55289.fb2
В марте, апреле и мае киты в больших количествах появляются в открытых портах Санта-Барбары, Сан-Педро и других и плавают неподалеку от берега, а некоторые заходят даже в закрытые гавани Сан-Диего и Монтерея. К середине лета они отходят от берега и «пасутся» на прибрежных банках. Во время перехода в Сан-Хуан мы видели несколько великолепных стад кашалотов, которые легко распознаются по высоким фонтанам.
Пройдя вдоль спокойного тихоокеанского берега, мы отдали якорь почти в открытом море на двадцатисаженной глубине, напротив крутого холма, который был вдвое выше нашей бом-брам-стеньги. Мы много слышали об этом месте от матросов с «Лагоды», которые утверждали, что это самая последняя дыра во всей Калифорнии. Берег здесь каменистый и совершенно открыт зюйд-остам. Поэтому суда вынуждены при первых же признаках надвигающегося шторма спешно сниматься и искать спасения в океане. Мы свезли на берег агента и стали ждать, пока он взбирался по тропе, извивающейся по холму, которая вела к невидимой нам миссии. Нам было любопытно взглянуть на это необычное место, и, вытащив шлюпку повыше, хорошенько привязав ее, мы принялись расхаживать по берегу.
Сан-Хуан — единственное романтическое место на этом побережье. Ландшафт здесь на протяжении нескольких миль представляет собой высокое плоскогорье, отвесно обрывающееся к воде, и об этот крутой обрыв непрестанно разбиваются океанские волны, подмывая самое основание берега. Как раз там, где мы подошли к берегу, была небольшая бухточка, скорее, неглубокая излучина, где при полной воде между кромкой воды и основанием холма оставалось несколько квадратных футов песка, — единственное место, пригодное для высадки. Прямо перед нами на высоту четырехсот или пятисот футов вздымалась отвесная скала. Как спускать здесь шкуры и поднимать на плато товары для миссии, было выше нашего разумения. Хотя агент и отправился кружным путем, ему то и дело приходилось перепрыгивать через расселины и карабкаться на крутизну. Однако это нас не насторожило. Видя, что агент будет отсутствовать не меньше часа, мы разбрелись по берегу, собирая раковины вдоль полосы прибоя, где море с ревом обрушивалось потоками воды в расселины между большими скалами. «А каково-то здесь при зюйд-осте!» — подумалось мне. Утесы были не меньше, чем в Ньюпорте и, на мой взгляд, еще величественнее, благодаря своим причудливым изломам. Да и вокруг все поражало грандиозностью, а безмолвие и пустынность придавали этому месту особенную торжественность. На многие мили вокруг ни единой человеческой души, кроме нас. И никаких других звуков, кроме шумного дыхания Великого океана. А рядом высокий и отвесный как стена холм, отрезающий нас напрочь от мира суши. Я отделился от товарищей и присел на камень в том месте, где набегавшая вода образовывала красивую струящуюся излучину. По сравнению с плоским и унылым берегом остальной Калифорнии подобное величие было столь же живительно, сколь высокий утес среди скучного ландшафта. С тех пор как я покинул дом, едва ли не впервые мне довелось остаться совершенно одному и не ощущать присутствия себе подобных. Все окружающее гармонировало с моими чувствами, и я испытывал истинное наслаждение от сознания того, что свойственные мне прежде романтичность и понимание поэтического не были до конца убиты тем тяжелым трудом и мелкими заботами, которыми была заполнена теперь моя жизнь. Так я просидел почти час, полностью отдавшись созерцанию, пока меня не вывели из этого состояния отдаленные голоса моих товарищей, которые собирались у шлюпки, завидев возвращающегося агента.
Мы пригребли обратно на судно и увидели, что баркас уже спущен и почти полностью нагружен товарами. После обеда все снова отправились на берег, буксируя баркас одной из шлюпок. Приблизившись, мы рассмотрели повозку с волами и две человеческие фигуры, стоявшие на бровке обрыва. Капитан полез кружным путем наверх, приказав мне и еще одному матросу следовать за ним. Нам пришлось прыгать и карабкаться на кручи, продираясь сквозь шиповник и заросли колючего грушевого дерева, пока мы не достигли вершины холма. Оттуда местность просматривалась насколько доставал глаз, она была совершенно ровной, и единственным человеческим обиталищем на многие мили вокруг была маленькая белая миссия Сан-Хуан-Капистрано, к которой прилепились несколько индейских хижин. Она стояла в небольшой лощине приблизительно в миле от нас. Подойдя к тому месту, где остановилась повозка, мы увидели груды шкур и сидевших рядом индейцев. Из миссии медленно двигались еще две повозки. Капитан велел нам начинать, то есть сбрасывать шкуры на берег с кручи. Вот так-то придется расправляться с ними — сбрасывать по одной с высоты целых четырехсот футов! Это обещало быть нешуточным делом. Стоя у самой кромки обрыва и заглядывая вниз, моряки,
Мы принялись кидать шкуры вниз, стараясь забрасывать их как можно дальше, но поскольку они были изрядно велики и тверды, да еще сложены пополам, наподобие книжного переплета, ветер подхватывал их, и они кружились в воздухе, то ныряя, то взмывая ввысь, словно воздушные змеи. Было время отлива, и мы могли не опасаться, что шкуры упадут в воду. Едва шкуры достигали земли, люди внизу тут же подхватывали их и, водрузив на голову, несли к шлюпке. Зрелище было действительно захватывающим: огромная высота, летящие вниз шкуры и непрестанное движение людей взад и вперед, а сами люди казались мышатами. Вот вам и вся романтика «шкурного» промысла!
Некоторые шкуры застревали в расщелинах над берегом, но мы бросали другие в том же направлении и сбивали их. Капитан сказал, что в противном случае послал бы на бриг за парой фалов подлинней, и кому-нибудь из нас пришлось бы спускаться по скале и освобождать застрявшие шкуры. Рассказывали, будто несколько лет назад это проделывал какой-то матрос с английского брига. Мы же, заглянув вниз, решили, что такое занятие далеко не из приятных, особенно если заниматься им ради нескольких жалких шкур. Впрочем, никто не уверен в том, на что он способен, пока не доходит до дела. Через каких-то полгода я сам спускался за шкурами в этом месте при помощи пары лисель-брам-фалов.
Перекидав все, мы спустились вниз и увидели, что шлюпка уже нагружена и готова к отходу. Мы взялись за весла, доставили шкуры на борт, выбрали якорь, подняли паруса и еще до захода солнца взяли курс на Сан-Диего.
