55386.fb2 Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Дерзость надежды. Мысли об возрождении американской мечты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

ГЛАВА 8 Мир за пределами наших границ

Индонезия — страна островов; в общей сложности это более семнадцати тысяч островов, протянувшихся вдоль экватора между Индийским и Тихим океанами, между Австралией и Южно-Китайским морем. Большинство индонезийцев — представители малайских племен и живут на крупных островах: на Яве, Суматре, Калимантане, Су-лавеси и Бали. На таких крайних восточных островах, как Амбон, и принадлежащей Индонезии части Новой Гвинеи большинство принадлежит к меланезийцам. Климат Индонезии тропический, и в джунглях когда-то было много таких экзотических видов животных, как орангутан и су-матрский тигр. Сейчас эти джунгли быстро исчезают в результате хищнической добычи древесины и полезных ископаемых, крупномасштабного производства риса, чая, кофе и пальмового масла. Лишенные своей привычной среды обитания, орангутаны считаются сейчас вымирающим видом, и на воле живет всего нескольких сотен су-матранских тигров.

Имея более чем двести сорок миллионов жителей, Индонезия является четвертой страной в мире по численности населения после Китая, Индии и Соединенных Штатов. В стране проживает более семисот этнических групп, и в ней говорят более чем на семистах сорока двух языках. Почти девяносто процентов населения Индонезии исповедует ислам и составляет самую крупную исламскую нацию в мире. Индонезия является единственным азиатским членом ОПЕК, не относящимся к региону Ближнего и Среднего Востока, однако вследствие старения инфраструктуры, истощения ресурсов и высокого внутреннего потребления она нетто-импортер сырой нефти. Государственный язык страны — индонезийский. Столица — Джакарта. Денежная единица — индонезийская рупия.

Большинство американцев Индонезию на карте найти не могут.

Это удивляет индонезийцев, так как последние шестьдесят лет судьба их народа напрямую привязана к внешней политике США. Архипелагом большую часть его истории управляла череда султанатов и часто дробящихся царств, но затем, в семнадцатом веке, он стал голландской колонией — Голландской Ост-Индией, — и этот статус продержался за ним более трех столетий. В преддверии Второй мировой войны богатые нефтяные ресурсы Голландской Ост-Индии стали основной целью японской экспансии; связав свою судьбу с державами «Оси» и столкнувшись с введенным США нефтяным эмбарго, Япония нуждалась в топливе для своих вооруженных сил и промышленности. После атаки на Перл-Харбор Япония быстро перешла к захвату голландской колонии, оккупация которой продолжалась в течение всей войны.

С капитуляцией Японии в 1945 году зародившееся патриотическое движение объявило о независимости страны. Голландцы с этим не согласились и попытались вернуть свою бывшую территорию. Последовали четыре года кро-вопролитья. В конце концов Голландия уступила растущему международному давлению (правительство США, уже обеспокоенное распространением коммунизма под знаменем антиколониализма, пригрозило Нидерландам прекращением финансирования по плану Маршалла) и признала суверенитет Индонезии. Главный вождь движения за независимость, харизматическая, яркая личность по имени Су-карно, стал первым президентом Индонезии.

Сукарно очень сильно разочаровал Вашингтон. Вместе с Неру из Индии и Насером из Египта он способствовал созданию движения неприсоединения. Это была попытка недавно освободившихся от колониального правления народов идти самостоятельным путем между Западом и Советским блоком. Коммунистическая партия Индонезии, никогда официально не бывшая у власти, росла численно и увеличивала свое влияние. Сам Сукарно все больше изощрялся в антизападной риторике, национализировал основные отрасли промышленности, отказался от помощи США, усиливал связи с Советским Союзом и Китаем. Поскольку американская армия увязла во Вьетнаме, а центральным принципом внешней политики США был «принцип домино», ЦРУ начало тайно оказывать помощь подрывным элементам внутри Индонезии и устанавливать тесные контакты с индонезийскими офицерами, многие из которых прошли подготовку в США. В 1965 году под предводительством генерала Сухарто военные выступили против Сукарно и, пользуясь чрезвычайными полномочиями, приступили к массовому уничтожению коммунистов и сочувствующих им. Согласно подсчетам, во время этих репрессий было убито от пятисот тысяч до миллиона человек, семьсот пятьдесят тысяч были брошены в тюрьмы либо высланы из страны.

Как раз через два года после начала репресий, в 1967 году, в том же году, когда Сухарто стал исполняющим обязанности президента, я с матерью прибыл в Джакарту: она вышла замуж за индонезийского студента, с которым познакомилась в Гавайском университете. Тогда мне было шесть лет, а матери двадцать четыре. В последующие годы она всегда утверждала — если бы, мол, знала, что происходило в предшествующие месяцы, ни за что бы не проделала этот путь. Но она ничего не знала — полная история о перевороте и репресиях еще не появилась в американской прессе. Индонезийцы об этом тоже не говорили. Мой отчим, студенческую визу которого отменили, когда он был еще на Гавайях и которого призвали в индонезийскую армию за несколько месяцев до нашего приезда, отказывался обсуждать с моей матерью политику и говорил, что есть то, о чем лучше забыть.

И действительно, в Индонезии было легко забыть о прошлом. В те дни Джакарта была еще сонным захолустьем, домов выше четырех-пяти этажей строили мало, велорикш было больше, чем автомобилей, городской центр и богатые районы — с колониальным изяществом и зелеными ухоженными газонами — быстро уступали место маленьким деревням с немощеными улицами и открытыми сточными канавами, пыльными рынками и лачугами из необожженного кирпича, фанеры и рифленого железа на пологих берегах мутных рек, где семьи купались и стирали белье, как паломники в Ганге.

