одеты в местные костюмы, говорили по-английски. Потом мы узнали, что это были англичане и американцы, которые женились и поселились в здешних краях. С приходом в Монтерей связано одно событие, касающееся прежде всего моей персоны (первое серьезное достижение в морском ремесле), заключавшееся в спуске на палубу бом-брам-рея. Мне уже дважды приходилось видеть, как это делается в море, и старый матрос, чье расположение я завоевал не без труда, обучил меня всем тонкостям этой работы и посоветовал воспользоваться первой же возможностью на стоянке, чтобы испытать себя. Я сказал об этом второму помощнику, с которым был в дружеских отношениях еще тогда, когда тот служил матросом. Вскоре меня призвал старший помощник и велел приниматься за дело. Я полез наверх, повторяя в уме все, что предстояло сделать, и старался работать как можно тщательнее в должном порядке, ибо малейшая ошибка неизбежно испортила бы все дело. К счастью, я не получил никаких замечаний и даже заслужил «хорошо сделано» от старшего помощника, когда рей оказался на палубе. Это доставило мне не меньшее удовольствие, чем «bene» под латинским упражнением в Кембридже.

Глава XIIМонтерей

Назавтра предстояло воскресенье, а на торговых судах это свободный день, когда часть команды отпускают на берег. Матросы уже рассчитывали отдохнуть и даже спорили, кому проситься в город. Однако утром совершенно неожиданно выяснилось, что придется лезть наверх и спускать ту самую стеньгу, которая треснула во время шквала, а потом выстреливать новую и заводить такелаж. Тут уже нам стало не до шуток. Если и можно чем-нибудь вызвать сильное раздражение моряка, то самое подходящее — оставить его без воскресенья. Конечно, моряк не всегда проводит его с пользой, а вернее, почти никогда, но все-таки для него это единственный день отдыха. К тому же он и без того нередко лишается минуты покоя из-за штормов и всяческих неотложных дел, и потому воскресная работа, когда судно стоит недвижимо в порту, выводит из себя даже самых терпеливых. Единственной причиной в данном случае могло быть лишь то, что капитан решил пригласить в понедельник таможенных чиновников и хотел перед этим привести бриг в порядок. Ну, а Джек-матрос — это же раб на судне, хотя, впрочем, у него есть немало возможностей, чтобы «волынить» и уклоняться от исполнения капитанских приказов. В случае крайней опасности, если с матросом хорошо обращаются, никто не работает быстрее, чем он. Но стоит матросу почувствовать, что его заставляют гнуть спину по пустякам, то есть, как говорят на флоте, «надувают», ни один ленивец [15] не может быть медлительнее его. Матрос не может не подчиниться приказу и выказывать неповиновение, и все, что бы ни приказал помощник капитана, приходится исполнять. Однако каждый, кто был в море хотя бы три месяца, знает, как «крутить Тома Кокса» — «три раза обойти баркас, а потом навалиться на бачок с питьевой водой». В это утро все так и шло. Стоило послать человека вниз за блоком, как он переворачивал в подшкиперской все подряд и вылезал только после неоднократных напоминаний. Никто не мог найти свайки, все ножи вдруг затупились, и около точильных камней скапливалось по три-четыре матроса. Тому, кто забирался на мачту, сразу же надо было спускаться вниз, чтобы взять забытую вещь, и он делал это не торопясь. А когда закладывали тали, шестеро выбирали их с меньшей силой, чем обычно трое матросов, работавших «в охотку». Стоило старшему помощнику отвернуться, и работа сразу же прекращалась. В восемь часов, когда мы завтракали, все оставалось почти в том же виде, как и вначале.

В течение короткой трапезы мы успели обсудить положение дел. Кто-то предложил отказаться от работы, но это пахло уже настоящим бунтом, и, конечно, такое сразу же было отвергнуто. Один из матросов вспомнил «отца Тэйлора» (матросского проповедника в Бостоне), который говаривал, что если заставляют работать в воскресенье, то не надо отказываться, а грех ляжет на капитана. После завтрака не без посредничества помощников просочился слух, что если мы быстро закончим работу, то после обеда нам дадут шлюпку и можно будет порыбачить. Приманка была метко заброшена, и несколько завзятых рыболовов попались на нее. В конце концов остальные также решили, что раз надо сделать одно дело, то, чем скорее мы его закончим, тем лучше. После этого картина совершенно переменилась, и к двум часам вся работа, которая в нормальных условиях могла бы продолжаться дня два, была окончена. Пятеро взяли шлюпку и отправились к мысу Пинос, однако разрешения съехать на берег не последовало. Там мы заметили «Лориотту», отплывшую вместе с нами из Санта-Барбары. Она медленно двигалась к берегу с легким попутным бризом, после полудня пришедшим на смену мертвому штилю. Мы наловили всякой рыбы, больше всего трески и окуня, а Фостер (бывший второй помощник) поддел на крючок большую раковину-жемчужницу. Уже потом мы узнали, что здешние места славятся раковинами. И одна небольшая шхуна даже совершила удачный рейс с этим грузом в Соединенные Штаты.