Пятница, 8 мая 1835 г. Пришли в Сан-Диего, маленькая бухта оказалась совершенно пустой. «Лагода», «Аякучо» и «Лориотта» ушли с побережья, оставив нас в одиночестве. Сараи для шкур на берегу, за исключением нашего, были заперты, а сандвичане, числом от дюжины до двадцати, работавшие для других судов, получили при их отплытии плату, и остались жить на берегу, устроив себе сплошной праздник. Почти у самой воды стояла большая печь, сооруженная, по всей вероятности, для выпечки хлеба матросами какого-нибудь русского судна, посетившего здешние места. Сандвичане завладели ею, и никто не прогонял их оттуда. Она была достаточно просторна, чтобы вместить восемь — десять человек, имела сбоку дверцу, а наверху дымовое отверстие. Сандвичане устроили себе здесь жилище. Они устлали пол матами, а дымоход в плохую погоду затыкали. Там, в этой печи, жили в великой тесноте чуть ли не двадцать человек, наслаждавшихся полным бездельем, пьянствуя, играя в карты и предаваясь прочим увеселениям. Раз в неделю они покупали быка на мясо, а ежедневно кто-нибудь из них ходил в селение за плодами, крепкими напитками и прочей провизией. Кроме того, на «Лагоде» они закупили бочку сухарей и баррель муки. Так что теперь они только и делали, что радовались жизни и ни о чем не заботились. Поскольку на судне нехватало матросов, капитан Томпсон хотел было взять трех или четырех островитян на «Пилигрим» и, явившись к печи, провел там два часа в безуспешных переговорах. Один из островитян — прекрасно сложенный и сообразительный парень, бывший у них кем-то вроде короля, — говорил от имени остальных. Его звали Маннини, а из уважения к тому влиянию, коим он пользовался, — даже мистер Маннини. Известен он был по всей Калифорнии. Капитан предложил пятнадцать долларов в месяц каждому и месячное жалованье вперед, но это было все равно что метать бисер перед свиньями или переливать из пустого в порожнее. Пока у них водились деньги, они не пошли бы работать и за все пятьдесят, зато потом, когда деньги иссякали, соглашались и за десять.
— Что это вы здесь поделываете, мистер Маннини? — спросил капитан.
— Развлекаемся картами, пьем, курим табак, вообще делаем все, что захочется.
— А не желаете ли поработать у меня на судне?
— Сейчас много денег, работать плохо. Кончится все, работать хорошо!
— Но так вы истратите все подчистую, — возразил капитан.
— Наша знает. Не будет денег, канака пойдет работать.
Случай был совершенно безнадежный, и капитан оставил их в покое до той поры, пока у них не выйдут все деньги.
Мы выгрузили шкуры и жир и через неделю были готовы поставить паруса и сняться в наветренную сторону побережья. Мы уже выбрали якоря и были в полной готовности, когда капитан решил сделать еще одну попытку договориться с обитателями печи. На сей раз он повел дело успешнее и уговорил мистера Маннини и трех других перебраться к нам на борт со своими пожитками, после чего спешно отправил меня и юнгу на берег, приказав взять наши вещи и присоединиться к компании, состоявшей при сарае для шкур. Для меня это было неожиданностью, однако я радовался любой перемене. Мы мигом собрались, и нас отвезли на берег. Пока бриг отходил, я стоял у самой воды, дожидаясь того момента, когда он скроется за мысом. Потом я направился к сараю, где мне предстояло жить несколько месяцев.
Происшедшая в моей жизни перемена была столь же полной, сколь и неожиданной. В одно мгновение меня превратили из матроса в бичкомбера [30], берегового заготовителя. И надо сказать, что новизна и относительная независимость этой жизни имели свою приятную сторону. Наш склад представлял собой большое строение из неотесанных досок и мог вместить сорок тысяч шкур. В одном углу была отгорожена тесная каморка с четырьмя койками, где нам предстояло жить; полом каморки служила сама мать-земля. Тут же помещался стол и ящик, где хранились котлы, ложки, тарелки и прочая утварь. Для освещения в стене была прорезана узкая щель. Нам оставалось только расставить свои сундуки, бросить на койки матрасы и одеяла — и переселение было закончено. Наверху, над нашими головами, была еще одна комнатка, в которой жил сам мистер Рассел (одно время помощник капитана на «Пилигриме»), заведовавший всем складом. Там он принимал пищу и почивал (что составляло основные его занятия) в величественном уединении. Юнгу Сэма сделали коком, а я вместе с великаном-французом Николя и четырьмя сандвичанами должен был заниматься шкурами. Сэм, Николя и я жили в комнатушке, островитяне же обычно спали в своей печи, хотя работали и ели вместе с нами. Николя был самым крупным из всех виденных мною людей. Судно, на котором он попал в эти места, потерпело крушение, и теперь Николя нанимался работать со шкурами. Он был многим выше шести футов и так широк в кости, что его вполне можно было показывать за деньги. Но самым примечательным в его фигуре были ноги: из-за их величины он не мог найти для себя в Калифорнии подходящих башмаков, и ему пришлось послать заказ в Оаху. Он рассказал мне, как однажды тонул на американском бриге у Гудвин-Сэндса, и когда их спасли, то его отправили в Лондон к американскому консулу полуодетого и без обуви, так что ему пришлось в январе щеголять по улицам в одних чулках, пока консул не позаботился, чтобы для него сшили башмаки по мерке. Физическая сила этого человека соответствовала его комплекции, впрочем, как и его невежество, «он был силен как бык и умен как бык». Николя не умел ни читать, ни писать. Он попал на море с детских лет и на каких только судах не служил: на военных кораблях, «купцах», каперах и даже невольничьих. Однажды, когда мы сошлись ближе, он сообщил мне по секрету, что ему приходилось заниматься делами и похуже торговли живым товаром. Николя был в Чарльстоне (Южная Каролина) под судом, и его могли повесить. Хотя его и оправдали, но он до того перепугался, что никогда больше не рисковал сунуть свой нос в Штаты. Мне так и не удалось убедить его, что человека не судят дважды за одно дело. Он только твердил свое: если порядочного моряка раз пощадили буруны, то он не станет снова рисковать своими «шпангоутами» [31].
Хотя я и познакомился с историей его жизни, однако никогда не испытывал перед ним страха. Мы прекрасно ужились вместе, и, несмотря на то что француз был намного старше меня и сильнее, он выказывал мне явное уважение по причине моей образованности и происхождения, чего и следовало ожидать от европейца из низших слоев. «Будем с тобой приятелями, — обычно говаривал он, — ведь ты все равно дойдешь до капитана и будешь тогда гонять меня!» Так, держась друг друга, мы прекрасно управлялись и с нашим начальником, который, видимо, побаивался Николя и никогда ни в чем не мешал нам, если дело не касалось шкур. Остальные мои товарищи, сандвичевы островитяне, заслуживают, чтобы о них рассказали особо.