В те далекие годы семья наша не была богата; в индонезийской армии лейтенантам много не платили. Мы жили в скромном доме на окраине города — без кондиционера, холодильника и смывного туалета. Машины у нас не было — мой отчим ездил на мотоцикле, а мать каждое утро отправлялась на автобусе в американское посольство, где она работала учителем английского. Так как у нас не было денег на международную школу, куда ходили почти все дети «экспатов», я посещал местные индонезийские школы и бегал по улицам с детьми земледельцев, слуг, портных и служащих.

В семь или восемь лет меня это особо не беспокоило. Те годы запомнились мне как счастливое время, полное приключений и тайн, — дни с погоней за цыплятами и бегством от водяного буйвола, вечера с театром теней и рассказами о привидениях, уличные торговцы с восхитительными сластями у дверей нашего дома. Хотя я понимал, конечно, что по сравнению с соседями мы жили неплохо — в отличие от многих, еды у нас всегда было достаточно.

И вероятно, еще лучше этого я понимал, уже в раннем возрасте, что положение моей семьи определялось не только нашим достатком, но и нашими связями с Западом. И пусть мою мать сердили суждения, которые она слышала от других американцев в Джакарте, их снисходительное отношение к индонезийцам, их нежелание что-либо узнать о стране, которая их принимала, но, учитывая обменный курс, она была рада, что ей платят доллары, а не рупии, как ее коллегам-индонезийцам в посольстве. И пусть мы жили как индонезийцы, однако очень часто мать отводила меня в Американский клуб, где я мог вдоволь нырять в бассейн, смотреть мультфильмы и пить кока-колу. Иногда, когда в гости приходили мои друзья-индонезийцы, я показывал им книги с фотографиями Диснейленда или Эмпайр-стейт-билдинг, которые присылала мне бабушка; иногда мы листали каталоги «Сирса» и удивлялись выставленным сокровищам. Я понимал, что все это было частью моего наследия и выделяло меня из других, так как моя мать и я были гражданами США, пользовались благами их могущества, находились под их защитой.

Степень этого могущества трудно было не увидеть. Вооруженные силы США и Индонезии проводили совместные учения и организовывали учебные программы для офицеров. Президент Сухарто привлек американских экономистов для разработки плана развития Индонезии, основанного на рыночной экономике и иностранных инвестициях. Американские консультанты по развитию постоянно предлагали свои услуги правительственным министерствам, помогая справиться с мощным наплывом иностранной экономической помощи от американского Агентства международного развития и Всемирного банка. И хотя коррупция пронизывала все уровни правительства — даже простейшее взаимодействие с полицейским или чиновником предполагало взятку, и почти все импортируемые и экспортируемые товары, от нефти до пшеницы и автомобилей, проходили через компании, контролируемые президентом, его семьей или членами правящей хунты, — достаточно средств от нефтяных богатств и иностранной помощи вкладывалось в школы, дороги и инфраструктуру, так что общий уровень жизни в целом значительно повысился: между 1967 и 1997 годами доход на душу населения вырос от пятидесяти до четырех тысяч шестисот долларов в год. На взгляд США Индонезия стала образцом стабильности, надежным поставщиком сырья и импортером западных товаров, верным союзником и оплотом антикоммунизма.

Я пробыл в Индонезии достаточно долго и сам смог увидеть что-то из этого новоприобретенного благополучия. Вернувшись из армии, мой отчим начал работать в американской нефтяной компании. Мы переехали в дом побольше, у нас появилась машина с шофером, холодильник и телевизор. Но в 1971 году мать — заботясь о моем образовании и, вероятно, предчувствуя свое отчуждение от отчима — отправила меня жить к бабушке с дедушкой на Гавайи. Через год она с моей сестрой тоже переехала на Гавайи. Связи матери с Индонезией никогда не ослабевали; последующие двадцать лет она ездила туда и обратно, работая на международные агентства по полгода или по году подряд в качестве специалиста по вопросам женского развития и разрабатывая проекты, помогающие деревенским женщинам открыть собственное дело или вывести свои изделия на рынок. Но, хотя, будучи подростком, я три или четыре раза ненадолго приезжал в Индонезию, моя жизнь и мои интересы постепенно переместились в другое место.

Так что дальнейшая история Индонезии знакома мне в основном по книгам, газетам и рассказам матери. В течение двадцати пяти лет экономика Индонезии продолжала развиваться урывками. Джакарта стала столичным городом с девятью миллионами жителей, с небоскребами, трущобами, смогом и кошмарными пробками. Люди покидали деревни и вливались в ряды наемных рабочих построенных на иностранные инвестиции промышленных предприятий, изготовляющих кроссовки для «Найка» или рубашки для «Гэп». Бали превратился в излюбленный курорт серферов и рок-звезд, курорт с пятизвезд-ными отелями, интернет-доступом и «Кентакки фрайд чикен». К началу девяностых Индонезия уже считалась одним из «азиатских тигров» — еще одна история великого успеха глобализации.

Даже в более темных аспектах жизни Индонезии — ее политике и положении с правами человека — появились признаки улучшения. Режим Сухарто после 1967 года не проявлял такой жестокости, какая была в Ираке при Саддаме Хусейне; благодаря своей мягкой, спокойной манере президент Индонезии никогда не привлекал такого внимания, как более демонстративные личности — Пиночет или шах Ирана. Но по любым меркам режим Сухарто был жестко репрессивным. Аресты и пытки инакомыслящих были обычным делом, свободы печати не существовало, выборы были лишь формальностью. Когда в таких районах, как Аче, возникали национально-сепаратистские движения, армия действовала не только против повстанцев, но и (для быстрого возмездия) против мирных жителей — убивала, насиловала, жгла деревни. И в течение семидесятых и восьмидесятых годов все это происходило с ведома, если не при откровенном одобрении, администраций США.