Возвратившись к заходу солнца, мы увидели, что «Лориотта» стоит на якоре в одном кабельтове от «Пилигрима». На следующий день нас подняли рано и приказали открывать люки, перебирать груз и готовить все для досмотра. В восемь часов на борт явились пятеро таможенных чиновников и начали осматривать содержимое трюмов и проверять коносаменты. Мексиканские таможенные правила весьма строги и требуют, чтобы весь груз был доставлен на берег, осмотрен и лишь после этого возвращен на судно. Однако нашему агенту удалось добиться поблажки для последних двух судов, и мы избежали всех затруднений, связанных с перевозкой груза на берег. Таможенники были одеты в костюмы, которые преобладают повсюду в Калифорнии: широкополая шляпа черного или темно-коричневого цвета с золоченой или узорчатой лентой; короткая шелковая куртка; рубашка с открытым воротом; богато расшитый жилет и брюки из вельветина или тонкого сукна с боковыми разрезами ниже колена или же короткие панталоны с белыми чулками. Кроме того, здесь носят темно-коричневые башмаки из оленьей кожи: их шьют индейцы, и поэтому они тоже украшены орнаментом. Здесь не носят подтяжек, зато опоясываются шарфом, чаще всего красного цвета, качество которого зависит от средств владельца. Добавьте к этому неизменное пончо (иначе — серапе), вот вам и одеяние калифорнийца. По этому своеобразному плащу всегда можно судить о происхождении и достатке человека. У «gente de razón» [16] он непременно из черного или темно-синего сукна с богатой отделкой из бархата и прочими возможными украшениями. Противоположность такому наряду составляет одеяние индейца; люди среднего достатка носят нечто вроде большого квадратного куска материи с отверстием для головы посредине. Нередко такое пончо почти не отличается по убогости от одеяла индейца, но благодаря разноцветной вышивке выглядит весьма живописно. Среди мексиканцев нет трудового люда, ибо индейцы практически остаются рабами и делают всю тяжелую работу. Каждый богатый человек выглядит здесь грандом, а самый последний бродяга — разорившимся дворянином. Мне нередко встречались люди с благородной осанкой и изысканными манерами, разодетые в сукно и бархат, верхом на породистой лошади, накрытой расшитой попоной, но без единого реала в кармане и страдающие от голода.

Глава XIIIТорговые дела в Монтерее

На следующий день после того, как груз был зарегистрирован по установленной форме, у нас началась торговля. В кормовом кубрике еще раньше устроили особое помещение и сложили негромоздкие товары и образцы всех остальных. Меллус, молодой парень, работавший с нами от самого Бостона как простой матрос, был, так сказать, изъят из кубрика и поставлен помощником суперкарго. Он вполне соответствовал этому месту, так как раньше служил клерком в бостонской конторе. Последнее время его донимал ревматизм, и он не годился для тяжелой матросской работы, когда приходилось гнуть спину под проливным дождем и под палящим солнцем. Целую неделю или даже дней десять у нас царило необычайное оживление. Люди приезжали смотреть и покупать — мужчины, женщины и даже дети. Мы не вылезали из шлюпок, непрестанно перевозя товары и пассажиров, поскольку у здешних жителей нет своих лодок. Казалось, все жители почитали своим долгом принарядиться и ехать посмотреть новое судно даже ради того, чтобы приобрести пакетик булавок. Агент и его клерк занимались с покупателями, а мы тем временем работали на веслах или в трюме. «Пилигрим» привез генеральный груз, то есть все, что только можно вообразить: спиртные напитки всех сортов, пряности, изюм, черную патоку, скобяной товар, посуду (фаянсовую и оловянную), ножи, всевозможную одежду, сапоги и туфли от Линна, ситец и бумажную ткань Ловелла, крепы, шелка, а также шарфы, шали, ювелирные изделия, гребни и другие украшения для женщин, даже мебель, то есть буквально все — от китайских фонариков до английских колес к повозкам, коих у нас имелось двенадцать пар: на них даже были надеты железные шины.

Калифорнийцы — народ праздный и расточительный, и сами ничего не умеют делать. Страна изобилует виноградом, тем не менее они покупают плохое привозное вино, сделанное в Бостоне, и продают его у себя в розлив по реалу (двенадцать с половиной центов) за небольшой стакан. Выделанная на побережье шкура стоимостью два доллара нередко обменивается на какой-нибудь пустяк, стоящий в Бостоне каких-нибудь семьдесят пять центов. Они покупают обувь (вполне возможно, сшитую из тех же калифорнийских шкур и совершившую, таким образом, путешествие вокруг мыса Горн дважды) по три-четыре доллара, а «сапожки из тонкой кожи» — по пятнадцать долларов за пару. В среднем товары продаются здесь в три раза дороже против бостонских цен. Отчасти это происходит из-за высоких таможенных пошлин, которые правительство по своей мудрости наложило на ввозимые товары с целью сохранить в стране серебро. Подобные пошлины и неимоверная стоимость столь дальних перевозок не позволяют коммерсантам, кроме тех, кто обладает крупным капиталом, заниматься этой торговлей. Почти две трети всех товаров, привезенных сюда за последние шесть лет вокруг мыса Горн, принадлежали фирме «Брайэнт, Стэджис и К°», собственностью которой было и наше судно.

Новая работа, внесшая такое разнообразие в нашу обыденную жизнь, нравилась нам, хотя и приходилось трудиться с рассвета до наступления темноты, а иногда до глубокой ночи.

