55289.fb2
Мы простояли в Сан-Педро около недели, занимаясь погрузкой и другими делами, которые вошли теперь в круг наших постоянных обязанностей. Я провел на холме еще один день, но на сей раз мне посчастливилось отыскать в углу дома часть вальтер-скоттовского «Пирата», хотя, к великому огорчению, текст обрывался на самом интересном месте, и пришлось вернуться к моим береговым знакомцам, от которых я узнал много интересного про обычаи этой страны, расположение гаваней и т. п. Как мне рассказали, здешняя бухта весьма небезопасна при зюйд-остах. Шторм, заставший нас в Санта-Барбаре, бушевал здесь с такой силой, что буруны начинались за лигу от бухты, и она была сплошь покрыта пеной, а сами волны перекатывались через остров Мертвеца. Стоявшая здесь «Лагода» снялась при первых признаках опасности, и с такой поспешностью, что оставила в гавани свой баркас, стоявший на якоре. Это суденышко продержалось несколько часов, то и дело вставая на волне почти вертикально, но к вечеру лопнул якорный канат, и баркас вышвырнуло далеко на береговой песок.
На «Пилигриме» все шло по заведенному порядку, каждый старался держаться как можно незаметнее, однако нашему душевному равновесию, по всей очевидности, подошел конец. «У каждой собаки свой праздник, наступит и мой черед» — это и подобные изречения можно было услышать время от времени, но никто не заговаривал даже о приблизительном сроке возвращения, а если кто-нибудь из матросов и вспоминал Бостон, ему неизменно отвечали: «Бостон? Да если тебе вообще доведется увидеть его, можешь считать себя счастливчиком. Уж лучше зашейся в парусину, не забудь пару железяк в ноги — и становись-ка на мертвый якорь в этой Калифорнии!» Или еще что-нибудь в этом роде: «Пока доберешься до Бостона, шкуры протрут тебе плешь, все жалованье уйдет на одежду, и для парика не останется и цента».
О порке почти не вспоминали. Если же кто-нибудь ненароком касался этой темы, остальные с деликатностью, которой я никак не ожидал от этих людей, неизменно прерывали его или же переводили разговор на другое. А отношение обоих наказанных друг к другу заслужило бы восхищение в высших сферах. Сэм знал, что Джон пострадал исключительно из-за него, и часто повторял, что если бы высекли только его, то и говорить было бы не о чем. Но Джон ни словом и ни делом никогда даже не намекнул товарищу по несчастью, что попал под плетку, пытаясь помочь ему. Оба они открыто говорили, что рассчитывали на помощь голландца Билла и Фостера, но ничего не ожидали от нас со Стимсоном. Хотя мы и выражали сочувствие, возмущаясь зверством капитана, но вовсе не были уверены, что все кончится только разговорами, и поэтому старались держаться от остальных подальше, когда заходили такие речи, лишь обещая свое содействие после возвращения на родину [23].
Заполнив все свободные помещения судна шкурами, мы вышли в Сан-Диего. Ни при каком другом маневре настроение команды не проявляется лучше, чем во время снятия с якоря. Там, где все делается «с желанием», матросы взбегают наверх, как кошки, паруса отдаются в одно мгновение; каждый наваливается изо всех сил на свою вымбовку, шпиль быстро крутится под громкие крики: «Навались! Навались сильней! А ну, ребята, веселей!» Теперь всякая работа шла со скрипом. Никто ни лез из кожи вон, а якорный канат еле-еле полз вокруг шпиля. Старший помощник истощил весь свой запас служебного красноречия, выкрикивая: «Навались дружно! А ну, ребята, пошевеливайся! Навались еще!», но понапрасну. Никто не хотел надрывать спину, следуя его призыву, и когда был заведен лопарь кат-талей и вся команда, включая кока и стюарда, навалилась, чтобы взять якорь на кат, то вместо того, чтобы затянуть бодрое шанти «Пошел, ребята, веселее!», которое обычно все подхватывают хором, мы долго, не издавая ни звука, тяжело выхаживали шпиль. А так как, по словам матросов, шанти стоит десяти человек, якорь выходил на кат-балку еле-еле. «Запевай „Веселых ребят“», — просил старший помощник, но нам было не до «Веселья», и мы работали без песен. Капитан молча вышагивал по юту. Он, конечно, заметил перемену, но с точки зрения службы придраться было не к чему.
Дул легкий попутный ветер, мы не спеша шли на юг, держась на достаточном удалении от берега. Вдали вырисовывались две сверкавшие белизной миссии. Одна из них, Сан-Хуан-Капистрано, возвышалась на вершине холма, под которым суда иногда становились на якорь, чтобы взять шкуры. На второй день при заходе солнца прямо перед нами открылся высокий лесистый мыс, скрывавший маленькую гавань Сан-Диего. Здесь мы заштилели на всю ночь, однако следующим утром, в субботу 14 марта, когда задул легкий бриз, мы, обогнув мыс, вышли к самой гавани, представляющей собой скорее устье небольшой речки, чем залив. Всем хотелось получше рассмотреть это новое место. Цепь высоких холмов, поднимавшихся от самого мыса (мы оставили его слева), защищала порт с севера и запада и уходила в глубь материка, насколько охватывал глаз. С других сторон берег был низкий и зеленый, но без деревьев. Вход в гавань настолько узок, что двум судам тут и не разминуться. Течение очень быстрое, а фарватер проходит вблизи каменистого мыса, так что судно, следуя мимо, едва не касается его бортами. В пределах видимости не было никаких признаков города, зато на ровном песчаном берегу, в кабельтове от которого стояли на якорях сразу три судна, виднелись четыре больших строения, обшитых грубыми досками, наподобие тех амбаров, которые используются в Бостоне для хранения льда. Это были склады шкур. Вокруг них возвышались кипы шкур и сновали люди в красных рубахах и больших соломенных шляпах. Что касается судов, то в одном из них — короткой неуклюжей бригантине — мы распознали хорошо известную нам «Лориотту», а другое, с острыми обводами, наклонными мачтами и свежепокрашенное, сверкающее в лучах утреннего солнца, было «Аякучо», на гафеле у которого красовался кроваво-красный флаг с крестом св. Георгия. Третье же оказалось большим судном со спущенными брам-стеньгами и снятыми парусами. Все оно выглядело порыжевшим и запущенным после двухлетнего «таскания» шкур. Это была «Лагода». Мы приблизились к ней, подхваченные быстрым течением, дали слабину якорной цепи и взяли марсели на гитовы. Раздалась команда: «Отдать якорь!», однако то ли судно имело слишком большой ход, то ли не было вытравлено достаточно каната, но оно не остановилось. «Трави канат!» — зарычал капитан, но это тоже не помогло, и «Пилигрим» всем бортом навалился на «Лагоду». Там команда завтракала в кубрике, и кок «Лагоды», заметив, что нас несет на них, выскочил из камбуза и криками призвал матросов и помощников.