Однако с окончанием холодной войны отношение Вашингтона начало меняться. Государственный департамент стал оказывать на Индонезию давление по вопросам нарушения прав человека. В 1992 году, после того как индонезийские военные расправились с мирной демонстрацией в Дили в Восточном Тиморе, Конгресс прекратил военную помощь индонезийскому правительству. К 1996 году индонезийские сторонники реформ начали выходить на улицы, открыто говорить о коррупции в верхних эшелонах власти, о произволе военных и необходимости свободных и честных выборов.

Вдруг в 1997 году все пошло прахом. Повышенный спрос на валюту и ценные бумаги во всей Азии захватил экономику Индонезии, уже десятилетия подрывавшуюся коррупцией. Курс рупии за несколько месяцев упал на восемьдесят пять процентов. Баланс индонезийских компаний, бравших кредиты в долларах, рухнул. За предоставление срочной ссуды в сорок три миллиарда долларов Международный валютный фонд, или МВФ, где преобладали представители Запада, настоял на введении ряда жестких мер экономии (снижение государственных субсидий, повышение процентных ставок), которые привели к почти двукратному росту цен на такие основные товары, как рис и керосин. Когда кризис был преодолен, экономика Индонезии «упала» почти на четырнадцать процентов. Бунты и демонстрации усилились, Сухарто в конце концов был вынужден уйти в отставку, и в 1998 году в стране прошли первые свободные выборы, на которых боролись сорок восемь партий и примерно девяносто три миллиона людей отдали свои голоса.

Внешне, по крайней мере, Индонезия пережила двойное потрясение — от финансового краха и демократизации. Торговля на фондовой бирже процветает, вторые всеобщие выборы прошли без крупных происшествий, и произошла мирная передача власти. И если коррупция остается повсеместной и военные сохраняют большое влияние, все же наблюдается бурный рост независимых газет и политических партий для выражения недовольства.

С другой стороны, демократия не вернула благосостояния. Доход на душу населения примерно на двадцать два процента ниже, чем в 1997 году. Разрыв между богатыми и бедными, который всегда был огромным, увеличился еще больше. Общее ощущение потери у индонезийцев усиливается интернетом и спутниковым телевидением, которые в подробностях преподносят образы недоступных богатств Лондона, Нью-Йорка, Гонконга и Парижа. И антиамериканские настроения, которых почти не было во времена правления Сухарто, сейчас широко распространены, отчасти благодаря мысли, что азиатский финансовый кризис был специально устроен нью-йоркскими биржевыми дельцами и МВФ. Опрос 2003 года показал, что у индонезийцев более хорошее мнение об Осаме бин Ладене, чем о Джордже У. Буше.

Все это подчеркивает, вероятно, самое большое изменение в Индонезии — рост в стране воинственного исламского фундаментализма. Традиционно индонезийцы исповедовали терпимую, чуть ли не синкретическую ветвь ислама, пропитанную буддийскими, индуистскими и анимистическими традициями, дошедшими из более ранних эпох. Под зорким наблюдением однозначно светского правительства Сухарто алкоголь был разрешен, те, кто не был мусульманами, свободно исповедовали свою веру, а женщины, которые в юбках или саронгах ехали на работу в автобусах или на мотороллерах, обладали теми же правами, что и мужчины. Сегодня исламские партии образуют один из самых крупных политических блоков, многие требуют введения шариата. Благодаря средствам с Ближнего Востока в деревнях активно действуют ваххабитские муллы, школы и мечети. Многие индонезийские женщины стали носить платки, столь обычные в мусульманских странах Северной Африки и Персидского залива; воинствующие сторонники ислама и сдмопровоз-глашенная «полиция нравов» нападают на церкви, ночные клубы, казино и бордели. В 2002 году теракт в ночном клубе на Бали унес жизни более чем двухсот человек; сходные взрывы, произведенные террористами-самоубийцами, произошли в Джакарте в 2004 и на Бали в 2005 годах. Члены «Джемаа Исламия», воинствующей исламской организации, имеющей связи с «Аль-Кайдой», были привлечены к суду по делу о взрывах; трое были приговорены к смертной казни, но духовный лидер организации, Абу Бакар Башир, провел в тюрьме два года и два месяца и был выпущен на свободу.

Когда я в последний раз был на Бали, то останавливался на пляже всего в нескольких милях от места тех взрывов. Думая о том острове, обо всей Индонезии, я не могу избавиться от воспоминаний — ощущение ссохшейся грязи под босыми ногами, когда я гулял по рисовым полям; рассвет за вулканическими пиками; призыв муэдзина вечером и то, как пахнут горящие дрова; споры о цене у придорожного фруктового лотка; дикие звуки оркестра гамелан, освещенные пламенем лица музыкантов. Я бы хотел привезти сюда Мишель и девочек, чтобы поделиться с ними этой частью моей жизни, полазать по тысячелетним развалинам Прамбанана или поплавать в речке высоко в балийских горах.

Но моя поездка все откладывается. Я хронически занят, да и путешествовать с маленькими детьми всегда трудно. И, вероятно, меня тревожит, что я обнаружу: страна моего детства уже не соответствует моим воспоминаниям. И хотя мир стал меньше благодаря прямым рейсам, сотовым телефонам, кабельному телевидению и интернет-кафе, Индонезия кажется сейчас более далекой, чем тридцать лет назад.