Уже на протяжении нескольких лет между Калифорнией и Сандвичевыми островами велась значительная торговля, и на большинстве судов команды набирались из островитян, которые чаще всего не подписывают никаких контрактов и поэтому в любое время уходят по своему желанию на береговую работу в Сан-Диего или же нанимаются на другие суда вместо американских матросов, которых оставляют на побережье. В Сан-Диего возникла даже небольшая колония сандвичан, избравших это место своей штаб-квартирой. Совсем недавно многие из них ушли на «Аякучо» и «Лориотте», а «Пилигрим» взял мистера Маннини и еще троих, так что теперь их осталось не более двадцати человек. Четверо работали поденщиками на складе «Аякучо», четверо других — с нами, а все остальные мирно жили в своей печи, поскольку деньги у них подходили к концу и надо было растянуть их остатки до подхода других судов, когда можно будет снова наняться на работу. За четыре месяца береговой жизни я хорошо познакомился с ними и старался, как только мог, изучить их язык, обычаи и нравы. Научиться разговаривать с ними можно было только по слуху, ибо у самих островитян нет никаких книг, хотя многие овладели у себя на родине с помощью миссионеров чтением и письмом. Они говорили немного по-английски, но здесь, на побережье, сложилась традиция изъясняться с ними на смешанном языке, что устраивало всех. Длинное название «островитяне Сандвичевых островов» не привилось, и белые по всему Тихому океану называли их «канаками», что на языке самих сандвичан обозначает, как я полагаю, человеческое существо. Они называют так самих себя и прочих островитян Южных морей, но для обозначения европейцев у них есть особое слово — «хаоле». На обращение «канака» они откликаются как поодиночке, так и все вместе. Поскольку собственные имена этих людей трудно запоминаются и произносятся, их называют как угодно, любыми именами, какие только взбредут в голову капитану или команде. Некоторых кличут по названию судна, других, как и нас, Джеками, Томами или Биллами, а иногда им дают самые причудливые прозвища, вроде Бен-ян, Фор-марс, Каболка, Пеликан и прочее в том же духе. Из четверых островитян, работавших вместе с нами, одного звали мистер Бингэм, в честь миссионера с Оаху; другой, Надежда, был назван так по имени судна, на котором плавал; третьему, Тому Дэвису, дали имя его первого капитана; четвертый, Пеликан, получил такое прозвище якобы из-за сходства с этой птицей. Попадались также Джек-с-Лагоды, Калифорнийский Билл и прочие. Но какими бы именами или кличками их ни называли, они были одними из самых интересных, разумных и добрых людей, встречавшихся в моей жизни. У меня возникла искренняя привязанность почти к каждому из них. Это чувство сохранилось во мне по сей день, так что я многое бы дал за одно только удовольствие снова повидаться с ними, и во мне всегда будут возникать теплые чувства при простом упоминании об этих островитянах.
Том Дэвис умел читать, писать и знал все четыре действия арифметики. Он бывал в Соединенных Штатах и недурно говорил по-английски. Он был образован не хуже, чем три четверти обретающихся в Калифорнии янки, а что касается манер и принципов поведения, то он намного превосходил их. Он схватывал все с такой легкостью, что его нетрудно было бы обучить навигации и основам многих наук. Зато старина мистер Бингем говорил по-английски очень плохо и не умел ни читать, ни писать, однако это был добрейший человек на всем свете. Ему перевалило за пятьдесят, и у него не хватало двух передних зубов, некогда выбитых его же родителями в знак траура после смерти великого сандвичева короля Камехамехи. Мы всегда говорили ему, будто он лишился зубов, когда поедал капитана Кука. Только это могло рассердить его. Он приходил в сильное возбуждение и отвечал: «Аоле! (Нет!) Не ел капитан Кук. Я пиканини, маленький, такой вот! Отец видел, я не видел».
Мистер Бингэм был у них вроде патриарха, и к нему относились с величайшим почтением, хотя он и не имел того образования и той энергии, кои отличали мистера Маннини. Я часами разговаривал со стариком о Камехамехе — Карле Великом Сандвичевых островов; его сыне и наследнике Рихо-Рихо, который умер в Англии, а тело его было доставлено на Оаху фрегатом «Блонд» под командой лорда Байрона и чьи похороны мистер Бингэм прекрасно помнил. Мы также беседовали про обычаи времен его детства и о переменах, произведенных миссионерами. Он никогда не хотел признать, что у них ели людей, да и в самом деле обвинить столь разумных и цивилизованных людей в таком варварстве значило бы нанести им тяжкое оскорбление. И в самом деле, пожалуй, ни один народ на земле, известный истории, не сумел за столь короткое время уйти так далеко вперед, вырвавшись из состояния варварства. Я мог бы доверить не только все свое состояние, но и саму жизнь любому из них, а уж если бы мне понадобилась какая помощь, если бы мне пришлось просить кого-либо о самопожертвовании, я, несомненно, обратился бы к сандвичанам Ведь наши янки в подобных случаях сначала долго соображают, какая им будет от этого выгода. Обычаи канаков и их манера обращения друг с другом обнаруживают их душевную простоту и первозданную щедрость, которые воистину поразительны и являются живым упреком всем европейцам. Что есть у одного, принадлежит всем. Они делятся деньгами, едой и одеждой, вплоть до последней щепотки табака. Однажды я слышал, как мистер Бингэм ответил с величайшим негодованием купцу-янки, который хотел убедить его, что денежки лучше попридержать для себя: «Нет! У нас не так. Одному деньги — всем деньги. А ты — один получил, сундук запер. Нехорошо! Все канака, как один!» Они придерживаются этого принципа настолько твердо, что никто из них не начнет есть, не предложив прежде пищу всем окружающим. Я видел, как сандвичанин разделил сухарь, по праву принадлежавший только ему, на пять частей, хотя сухарь составлял весь его скудный рацион из-за нехватки в то время съестных припасов на побережье.