К счастью, все кончилось сравнительно благополучно. Утлегарь «Лагоды» прошел у нас между фок- и грот-мачтами, сорвал часть такелажа и сломал поручни. Сама она потеряла только мартин-штаг. Мы наконец остановились. На «Лагоде» потравили канат, мы отошли от них и отдали второй якорь, но столь же неудачно, как и первый, так как, прежде чем кто-либо осознал это, нас понесло теперь на «Лориотту». Капитан быстро и свирепо выкрикивал команды одну за другой: поставить марсели, вынести их на ветер — в надежде сдвинуть или расчистить якоря, но все впустую. Тогда он спокойно уселся на поручни и крикнул капитану Наю, что идет к нему с визитом. Нас все-таки снесло на «Лориотту», и мы ударились правым кормовым подзором о ее левую скулу, при этом были снесены часть наших поручней правого борта, ее левый боканец и одна или две стойки на палубе. На баке «Лориотты» мы увидели нашего красавца Джексона, который вместе с островитянами старался освободиться от нас. Потравив наш канат, мы отошли, но наши якоря, без сомнения, уже перепутались с ее якорями. Мы налегли на шпиль, но безрезультатно — по всей видимости, что-то приключилось с якорным канатом. Нас опять понесло, теперь уже на «Аякучо», но в это время от него отвалила шлюпка, доставившая к нам капитана Вильсона. Это был низкорослый подвижный человек лет пятидесяти и на вид очень крепкого сложения. Опытнейший моряк, да еще лет на двадцать старше нашего капитана, он без колебаний отправился помочь нам советом, и постепенно от советов стал переходить к делу и уже распоряжался, когда ходить на шпиле, когда обстенивать паруса и когда выносить на ветер марсели, ставить или убирать кливер и трисель. Наш капитан еще пытался командовать, но поскольку Вильсон почти каждый раз поправлял его, говоря мягким отеческим голосом: «Да нет же, капитан Томпсон, ну зачем вам ставить кливер?» или «Еще не время выбирать канат», то он вскоре совсем смолк. Мы тоже не возражали, ибо Вильсон был добряком, а благодаря его мягкой манере обращения все делалось необычайно легко. Через два-три часа непрестанной работы на шпиле, когда приходилось напрягаться изо всех сил, был поднят один из якорей, сцепившийся с маленьким становым якорем «Лориотты». Очистив наш якорь, мы снова отдали его, а затем подняли второй якорь, проволочившийся по дну почти через половину бухты. «А теперь я найду для вас хорошее место», — сказал Вильсон, и, поставив оба марселя, он приспустился ближе к берегу, и в лучшем виде поставил нас на якорь прямо напротив склада шкур, где нам предстояло разгружаться. После этого он уехал. Теперь осталось только убрать паруса и начинать завтракать, что было весьма кстати, ибо с прошлого полудня мы ничего не ели, а работали до седьмого пота. К тому же и время уже подходило к двенадцати. После завтрака и до самой ночи мы готовили шлюпки и возились с постановкой судна на якорь.
Двое из нас после ужина повезли капитана на «Лагоду». При подходе к ней он назвал себя, и стоявший у входного порта старший помощник крикнул вниз капитану Брэдшоу:
— Капитан Томпсон на борту, сэр!
— Вместе со своим бригом? — прогремел старый и грубый морской волк таким голосом, который можно было услышать от носа до кормы.
Его возглас немало уязвил нашего капитана и до самого конца плавания оставался у нас, да, впрочем, и по всему побережью, постоянной шуткой. Капитан спустился в каюту, а мы пошли на бак и заглянули в кубрик, где застали матросов за ужином. «Спускайтесь, приятели!» — сразу пригласили те нас, и мы оказались в просторном, высоком и хорошо освещенном помещении, где двенадцать или четырнадцать матросов ели из своих бачков и кастрюль и пили чай. Они громко разговаривали и непринужденно смеялись. Это нам показалось чуть ли не праздником по сравнению с тесным и темным кубриком «Пилигрима», не говоря уже о нашей малочисленной и вечно недовольной команде. Дело было в субботу вечером, они кончили свои работы, стояли уютно на якоре и могли спокойно отдыхать до понедельника. За два года им пришлось хлебнуть в Калифорнии лиха, но зато теперь у них был почти полный груз, и через неделю-другую они собирались пойти в Бостон.
Мы провели с ними больше часа, беседуя о калифорнийских делах, пока не раздалась команда: «Пилигримы, пошли!», и мы возвратились к себе на бриг. На «Лагоде» подобрались крепкие и рассудительные парни, хотя и несколько огрубевшие. Их износившаяся одежда пестрела множеством заплат. Все это были опытные матросы в возрасте от двадцати до тридцати пяти лет. Они порасспросили о нашем судне и о том, какие у нас порядки. Их немало удивила история с поркой. Хотя на здешних судах часто бывают неприятности, а иногда и рукоприкладство, но чтобы секли, об этом еще никто не слыхивал.
Воскресенья, по их словам, всегда соблюдаются в Сан-Диего и на судах, и на складах, причем большинство матросов обычно отпускают на берег. Мы многое узнали от них про окуривание и укладку шкур в трюме, а они в свою очередь хотели узнать «последние бостонские новости» (уже семимесячной давности). Один из первых вопросов был про отца Тэйлора, матросского проповедника, после чего последовал обычный поток рассказов, шуток и всяческих историй, которые всегда можно услышать в кубрике и которые, несмотря на свою грубоватость, может быть, и не хуже того, о чем говорят между собой, собравшись за столом, модно одетые джентльмены.
На следующий день было воскресенье, и после скатывания палубы и завтрака на баке появился старший помощник, объявивший, что одна вахта будет отпущена на берег. Бросили жребий, и нам «повезло», то есть вахте левого борта. Вмиг закипели приготовления. Были пущены в ход ведра с пресной водой (в порту пользоваться ею разрешено) и мыло, были извлечены парадные куртки и брюки и подвергнуты чистке; придирчиво осмотрены башмаки, шляпы и шейные платки, которые кое-кому приходилось одалживать, но в конце концов каждый экипировался пристойно. Спустили шлюпку, чтобы свезти на берег «свободных людей», и мы с важностью расселись на кормовых боковых банках, словно платные пассажиры. Достигнув берега, мы выпрыгнули на песок и направились к городку, до которого было почти три мили.
Очень жаль, что на торговых судах не установлен какой-нибудь другой порядок схода на берег. При стоянке в порту команда целую неделю занята работой, а для отдыха и развлечений остается только воскресенье. И если матрос не съезжает в этот день на берег, то ему вообще нет никакой возможности побывать там. Мне рассказывали про одного набожного капитана, который освобождал свою команду по субботам после полудня. Было бы превосходно, если бы и другие пошли на подобное послабление. Это особенно полезно для молодых матросов, многие из которых воспитаны в духе соблюдения воскресенья, так как сильные искушения, которые одолевают их при нарушении этого правила, оказываются для них крайне пагубными. Во время долгого и тяжелого плавания трудно ожидать от матросов, чтобы по причине воскресного дня они пренебрегли возможностью провести несколько часов на берегу и посмотреть на других людей и на окружающее; я не говорю уже об их желании забыть хоть на время тяготы корабельной дисциплины. И они вовсе не возражают, когда их вытаскивают из преисподней хотя бы в воскресный день.