Непрестанно занимаясь перевозкой пассажиров с товарами, мы получили хорошее представление о характере,; одежде и языке здешнего народа. Как одеваются мужчины, я уже описывал. Женщины носят платья из самых разных тканей — шелка, крепа, ситца и прочего; платья сшиты по европейской моде, но с короткими рукавами, оставляющими руки открытыми, и свободны в талии, корсетами никто не пользуется. Туфли — атласные или лайковые, шарфы и пояса — непременно яркого цвета. Почти на каждой женщине можно видеть ожерелье и серьги. Шляп здесь не носят, на всем побережье я видел только одну, да и та принадлежала жене обосновавшегося в Сан-Диего американского капитана, который приобрел это экзотическое сооружение из соломки и лент в качестве изысканного подарка своей невесте. Волосы калифорнийских женщин (без исключения черные или темно-каштановые) такой длины, что закрывают шею, иногда их носят распущенными или же заплетают в косы. Впрочем, замужние нередко укладывают волосы вокруг высокого гребня. Единственной защитой от солнца и других превратностей климата у женщин служит широкая мантилья, которую они набрасывают на голову во всех случаях, когда выходят из дома, что бывает чаще лишь в хорошую погоду. В комнатах или сидя перед домом они надевают небольшой шарф или платок с яркой вышивкой. Нередко голову обвязывают лентой с крестом, звездой или другим украшением. Цвет кожи у женщин самый разнообразный и зависит, равно как их платья и манеры, от того, являются ли они носительницами испанской крови, что одновременно определяет и их положение в обществе. Чистая испанская кровь (причем женщины чисто испанской крови никогда не выходят замуж за аборигенов) придает лицам смуглый оттенок, но иногда встречаются и молочно-белые лица, почти как у англичанок. Однако истинно испанских семейств в Калифорнии немного, в основном они проживают в официальных резиденциях, и мужчины из подобных семейств обычно занимают соответствующие посты, а некоторые из них остаются тут на приобретенных землях. В высших слоях местного общества браки заключаются лишь в своей среде, а их члены составляют во всех отношениях замкнутую касту. Их отличают не только цвет кожи, платье и манеры, но также и речь, ибо, называя себя кастильцами, они весьма щепетильны в сохранении кастильского произношения; зато испанский язык низших слоев — это некий грубый диалект. Опускаясь по общественной лестнице, можно наблюдать, как постепенно меняются оттенки кожи, как она становится все более смуглой, пока не добираешься до обычного индейца, на котором ничего нет, кроме жалкого куска ткани, перехваченного в талии широкой полосой грубой кожи. Вообще, принадлежность к касте определяется по крови и проявляет себя столь ярко, что может быть определена с первого взгляда. Тем не менее даже несколько капель испанской крови, например у квартерона или окторона, достаточно для того, чтобы не опускаться до положения раба, и это дает право носить хоть и замаранный, но все же европейский костюм — сапоги, шляпу плащ, шпоры и кинжал; называть себя Español [17] и владеть, если повезет, хоть какой-нибудь собственностью.

Чрезмерная страсть к нарядам у местных женщин нередко губит их. Подарок, красивая мантилья или ожерелье, добудет вам расположение почти любой из них. И нет ничего необычного в том, когда женщина, живущая в доме всего лишь из двух комнат, да и то с земляным полом, одета в расшитое атласное платье, украшена высоким гребнем и позолоченным, если не золотым, ожерельем, не говоря уже про серьги. Если мужья одевают своих жен недостаточно хорошо, жены быстро приучаются к подаркам от других мужчин. У нас на бриге женщины проводили целые дни, разглядывая роскошные одежды и украшения, и нередко делали такие покупки, от которых бостонская швея или служанка лишились бы дара речи.

Помимо страсти к нарядам, в женщинах меня поразили изысканность речи и красота интонаций голоса, что, впрочем, присуще как женщинам, так и мужчинам. Любой бандитского вида малый в потрепанной шляпе, с одеялом вместо плаща и в грязном белье, казалось, говорит на самом изысканном испанском языке. Я испытывал наслаждение от самих звуков речи, еще не понимая смысла слов. В речи калифорнийцев сильно выражена креольская медлительность, хотя изредка она перемежается непривычной беглостью, когда говорящий перепрыгивает с одной согласной на другую до тех пор, пока не остановится наконец на открытом гласном звуке, чтобы перевести дыхание. У женщин эта особенность развита значительно сильнее, чем у мужчин, отличающихся большей плавностью речи и достоинством в разговоре. Самый последний погонщик волов, прискакавший на лошади с запиской, выражается словно посол на королевской аудиенции. Временами мне казалось, что на этом народе лежит проклятие, лишившее его всего на свете, кроме гордости, изысканных манер и велеречивости.

Удивительным было и количество находящегося в обращении серебра. Во всю свою жизнь я никогда не видел такого обилия этого металла, как за одну неделю нашего пребывания в Монтерее. Дело в том, что в здешних краях нет ни кредитной системы, ни банков и никаких других способов вкладывать деньги, кроме как в скотоводство. Помимо серебра, единственное средство обращения составляют шкуры или, по выражению моряков, «калифорнийские банкноты». Все, что здесь покупается, оплачивается той или другой валютой. Шкуры привозят на волах или мулах уже высушенными и сложенными пополам, а деньги здесь завязывают в платок — так и носят по пятьдесят, сто долларов или полудолларов.

В колледже я не обучался испанскому языку и поэтому на Хуан-Фернандесе не знал по-испански ни слова. Однако, пока мы продолжали рейс, мне удалось позаимствовать в каюте грамматику и словарь, и благодаря прилежным занятиям, внимательно вслушиваясь в каждое услышанное слово, я вскоре настолько увеличил запас испанских фраз, что начал понемногу разговаривать. Поскольку за короткое время я узнал по-испански больше, чем кто-либо из команды (они, впрочем, совершенно не понимали этот язык), да еще изучал раньше латынь и французский, то заслужил репутацию великого лингвиста, и теперь меня стали посылать за провизией в город, а также поручали разносить письма. Часто случалось, что я не имел ни малейшего представления, куда и зачем меня отправили, как все это называется по-испански, но я никогда не сознавался в своем невежестве. Иногда можно было успеть сбегать в кубрик и заглянуть в словарь или же задать вопрос встреченному на берегу местному англичанину и таким образом узнать нужное слово. В крайнем же случае, прибегая к помощи жестов, латинских и французских слов, я все же умудрялся управиться с делом. Все это послужило для меня хорошей школой и, вне всякого сомнения, научило большему, чем я постиг бы за месяцы обучения в колледже. Кроме того, я получил возможность наблюдать обычаи, характеры и домашнюю жизнь калифорнийцев, не говоря уже о том, что разнообразие впечатлений скрасило монотонность корабельной жизни.