Больше других нравился мне Надежда, которого любили и матросы, и помощники капитана, и вообще все, кто знал его. Это был смышленый и добрый парень. Я ни разу не видел, чтобы он рассердился, хотя белые нередко дурно обходились с ним, особенно это относится к грубым помощникам с разных судов. Он отличался неизменной вежливостью, был очень услужлив и всегда помнил добро. Однажды мне пришлось ухаживать за ним, когда он болел; я даже таскал для него с судна лекарства, в то время как ни капитан, ни его помощники не пожелали даже слышать о нем, и он не забыл мне этого. У каждого канаки есть свой особенный друг — aikane, ради которого он готов пойти на все, даже на величайшие жертвы. Вот таким другом Надежда избрал меня. Полагаю, не существовало на свете такого, чего он не отдал бы мне. А я был его товарищем среди американцев и учил буквам и цифрам. Он очень интересовался Бостоном (как у них принято называть Соединенные Штаты), задавал множество вопросов о домах, людях и прочем и всегда просил объяснить смысл картинок, попадавшихся в книгах. Вообще канаки способны схватывать все на лету, и многое из того, что казалось мне совершенно недоступным для их понимания, они осваивали в одно мгновение. Однако железные дороги и пароходы, изображенные в некоторых из бывших у меня газет, вызывали величайшие трудности. Назначение шпал, рельсов, устройство вагонов они понимали без особого труда, однако сам принцип движения, проистекающего от действия пара, им никак не давался. Однажды для наглядности объяснения я даже прибегнул к помощи кастрюль на камбузе, но неудачно — скорее в этом было виновато мое собственное невежество, чем непонятливость учеников. Такие же трудности возникли и с пароходами, и здесь я ограничился только сведениями о скорости этих последних, ибо мог восполнить недостаточность знаний лишь пересказом фактов. В этом меня поддержал Том, который побывал в Нантакете и видел там пароходик, ходивший в Нью-Бредфорд. Мне было всегда странно слушать рассказы Тома об Америке, ведь бедняга, дважды обойдя Горн, так ничего и не увидел, кроме Нантакета.
Карта мира, которую я как-то показал им, завладела их вниманием на много часов. Те, кто умел читать, выискивали разные точки на карте и спрашивали о расстояниях между ними. Помню, как меня позабавил вопрос, заданный Надеждой. Указав на большие белые пятна около полюсов, которыми обозначают то, что еще не исследовано, он спросил: «Пау?» («Конец? Ничего нет?»)
Способ наименования улиц и нумерации домов был им вполне понятен. Все они очень хотели побывать в Америке, но боялись идти вокруг Горна, так как сильно страдают от холода и наслышались страшных рассказов от тех, кому пришлось испытать это.
Они часто курят, хотя и понемногу зараз, и пользуются трубками с очень большими чубуками и короткими мундштуками, а то и вовсе без них. Раскурив трубку, они глубоко затягиваются, набирают как можно больше дыма в легкие и, раздувая щеки, медленно выпускают его через рот и ноздри. Затем трубку передают соседу, так что одной порцией табака могут наслаждаться с полдюжины курильщиков. Сандвичане никогда не делают коротких и быстрых затяжек, как европейцы; одной «затяжки Оаху», как называют такой способ курения моряки, хватает обычно на час-два, пока кто-нибудь еще не зажжет трубку, и тогда она опять идет по кругу. На калифорнийском берегу у каждого канаки всегда при себе трубка, кремень, огниво, трут, небольшой запас табака и матросский нож. Спички в то время еще не вошли в употребление, и, я думаю, их не было ни на одном калифорнийском судне.
Но что поражает в канаках больше всего, так это их манера петь. Они низко и гортанно выводят монотонную мелодию, причем губы и язык остаются почти неподвижными, и звуки, по всей видимости, модулируются только в гортани. Мотив весьма односложен, а слова песни, насколько я мог судить, чистая импровизация. Обычно поется о людях и предметах, которые вокруг них; канаки прибегают к такой манере пения, если не хотят, чтобы их поняли чужие. Это им удается очень хорошо, ибо, даже обратившись весь в слух, я не мог разобрать при этом ни единого слова. Я часто слушал, как мистер Маннини, который считался у них самым знаменитым импровизатором, тянул песню по целому часу, когда ему случалось работать среди англичан и американцев. По возгласам и смеху сандвичан, работавших поодаль, было очевидно, что он распевал про тех, кто находился рядом с ним. Канаки — большие насмешники и превосходные мимы. Часто они обнаруживали в нас и тут же воспроизводили такие особенности поведения, о которых мы даже не подозревали сами.
Таковы были люди, с которыми мне предстояло провести несколько месяцев на берегу и которые, если не считать помощника, француза Николя и юнги, составляли все здешнее население. Естественно, я исключил из этого числа собак, составлявших, однако, немаловажную часть нашей колонии. Они были завезены сюда на первых же судах, с тех пор сильно размножились и стали сильным народцем. Когда я жил на берегу, их насчитывалось около сорока и, вероятно, столько же, если не больше, каждый год тонуло, бывало убито и прочее. Эти собаки выполняют полезную работу сторожей — местные индейцы боятся появляться на берегу ночью, ибо невозможно приблизиться к складам даже на полмили, не вызвав всеобщего переполоха. Патриарх собачьей колонии, старик Сэйчем (так называлось судно, на котором его привезли), околел в преклонном возрасте как раз во время моего пребывания на побережье и был достойно похоронен. Из остальной живности можно отметить нескольких свиней и кур. Все они, подобно собакам, держались вместе, хотя и кормились на тех складах, к которым принадлежали.
Не прошло и нескольких часов после того, как я сошел на берег, а «Пилигрим» скрылся из виду, как раздался крик: «Парус!», и из-за мыса показалась маленькая бригантина. Она обогнула его и стала на якорь. Это был мексиканец «Фазио», виденный нами в Сан-Педро. Теперь он собирался выгрузить на берег привезенное сало, проверить его, сшить новые мешки, погрузить все обратно в трюм и уйти из Калифорнии. Мексиканцы соорудили на берегу небольшую палатку и принялись за работу. Происшедшая перемена придала разнообразие нашему обществу, и мы провели много вечеров в их палатке среди вавилонского столпотворения английского, испанского, французского и канакского языков, и все же умудрялись понимать и подбирать нужные всем слова.
На второй день утром я приступил к своим новым обязанностям заготовителя шкур. Чтобы дать читателю ясное представление об этом, надо полностью описать все, что происходит со шкурой, начиная с того момента, когда ее содрали с вола, и вплоть до погрузки в трюм. После того как шкура отделена, в ней по краям делаются проколы, и ее растягивают кольями для просушки. Таким образом кожа не сморщивается. Когда шкуры высушены на солнце и сложены пополам шерстью наружу, их грузят на суда в разных портах побережья и доставляют на склады в Сан-Диего, а там складывают в кипы на открытом воздухе. Вот тут и наступает черед обработчиков.