Никогда не забуду того восхитительного ощущения свободы, которое вызвали во мне свежий воздух и поющие вокруг птицы; к этому присоединялось чувство облегчения после тесноты, тяжелой работы и строгих порядков на судне. Я словно снова был сам себе хозяином. Матросская свобода непродолжительна — всего лишь один день в неделю, но зато и не ограничена. Никто не следит за тобой, и можешь делать все, что угодно, идти, куда захочешь. Клянусь, что в тот день я впервые в жизни понял истинное значение такого выражения, как «сладость свободы». Мы были вместе со Стимсоном и, повернувшись спиной к бригу, неторопливо зашагали прочь от берега, рассуждая между собой о радости принадлежать самому себе, о том времени, когда мы пользовались неограниченной свободой и жили в Америке в кругу друзей, а также о возвращении на родину. Мы строили множество планов — чем, например, займемся и где станем бывать, когда опять окажемся дома. Просто удивительно, сколь светлыми красками обрисовалось будущее, сколь непродолжительным и сносным представилось наше плавание. Все выглядело иначе, чем тогда в темном и тесном кубрике после порки в Сан-Педро. Когда матросу хоть изредка предоставляют свободу, то отнюдь не последним благом этого является возрождение в нем бодрости и чувства собственного достоинства, которые пусть бессознательно, но все же направляют его мысли на светлые стороны жизни.
Мы со Стимсоном решили держаться по возможности вместе, хотя и понимали, что нельзя отгораживаться от своих товарищей; тем более что они, зная о нашем происхождении и образовании смотрели на нас с некоторым подозрением, опасаясь, как бы мы не стали изображать из себя на берегу джентльменов и стыдиться их общества. Джек-матрос не любит таких шуток. Когда плавание окончено, делайте что угодно, но пока вы вместе с ним на одном судне, то должны быть ему товарищем и на берегу, иначе он не захочет знаться с вами в кубрике. Предупрежденный обо всем этом еще до поступления на бриг, я не взял с собой в море никаких выходных костюмов, и поэтому облачился, как все остальные, в белые парусиновые брюки, голубую куртку и соломенную шляпу, оградив себя от всяких подозрений, ибо в подобном наряде невозможно появиться в «хорошем» обществе. Наша команда объединилась с матросами других судов, и, по морскому обычаю, все взяли курс на ближайшую винную лавочку. Это было низкое строение из необожженного кирпича с единственной комнатой, где торговали спиртными напитками, «сухим товаром», обувью, хлебом, фруктами и вообще всем, что продается здесь, в Калифорнии. Содержал лавочку одноглазый янки, который сбежал с китобойного судна на Сандвичевых островах, а потом перебрался в Калифорнию и открыл здесь «пульперию». Мы со Стимсоном шли в кильватер за нашими товарищами, понимая, что отказаться выпить с ними означало бы нанести им величайшее оскорбление; тем не менее мы решили сбежать от них при первой же возможности. Как заведено среди моряков, каждый в свою очередь должен поднести всей компании, заказав по стакану на брата, включая самого хозяина. Едва мы вошли, как возник спор, кто первым пустит чашу по кругу — новички или старые калифорнийские волки. В конце концов дело решилось в пользу последних, и начались возлияния. Поскольку народа было немало (в том числе несколько «отирал», забежавших в кабак воспользоваться матросской щедростью), а вино было по реалу за стакан, то, естественно, это не могло не проделать изрядную дыру в карманах угощающих. Потом подошла очередь нашего брига, и мы со Стимсоном, торопясь вырваться на свободу, хотели было заказать угощение первыми, но не тут-то было. Как оказалось, и в этом соблюдается строгий порядок — сначала угощают старые матросы, которые не позволят, чтобы их обходили какие-то юнцы. Поневоле (bon gré mal gré) нам пришлось ждать своей очереди, хотя мы и испытывали опасения, во-первых, опоздать к своим лошадям, а во-вторых, набраться лишнего, ибо пить надо всякий раз, и, выпив с одним, нельзя отказать другому, не оскорбив его.
Наконец наступил и наш черед, и, исполнив все надлежащие формальности, мы все-таки сбежали и стали бродить между домов, надеясь нанять лошадей, чтобы осмотреть окрестности. Сначала наши поиски не имели успеха, все местные жители — эти бездельники — тянули лишь свое обычное «кто знает?»; так у них принято отвечать на все вопросы. Но наконец мы повстречали мальчугана-канаку с «Аякучо», который прислуживал капитану Вильсону; он знал, что нужно сделать, и вскоре для нас были готовы две оседланные лошади. Мы могли распоряжаться ими в течение дня всего за один доллар, а вечером даже добраться верхом до берега. В Калифорнии лошади — самый дешевый товар. Прекрасные животные стоят не дороже десяти долларов, а те, что похуже, идут за три или четыре. Беря лошадь напрокат, вы платите только за седло и за труд изловить ее. Главное — возвратить в целости и сохранности сбрую, о самой лошади мало кто беспокоится. Сначала мы направились в древнее обветшалое пресидио, стоявшее на возвышении неподалеку от селения. Как и все прочие форты, он имел форму открытого квадрата и находился в полуразрушенном состоянии, за исключением одного крыла, где помещался комендант со своим семейством. Пушек было всего две — одна заклепанная, другая без лафета. Весь гарнизон состоял из дюжины оборванных и полуголодных парней, и нам рассказали, что далеко не у каждого из них был мушкет. Ниже напротив форта раскинулось крошечное селение — около сорока потемневших хижин и три-четыре выбеленных дома, которые принадлежали gente de razón. Этот городок был вдвое меньше Монтерея или Санта-Барбары, и, кажется, в нем ничего не производили и не продавали. От пресидио мы поскакали к миссии за три мили от города. Почвы здесь песчаные, и вокруг не было ничего похожего на деревья, зато повсюду обильно росла зеленая трава. Попадалось также множество кустарников и прочих зарослей. С удовольствием проехав мили две, мы увидели белые стены миссии и, переправившись через небольшой ручей, подъехали к ней. Миссия была построена из необожженного кирпича и оштукатурена. Ее облик, несомненно, производил впечатление: несколько уродливых построек, соединенных друг с другом и выстроенных прямоугольником, над ними возвышалась церковь с пятиглавой звонницей, с большими колоколами и огромными ржавыми крестами. Тут же прилепились два-три десятка хижин, сооруженных из соломы и веток. В хижинах жили индейцы, работавшие на миссию и пользовавшиеся ее покровительством.
Через ворота мы въехали на открытую площадь, где царила мертвая тишина. С одной стороны от нас была церковь, по другую — ряд высоких строений с зарешеченными окнами. Третью сторону занимали более мелкие постройки, или службы, четвертую составляла лишь высокая стена. Мы не могли обнаружить здесь ни единого живого существа. Дважды объехали мы вокруг площади в надежде разбудить хоть кого-нибудь и наконец приметили высокого бритоголового монаха в сандалиях и одеянии францисканца. Быстро пройдя через галерею, он исчез, не заметив нас. Вскоре, на наше счастье, из маленькой пристройки вышел какой-то человек. Подъехав к нему, мы увидели, что он одет в традиционный костюм калифорнийца, а на шее у него была серебряная цепочка, на которой висела связка ключей, из чего можно было заключить, что это, вероятно, эконом миссии. Мы обратились к нему как к «мажордому», и в ответ он отвесил нам низкий поклон и пригласил в комнаты. Привязав лошадей, мы вошли внутрь и оказались в очень просторном помещении, всю обстановку которого составляли стол, три-четыре стула, маленькая картина с изображением какого-то святого, а также несколько тарелок и стаканов.