Монтерей, по моим наблюдениям, самое приятное и цивилизованное место во всей Калифорнии. В самом центре города раскинулась площадь, окруженная с четырех сторон одноэтажными домами, а посредине расставлены полдюжины пушек, некоторые даже на колесах. Это пресидио, или форт, — принадлежность каждого городка. Вернее, город возникает вокруг форта, сооруженного правительством Мексики, а уже потом люди ищут возле него защиты. Здешнее пресидио совершенно открыто и не укреплено. В нем несколько офицеров с пространными титулами и около восьмидесяти солдат, но их плохо кормят, плохо одевают, платят нищенское жалованье, и никто не заботится об их дисциплине. Генерал-губернатор, или попросту генерал, тоже живет здесь, благодаря чему город является резиденцией местного правительства. Генерал назначается центральными властями Мексики и является верховным гражданским и военным начальником всей области. Кроме того, в каждом городке есть военный комендант, которому поручены все сношения с чужеземцами и экипажами иностранных кораблей, а два или три алькальда и коррехидора, избираемые обывателями, составляют гражданскую власть. Никакой системы правосудия и основанного на ней судопроизводства в Калифорнии нет. Мелкие вопросы городского самоуправления решаются алькальдами и коррехидорами, а все, относящееся к исполнению решений верховного правительства, все по военной части и иностранцам находится в ведении комендантов, действующих по указаниям генерал-губернатора. Этот последний лично разбирает важнейшие дела или выносит решения, полагаясь на присылаемые донесения, если происшествие случилось в отдаленном месте. Протестанты лишены здесь политических прав и не могут владеть собственностью, им даже запрещено оставаться на берегу долее нескольких недель, за исключением тех, кто служит на иностранных судах. По этой причине намеревающиеся переселиться сюда американцы и англичане становятся папистами, и среди них имеет хождение такая поговорка: «Совесть приходится оставлять по ту сторону Горна».

Возвратимся, однако, в Монтерей. Здешние дома, как и повсюду в Калифорнии, имеют только один этаж и сооружаются из adobes — больших глиняных кирпичей размером около фута на полтора при толщине в три-четыре дюйма, обожженных на солнце. Кирпичи скрепляют с помощью того же глиняного раствора, отчего стена приобретает грязно-серый оттенок. Полы строений в основном земляные, окна в них забраны решетками и лишены стекол, дверь ведет прямо в общую комнату и чаще оставляется открытой настежь. Более состоятельные жители все же застекляют окна и настилают полы. Почти все дома в Монтерее выбелены снаружи, а люди побогаче кроют крыши красной черепицей. В самых простых домах всего две-три комнаты, в которых можно увидеть пару кроватей, несколько столов и стульев, зеркало, распятие и небольшую скверно намалеванную картину под стеклом, на которой изображены сотворение какого-нибудь чуда или мученичество святого. В домах не устраивают ни очага, ни дымохода, ибо здешний климат таков, что можно совсем не отапливаться, а пища приготовляется в кухоньке, отделенной от дома. Индейцы, как я уже говорил, исполняют всю тяжелую работу. В каждой состоятельной семье их двое или трое, и даже бедняки могут позволить себе держать хотя бы одного слугу, ведь индейцев надо только кормить и выдавать мужчинам лишь кусок грубой материи, а женщинам такое же грубое платье и ничего больше — ни башмаков, ни чулок.

В Монтерее проживают несколько англичан (англичанами, или Ingles, называют всех, кто говорит по-английски) и американцев, женившихся на калифорнийках и перешедших в римско-католическую веру. Все они сколотили значительное состояние, так как при большом трудолюбии, бережливости и смётке вскоре прибрали к рукам почти всю местную коммерцию. Обычно они содержат магазины, где торгуют в розницу скупленными на наших судах оптом товарами, которые в немалом количестве отправляют в глубь страны, взимая в виде платы шкуры, обмениваемые в свою очередь на товары на тех же судах. В каждом городе побережья есть иностранцы, занятые такой торговлей, но я могу припомнить лишь две или три лавчонки, принадлежащие местным жителям. Люди, естественно, с подозрением смотрят на чужеземцев, и им не разрешают поселяться здесь без перехода в католичество. Впрочем, женясь на калифорнийках и воспитывая своих детей в римской вере как природных мексиканцев, не обучая их ни слову по-английски, такие люди снимают с себя подозрения и недоверие, становятся известными, а иногда и влиятельными людьми. К примеру, главные алькальды в Монтерее и Санта-Барбаре от рождения чистокровные янки.

Мужчины в Монтерее, кажется, не слезают с седла. Лошадей здесь столько же, сколько собак и цыплят на Хуан-Фернандесе. Для них не строят конюшен, а позволяют бегать и пастись, где им заблагорассудится. Всех лошадей клеймят и надевают им на шею длинную кожаную веревку наподобие лассо, которую они всегда волочат за собой и при помощи которой их легко поймать. Обычно мужчины утром вылавливают какую-нибудь лошадь, взнуздывают и седлают ее и ездят на ней в течение дня, отпуская к вечеру. А на следующее утро ловят уже другую. Во время дальних поездок они загоняют по нескольку лошадей, бросая одну и лишь перекладывая седло на другую, пока не добираются до места. Во всем свете, наверное, нет лучших наездников, чем мексиканцы. Уже в возрасте четырех-пяти лет мальчиков сажают на лошадь, хотя их ноги не доходят и до половины ее боков, так что можно сказать, что они вырастают в седле. Стремена здесь всегда закрыты спереди, чтобы не зацепиться во время езды по лесу, а седла большие и тяжелые с высокой передней лукой, вокруг которой обматывают лассо. Эти люди, кажется, не способны пройти пешком хотя бы до соседнего дома, и рядом с крыльцом каждого домика всегда привязано по нескольку лошадей. Желая показать свою удаль, они сначала стегают лошадь, затем, не касаясь стремян, прыгают на ходу в седло и, пришпорив ее, куда-то мчатся на всем скаку. Шпоры прямо-таки зверские орудия пытки с тупыми зубцами дюймовой длины, к тому же еще и ржавые, и поэтому лошадиные бока нередко сплошь покрыты кровоточащими ранами. Калифорнийцы любят демонстрировать свое искусство верховой езды во время скачек, травли быков с собаками и прочих увеселений, однако нам не приходилось бывать на берегу в праздники, и мы ничего этого не видели. Монтерей, кроме того, славится петушиными боями, азартными играми, фанданго [18] и другими подобного рода развлечениями и превеликим мошенничеством. Трапперы и охотники, порой забредающие сюда из-за Скалистых гор со своими ценными шкурами и мехами, часто предаются местным увеселениям и наслаждаются ими до тех пор, пока не прокутят все свои деньги и имущество, после чего исчезают из города обобранные до нитки.