Сначала производится вымачивание шкур. При наступлении малой воды их переносят на приливную полосу и связывают веревками в небольшие кипы, которые затем затопляются приливом. Каждый день мы вымачивали по сто пятьдесят штук — по двадцать пять на брата. Вымачивать надо не менее сорока восьми часов, после чего шкуры отвозят на тачках к чанам с очень крепким рассолом, который получают, засыпая большое количество соли в морскую воду. В рассоле шкуры отлеживаются еще сорок восемь часов. Здесь они по-настоящему пропитываются солью, ибо первое вымачивание в морской воде служит лишь для размягчения и очистки. Затем их выдерживают в течение суток на помосте, а потом тщательно растягивают кольями на земле шерстью наружу, чтобы они равномерно высохли и сделались гладкими. Пока шкуры мокрые и податливые, мы срезали ножами все оставшиеся на них куски мяса и сала, от которых может загнить весь груз во время многомесячной перевозки в трюме, а также уши и флипперы — неровности по краям, мешающие плотной укладке в трюме. Это самое трудное дело, так как срезать надо очень умело, чтобы не повредить кожу. На все уходило немало времени, поскольку вшестером мы должны были ежедневно очищать полторы сотни шкур, и возиться с каждой приходилось немало, ибо испанцы обдирают волов очень неаккуратно. Во время очистки шкур приходится становиться на колени, и от этого с непривычки у меня сильно болела спина. В первый день я обработал всего восемь штук, но через несколько дней удвоил это число, а недели через три уже не отставал от других и осиливал все двадцать пять.
Обдирку шкур надо непременно заканчивать до полудня, иначе они пересохнут. Продержав шкуры несколько часов на солнце, по ним тщательно проходят скребком, чтобы снять выступивший от жары жир. После этого выдергиваются колышки, на которых растянута шкура, ее аккуратно складывают пополам шерстью наружу и оставляют досушиваться. В середине дня шкуры переворачивают на другую сторону, а к вечеру складывают в кипы. На следующий день их расстилают сызнова, и если к вечеру они окончательно высыхают, их перебрасывают через горизонтальную жердь по пять разом и колотят цепами, чтобы выбить всю пыль. Теперь, когда они просолены, выскоблены, вычищены и выбиты, их складывают в сарай. Этим завершается вся эпопея, и, прежде чем судно отправится в обратный рейс на родину, остается лишь вынести шкуры из склада, снова выбить, погрузить в трюм и доставить в Бостон. Там их окрасят и превратят в башмаки, туфли и другие предметы, многие из которых, вполне вероятно, попадут обратно в Калифорнию и будут куплены теми, кто занимается разведением волов и обдиркой шкур.
Итак, закладывая ежедневно в рассол по сто пятьдесят шкур, мы одновременно обрабатывали такое же количество, то есть сто пятьдесят находились в рассоле, сто пятьдесят на промывке и столько же приходилось сушить, чистить, выколачивать и складывать в сарай. И так ежедневно без перерыва, за исключением воскресений, ибо, согласно обычаю, не нарушавшемуся еще ни одним капитаном и ни одним агентом на этом берегу, воскресенье всегда соблюдалось как день отдыха. В субботу вечером все находящиеся в работе шкуры накрывают и оставляют так до понедельника. По воскресеньям у нас не было никаких дел, разве что забить бычка, которого каждую неделю, нередко по воскресеньям, пригоняли нам на пропитание. Немалое преимущество такой жизни состояло еще и в том, что с нас требовали строго определенную работу и не больше. Все остававшееся время принадлежало нам, и поэтому никого не надо было погонять. Мы поднимались с первыми лучами солнца, завтракали до восьми и обычно заканчивали «дневной урок» между часом и двумя пополудни. В два часа все обедали, и время до вечера было в нашем распоряжении. Только перед самым закатом солнца мы выколачивали просохшие шкуры и складывали их в сарай. При таком распорядке днем мы выкраивали для себя по три часа свободного времени, а после захода солнца никогда вообще не работали. Здесь не надо было ни стоять вахту, ни брать рифы на марселях. По вечерам мы обычно ходили друг к другу в гости, и я нередко захаживал на часок проведать обитателей печи, которую все прозвали «Отель Канака», «Кофейня Оаху». Сразу после обеда мы устраивали непродолжительную сиесту в награду самим себе за ранний подъем, а остаток дня проводили по собственному усмотрению. Я чаще всего читал, писал, шил или чинил одежду. Нужда, мать изобретательности, обучила меня и этим двум ремеслам. Сандвичане же спали или курили за разговорами у своей печи, а мой напарник Николя, не умевший ни читать, ни писать, проводил время в непрерывной дрёме с трубкой в зубах или прогуливаясь к другим складам. На наше свободное время никто не покушался, ибо капитанам было хорошо известно, как оно нам достается, и если бы они стали вмешиваться в наши дела, то мы легко смогли бы растянуть обработку своих двадцати пяти шкур на целый день. Кроме того, мы пользовались определенной независимостью, поскольку управляющий не имел с нами никаких других дел, если они только не относились к шкурам, и хотя мы не могли уходить в город без его позволения, не было случая, чтобы он отказал нам в этом.
Тяжесть мокрых шкур, которые нужно было возить в тачках, непрестанная работа в согнутом положении над растянутыми шкурами, вонь от чанов, в которых нам приходилось стоять по колено в рассоле, чтобы утаптывать шкуры, — все это делало нашу работу неприятной и утомительной. Но мы скоро притерпелись ко всему, а относительная свобода примиряла нас с таким существованием. Здесь никто не «затемнял» нас и не изводил придирками, а когда дневной урок был выполнен, нам оставалось только постирать одежду, переодеться и наслаждаться покоем Впрочем, были и исключения: дважды в неделю нам приходилось ходить за дровами для кухни. В окрестностях Сан-Диего леса очень мало, а настоящих деревьев — ни единого на многие мили вокруг. В городке жители отапливают дома сучьями кустарника, за которыми посылают индейцев. К счастью, здешний климат столь мягок, что дома не нуждаются в обогреве, и огонь разводят только для приготовления пищи. Добывание топлива было великой обузой, ибо вся более или менее подходящая растительность вблизи складов была давно вырублена, и нам приходилось ходить за сучьями за милю или две и тащить их на собственных спинах, так как в холмистой местности пользоваться ручной тележкой было невозможно. Два раза в неделю, обычно по понедельникам и четвергам, сразу же после обеда мы отправлялись на заготовку, и каждый вооружался топором и длинной веревкой. Сзади тащили тележку, вслед за которой бежала вся собачья колония, не упускавшая случая посетить заросли и всегда приходившая в возбуждение при виде наших приготовлений. Мы тянули за собой тележку, пока для этого была хоть малейшая возможность, после чего оставляли ее где-нибудь на открытом месте, а сами разбредались в разные стороны, каждый своим курсом. Нередко приходилось удаляться от тележки чуть ли не на целую милю. Отыскав подходящие заросли, нам прежде всего приходилось расчистить подлесок, чтобы подступиться к самим деревцам. Деревца эти редко превосходят по высоте пять или шесть футов, а самое высокое, виденное мною, было не больше двенадцати, так что после срезания множества мелких сучьев от самого дерева оставалось совсем немногое. Нарубив достаточное количество сучьев, для того чтобы можно было унести их на спине, оставалось связать их веревкой и, взвалив себе на плечи, брести с топором в руке вверх и вниз по холмам к тележке. Чтобы наполнить ее, каждому приходилось собрать по две добрых ноши, и только после этого можно было медленно возвращаться к берегу. Мы появлялись там только к закату, завершая день разгрузкой тележки, укрыванием на ночь шкур и ужином.