Я боюсь, что она становится страной чужих.

В международных вопросах опасно делать экстраполяции на каком-либо конкретном примере. История, география, культура и конфликты каждой страны создают ее неповторимый образ. И все же во многих смыслах Индонезия служит полезной метафорой для мира за пределами наших границ — мира, в котором постоянно сталкиваются глобализация и сектантство, нищета и изобилие, современность и старина.

Индонезия также служит хорошим примером внешней политики США за последние пятьдесят лет. В общих чертах, по крайней мере, она вся тут присутствует: наша роль в освобождении бывших колоний и создание международных институтов для того, чтобы помочь справиться с порядком, сложившимся после Второй мировой войны; тенденция рассматривать страны и конфликты сквозь призму холодной войны; неустанное поощрение нами капитализма американского стиля и многонациональных корпораций; терпимость к тирании, коррупции и ухудшению экологической обстановки, а иногда и потворство, если это служило нашим интересам; наши оптимистические надежды, когда холодная война окончилась, на то, что «Биг-Маки» и интернет покончат с давними конфликтами; растущая экономическая мощь Азии и увеличивающееся недовольство в отношении США, ставших единственной мировой супердержавой; понимание того, что, по крайней мере в первое время, демократизация может обнажить, а не облегчить этническую ненависть и религиозные противоречия и что чудеса глобализации также могут способствовать нестабильности, распространению пандемий и терроризму.

Другими словами, наш послужной список содержит разные примеры — не только в Индонезии, но и по всему миру. В одних случаях американская внешняя политика была дальновидной, одновременно служила и нашим государственным интересам, и идеалам и интересам других народов. В других случаях действия Америки были ошибочны, основаны на ложных посылках, которые не учитывают законных желаний других народов, подрывают к нам доверие и делают мир более опасным.

Такая двусмысленность не должна удивлять, ведь внешняя политика США всегда была смесью, борющихся импульсов. В первые дни Республики часто преобладала политика изоляционизма — боязнь интриг иностранных государств, которая подходила стране, только появившейся в результате Войны за независимость. «К чему, — спрашивал Джордж Вашингтон в своем знаменитом прощальном обращении, — делать нашу судьбу зависимой от судьбы любой части Европы и связывать наш мир и процветание с проявлениями честолюбия, соперничества, интересов, настроений или капризов Европы?» Взгляд Вашингтона подкреплялся тем, что он называл «географически отдаленным положением», расстоянием, которое позволяло молодой стране «пренебречь материальным ущербом от внешних неприятностей».

Более того, хотя из-за своего революционного рождения и республиканской формы правления Америка и может симпатизировать тем, кто стремится к свободе в других странах, первые американские лидеры предостерегали против идеалистических попыток экспортировать наш образ жизни; согласно Джону Куинси Адамсу, Америке не следует «идти искать за своими пределами чудовищ, чтобы их уничтожить», и также ей не следует «становиться мировым диктатором». Провидение поставило перед Америкой задачу построить новый мир, а не переделывать старый; защищенная океанами, с изобильными природным ресурсами, Америка лучше всего может служить своему делу свободы, сосредоточившись на собственном развитии, став маяком надежды для других стран и народов всего мира.

Но если нежелание ввязываться в запутанные дела с иностранными государствами отпечатано у нас в ДНК, то также отпечатано и стремление к расширению — географическому, экономическому и идеологическому. Томас Джефферсон с самого начала говорил о неизбежности расширения за пределы первоначальных тринадцати штатов, и его график расширения был сильно ускорен Луизианской покупкой и экспедицией Льюиса и Кларка. Тот же Джон Куинси Адаме, который предостерегал Америку от авантюр за границей, сделался неутомимым сторонником континентального расширения и послужил главным создателем доктрины Монро — предупреждения европейским державам, чтобы те держались подальше от Западного полушария. По мере того как американские солдаты и поселенцы планомерно продвигались на запад и юго-запад, следующие одна за другой администрации описывали аннексию территории как «предначертание судьбы» — убеждение в том, что это расширение предопределено, оно есть часть Божьего промысла распространить на весь континент то, что Эндрю Джексон назвал «зоной свободы».

Конечно, предначертание судьбы также означало и завоевание — кровавые ожесточенные бои с племенами коренных американцев, прогоняемых с земли, и с мексиканской армией, защищающей свои границы. Это завоевание, как и рабство, противоречило принципам основания Америки, его склонны были объяснять в расистских терминах, это было завоевание, полностью впитать которое американской мифологии всегда было трудно, но которое другие страны признавали тем, чем оно являлось, — применением грубой силы.

С окончанием Гражданской войны и консолидацией того, что сейчас является континентальной частью США, эту силу нельзя было отрицать. Желая расширить рынки для своих товаров, получить сырье для промышленности и сохранять свободные морские пути для торговли, страна обратила свое внимание вовне. Были аннексированы Гавайи, что дало Америке точку опоры в Тихом океане. В результате Испано-американской войны Америка получила в подчинение Пуэрто-Рико, Гуам и Филиппины; когда некоторые члены Сената выступили против военной оккупации архипелага, отдаленного на семь тысяч миль, — оккупации, требующей тысяч солдат США для подавления движения за независимость, — один сенатор возразил, что это приобретение означает «обширную торговлю, богатство и власть» и обеспечит США доступ к китайскому рынку. Америка никогда не проводила систематической колонизации, как европейские страны, но она избавилась от всех комплексов, не дававших вмешиваться в дела стран, которые она сочла стратегически важными. Теодор Рузвельт, например, внес дополнение в доктрину Монро — в нем заявлялось, что Соединенные Штаты совершат интервенцию в любую страну Латинской Америки и в любую страну Карибского бассейна, правительство которой ей не понравится. «У Америки нет выбора, играть или не играть великую роль в мире, — заявлял Рузвельт. — Мы должны играть великую роль. Все, что Америка может решить, — играть ей эту роль хорошо или плохо».