— Hay alguna cosa de comer? («He найдется ли у вас что-нибудь поесть?») — спросил я.
— Si señor, que gusta usted? («Да, сеньор, что вы желаете?»), — отвечал он.
Упомянув про бобы, которые у них наверняка были, я также назвал мясо и хлеб, намекнув попутно насчет какого-нибудь вина. Эконом пошел через двор в другое строение и скоро вернулся с двумя мальчиками-индейцами, которые несли тарелки и графин. На тарелках было жареное мясо, бобы с перцем и огурцами, вареные яйца и нечто вроде макарон, приготовленных из калифорнийской муки. Все это вместе с вином составило для нас самый роскошный обед со времени отплытия из Бостона, а в сравнении с тем, что нам давали последние семь месяцев, это было королевское угощение. Расправившись с едой, мы достали деньги, чтобы расплатиться. Но эконом только покачал головой и перекрестился, сказав, что все это милость божья, которую господь ниспослал нам. Оценив приблизительно стоимость съеденного и догадавшись, что раз он не продает, то верно уж не откажется от подарка, мы вручили ему десять или двенадцать реалов, которые он с великолепной небрежностью положил себе в карман со словами: «Dios se lo pague» («Бог зачтет вам»). Простившись с ним, мы поехали к хижинам индейцев. Там бегали нагишом ребятишки, мужчины были одеты немногим лучше, а на женщинах болтались грубые платья. Мужчины пасут стада миссии или работают в большом саду площадью в несколько акров, изобилующем, как говорят, лучшими плодами местного климата. Язык этих людей чрезвычайно грубый; на нем говорят все индейцы Калифорнии. Он никак не мог быть языком Монтесумы или независимых мексиканцев.
Тут же у одной из хижин мы наткнулись на самого дряхлого старца, какого я когда-либо видел. Трудно было себе представить, чтобы в человеке могла сохраняться жизнь при столь выраженных признаках старости. Он сидел на самом солнцепеке, прислонившись к стене. Его обнаженные руки и ноги имели темно-красный оттенок, их кожа вся сморщилась; они были не толще, чем у пятилетнего ребенка. На голове оставалось еще несколько седых волосков, завязанных на затылке. Старик был настолько слаб, что, когда мы подошли, он медленно поднял руки к лицу и пальцами открыл себе веки; потом, удовлетворив свое любопытство, так же медленно опустил их. Когда я спросил, сколько ему лет, то получил все тот же ответ: «Кто знает?» Впрочем, он, может быть, действительно не имел об этом представления.
Мы возвратились в деревню и почти весь путь от миссии скакали полным галопом. Калифорнийские лошади не приучены к аллюру (нечто среднее между шагом и рысью), и всадники обычно гонят во весь опор, пока лошади не устанут, после чего позволяют им переходить на шаг. Чистый воздух и бешеный бег лошадей, которые, казалось, летели над землей, возбудили в нас столь непривычное от долгого пребывания на судне чувство быстрого движения, что мы с радостью согласились бы скакать весь день без передышки. Приехав в деревню, мы застали там большое оживление. Индейцы, которые обычно отдыхают по воскресеньям, были заняты игрой, заключавшейся в беготне за мячом на ровном участке земли неподалеку от домов. Старики сидели кружком и наблюдали за игрой, а молодежь — мужчины, мальчики и девочки — гонялась за мячом и бросала его изо всех сил. Некоторые девчонки бегали не хуже гончих. При каждом удачном выпаде старики поднимали оглушительный визг и хлопали в ладоши. Между домами, шатаясь, бродили несколько матросов, что явно свидетельствовало о том, что пульперии не были забыты. Один или два матроса взобрались на лошадей, но, не владея искусством верховой езды, тут же оказались сброшенными на землю, к вящему удовольствию зрителей. Впрочем, мексиканцы подсунули им необъезженных животных. Зато с полдюжины обитателей Сандвичевых островов бесстрашно носились верхом вокруг толпы полным галопом с криками и хохотом.
Солнце склонялось к горизонту, и мы со Стимсоном зашли в один из домов и присели там отдохнуть перед возвращением на бриг. Немедленно собрались несколько местных жителей, чтобы посмотреть на «los marineros ingleses» [24], и одной молодой женщине приглянулся мой шелковый карманный платок, сохранившийся у меня еще со времен сухопутной жизни; она никогда не видела такого красивого платка, и я, конечно же, подарил его ей, чем сразу же снискал всеобщее расположение, взамен нам были поднесены груши и другие плоды, которые мы унесли с собой. Выйдя из дома, мы обнаружили, что привязанные у дверей лошади исчезли. Пришлось отыскать хозяина лошадей, однако тот лишь пожал плечами и на все вопросы отвечал односложно: «Кто знает?» Впрочем, по его невозмутимой физиономии мы догадались, что ему хорошо известно, где лошади. После некоторых пререканий мы наняли двух других лошадей, по четыре реала за каждую, и двух индейских мальчишек, которые должны были бежать за нами и привести их обратно. Нам хотелось взять свое за причиненный ущерб, и мы устроили бешеную скачку, так что оказались на берегу в считанные минуты, но, дабы продлить свою свободу как можно дольше, продолжали ездить по берегу и между складами, высматривая возвращавшихся либо верхом, либо пешком матросов. Потом на лошадях прискакали разгоряченные сандвичане. Мы расспросили о наших товарищах и узнали, что двое хотели ехать верхом, но были сброшены на землю, а может, свалились сами, и теперь бредут каким-то немыслимым курсом к берегу, и, судя по всему, вряд ли объявятся раньше полуночи.
Затем прибежали мальчишки-индейцы, мы отдали им лошадей, окликнули шлюпку и благополучно возвратились на бриг. Так завершился наш первый свободный день на берегу. Мы изрядно устали, но все-таки хорошо провели время и теперь с меньшей неохотой возвращались к своим обязанностям. Около полуночи нас разбудили те двое опоздавших, которые о чем-то яростно спорили. Оказалось, что они поехали вдвоем на одной лошади, и теперь каждый указывал на другого, как на виновника падения. Но скоро и эти гуляки улеглись и заснули, забыв, вероятно, обо всем случившемся, так как на следующее утро спор не возобновлялся.
Первое, что мы услышали, было: «Пошел все наверх!», и, взглянув в открытый люк, увидели, что еще едва-едва светает. Кончилось наше свободное время, башмаки, куртки, шейные платки и прочие принадлежности для схода на берег разошлись по рундучкам. Снова были надеты истрепанные штаны, красные рубахи и шотландские шапочки, и возобновилась нескончаемая выгрузка шкур. Три дня мы надрывались с раннего утра до звезд лишь с короткими перерывами на еду. Для погрузки и выгрузки Сан-Диего, несомненно, лучшее место во всей Калифорнии. Маленькая гавань закрыта со всех сторон, здесь нет прибоя, суда стоят в одном кабельтове от берега, представляющего собой ровную твердую полосу песка, лишенную скал и камней. По этим причинам порт используется торговыми судами как складское место, тем более что погрузка шкур перед выходом домой в любой открытой гавани невозможна без того, чтобы не замочить их в прибое. Мы приняли во владение один из складов, который принадлежал нашей фирме и использовался «Калифорнией». Он вмещал сорок тысяч шкур, и нам представлялась приятная возможность заполнить его, прежде чем покинуть побережье, и доставленные три с половиной тысячи были по сравнению с этим сущим пустяком. На бриге не было, пожалуй, человека, который, заходя в склад, не окидывал бы помещение взглядом, подсчитывая при этом в уме время, потребное для его заполнения.