И все-таки эти экспедиции за дровами всегда доставляли нам удовольствие. Ходить по лесу в сопровождении своры собак, вспугивать по дороге птиц, змей, зайцев и лисиц, разглядывать диковинные деревья, цветы и птичьи гнезда было намного приятнее однообразной судовой работы, где всегда что-либо выбираешь или на что-либо наваливаешься. Нередко с нами случались всяческие приключения. Здесь, как и в остальной Калифорнии, водится множество койотов, о которых я уже упоминал. За ними неутомимо охотились наши собаки и зачастую устраивали настоящую погоню, хотя настигнуть этих «нахалов» им удавалось весьма редко. Койот не уступит собаке в поединке, но поскольку за нами увязывалась целая свора, почти никогда не случалось честной схватки один на один. Как-то раз одна из наших собак, правда не очень крупная, напала на койота, но ей пришлось так плохо, что, не приди мы на помощь, она могла бы поплатиться жизнью. Правда, у нас все же был пес, доставлявший койотам много неприятностей. Это было отличное крупное животное, превосходившее по силе и резвости многих своих сородичей. Он родился в Англии от мастиффа и борзой. От матери он унаследовал вытянутую морду, длинные ноги, поджарое туловище и пружинящую походку, от отца — тяжелые челюсти и широкую грудь. Когда пса привезли в Сан-Диего, один английский матрос заметил, что мордой он похож на герцога Веллингтона, которого этот англичанин видел однажды в Тауэре. И действительно, в нем было что-то, напоминавшее черты герцога. С тех пор его звали не иначе, как Велли, и он сделался общим любимцем. Когда случалась погоня за койотами, этот пес всегда опережал других собак на несколько ярдов, и, кроме того, ему удалось задавить двух этих зверей в честных поединках. Наша свита нередко развлекала нас. Бывало, послышится отрывистый лай койота, и в то же мгновение собаки срывались в погоню со всех ног. Велли, как всегда, шел впереди, и казалось, будто он летел над кустами, а за ним Фанни, Фелисианы, Чайлдерсы и прочие спаниели и терьеры. Позади двигались тяжелые силы — бульдоги и прочие, у нас были собаки всех мастей и пород. Преследование чаще всего кончалось неудачей, и через каких-нибудь полчаса собаки, едва переводя дух, возвращались назад.
Иногда собаки ловили зайцев и кроликов, которые здесь встречаются в изобилии, и мы тоже часто стреляли себе этих зверьков на обед. Среди прочих животных только одно не доставляло мне никакого удовольствия, я говорю о гремучей змее. Особенно много этих рептилий бывает весной. Первые два месяца во время экспедиций за дровами не было такого случая, чтобы мы не вспугнули хотя бы одну из них. Прекрасно помню, как я увидел гремучую змею впервые. Я отделился от своих товарищей и начал было махать топором, когда из самой гущи зарослей, всего в нескольких ярдах от меня, послышалось шипение. Этот резкий непрерывный звук напоминает свист пара, выпускаемого из малой трубы парохода, хотя он и не столь громкий. Рядом стучал топором один из моих товарищей, и я окликнул его, но он не принял меня всерьез и смеялся над моими страхами. Устыдившись, я решил не оставлять свое место. Я уже знал, что пока слышно шипение, можно не опасаться нападения, так как эти змеи не издают звуков во время движения. Посему я продолжал работать и, судя по непрерывному шипению змеи, лишил ее покоя. Раза два змея умолкала на короткое время и я, ощущая некоторую робость, отступал на несколько шагов и бросал что-нибудь в заросли. Когда шипение возобновлялось, я успокаивался. Таким манером я нарубил «полный груз», увязал сучья и только тогда счел возможным без ущерба для своей репутации призвать остальных. Мы собрались все вместе и повели атаку на кусты. Огромный француз, которого я призвал на помощь, сначала ничуть не меньше моего опасался приближаться к змее. Даже собаки были испуганы шипением и предпочитали лаять, держась от нее на почтительном расстоянии. Зато канаки не выказали ни малейшего страха и, вооружившись длинными палками, вошли в заросли. Несколько ударов палками и брошенные камни, по-видимому, прогнали змею, и мы потеряли ее след, однако новый залп камней снова вызвал шипение, и наше наступление продолжалось. Наконец, противник был выгнан на открытое место, и мы увидели, как он уползает, подняв голову и хвост. Метко брошенный камень сбросил гада футов на двадцать вниз по склону. Добив змею, мы спустились, чтобы рассмотреть ее, и один из канаков отрезал хвост с погремушкой [32] на конце. Говорят, что количество колец (сегментов) зависит от возраста змеи, хотя индейцы верят, будто они указывают на число ее жертв. Мы сохраняли эти хвосты в качестве трофеев и к концу лета собрали порядочную коллекцию. Никто из нас не пострадал от змей, но одна собака сдохла после укуса, а вторая едва выжила. Никакого лекарства на этот случай у нас не было, хотя, по слухам, Местным индейцам известно одно средство, а наши канаки говорили, будто у них есть какая-то целебная трава. К счастью, воспользоваться ею нам не представилось случая.
Как я уже говорил, кролики и зайцы здесь в изобилии, а зимой на воде появляется множество диких гусей и уток. Многочисленны и вороны, которые часто слетались к нашим шкурам выщипывать засохшие кусочки мяса и сала. Медведи и волки водятся больше в северной части берега, на некотором удалении от него (во время нашего пребывания там в нескольких милях от Сан-Педро медведь загрыз человека), но мы не встречали их. Кроме других животных, были еще лошади. Больше дюжины лошадей находилось в распоряжении нашей береговой команды. Мы отпускали их свободно пастись по соседним холмам с длинными кожаными веревками на шее. Они неизменно приходили раз в день, чтобы напиться у нашего колодца. Мы заплатили за каждую по шесть — восемь долларов и содержали как общую собственность. Одна из них всегда была привязана около дома, так что, оседлав ее, мы могли поймать всех остальных. Среди них попадались действительно отменные экземпляры, доставлявшие нам немало удовольствия во время поездок в пресидио и по окрестностям.