Так что к началу двадцатого столетия мотивы внешней политики США очень мало отличались от мотивов других великих держав, движимых соображениями «реальной политики» и коммерческими интересами. Но у населения в целом изоляционистские настроения оставались сильны, особенно когда дело касалось конфликтов в Европе и когда жизненно важные интересы США не были явно затронуты. Однако техника и торговля делали мир меньше; определять, какие интересы жизненные, а какие нет, становилось все труднее. Во время Первой мировой войны Вудро Вильсон избегал участия США до тех пор, пока немецкие подводные лодки, постоянно пускающие на дно американские суда, и надвигающееся крушение всей Европы не сделали нейтралитет невозможным. Когда война закончилась, Америка превратилась в господствующую мировую державу — державу, процветание которой, как понимал Вильсон, будет связано с миром и процветанием далеких земель.

Как раз реагируя на эту новую реалию, Вильсон пытался переосмыслить идею предначертания судьбы Америки. Чтобы сделать «мир безопасным для демократии», требовалось не только победить в войне, утверждал он; в американских интересах способствовать самоопределению всех народов и дать миру правовую структуру, которая в будущем поможет избежать конфликтов. В Версальский договор, который определял условия капитуляции Германии, Вильсон предложил внести положение о создании Лиги Наций для улаживания международных конфликтов, а также Международного суда и комплекса международных законов, которые наложили бы ограничения не только на слабого, но и на сильного. «Сейчас самое время демократии доказать свою чистоту и свою духовную силу, чтобы одержать победу, — сказал Вильсон. — И это предначертание судьбы Соединенных Штатов — быть впереди в попытке дать этому духу победить».

Поначалу предложения Вильсона в Соединенных Штатах и во всем мире встретили с энтузиазмом. Сенат США, однако, был менее воодушевлен. Сенатор-республиканец Генри Кэбот Лодж посчитал Лигу Наций — и саму идею международного права — ущемлением суверенитета Америки, неразумным ограничением способности Америки навязывать свою волю во всем мире. Сенат отказался ратифицировать членство США в Лиге, чему способствовало наличие в обеих партиях традиционных изоляционистов (многие из которых выступали против вступления Америки в Первую мировую войну), а также упрямое нежелание Вильсона идти на компромисс.

В последующие двадцать лет Америка совершенно ушла в себя — сократила армию и флот, отказалась присоединиться к Международному суду, бездействовала, в то время как Италия, Япония и нацистская Германия наращивали свою военную мощь. Сенат сделался очагом изоляционизма, издал закон о нейтралитете, который не позволял Соединенным Штатам оказывать помощь странам, подвергшимся нападению держав «Оси», и постоянно игнорировал призывы президента, в то время как армии Гитлера продвигались маршем по Европе. Только после бомбардировки Перл-Харбора поняла Америка свою ужасную ошибку. «Нет такого понятия, как безопасность для какой-либо страны — или личности — в мире, управляемом принципами гангстеризма, — говорил Франклин Делано Рузвельт в обращении к народу после нападения. — Мы не можем больше измерять свою безопасность милями на карте».

После Второй мировой войны Соединенным Штатам представилась возможность применить в своей внешней политике результаты этих уроков. Когда Европа и Япония лежали в руинах, а Советский Союз был обескровлен боями на восточном фронте, но уже проявлял намерение как можно дальше распространить тоталитарный коммунизм, Америка встала перед выбором. Среди тех, кто справа, были утверждавшие, что лишь односторонняя внешняя политика и незамедлительное вторжение в Советский Союз может предотвратить зарождающуюся коммунистическую опасность. И хотя тот изоляционизм, что преобладал в тридцатые, теперь был полностью дискредитирован, левые часто преуменьшали советскую агрессивность, полагая, что, с учетом потерь Советского Союза и решающей роли в победе союзников, Сталин наверняка примирился.

Америка не пошла ни по тому ни по другому пути. Послевоенные руководители президент Трумэн, Дин Аче-сон, Джордж Маршалл и Джордж Кеннан построили новый послевоенный порядок, соединивший в себе идеализм Вильсона и трезвый реализм, признание силы Америки и ее способности управлять событиями во всем мире. Да, утверждали они, мир — это опасное место, советская угроза реальна; Америке необходимо сохранять военное превосходство и быть готовой применить силу для защиты своих интересов по всему миру. Но даже сила Соединенных Штатов ограниченна; и поскольку борьба против коммунизма, так же как и борьба идей, — испытание того, чья система может лучше служить надеждам и мечтам миллиардов людей по всему миру, одна лишь военная сила не может обеспечить долгосрочное процветание и безопасность.

Таким образом, то, что нужно было Америке, это надежные союзники — союзники, которые разделяли идеалы свободы, демократии, власти закона и которые видели свою выгоду в рыночной экономике. Такие союзы, военные и экономические, в которые вступают добровольно и которые поддерживают по обоюдному согласию, будут более прочны — и вызовут меньше недовольства, — чем любое скопление вассальных государств, какое бы ни собрал американский империализм. Аналогичным образом, в американских интересах было сотрудничать с другими странами в создании международных институтов и способствовать установлению международных норм не из наивного представления о том, что сами международные законы и договоры прекратят конфликты между странами или устранят необходимость американских военных акций, а потому, что чем больше укреплено норм международного права и чем больше Америка проявляет готовность сдерживать применение своей силы, тем меньше будет возникать конфликтов и тем более легитимными будут казаться наши действия в глазах мира, когда нам все-таки придется применить военную силу.