Сначала необработанные шкуры, доставленные на судах, сваливают около складов, а затем их подвергают процессу вымачивания, сушки и чистки, и только тогда убирают в склад. Все эти операции необходимы, чтобы шкуры не пришли в негодность во время долгого плавания в теплых широтах. Для обработки и охраны шкур с каждого судна отправляют на берег одного из помощников капитана и часть команды, и, как оказалось, наш новый помощник был нанят именно с этой целью. Сразу же после выгрузки он принял заведование складом, и капитан намеревался предоставить в его распоряжение двух-трех матросов, а вместо них взять на бриг сандвичевых островитян. Однако никто из них так и не согласился на это, хотя им предлагали по пятнадцати долларов в месяц. Дело в том, что слухи о порке дошли и до них, и они прозвали нашего капитана «aole maikai» («нехороший»), отчего его план не осуществился. Зато островитяне подрядились работать на берегу, и четверо из них оказались под началом мистера Рассела.
Выгрузив шкуры на берег, мы переправили вслед за ними весь запасный рангоут и такелаж и все запасы, в которых не было надобности во время одного рейса к наветренному побережью, дабы освободить возможно больше места под шкуры. Среди прочего оказался и наш свинарник вместе со старухой Бесс — свиньей, плывшей с нами от самого Бостона. Она пережила путешествие вокруг Горна, где все остальные свиньи передохли от холода и сырости. Говорили даже, что она ходила рейсом в Кантон. Эта свинья была любимицей кока, и он в продолжение всего плавания скармливал ей самые лакомые кусочки и научил узнавать свой голос, а также проделывать всякие забавные штуки. Том Крингл пишет, что никому не дано постигнуть всю глубину привязанности негра к свинье, и я полагаю, он совершенно прав, ибо, когда Бесс велели отвезти на берег, это едва не разбило сердце нашего кока. Она составляла для него единственное утешение во время продолжительных рейсов вдоль побережья, и теперь скрепя сердце ему оставалось только помочь как можно легче опустить ее через борт. Мы завели гордень за грота-рей и заложили гак за строп, охватывающий тушу свиньи, после чего, подмигнув друг другу, вздернули ее до самого нока. «Эй, там! Прекратите! — прикрикнул старший помощник. — Довольно шуточек! Трави тали!» Но сам был явно доволен нашей выходкой. Свинья визжала, будто ее резали, а у бедного негра выступили на глазах слезы, и он пробормотал что-то о зверском обращении с бессловесным животным. «Хороша бессловесная, — сказал ему Джек. — Или мои уши совсем уж ни на что не годятся?» Это рассмешило всех, исключая, конечно, кока, который лично проследил, чтобы Бесс осторожно опустили в шлюпку, и проводил ее до самого берега, где она встретилась с целым стадом сородичей, доставленных с других кораблей и составлявших многочисленное общество. Теперь кок взял себе за правило наблюдать из двери своего камбуза за всеми свиньями на берегу и поднимал страшный крик и хлопал в ладоши, если замечал, что Бесс выходила победительницей в схватках за куски сырых шкур и полуобглоданные кости, валявшиеся на берегу. В течение дня он припрятывал лакомые кусочки и заготовлял ведро пойла, а потом упрашивал нас отвезти это ведро на берег и очень сокрушался, если старший помощник грозил вылить пойло за борт, а заодно отправить туда же и его самого. Мы говорили, что он больше думает о свинье, чем о жене, оставшейся в Бостоне, на аллее Робинсона. Несколько раз с наступлением темноты кок, думая, что действует незаметно, сам отправлялся в шлюпке на берег с ведром вкусного пойла и возвращался с победным видом Леандра, переплывшего Геллеспонт.
На следующее воскресенье в город отправилась другая половина команды, а мы остались на бриге, чтобы провести первый спокойный день со времени прибытия в Калифорнию. Можно было не опасаться ни подвоза шкур, ни зюйд-оста. С утра мы стирали и латали свою одежду, а остальное время читали или писали письма, так как хотели отправить их с «Лагодой». В полдень на «Аякучо» поставили фор-марсель, что было верным знаком отплытия. Он снялся с якорей и стал вытягиваться на верпе из бухты. Команда долго выхаживала шпиль с пением шанти, и я наслаждался мелодичным голосом одного из сандвичан по имени Маханна, который запевал. Среди матросов, когда они работают на шпиле, чтобы наваливаться на вымбовки всем вместе и дружно, всегда найдется один, кто умеет выводить высокие протяжные ноты сообразно вращению шпиля. Для этого нужен чистый голос, сильные легкие и солидный навык. Этому парню удавались немыслимо высокие звуки, хотя иногда он и срывался на фальцет. По мнению наших матросов, он забирал слишком высоко, ему недоставало боцманской хрипоты, однако меня этот голос просто очаровал. Бухта была идеально спокойной, звуки матросского пения разносились по окрестным холмам и, казалось, на многие мили вокруг. К заходу солнца потянул свежий бриз, и «Аякучо» стал удаляться к югу, элегантно разрезая волны своим длинным острым носом. Он вышел в Кальяо, а оттуда направлялся на Сандвичевы острова. Его ожидали обратно на побережье через восемь — десять месяцев.
К концу недели мы тоже были готовы к отплытию, однако нас задержало на несколько дней бегство Фостера, того самого, которого капитан отстранил от должности второго помощника. С тех пор как он «слетел», Фостер решил бежать при первой же возможности. Правда, и положение его на судне было самое что ни на есть собачье. Нанявшись помощником, хотя сам не стоил и половины обыкновенного матроса, он не нашел в команде сочувствия и в то же время не обладал достаточно твердым характером, чтобы постоять за себя. Капитан называл его теперь не иначе, как «солдатом» [25] и грозил «дотянуть до места». А когда начальство решило «дотянуть матроса до места», дела его совсем плохи. У Фостера уже было несколько неприятностей с капитаном, и он просил отпустить его домой на «Лагоде», но встретил отказ. Однажды вечером, находясь на берегу, он надерзил помощнику с какого-то судна и отказался возвращаться на судно со шлюпкой. Об этом доложили капитану, и когда провинившийся все-таки вернулся (позже установленного часа), его призвали на ют и сказали, что высекут. С криками «Не секите меня, капитан Томпсон! Только не секите!» бедняга тут же повалился на палубу. Капитан, хотя и был зол на него, хлестнул несчастного несколько раз по спине концом и отослал в кубрик. Ему не очень досталось, но он сильно испугался и решил бежать той же ночью. Наверное, это было самое успешное предприятие, которое ему удалось за всю жизнь, он даже проявил некоторое мужество и завидную предусмотрительность. Фостер передал свой матрас и постель на сохранение одному матросу с «Лагоды», который пронес их к себе на судно под видом покупки. Потом Фостер разгрузил свой рундук, сложив все самое ценное в большой парусиновый мешок, и попросил вахтенного разбудить его в полночь. Когда наступило время, он вышел на палубу и, видя, что вахтенного помощника нет поблизости и на юте все тихо, осторожно опустил мешок в шлюпку, неслышно забрался туда и отдал фалинь. Выждав, когда шлюпку отнесет приливом подальше от борта, он спокойно догреб до берега.