Только характер самих жителей мешает Монтерею сделаться большим городом. Плодородие почвы здесь таково, что о лучшем не стоит и мечтать, климат не уступит никакому другому в мире, воды сколько угодно, ландшафт отличается неописуемой красотой. К тому же и гавань отменно хороша и открыта всего лишь одному неблагоприятному ветру, а именно с севера. И хотя грунт на якорной стоянке здесь не из лучших, тем не менее я слышал лишь об одном судне, которое было выброшено на берег. Это был мексиканский бриг, сорванный с якорей за несколько месяцев до нашего прихода. Он потерпел крушение, и вся команда, за исключением одного человека, погибла. Впрочем, это произошло из-за небрежения или невежества капитана, который полностью вытравил весь канат левого якоря, прежде чем отдать правый. «Лагода» из Бостона выдержала тот же шторм вполне благополучно, даже не спуская брам-стеньг, ее якоря даже не поползли. Кроме нас, в порту было только одно судно — маленькая «Лориотта». Я часто посещал ее и хорошо узнал ее команду с Сандвичевых островов. Один из них говорил немного по-английски, и от него я услышал многое об их жизни. Сами островитяне прекрасно сложены и очень энергичны. У них черные глаза и умные лица с темно-оливковым и даже медноватым оттенком. Волосы тоже черные, но не вьются, как у негров. Они говорят без умолку, и в кубрике у них всегда стоит невообразимый гам. Язык этих людей до крайности гортанный и по первому впечатлению неблагозвучен, однако если привыкнуть к нему, то уже не режет слух. Говорят, что он обладает и немалой выразительностью. Островитяне часто прибегают к помощи жестов и весьма возбудимы, отчего и разговаривают самыми громкими голосами. В воде они чувствуют себя как рыбы и очень хороши в шлюпочном деле. Именно благодаря этому их так много на Калифорнийском побережье, где почти во всех портах приходится преодолевать прибой. Они также весьма проворны и сноровисты на мачтах и в теплых водах ничем не уступят самым лучшим матросам-европейцам. Но те, кто повидал их в деле у мыса Горн и в высоких широтах, говорят, что при холодной погоде от них мало толку. Одеваются они так же, как и наши моряки. Кроме этих островитян, на «Лориотте» было два англичанина, отправлявших обязанности боцманов и следивших за такелажем. Один из них навсегда сохранился в моей памяти как безупречный образец английского моряка. Он начал плавать чуть ли не с детства и прослужил, как принято у англичан, семь лет учеником. Ко времени нашего знакомства ему было года двадцать четыре или двадцать пять. Он был высокого роста, но это бросалось в глаза лишь тогда, когда он стоял рядом с кем-то другим, так как благодаря широким плечам и объемистой грудной клетке он казался только немногим выше среднего роста. Его мускулы заставляли вспомнить о Геркулесе, а его кулак — это был «кулак матроса, где каждый палец что свайка, а каждый волос — каболка троса». И при всем этом его улыбка была из приятнейших, какие мне только доводилось видеть. На его лице, покрытом красивым коричневым загаром, сверкали ослепительные зубы, а черные как вороново крыло, волнистые волосы легко и свободно спадали ему на плечи. Что касается глаз, то он мог бы продать их любой герцогине на вес бриллиантов благодаря особенному сиянию, которое они излучали при каждом повороте головы и малейшем изменении силы света, всякий раз получая новый оттенок, сохраняя, впрочем, свою черноту. В отлакированной дочерна парусиновой шляпе, сдвинутой на самый затылок, из-под которой выбивались длинные локоны и падали ему почти на глаза, в белых полотняных брюках и такой же рубашке, в голубой куртке и с черным платком, небрежно повязанным вокруг шеи, он являл собой прекрасный образец мужской красоты. На его необъятной груди красовалась татуировка «Минуты прощания» — готовый к отплытию корабль, шлюпка у берега, и рядом матрос, прощающийся со своей девушкой. Ниже были его инициалы и еще две буквы, значение которых он, вероятно, знал лучше меня. Все это было великолепно исполнено профессиональным татуировщиком в Гавре. Кроме того, на одной руке красовалось изображение распятия, а на другой — «нечистого якоря» [19].

Он очень любил читать и перебрал почти все книги, водившиеся у нас в кубрике, так как менял их при каждой встрече с нами. Знал этот человек очень много, и его капитан говорил, что это идеальный моряк, а цена ему и в хлад, и в зной — никак не меньше собственного его веса золотом. Должно быть, он обладал недюжинной силой, а по остроте глаза мог бы поспорить с грифом. Кое-кому может показаться странным столь подробное описание неизвестного, забытого всеми матроса, тем не менее оно перед вами, даже если и лишено для вас всякого интереса. Нам случается встречать разных людей при вполне обыденных обстоятельствах, однако по какой-то причине некоторые из них навсегда остаются в нашей памяти. Его звали Билл Джексон; из числа всех моих случайных знакомых я никому не пожал бы руку с таким удовольствием, как ему. Кто бы вы ни были, если вам придется оказаться вместе с ним, можете не сомневаться, что вам посчастливилось встретить красивого, честного парня и превосходного соплавателя.