Менее чем за десятилетие инфраструктура нового мирового порядка была создана. Была разработана стратегия США по сдерживанию коммунистической экспансии, поддерживаемая не только войсками, но и соглашениями с НАТО и Японией по вопросам безопасности; принят план Маршалла по восстановлению разрушенного войной хозяйства; Бреттон-Вудское соглашение должно было обеспечивать стабильность мировых финансовых рынков, а Генеральное соглашение о таможенных тарифах и торговле устанавливало правила мировой торговли; США поддерживали обретение независимости всеми бывшими европейскими колониями; МВФ и Всемирный банк помогали интеграции недавно обретших независимость народов в мировую экономику; а Организация Объединенных Наций решала вопросы коллективной безопасности и международного сотрудничества.

Шестьдесят лет спустя мы можем видеть результаты этого грандиозного послевоенного мероприятия: удалось достичь благополучного исхода холодной войны, избежать ядерной катастрофы, фактически положить конец конфликту между великими военными державами мира и вступить в эпоху невиданного экономического роста в нашей стране и за рубежом.

Это замечательное достижение, возможно, величайший, после победы над фашизмом, дар нам от величайшего поколения. Но, как и любая система, выстроенная человеком, она обладала недостатками и противоречиями; она могла пасть жертвой перекосов политики, греха высокомерия, разрушающего воздействия страха. Из-за советской угрозы и потрясения от захвата коммунистами Китая и Северной Кореи американские политические стратегии стали рассматривать национально-освободительные движения, межэтническую борьбу, попытки реформ и отклоняющиеся влево политические курсы во всем мире сквозь лупу холодной войны — они считали, что потенциальная опасность перевешивает нашу заявленную приверженность к свободе и демократии. Десятилетиями мы терпели и даже поддерживали воров вроде Мобуту и убийц вроде Норьеги, если те выступали против коммунизма. Иногда США проводили секретные операции по смещению демократически избранных руководителей в таких странах, как Иран, что вызвало далеко идущие последствия, которые преследуют нас до сих пор.

Американский политический курс по сдерживанию включал в себя также наращивание военной мощи, и по запасам вооружения США сравнялись, а затем превзошли Советский Союз и Китай. Со временем «железный треугольник» из Пентагона, оборонных подрядчиков и конгрессменов из округов с большими оборонными расходами обрели большую власть и стали формировать внешнюю политику США. И хотя опасность ядерной войны устраняла возможность прямой военной конфронтации с соперничающими супердержавами, американские разработчики политических стратегий все больше рассматривали проблемы в других частях мира сквозь военную, а не дипломатическую призму.

И вот что главное: со временем послевоенная система начала страдать от того, что слишком много внимания было уделено политике и недостаточно — формированию единодушия внутри страны. Сразу после войны Америка была настолько сильна еще и потому, что внутри страны имелось единодушие относительно внешней политики. Могли быть острые разногласия между республиканцами и демократами, но на краю пропасти политическая игра обычно прекращалась; подразумевалось, что профессионалы из Белого дома, Пентагона, Государственного департамента или ЦРУ примут решение исходя из фактов и здравого смысла, а не из идеологии или интересов предвыборной кампании. Более того, единодушие охватывало широкую публику; такие программы, как план Маршалла, требовавшие значительных вложений средств, не могли бы проводиться, если бы американцы не доверяли своему правительству, а также если бы правительственные чиновники не верили в то, что американскому народу можно изложить факты, ведущие к принятию решений, которые требуют потратить доллары из их налогов или посылать их сыновей на войну.

В процессе холодной войны ключевые элементы этого единодушия начали разрушаться. Политики обнаружили, что могут получить больше голосов, если займут более жесткую позицию по отношению к коммунизму, чем их противники. На демократов нападали за «потерю Китая». Маккартизм разрушал карьеры и подавлял инакомыслие. Кеннеди обвинял республиканцев в мифическом «отставании по ракетам», чтобы победить Никсона, который, в свою очередь, сделал карьеру, обвиняя своих оппонентов в связях с коммунизмом. У президентов Эйзенхауэра, Кеннеди и Джонсона суждения оказались затуманены опасением, что им припишут «нерешительность в отношении к коммунизму». Такие методы холодной войны, как секретность, слежка и дезинформация, применявшиеся против правительств и населений других стран, сделались инструментами внутренней политики, средством для преследования критиков, получения поддержки сомнительных политических курсов или сокрытия ошибок. Сами идеалы, которые мы обещали нести миру, предавались в нашей же стране.