После того как мы провели на берегу несколько недель и начали привыкать к своей новой жизни, ее однообразие было нарушено появлением с наветра двух других судов. Как-то мы сидели за обедом в нашей клетушке, когда раздался крик: «Парус!» Впрочем, это вовсе не обязательно обозначало прибытие судна, так как то же самое кричали и при виде бредущей из городка женщины или воловьей упряжки и вообще всего необычного, что только появлялось на дороге. Поэтому мы даже не подумали прерывать нашу трапезу. Но всеобщее волнение и шум на берегу настолько усилились, что пришлось все-таки подойти к дверям. Здесь нашим глазам предстало волнующее зрелище: два парусника, накренившись от сильного норд-веста, огибали мыс. У нас все пришло в движение, высказывались самые разные предположения. Некоторые говорили, что это «Пилигрим» вместе с ожидавшимся из Бостона судном. Вскоре, однако, не осталось никаких сомнений — бриг не был «Пилигримом», а судно со снятыми брам-стеньгами и грязными бортами никак не походило на щегольского бостонца. Когда они подошли ближе, мы рассмотрели высоко поднятый ют, возвышенный полубак и другие признаки итальянского судна «Роса». Бриг же оказался той самой «Каталиной», которую мы видели в Санта-Барбаре сразу после ее прихода из Вальпараисо. Новоприбывшие стали на якорь и начали разгружать шкуры и сало. «Роса» наняла сарай, принадлежавший «Лагоде», а «Каталине» досталось пустовавшее строение, расположенное рядом с нашим складом, так что теперь все сараи оказались заняты, и в течение нескольких дней на берегу царило необычайное оживление. В команде «Каталины» были канаки, и соотечественники на берегу немедленно завладели ими и увели всех к печи где они о чем-то таинственно переговаривались и непрестанно курили. Двое французов с «Росы» каждый вечер приходили в гости к Николя. От них мы узнали, что «Пилигрим» находится в Сан-Педро и теперь это единственное судно из «дома» в калифорнийских водах. Несколько итальянцев оставались ночевать на берегу в своем сарае, и почти каждый вечер мы наслаждались их пением. Они пели все что угодно — от баркарол до деревенских мотивов, и нередко я узнавал известные оперные арии и романсы. Нередко певцы объединялись в хор, причем каждый вел свою партию, это было очень красиво благодаря превосходным голосам и общему воодушевлению.
Много матросов каждый вечер съезжали на берег, и мы коротали время, переходя от одного склада к другому и прислушиваясь к разговорам на самых разных языках. Но общим для всех оставался, конечно, испанский, потому что каждый хоть немного знал его. В числе сорока или пятидесяти человек у нас были представители почти всех наций, известных под солнцем, — два англичанина, трое янки, два шотландца, два валлийца, один ирландец, трое французов (двое из Нормандии, один из Гаскони), один голландец, один австриец, два-три испанца (из самой Испании), полдюжины испано-американцев и метисов, двое индейцев, негр, мулат, около двадцати итальянцев изо всех уголков Италии, почти вдвое больше сандвичан и даже таитянин и канака с Маркизских островов.
Накануне отплытия судов европейцы собрались в сарае «Росы» и развлекались пением на всех языках. Немец исполнил «Ach! Mein lieber Augustin» [33], трое французов во все горло прокричали «Марсельезу», англичане и шотландцы угостили нас своими «Правь, Британия!» и «Кто же будет королем, как не Чарли?». Итальянцы с испанцами «изобразили» какие-то народные песни, так что я ничего не понял, а наши янки пытались «преподнести» «Звездно-полосатое знамя». Когда все отдали дань своему национальному, австриец пропел очаровательную любовную песенку, а французы с жаром исполнили «Sentinelle! О prenez garde à vous!» [34], после чего последовал melange, то есть каждый ударился, кто во что горазд. Когда я уходил, «агуардиенте» [35] уже порядочно затуманила головы, все пели и говорили разом, перебивая друг друга; ругательства на всех языках раздавались столь же часто, как и обращения к соседям. На следующий день оба судна снялись с якорей и оставили нас единственными обитателями опустевшего побережья. Впрочем, наше число возросло благодаря открытию новых складов, а само «общество» несколько разнообразилось. Сараем «Каталины» стал заведовать пожилой шотландец Роберт. Подобно большинству своих соотечественников, он получил некоторое образование и любил вмешиваться в чужие дела, а кроме того, был слишком высокого мнения о своей персоне, что выглядело довольно нелепо. Все свободное время этот человек посвящал принадлежавшим ему свиньям, цыплятам, индюкам, собакам и прочей живности, а также своей длинной трубке. У него в сарае все сверкало чистотой, и распорядок дня он соблюдал с точностью хронометра. Держался шотландец большей частью обособленно, и его нельзя было считать ценным приобретением для нашего общества. За все время пребывания на берегу он не истратил ни цента, благодаря чему заслужил репутацию никчемного товарища. Когда-то он служил унтер-офицером на британском фрегате «Дублин» под командованием лорда Джеймса Таунсэнда и по этой причине считал себя весьма важной птицей. Управлявший сараем «Росы» австриец Шмидт свободно говорил, читал и писал на четырех языках. Родным языком для него был немецкий, но поскольку он родился неподалеку от итальянской границы и плавал на судах из Генуи, то в совершенстве постиг итальянский. Шесть лет он прослужил в британском королевском флоте, где научился английскому. Затем он долго плавал с испанцами и приобрел такие познания в их языке, что даже мог читать по-испански книги. Ему было лет сорок, может быть, пятьдесят, и он являл собой странную смесь военного моряка и пуританина. Шмидт любил поговорить о благопристойности и праведной жизни, постоянно раздавал советы молодым матросам и канакам, но сам редко возвращался из города без «трех взятых рифов». Однажды в праздник они со стариком Робертом так разогрелись, перебирая все свои бесчисленные истории и потчуя друг друга добрыми советами, что возвратились вдвоем на одной лошади, но слезть с нее уже не могли и повалились прямо на песок. Сие событие положило конец их притворству, хотя никто из моряков так и не рассказал им, как завершилась их вылазка в город. В тот вечер, когда мы веселились в сарае «Росы», я видел, как старый Шмидт стоял у большой бочки, держась за нее руками, и внушал себе: «Держись Шмидт, держись, старина, иначе ты уже не поднимешься!» Тем не менее это был рассудительный добряк, у которого сундук распирало от книжек, и он охотно давал мне их для прочтения. В том же складе жили француз и англичанин, причем последний являл собой истинного «Джека с военного флота», то есть он был моряком до мозга костей, человеком благородным и открытым, но тем не менее то и дело опускавшимся до состояния свинского опьянения. Он положил себе за правило напиваться всякий раз, как попадал в пресидио, и тогда уже непременно ночевал в канаве, обобранный до последнего гроша. Эти люди, да еще с полдюжины канаков и пополнили наше общество.