На следующее утро поднялся страшный переполох, собрали всю команду и стали искать Фостера. Конечно, из нас никто не сказал ни слова, и начальству стало известно лишь то, что он сбежал в шлюпке, оставив пустой рундук. Шлюпка же была найдена позднее в полной сохранности на берегу. После завтрака капитан поехал в город и обещал за поимку Фостера двадцать долларов. Солдаты и все те, у кого не нашлось других занятий, два дня рыскали по округе, выслеживая беглеца. Однако, несмотря на то что они разъезжали верхом, их старания оказались тщетными, ибо все это время он прятался в двухстах пятидесяти ярдах от складов. Достигнув берега, Фостер сразу же направился к амбару «Лагоды», и матросы, которые жили там, согласились спрятать его со всеми пожитками до отхода «Пилигрима», а потом просить капитана Брэдшоу взять беглеца на свой корабль. Позади складов для шкур среди кустов и прочих зарослей была небольшая пещера, о которой знали только двое на всем берегу, со столь хорошо укрытым входом, что, когда я сам впоследствии жил на берегу неподалеку (мне показывали пещеру два или три раза), я никак не мог отыскать ее без посторонней помощи. Фостера отвели в эту пещеру еще до рассвета и снабдили хлебом и водой. Он просидел там до тех пор, пока не увидел, как мы огибаем мыс.
Пятница, 27 марта. Капитан потерял всякую надежду отыскать Фостера и, не желая задерживаться долее, приказал сниматься с якорей. Мы поставили паруса и начали медленно спускаться по течению, пользуясь легким ветром. Капитану Брэдшоу были переданы письма для доставки в Бостон, и он до крайности огорчил нас, заявив, что еще успеет возвратиться, прежде чем мы покинем побережье. Вскоре после того, как «Пилигрим» обогнул мыс, ветер стих, и мы заштилели на целых два дня, не продвинувшись за все это время и на три мили, так что оставались в виду других судов. На третий день около полудня с моря подул прохладный бриз, от которого вода покрылась рябью и потемнела, и к заходу солнца мы миновали Сан-Хуан, который находится в сорока милях от Сан-Диего, то есть как раз на полпути до Сан-Педро, куда мы направлялись. Наша команда была теперь сильно ослаблена: один утонул, упав за борт, другого сделали клерком, а третий сбежал, так что, кроме нас со Стимсоном, оставалось лишь три полноценных матроса, да еще юнга двенадцати лет. С таким малочисленным и недовольным экипажем нам предстояло перебиваться от вахты до вахты в течение двух лет тяжелейшей службы. Тем не менее среди нас не было никого, кто бы не радовался за Фостера, потому что, несмотря на всю его никчемность, никто не желал, чтобы он продолжал влачить столь жалкое существование. Поэтому, возвратившись в Сан-Диего через два месяца, мы, к общему удовольствию, узнали, что его сразу же взяли на «Лагоду», и он отправился на ней домой с жалованьем полноправного члена команды.
После нудного пятидневного перехода в среду 1 апреля мы пришли, наконец, на нашу старую якорную стоянку в Сан-Педро. Бухта была столь же пустынна и имела такой же мрачный вид, как и прежде, являя собой полную противоположность уютному и безопасному Сан-Диего с его кипучей деятельностью и четырьмя судами, которые так скрашивали пейзаж. Через несколько дней начали мало-помалу подвозить шкуры, и мы принялись за прежнее занятие — вкатывать на холм товары, сбрасывать вниз шкуры и выгребать на шлюпке свою ежедневную длинную лигу до берега и обратно. Пока мы стояли здесь, не произошло ничего примечательного, кроме попытки починить маленький мексиканский бриг, выброшенный зюйд-остом на берег и лежавший высоко и сухо за одним каменистым рифом и двумя песчаными отмелями. Наш плотник осмотрел суденышко и объявил, что его можно отремонтировать. Через несколько дней из Пуэбло приехали владельцы и, дождавшись высокого прилива, с помощью наших канатов, верпов и всей команды после нескольких попыток стащили бриг на воду. Трое матросов, жившие в доме на берегу, возвратились на свое судно и были весьма рады предоставившейся возможности убраться с побережья.
У нас на судне все шло по давно заведенному порядку. Возмущение, вызванное экзекуцией, прошло, однако впечатление, произведенное ею на команду и особенно на самих жертв, оставалось. Весьма примечательно, как по-разному они вели себя. Джон был иностранцем и к тому же очень вспыльчив, поэтому, несмотря на чувство подавленности, которое испытывал бы всякий на его месте после такого унижения, в нем возобладало озлобление. Он часто говорил, что добьется справедливости, как только попадет в Бостон. Совсем иначе вел себя Сэм. Он был американцем, получил кое-какое образование, и казалось, что происшедшее с ним подавило его волю. Раньше он любил пошутить и нередко развлекал нас забавными историями про негров (Сэм был из какого-то рабовладельческого штата). Но теперь он почти перестал улыбаться, и казалось, сама жизнь ушла из него. Единственное его желание заключалось в том, чтобы скорее пришел конец нашему плаванию. Я часто слышал, как, оставшись один, он тяжело вздыхает. Сэм не проявлял особого интереса даже к планам Джона восстановить справедливость и свершить возмездие.
После двухнедельной стоянки, когда нам пришлось однажды спешно уходить от шторма с зюйд-оста и провести в море двое суток, мы снялись на Санта-Барбару. Стояла уже середина апреля, и сезон зюйд-остов почти миновал. На побережье установились легкие северные ветры, дувшие во второй половине дня. Мы медленно шли против этих ветров до Санта-Барбары и покрыли расстояние в девяносто миль за трое суток. По приходе мы застали в гавани стоящее на якоре большое судно из Генуи, которое видели на этом месте в первый день нашего появления на побережье. Оно ходило в Сан-Франциско или, как здесь это называется, «выбралось на ветер», и на обратном рейсе, следуя «вниз», побывало в Монтерее, а теперь собиралось продолжать путь до Сан-Педро и Сан-Диего, откуда, взяв груз, должно было идти в Вальпараисо и Кадис. Это было большое неуклюжее судно, со своими наклоненными вперед стеньгами и высоким полуютом оно походило на сгорбленную старуху. Подходил к концу великий пост, и в страстную пятницу на ней отопили все реи, согласно обычаю, заведенному на католических судах. На некоторых даже делают чучело Иуды, с которым команда всячески забавляется — его протаскивают под килем и вешают на ноке рея.