Мы все еще были в Монтерее, когда снова наступило воскресенье, однако, как и в прошлый раз, нам не позволили отдохнуть. С берега валом валили разнаряженные посетители, и весь день нам пришлось работать на веслах или подавать из трюма товары, так что мы едва могли найти время, чтобы поесть. Наш бывший второй помощник, решившийся любым способом побывать на берегу, облачился в парадный сюртук, черную шляпу и даже начистил свои башмаки, после чего отправился на ют просить разрешения. Он не мог бы придумать ничего более опрометчивого, ибо прекрасно знал, что все равно ничего не добьется. К тому же, согласно старому заведенному на судах обычаю, даже в тех случаях, когда матросам известно, что их не задержат, они отправляются на ют не иначе, как в рабочей одежде, будто ни на что и не рассчитывают, а моются и одеваются уже после того, как получено разрешение. Но бедняга всегда хватался за горячее, и если уж за какое-нибудь дело можно было взяться не с того конца, будьте уверены, он не упускал такой возможности. Мы смотрели, как он идет на ют, заранее зная, что ждет его там. Капитан расхаживал по палубе, дымя своей утренней сигарой, и Фостер, остановившись у трапа, стал ждать, пока его заметят. Капитан сделал два или три круга, потом внезапно подошел к нему вплотную, смерил взглядом с головы до ног и, подняв указательный палец, что-то коротко произнес, но слишком тихо, чтобы мы могли это расслышать. На Фостера же это произвело магическое действие. Он возвратился на бак, нырнул в кубрик, и уже через минуту мы увидели его в рабочей одежде и за работой. Мы так и не могли от него добиться, что сказал капитан, хотя это происшествие вызвало в нем поразительную перемену.

Глава XIVНедовольство

По прошествии еще нескольких дней торговля пошла на убыль, мы снялись с якоря, поставили марсели, подняли на гафеле «звезды и полосы», выстрелили из пушки, получив на это ответ из пресидио, и оставили городок за кормой, чтобы идти на юг вдоль побережья снова в Санта-Барбару. Бриг бежал в бакштаг по восемь, а то и по девять узлов, и мы надеялись покрыть за двадцать четыре часа то самое расстояние, которое во время рейса на север заняло у нас почти три недели. Ветер дул с такой силой, что, окажись он встречным, вполне мог бы сойти за шторм. Мы буквально пролетели мимо мыса Консепсьон, а когда подошли к островам Санта-Барбары, несколько поутихло, но все же мы отдали якорь на нашем прежнем месте менее чем через тридцать часов после выхода из Монтерея.

Здесь все оставалось почти без изменений — просторная, совершенно пустынная бухта, гремящий прибой, обрушивающийся на отлогий берег, белая миссия, темный городок и высокие безлесные горы. Мы опять приготовились к зюйд-остам: якорный канат с дуплинем, якорь с буйрепом, на парусах взяты рифы. Нам пришлось оставаться здесь около двух недель, занимаясь разгрузкой товаров и временами, когда прибой был не слишком высок, погрузкой шкур. Но дел здесь было вполовину меньше по сравнению с Монтереем. Что касается нашего брата матроса, то для нас сам город мог бы с таким же успехом располагаться в центре Кордильер. Бриг стоял в трех милях от берега, да еще добрая миля отделяла город от моря, и поэтому мы почти не бывали там. Время от времени мы доставляли на берег кое-какие товары, которые индейцы грузили на большие неуклюжие повозки на грубо сработанных из цельного куска дерева небольших колесах, запряженные волами, причем дуга ярма почему-то лежала сверху, на бычьих шеях, вместо того чтобы быть прикрепленной снизу. А привозимые этими же индейцами шкуры мы переправляли на судно «калифорнийским способом». К этому мы уже привыкли и немного осатанели, ибо подобное занятие даже у самых выносливых рано или поздно вызывает ожесточение.

Шкуры привозят уже высушенными; чтобы они не сморщивались, сразу после снятия по краям в них прорезают отверстия, затем растягивают на кольях и сушат на солнце. Потом их сгибают пополам обычно вдоль, шерстью внутрь, отвозят на берег на мулах или в повозках и складывают в кучи выше уровня полной воды. Тут наступает наш черед — мы громоздим их себе на головы и тащим по одной, а то и по две, если они небольшие, бредя по воде к шлюпке, которая стоит на верпе за полосой прибоя. Все мы обзавелись плотными шотландскими шапочками для предохранения головы, ибо очень быстро убедились, что «работа головой» — единственный пригодный способ погрузки в Калифорнии. И не только из-за высокой волны, чтобы не замочить шкуру, но также и потому, что шкуры эти по тяжести и твердости не уступают доскам, и способ этот оказался приемлемым для нас. Некоторые пробовали приспособиться по-другому, утверждая, будто переноска груза на голове — это работа для негров, но в конце концов все равно возвращались к старому способу. Самое сложное в этом деле — положить шкуру на голову. Сначала ее надо поднять с земли, а поскольку она весит немало и по ширине достигает размаха рук, ее легко валит ветром, и нам постоянно приходилось воевать со своей ношей. Я нередко смеялся над своими товарищами, а те — надо мной, когда, бывало, пытаясь взгромоздить на голову большую шкуру, мы не удерживались на ногах и валились на песок. К тому же капитан утяжелил работу, ссылаясь на то обстоятельство, что, дескать, по-калифорнийски полагается таскать сразу по две штуки, и мы, не желая отставать от других, делали так в течение нескольких месяцев. Однако же, когда нам довелось встретиться с моряками других «шкурных посудин», мы узнали, что по две никто не носит, и «сбросили» лишнее, чем несколько облегчили себе жизнь.

Когда наши головы попривыкли к тяжестям и мы научились истинно по-калифорнийски «подбрасывать» шкуры, нам стало по силам перетаскивать в шлюпку по две-три сотни за короткое время. Но это «мокрая» работа, а если берег к тому же и каменистый, то ногам приходится совсем плохо, ведь мы, естественно, работали босиком, так как никакая обувь не выдерживает соленой воды. А после погрузки надо было грести еще целые три мили, что занимало около двух часов.