Все эти тенденции достигли критической точки во Вьетнаме. Катастрофические последствия этого конфликта — для доверия к нам и для нашего международного положения, для наших вооруженных сил (которым потребовалось целое поколение, чтобы оправиться) и, прежде всего, для тех, кто воевал, — хорошо документированы. Но, возможно, самой большой жертвой той войны стало доверие американского народа к своему правительству, а также доверие американцев друг к другу. Энергичные действия пресс-центра и показ трупов американских солдат по телевизору привели к тому, что американцы начали понимать: самые лучшие и умные в Вашингтоне не всегда знают, что они делают, — и не всегда говорят правду. Многие левые стали все сильнее протестовать не только против войны во Вьетнаме, но и против более широких целей американской внешней политики. По их мнению, президент Джонсон, генерал Уэстморленд, ЦРУ, «военно-промышленный комплекс» и международные организации вроде Всемирного банка — все суть проявления американского высокомерия, ура-патриотизма, расизма, капитализма и империализма. Правые возражали им, возлагая ответственность не только за потерю Вьетнама, но и за потерю Америкой главенствующего положения в мире на тех, кто «сначала винит Америку» — демонстрантов, хиппи, Джейн Фонду, интеллектуалов «Лиги плюща» и либеральные СМИ, которые порочат патриотизм, проповедуют моральный релятивизм и подрывают решимость Америки противостоять безбожному коммунизму.

Правда, это были карикатуры, плоды трудов активистов и политических консультантов. Большинство американцев находилось где-то посередине, они все еще поддерживали попытки Америки победить коммунизм, но скептически относились к американским программам, которые могли повлечь большое число жертв. В семидесятые и восьмидесятые годы можно было встретить и демократов-ястребов, и республиканцев-голубей; в Конгрессе были люди вроде Марка Хэтфилда из Орегона и Сэма Нанна из Джорджии, которые пытались сохранить традицию двухпартийной внешней политики. Но во время выборов впечатление публики формировалось карикатурами, так как республиканцы все больше изображали демократов мягкими в вопросах обороны, а те, кто с подозрением относился к военным и секретным операциям за рубежом, становились сторонниками Демократической партии.

Как раз на этом фоне — в эпоху разделения, а не в эпоху единодушия — большинство живущих сейчас американцев сформировали свои взгляды на внешнюю политику. Это были годы Никсона и Киссинджера, чьи внешнеполитические программы были тактически превосходны, но на них бросали тень внутриполитические программы и бомбардировки Камбоджи. Это были годы Джимми Картера, демократа, делавшего упор на права человека, который казался готовым снова поставить в один ряд моральные соображения и сильную оборону, пока нефтяные кризисы, унизительный захват заложников в Иране и вторжение Советского Союза в Афганистан не выставили его наивным и неумелым.

Самой крупной фигурой был, вероятно, Рональд Рейган, славившийся как четкой позицией в отношении коммунизма, так и слепотой в отношении других причин мировых несчастий. Лично я стал совершеннолетним во время его президентства — я изучал международные отношения в Колумбийском университете, а затем работал в Чикаго — и, как многие демократы в те дни, ужасался результатам рей-гановской политики в отношении стран третьего мира: его администрация поддерживала режим апартеида в Южной Африке, финансировала эскадроны смерти в Сальвадоре, вторглась на крошечную беззащитную Гренаду. Чем больше я изучал политику в области ядерного вооружения, тем больше находил программу звездных войн непродуманной; пропасть между возвышенной риторикой Рейгана и пошлым делом «Иран — контрас» лишила меня дара речи.

Но иногда, во время споров с кем-нибудь из друзей, занимающих левые позиции, я вдруг начинал защищать аспекты мировоззрения Рейгана. Я не понимал, например, почему сторонники прогресса должны меньше беспокоиться об угнетении за железным занавесом, чем о зверствах в Чили. Я отказывался верить, что американские мультина-циональные компании и условия международной торговли одни виноваты в нищете в разных частях света; никто не заставлял коррумпированных вождей стран третьего мира воровать у собственного народа. Я мог возражать против размеров наращивания Рейганом вооружений, но, учитывая вторжение Советского Союза в Афганистан, опережать Советы в военном отношении было явно разумно. Гордость за нашу страну, уважение к нашим вооруженным силам, здравая оценка опасности за пределами наших границ, утверждение, что нельзя легко приравнять Восток и Запад, — во всем этом я с Рейганом не спорю. И когда Берлинская стена рухнула, я должен был отдать должное старику, хотя никогда не отдавал ему своего голоса.

Многие люди — в том числе многие демократы — голосовали за Рейгана, отчего республиканцы стали утверждать, что его президентство восстановило в Америке единодушие относительно внешнеполитического курса. Конечно, это единодушие на самом деле не подвергалось испытанию; война против коммунизма в основном велась Рейганом опосредованно в условиях дефицита бюджета, без размещения войск США. Как оказалось, после окончания холодной войны доктрина Рейгана уже плохо подходила к новому миру.

Возврат Джорджа Уокера Буша к более традиционной, «реалистичной» внешней политике позволил ему неплохо справиться с ситуацией, вызванной распадом Советского Союза, и компетентно провести первую войну в Персидском заливе. Но поскольку внимание публики было сосредоточено на внутренней экономике, его умение создавать международные коалиции или рассудительно проецировать образ сильной Америки не спасло его президентство.

К тому времени, когда пост занял Билл Клинтон, обычный здравый смысл предполагал, что внешняя политика Америки после холодной войны будет больше делом торговли, чем танков, скорее защитой американских авторских прав, чем американских жизней. Клинтон и сам понимал, что глобализация ставит новые задачи не только экономике, но и безопасности. Способствуя свободной торговле и укрепляя международную финансовую систему, администрация Клинтона также работала над окончанием затяжных конфликтов на Балканах и в Северной Ирландии и над продвижением демократии в Восточной Европе, Латинской Америке, Африке и на территории бывшего Советского Союза. Но в глазах общественности внешнеполитическому курсу девяностых не доставало четкого стержня или великих императивов. В частности, военные акции США казались исключительно делом выбора, а не необходимостью — возможно, результатом нашего желания осадить государства-изгои — либо следствием гуманистических соображений и моральных обязательств перед сомалийцами, гаитянами, боснийцами и другими несчастными.