На следующее воскресенье была Пасха, а поскольку в Сан-Педро на берег не отпускали, то теперь наступил наш черед прогуляться и так же безалаберно провести свободный день. Вскоре после завтрака большая шлюпка, наполненная матросами в голубых куртках, красных шапках и разноцветных рубахах, отвалила от борта итальянца и прошла у нас под кормой; моряки хором распевали прекрасные итальянские песни о море, и я узнал широко известную «O pescator dell'Onda» [26]. Это вызвало во мне воспоминания об игре на фортепьяно, гостиных, музицирующих леди и о многом другом, думать о чем в моем теперешнем положении было совершенно неуместно. Решив, что слоняться целый день по берегу, где некуда даже прокатиться верхом, слишком долгое и бессмысленное времяпровождение, мы остались на бриге до обеда. Потом нас отвезли на берег как пассажиров, на корме шлюпки, ибо таков уж обычай — съезжающих на берег матросов непременно отвозят туда и обратно их же товарищи. Получив наставление быть на судне к заходу солнца, мы направились в городок. Здесь все выглядело по-праздничному. Люди были нарядно одеты, мужчины разъезжали верхом между домами, женщины сидели на ковриках у дверей. Двое музыкантов, разукрашенные лентами и цветами, расположились на веранде перед пульперией и играли на скрипке и испанской гитаре. Кроме барабана и трубы, которые я видел в Монтерее, это единственные инструменты, которые употребляются в Калифорнии. Я подозреваю, что здесь не играют на чем-либо другом, так как впоследствии мне удалось побывать на большом празднике фанданго, где собрали какие только могли музыкальные инструменты, но играли лишь три скрипки и две гитары. Поскольку была середина дня и до начала танцев еще далеко, мы стали прогуливаться среди домов. Потом распространился слух, что скоро приведут быка и будут травить его собаками на площади перед пресидио. Расспросив про американца, который, женившись на местной женщине, содержал лавочку в городке, мы двинулись к низкому и длинному строению, над дверью которого была вывеска, написанная по-испански. Войдя в помещение, мы увидели, что там никого нет, и все имеет какой-то запущенный вид. Однако через несколько минут появился хозяин, он стал извиняться, что ему нечем нас угостить, так как накануне у него устраивалось фанданго, и поэтому все было съедено и выпито.
— Понятно, — сказал я, — ведь теперь Пасха.
— О, вовсе не потому, — отвечал он с каким-то странным выражением лица, — на днях у меня умерла младшая дочь, и такой уж здесь обычай.
Я почувствовал себя неловко, не зная, что сказать и уместно ли выразить ему соболезнование, а потому попятился было назад, но он открыл боковую дверь и пригласил нас войти. Мне пришлось удивиться еще раз — мы увидели большую комнату, переполненную девочками от трех-четырех до пятнадцати-шестнадцати лет. Все они были наряжены в белое, с венками на голове, с букетиками цветов в руках. Следуя за нашим провожатым среди этих весело игравших детей, мы подошли к покрытому белой тканью столу, на котором стоял гроб длиной не более трех футов, убранный белым атласом и засыпанный цветами. Через открытую дверь можно было видеть другую комнату и там несколько взрослых в обычном платье. Скамейки и столы, составленные в угол, а также испачканные стены свидетельствовали о вчерашнем «веселье». Оказавшись, подобно Гаррику, между смешным и трагическим и не зная, как вести себя, я спросил хозяина, когда состоятся похороны. Он ответил, что приблизительно через час все двинутся к миссии, и я простился с ним.
Чтобы скоротать время, мы взяли лошадей и поехали в сторону берега, где уже скакали верхом бешеным галопом трое или четверо итальянских матросов. Мы присоединились к ним и нашли сие развлечение великолепным. Длина пляжа была не меньше мили, и лошади неслись вскачь по ровному и твердому песку, возбужденные соленым морским бризом и непрестанным гулом прибоя. С берега мы возвратились в город и, узнав, что похоронная процессия уже тронулась, поскакали вслед и догнали ее на полпути к миссии. Нам представилось зрелище, столь же похожее на похороны, как и то, что мы видели раньше в доме, — на траур. Маленький гроб несли восемь девочек, постоянно сменявшихся другими, которым приходилось забегать вперед. Девочки тянулись за гробом беспорядочной вереницей и все до одной были наряжены в белое и держали в руках цветы. Я полагаю, здесь собрались все местные особы женского пола от пяти до пятнадцати лет. Они развлекались по дороге играми, часто останавливались, собирались стайкой, чтобы поболтать или нарвать цветов, а потом бежали догонять гроб. Тут же шли несколько пожилых женщин в обычном платье, которых сопровождала толпа юношей и мальчиков, отчасти пешком, отчасти на лошадях. Они переговаривались с женщинами и отпускали шуточки. Но самое поразительное зрелище являли двое мужчин, шедшие по обеим сторонам гроба с мушкетами в руках, которые они непрестанно перезаряжали, потому что то и дело палили в воздух. Не знаю, делалось ли это для того, чтобы отогнать злых духов, или с какой другой целью. Во всяком случае, я не мог придумать иного объяснения.
Приблизившись к миссии, мы увидели, что большие ворота открыты настежь, а на ступеньках с распятием в руках стоит падре. Сама миссия — это обширное пустынное место, и ее внешние строения совершенно развалились, а все в целом лишь напоминает о былом величии. Перед церковными вратами большой каменный фонтан извергал в бассейн четыре прозрачные струи. Мы уж собирались было подъехать к нему и напоить лошадей, но нам пришло в голову, что вода может быть освящена, и поэтому не решились исполнить свое намерение. В это время послышался резкий и нестройный звон колоколов, и процессия вступила во двор. Я хотел последовать за ней, чтобы наблюдать церемонию, но тут лошадь одного из моих товарищей чего-то испугалась и стала рваться обратно к городу. Она сбросила седока, и при этом запуталась копытом в стременах съехавшего набок седла, которое сразу же разодрала на куски. Зная, что мой товарищ не разумеет ни слова по-испански, и опасаясь, как бы с ним не случилось неприятности, я поехал вслед за ним. Он устало тащился по дороге, осыпая проклятиями лошадь и волоча за собой остатки седла. Мы пошли к хозяину, который проявил поразительное великодушие — поскольку все части седла были возвращены и годились для починки, он удовлетворился всего шестью реалами, хотя мы думали, что придется отдать несколько долларов. Когда ему указали на лошадь, забравшуюся чуть ли не на вершину горы, он, покачав головой, произнес: «No importa!» («Неважно!»), давая этим понять, что их у него достаточно.
Возвратившись в город, мы увидели толпу на площади у главной пульперии. Все эти мужчины, женщины и дети сгрудились вокруг пары боевых петухов, которые с разбегу наскакивали друг на друга, а народ веселился и кричал так, словно наблюдал за схваткой борцов. Зато бык, к общему разочарованию, не оправдал надежд, он сломал барьер и сбежал, а найти замену ему было уже поздно, так что зрителям пришлось довольствоваться петушиным боем. Один из бойцов получил удар в голову и, лишившись глаза, сдался. Тогда принесли двух других петухов прямо-таки гигантских размеров. Они-то и были гвоздем программы. Двое мужчин вступили в круг, держа соперников у себя на руках. Опустившись от возбуждения на четвереньки и поглаживая драчунов, они начали раззадоривать их. Тут же заключались крупные пари, и, как часто бывает на любых состязаниях, исход боя некоторое время оставался неясен. Оба петуха выказывали немалый пыл и дрались, может быть, дольше и лучше, чем смогли бы их хозяева. Не помню уже, кто из них одержал верх, красный или белый, но победитель отошел с видом истинного триумфатора, который «veni — vidi — vici» («пришел — увидел — победил»), оставив хрипевшего противника лежащим на «борту».