Теперь мы вовсю занимались береговыми делами, которые совсем не похожи на работу во время плавания. День начинается с того, что команду поднимают на рассвете, а чаще — если светлое время суток непродолжительно — еще затемно, едва забрезжит рассвет. Кок разводит огонь на камбузе; стюард суетится в кают-компании: матросы вооружают баковую помпу и скатывают палубу. Старший помощник всегда наверху, но ни во что не вмешивается, так как исполнение всех обязанностей в это время лежит на втором помощнике, которому приходится, закатав брюки, шлепать босиком по палубе вместе со всей командой. Скатка водой, прошвабривание, пролопачивание и прочие работы на палубе продолжаются, а иногда даже специально затягиваются до восьми часов, когда на юте и баке начинают завтракать. После завтрака, который длится с полчаса, спускают шлюпки и швартуют их за кормой или ставят на выстрел, а команду приставляют к делу. Работа самая разнообразная, и ее выбирают по обстоятельствам. Почти всегда приходится ходить на шлюпках, и, если надо переправить на берег громоздкие товары или привезти шкуры, тогда посылают в баркасе всю команду под началом помощника. Кроме того, всегда много дел в трюме — поднимать товары наверх, перемещать груз, освобождать место для шкур или же ровнять крен судна. В дополнение ко всему продолжается обычная работа с такелажем. Здесь многое можно сделать только во время стоянки, не говоря уже о том, что все снасти должны быть обтянуты и содержаться в надлежащем порядке. Главное различие между работами в порту и в море относится к распределению времени. Вместо разделения матросов на вахту и подвахту, всех их заставляют работать вместе, исключая обеденное время, и так продолжается с рассвета до захода солнца. Ночью ставят якорную вахту — одновременно двух матросов, и так поочередно из числа всей команды. На обед полагается час, а после захода солнца все шлюпки поднимают на борт и раздают ужин. В восемь гасятся все огни, за исключением подсветки нактоуза, и заступает якорная вахта. Таким образом, на стоянках у команды есть немного досуга по вечерам (вахта занимает только два часа), зато днем матросы совершенно лишены свободного времени, и поэтому чтение, починку одежды и прочее приходится откладывать до воскресенья, которое обыкновенно оставляется свободным. Некоторые набожные капитаны отводят команде вторую половину субботы на стирку и починку одежды, чтобы не занимать этим воскресенье. Подобный распорядок, несомненно, хорош, и недаром моряки предпочитают суда с такими капитанами. А мы были довольны уже и тем, когда имели для себя воскресенье, ибо если в этот день привозили шкуры (а это случалось не так уж редко), то надо было переправлять их на судно, что занимало обычно половину дня. Кроме того, теперь мы питались свежим мясом и съедали за неделю бычка, которого почти всегда доставляли по воскресеньям, и надо было отправляться на берег, чтобы забить его там, разделать и доставить на борт. Да и в обычные дни наша работа нередко затягивалась из-за того, что шкуры привозили поздно, и поэтому иногда нам приходилось таскать их через прибой уже при свете звезд, а потом еще грести к судну, укладывать в трюм, и все это без ужина.

Однако о подобных неприятностях и заботах не стоило бы даже упоминать — в общем они воспринимались как обычные тяготы морской жизни, которые мужчина переносит без жалоб и выражения неудовольствия, — если бы не та неопределенность, чтобы не сказать хуже, относительно длительности нашего плавания. На этом маленьком судне с немногочисленной командой, находящемся у полудикого побережья на самом краю земли, нам предстояло находиться неопределенно долго, во всяком случае не меньше двух или трех лет. При выходе из Бостона мы считали, что плавание продлится восемнадцать месяцев, от силы два года, однако, оказавшись в Калифорнии и лучше узнав, как обстоят дела, выходило, что из-за малого поступления шкур, количество которых год от года сокращалось, нам потребуется не менее двенадцати месяцев, чтобы заполнить свои трюмы. К тому же мы должны были обеспечить грузом большое судно, принадлежащее нашей фирме (то есть действовать в качестве тендера) и ожидавшееся в скором времени на побережье. Слухи об этом судне просочились в команду от капитана и старшего помощника, однако до самого прибытия на побережье мы считали их «баснями», но они подтвердились — это явствовало из писем, доставленных нами же для агента. Другое судно, «Калифорния», плавало здесь уже около двух лет, собирая груз, и сейчас находилось в Сан-Диего, откуда и должно было выйти через несколько недель домой. Нам надлежало собрать все шкуры, какие только было возможно, и доставить их в Сан-Диего; там они и должны были дожидаться другого судна, которое вмещало до сорока тысяч штук, и на нем отправиться в Бостон; только после этого мы могли собирать собственный груз. Перспектива в самом деле была мрачная. «Лагода», судно меньшее по сравнению с «Калифорнией», набирала свои тридцать одну или тридцать две тысячи два года, а нам предстояло заготовить сорок тысяч, не считая собственного груза, то есть еще двенадцать — пятнадцать тысяч. К тому же поползли слухи, что шкур становится все меньше и меньше. Новое судно, ставшее для нас призраком пострашнее «Летучего Голландца», уже обрело реальность, стало известно даже его название — по слухам, это было судно «Элерт». Когда мы вышли из Бостона, там как раз ожидали его прихода в ближайшие месяцы. Теперь уже у нас не было никаких сомнений, и дела наши, судя по всему, были совсем плохи. Поговаривали о трех-, даже о четырехлетнем плавании. Старые матросы утверждали, что уже не увидят Бостона и сложат свои кости на Калифорнийском берегу. В довершение всего у нас было недостаточно запасов для столь длительного плавания, а одежда и все необходимое стоили матросу здесь в три-четыре раза дороже, чем в Бостоне. Подобные обстоятельства, тяжелые для всей команды, были особенно плохи для меня, поскольку я не намеревался быть всю жизнь моряком, а хотел провести на судне лишь восемнадцать месяцев и уж, во всяком случае, не более двух лет. Три или четыре года сделают из меня законченного морского волка, как по воззрениям, так и по привычкам, душой и телом, как говорится, nolens volens — хочешь — не хочешь, а все мои сверстники в колледже настолько опередят меня, что о дипломе и профессии мне нечего будет и помышлять. Поэтому я уже приготовился к тому, что вопреки желаниям мне, вероятно, все же придется стать моряком, и тогда пределом моих стремлений будет место капитана на торговом судне.