Недель через шесть после отплытия «Пилигрима» мы обработали и уложили все оставленные им шкуры. Все вокруг было вычищено, чаны опорожнены, повсюду наведен порядок, и нам не оставалось никаких других дел, кроме как снабжать себя топливом. Вместо того, чтобы, как обычно, заниматься этим дважды в неделю, мы решили поработать в лесу шесть дней подряд и заготовить дров сразу на пол-лета. Посему каждое утро после раннего завтрака мы отправлялись с топорами в лес и рубили дрова до тех пор, пока солнце не оказывалось над мысом, что означало наступление полудня, ведь ни у кого из складских не было часов. Тогда мы брели обедать, а потом возвращались в лес с тележкой и веревками и возились с ними до захода солнца. Так продолжалось целую неделю, пока мы не набрали столько вязанок дров, что их должно было хватить на шесть — девять недель, и лишь после этого, к моей великой радости, «отвалили вчистую», потому что, хоть мне и нравилось бродить по лесу, перенос дров на собственном горбу по неровной местности на большие расстояния был, без сомнения, самой тяжелой работой. Ведь приходилось то и дело становиться на колени, взваливать на себя ношу, а потом подниматься на ноги и брести по холмам, обдирая об острые сучья не только тело, но и одежду, так что к концу недели у меня едва ли оставалась хоть одна целая рубашка.
Наконец, мы выполнили всю работу и могли ничего не делать до возвращения «Пилигрима». Зато и провизия —чай, мука, сахар и патока — из-за непомерной расточительности нашего начальника тоже была на исходе. Мы подозревали, что он продавал припасы в городе. На это нас навела замеченная за ним привычка угощать приходивших к нам молодых индианок патокой. Перспектива пробавляться пшеничным кофе и сухарями вовсе не радовала нас. Мы устроили складчину, я взял большой мешок из-под соли и отправился верхом в город. Вернулся с «полным грузом» бобов, огурцов, груш, арбузов и прочих плодов, которыми меня снабдила молодая женщина — владелица богатого огорода. Узнав, что я с американского судна и что мы нуждаемся в провизии, она щедро одарила меня этими деликатесами, после чего мы жили недели две словно бойцовые петухи на откорме и вдобавок позволяли себе то, что моряки называют «коечной вахтой», а именно не поднимались с постелей до тех пор, пока не был готов завтрак. Несколько дней я перебирал содержимое моего сундучка и латал износившуюся одежду, так что навел в своем хозяйстве полный порядок. Потом занялся «Руководством по навигации» Боудича, которое всегда держал при себе. Большую часть этой книги я уже прочел раньше, а теперь тщательно изучил ее от начала до конца еще раз, выполнив и все упражнения. После этого я совершил набег на Шмидта и прочитал все его наличные книги. Недостаток в чтении был столь велик, что любая книжонка, даже сказка для самых маленьких детей или половина рваного морского альманаха, представляла собой настоящее сокровище. Например, за один день я прочел от корки до корки собрание анекдотов и получил удовольствие не меньшее, чем от хорошего романа. А когда уже казалось, что все запасы иссякли, я обнаружил у Шмидта на самом дне его сундучка годвиновский роман «Мандевиль» в пяти томах. Мне никогда не приходилось читать это сочинение, но после всего переваренного мной хлама одного имени автора было достаточно, чтобы увидеть в найденной книге бесценную жемчужину. Я с жадностью ухватился за добычу и в течение двух суток вставал ни свет ни заря и читал до самого захода солнца, почти пьянея от наслаждения. Без преувеличения могу сравнить это с чувством путника, припавшего к источнику посреди пустыни.
Но от возвышенного до смешного, а в моем случае от чтения «Мандевиля» до обработки шкур, всего один шаг ибо
в среду, 18 июля с наветра появился «Пилигрим». Пока он входил в гавань, мы успели заметить, что его внешний вид значительно преобразился. Короткие брам-стеньги были подняты, булини сняты (за исключением нижних парусов), с нижних реев сняты четвертые бугели, а с фок-мачты — брам-салинг, многие блоки пустовали, и по-новому был проведен бегучий такелаж. Словом, все сильно переменилось. Какой-то новый голос отдавал команды, а на юте появилось новое лицо — низкорослый смуглый человек в зеленой куртке и высокой кожаной шляпе. Все эти перемены произвели на берегу величайшее возбуждение, и мы с нетерпением ожидали, когда спустят шлюпку, чтобы узнать обо всем в подробностях. Наконец якорь был отдан, паруса убраны, шлюпка подгребла к берегу, и мгновенно разнеслась новость, что ожидавшееся бостонское судно уже в Санта-Барбаре, и капитан Томпсон принял на нем команду, поменявшись с капитаном Фоконом, который перешел на «Пилигрим». Это и был тот самый человек в зеленой куртке. Шлюпка сразу же пошла обратно, не дав нам времени на дальнейшие расспросы, и пришлось дожидаться вечера, когда мы взяли ялик, лежавший на пляже, и отправились на «Пилигрим». А когда я наконец вступил на борт старого брига, меня подозвал второй помощник и вручил адресованный мне большой пакет с пометкой: «Судно „Элерт“». Его-то я и дожидался, но тем не менее сумел сдержать свои чувства и не открыл сразу, а сделал это только на берегу. Я нырнул в кубрик и увидел все ту же компанию, чему немало обрадовался. Тут же последовали многочисленные вопросы о новоприбывшем судне, о последних известиях из Бостона и многом другом. Стимсон тоже получил письма, но ничего примечательного в них не сообщалось. Все единогласно решили, что «Элерт» превосходное судно:
— Даже больше, чем «Роса».
— В нем хватит места для шкур со всей Калифорнии.
— Фальшборт в рост человека.
— Первоклассная посудина.
— Щеголь, каких поискать.
Капитан Томпсон принял на нем команду и вышел в Монтерей, откуда должен был идти в Сан-Франциско, и здесь, в Сан-Диего, мог объявиться не раньше, чем через два или три месяца. Кое-кто с «Пилигрима» встретил на «Элерте» старых соплавателей и провел у них в кубрике час-другой накануне отплытия. После этого рассказывали, что палуба там белая как снег — ее скребут песчаником каждое утро как на военных кораблях, и вообще все «в лучшем бристольском виде»: отличная команда, три помощника, парусный мастер, плотник, и вообще все в полном комплекте.