Потом в толпе послышались слова «ćaballos» и «carréra» («лошади», «скачка»), и, увидев, что народ устремился в одном направлении, мы пошли следом и неподалеку на окраине города увидели ровную площадку, служившую скаковым кругом. Толпа стала еще гуще, дистанция была уже размечена, судьи стояли на местах, вывели лошадей. Два почтенных джентльмена — дон Карлос и дон Доминго, как их все называли, — заключили пари. Наконец, все было готово. Еще некоторое время чего-то ждали, наездники сдерживали приплясывающих лошадей. Но вот по рядам пронесся крик — и кони, вытянув шеи, понеслись вскачь, сверкая зрачками вылезающих из орбит глаз. Они пролетали мимо нас, словно цепные ядра [27], голова к голове, а через мгновение уже ничего не было видно, кроме крупов и задних копыт, взлетающих в воздух. Вслед за ними бросилась толпа. Когда мы добежали до конечной черты, лошади уже возвращались неторопливым шагом. Говорили, что первой пришла костлявая кобыла с вытянутым туловищем, вырвавшаяся вперед лишь на одну голову. Все наездники были хрупкого телосложения, их руки были оголены до плеч, ноги босые. Лошади хотя и не отличались таким лоском, как их коллеги в бостонских скаковых конюшнях, но их изящные ноги и выразительные глаза выдавали благородное происхождение. Когда возбуждение улеглось, и все было обсуждено до мельчайших подробностей, толпа рассеялась, направляясь обратно в город.
Мы возвратились в большую пульперию, где на веранде все еще взвизгивала скрипка и гнусавила гитара. Солнце садилось, начинались танцы. Танцевали итальянские матросы, и один из наших решился показать себя, к вящему развлечению зевак, выкрикивавших: «Bravo! Otra vez! Viva los marineros!» [28] Впрочем, танцевали пока немногие, так как еще не появились женщины и gente de razón. Нам очень хотелось остаться, чтобы посмотреть, как танцуют в здешних краях, однако хоть мы и наслаждались полной свободой в течение дня, но так и остались простыми матросами, и никто из нас не осмелился бы опоздать к шлюпке даже на час. Мы направились к берегу, и как раз вовремя — шлюпка уже подходила, ныряя среди бурунов. На море ложился густой туман, который обычно предшествует шторму. Съезжающие на берег пользуются особыми привилегиями с того момента, как покидают судно и до самого возвращения. Посему мы расселись на кормовых боковых банках и уже поздравляли себя с тем, что вернемся сухими, как вдруг большой гребень волны обрушился на шлюпку и обдал нас с головы до ног. Шлюпку наполовину залило и, потеряв отчасти плавучесть, она стала тяжело зарываться в каждую волну. Когда мы выгребли через прибой на глубину, наше суденышко едва держалось на плаву, а вода доходила нам до колен. Небольшим ведерком и собственными шляпами мы вычерпали ее, потом поднялись на борт, сменили платье, съели ужин, рассказали, как принято, о всех наших приключениях и, покурив перед сном, завалились на койки. Так закончилось наше второе знакомство с берегом.
В понедельник, как возмещение за воскресные развлечения, нас всех поставили смолить такелаж. Одни устроились на горденях, чтобы спускаться по штагам и бакштагам, другие обрабатывали ванты, топенанты и прочее, начиная с реев и постепенно спускаясь на палубу. Мы вывернули свои мешки, достали старые просмолившиеся штаны и куртки, которые мы надевали при просмолке, и к восходу солнца уже работали. После завтрака мы имели удовольствие наблюдать, как от итальянца отвалила шлюпка, полная празднично одетых матросов, распевавших свои баркаролы. На берегу пасхальные праздники длятся три дня, и команды католических судов пользуются привилегией принимать в них участие. А мы, забравшись на рангоут в своей замызганной одежде, лишь наблюдали, как все эти дни они съезжали по утрам на берег и возвращались только к вечеру в самом веселом настроении. Вот что значит быть протестантом. Можно не опасаться распространения католичества в Новой Англии, ведь янки вечно заняты. Американские капитаны заставляют своих матросов работать чуть ли не на три недели больше в году, чем на католических судах. Янки почти никогда не соблюдают Рождества, а что касается Дня Благодарения, то в море о нем не вспомнит ни один капитан, и Джек-матрос остается вообще без праздников.
Около полудня с марса раздался крик: «Парус!» — и мы увидели передние паруса огибавшего мыс судна. Когда оно повернулось к нам бортом, то оказалось, что это бриг полной оснастки, несущий флаг янки. Мы подняли свои «звезды и полосы» и, так как знали, что на всем побережье нет ни одного американского брига, кроме нашего, обрадовались случаю получить новости с родины. Бриг обогнул мыс и стал на якорь, однако смуглые лица матросов, убиравших паруса на реях, и совершенное столпотворение на палубе ясно показывали, что судно пришло с островов. К нашему борту сразу же подошла шлюпка, доставившая его капитана, и от гребцов мы узнали, что они пришли из Оаху и точно так же, как «Аякучо» и «Лориотта», возят грузы между Сандвичевыми островами и портами Перу и Чили. Капитан и помощники, а также часть команды на бриге были американцы, остальные — островитяне. Это судно называлось «Каталина» и, как другие суда, занятые подобными перевозками, за исключением «Аякучо», имело судовые документы и флаг от Дядюшки Сэма. Они, конечно, не сообщили ничего нового, чем немало разочаровали нас, ибо мы поначалу решили, что это и есть то судно, которое ожидалось из Бостона в ближайшее время.
Простояв почти две недели и взяв все шкуры, какие только были, мы подняли паруса и пошли в Сан-Педро. Там мы застали тот самый бриг, которому мы помогли сняться с мели. На нем уже собралась смешанная команда из американцев, англичан, сандвичевых островитян, испанцев и индейцев. Несмотря на свое малое водоизмещение, он имел в три раза больше матросов, чем у нас, и это было никак не лишним, ибо командовали им калифорнийцы. Никакие другие суда в мире не комплектуются людьми столь скупо, как американские и английские, и в то же время никто не может сравниться с ними в морском деле. У янки на таком бриге работало бы не больше четырех матросов. Итальянцы держали на своем судне тридцать человек, почти втрое больше против одинакового с ним по тоннажу бостонского «Элерта», и тем не менее «Элерт» ставил паруса и снимался с якоря в два раза быстрее, а пока они кричали все разом, как свифтовские дикари иеху, и бегали по всему судну, отыскивая кат-блок, янки успевали выбрать оба якоря.
Только в одном итальянцы имели преимущество перед нами — им было легче работать благодаря пению. Ведь янки думают лишь о том, чтобы выиграть время и деньги и как нация еще не научились понимать, что и музыка может быть «приобщена к делу». Мы целые мили выгребали на шлюпках к берегу и обратно, да еще с полным грузом, вообще не произнося ни слова, с недовольными лицами. Они же своим пением не только облегчали работу на веслах, но делали ее даже приятной и ободряющей. Воистину:
После недельной стоянки в Сан-Педро мы снялись на Сан-Диего, намереваясь зайти еще в Сан-Хуан, поскольку сезон зюйд-остов уже заканчивался, и нам уже почти нечего было опасаться.