Не говоря уже о длительности плавания и суровой жизни на лоне природы, нужно заметить, что мы были далеко от дома, одни на почти безлюдном берегу, в стране, где не правят ни закон, ни Евангелие, где матросы находятся в полной зависимости от капитана, где нельзя обратиться с жалобой даже к американскому консулу. Мы потеряли всякий интерес к нашему плаванию, а груз, который собирали для других, сделался нам совершенно безразличен. Мы основательно пообтрепались и латали свою одежду непрестанно и чувствовали себя так, словно наша судьба окончательно решена и нет никакой надежды изменить ее.

В довершение всего и, может быть, как следствие подобного состояния дел на судне назревали неприятности. Наш помощник (так, par excellence, называют старшего помощника) был достойный человек — я не встречал никого честнее и добрее его, — но слишком мягкосердечен для того, чтобы исполнять обязанности помощника на торговом судне. У него не поворачивался язык, чтобы обозвать матроса сукиным сыном, он просто не мог съездить подчиненного нагелем. Может быть, ему не хватало сил и энергии для такого длительного рейса и такого, как наш капитан, начальника. Капитан же, напротив, был слишком волевым и деятельным человеком. Как говорят матросы, «в нем не было ни одной ленивой кости». Он был крепок, как сталь, и гибок, как китовый ус. Такой человек «проводит самую верхнюю черту» и заставляет всех остальных тянуться к ней. За все время я ни разу не видел капитана Томпсона сидящим без дела. Он был всегда за работой и отличался строгостью по части дисциплины, чего требовал и от своих помощников. И раз уж наш старший помощник не оказался в его глазах «погонялой» команды, капитан становился все подозрительнее, придирчивее и в конце концов стал вмешиваться во все и подтягивать поводья. А поскольку при стычках между начальством матросы становятся на сторону того, кто лучше с ними обращается, подозрения капитана обратились уже против всей команды. Ему казалось, что дела идут не так, как надо, что все делается без рвения, и в своих попытках исправить положение строгостью только усугублял его. Нам во всех отношениях не повезло — капитан, помощники и команда совершенно не подходили друг к другу, и поэтому любая неприятность разила в обе стороны, как обоюдоострая шпага. Длительность плавания, вызывавшая наше недовольство, заставляла капитана только строже поддерживать порядок и жесткую дисциплину. Изолированность же этой страны, где мы чувствовали себя совершенно беззащитными, лишь вынуждала его думать, что ему все дозволено. Строгость порождала недовольство, недовольство порождало строгость. Опять же, плохое обращение с командой и ее недовольство не являются «linimenta laborum» [20], и я не раз слышал, как матросы говорили, что не так страшно долгое плавание и его тяготы, как бесчеловечное обращение, и было бы хорошо, если бы хоть немного думали о том, как облегчить нашу участь. Мы считали, что наше положение обязывало начальников давать нам хоть какую-нибудь передышку и немного ослабить давившее нас ярмо. Однако в жизнь проводилась совсем иная политика. На стоянках нас целыми днями держали за работой, и если учитывать еще ночные вахты, то мы немедленно засыпали, едва добирались до коек. Нам не оставалось времени не только для чтения, но и для более важных дел, например для стирки и ремонта одежды. Когда же бриг выходил в море, нас не делили на две вахты, как это заведено на всех судах, плавающих вдоль побережья, а заставляли и в хлад, и в зной работать на палубе. Нас то и дело вызывали наверх, чтобы «полюбоваться дождем». Час за часом мы простаивали под пронизывающим ливнем, да еще на таком расстоянии друг от друга, чтобы нельзя было разговаривать, и расплетали старые снасти, щипали пеньку или же изготовляли сезни и реванты. То же самое было и в порту, даже когда мы стояли на двух якорях и на палубе вполне можно было обойтись одним только вахтенным матросом. Все это и называется у матросов «затемнением» команды и «скоблением старых железок».

В Санта-Барбаре нас снова настиг зюйд-ост. Он начался, как и в первый раз, ночью. С юга поползли огромные черные тучи, которые заслонили горы и, казалось, легли на крыши домов. Мы поставили паруса, снялись с якоря и четверо суток при непрерывном дожде, сильном волнении и ветре лавировали в открытом море под зарифленными парусами. Не удивительно, говорили матросы, что здесь в Калифорнии сухо во все остальные времена года — только за эти четыре дня вылилось такое количество воды, какого хватит на все лето. К исходу четвертых суток, после того как дождь на несколько часов усилился до ливня, несколько прояснилось, и мы увидели, что нас уволокло почти на тридцать миль от якорной стоянки. Из-за несильного, но противного ветра мы возвратились только на шестой день и, найдя свой якорь, стали готовиться к рейсу на юг вдоль побережья. Мы рассчитывали идти прямо в Сан-Диего, чтобы встретиться там с «Калифорнией» до ее отплытия в Бостон; однако оказалось, что нам предстоит зайти в промежуточный порт Сан-Педро, а поскольку там следовало простоять неделю или две, то мы потеряли возможность застать «Калифорнию», которая уходила через несколько дней. Перед самым выходом из Санта-Барбары капитан взял на борт приземистого рыжеволосого человека весьма вульгарной наружности, имевшего лишь один, да и то косой глаз. Он был представлен нам как мистер Рассел, наш новый помощник. Радоваться тут было нечему. Мы и так потеряли в море одного из лучших матросов, другой был сделан клерком, а капитан вместо того, чтобы нанять еще одну не лишнюю пару рабочих рук, взял еще одного надсмотрщика, который будет только следить за всеми и подгонять нас. Теперь на бриге оказалось четыре командира и только шесть человек в кубрике, так что судно заметно осело на корму, и, естественно, нам от этого было мало удовольствия.