Но вот настало 11 сентября — и американцы почувствовали, что их мир перевернулся.

В январе 2006 года я сел на военно-транспортный самолет «Локхид С-130» и направился в свое первое путешествие в Ирак. Двое из сопровождавших меня коллег — Эван Бэй, сенатор от Индианы, и конгрессмен Гарольд Форд-младший из Теннеси — уже проделывали раньше этот путь и предупредили меня, что посадка в Багдаде может быть немного неприятна: чтобы избежать возможного вражеского обстрела, военные самолеты рядом со столицей Ирака перед посадкой и после взлета зачастую проделывают серию вызывающих тошноту маневров. Однако наш самолет летел сквозь утренний туман, и трудно было ощутить тревогу. Пристегнутые к брезентовым креслам, почти все мои коллеги-пассажиры уснули, привалив головы к идущим вдоль фюзеляжа ребрам жесткости. Один член экипажа, похоже, играл в видеоигру, другой спокойно листал планы полетов.

Это было через четыре с половиной года после того, как я услышал сообщения о том, что самолет врезался во Всемирный торговый центр. Я в это время находился в Чикаго, ехал в деловую часть города на слушание в законодательном органе штата. Сообщения по радио в автомобиле были обрывочны, и я решил, что, вероятно, произошел несчастный случай, небольшой винтовой самолет сбился с курса. Но когда я приехал на собрание, врезался уже второй самолет, и нам велели покинуть здание. На улице в разных местах столпились люди, они смотрели в небо и на Сирс-тауэр. Позднее, в моей юридической конторе, мы сидели и неподвижно смотрели на кошмарные картины, разворачивающиеся на экране телевизора, — самолет, темный, как тень, исчезает среди стекла и стали, мужчины и женщины цепляются за карнизы, затем падают; возгласы и рыдания внизу, и наконец облака пыли заслонили солнце.

Следующие несколько недель я делал то же, что и большинство американцев, — звонил знакомым в Нью-Йорк и федеральный округ Колумбия, посылал пожертвования, слушал речь президента, скорбел по погибшим. И для меня, как и для большинства из нас, трагедия 11 сентября была глубоко личной. На меня подействовали не просто масштаб разрушений или воспоминания о пяти годах, проведенных в Нью-Йорке, — воспоминания об улицах и видах, превращенных теперь в руины. Скорее это было живое представление тех обычных действий, которые наверняка совершали 11 сентября люди за несколько часов до того, как погибли, той ежедневной рутины, которая составляет жизнь современного мира, — посадка на самолет, толкучка при выходе из пригородного поезда, спешная покупка кофе и утренней газеты, беседа в лифте. Для большинства американцев такая рутина символизирует победу порядка над хаосом, конкретное выражение нашей убежденности, что, пока мы делаем физические упражнения, пристегиваем ремни безопасности, имеем работу с премиями и льготами и избегаем определенных кварталов, безопасность нам гарантирована, семьи наши под защитой.

Но сейчас хаос был у порога. И как следствие, мы должны были действовать иначе, понимать мир иначе. Нам надо было ответить на призыв народа. Когда не прошло еще и недели после атаки, я стал свидетелем тому, как Сенат проголосовал 98 :0, а Палата представителей 420:1 за то, чтобы дать президенту полномочия и «всю необходимую и соответствующую силу против государств, организаций и лиц», которые стояли за этими атаками. Интерес к службе в вооруженных силах и количество заявок на вступление в ЦРУ взлетели вверх, так как молодые люди по всей Америке решили служить своей стране. И мы не были одиноки. В Париже «Монд» вышла с заголовком «Nous sommes tous Americains» («Мы все американцы»). В Каире в мечетях прошли траурные молитвы. Впервые со дня основания, с 1949 года, НАТО ввел в действие параграф 5 своего устава, согласившись, что нападение на одного из членов союза «должно рассматриваться как нападение на всех». Имея справедливость за спиной и весь мир рядом, мы практически за месяц изгнали из Кабула правительство талибов; члены «Аль-Кайды» бежали, были схвачены либо уничтожены.

Действия администрации начались успешно, подумал я, проводились спокойно, размеренно и с минимальными потерями (только позднее мы узнаем, в какой степени то, что мы оказали недостаточное военное давление на силы «Аль-Кайды» в Тора-Бора, могло позволить Осаме бин Ладену бежать). И так, вместе с остальным миром, я с нетерпением ждал того, что, как я думал, последует: объявления внешнеполитического курса США на двадцать первое столетие, такого, который не только приспособит наше военное планирование, разведывательные операции и мероприятия по обороне отечества для борьбы с угрозой, исходящей от террористической сети, но и создаст международный консенсус относительно задач, которые ставит транснациональная угроза.

Эта новая программа так и не появилась. Вместо нее мы получили набор устаревших политических стратегий из прошлых эпох, с которых сдули пыль, слепили вместе и приделали новые ярлыки. «Империя зла» Рейгана теперь стала «Осью зла», версия Рузвельта доктрины Монро — идея, что мы можем смещать неугодные нам правительства, — стала ныне и доктриной Буша, только теперь она распространялась за пределы Западного полушария и охватывала весь мир. Предназначение судьбы снова было в моде; все, что нужно, согласно Бушу, это американская огневая мощь, американская решимость и «коалиция единомышленников».

Но, хуже всего, видимо то, что администрация Буша воскресила политические стратегии, невиданные со времен холодной войны. Смещение Саддама Хусейна служило лакмусовой бумажкой для бушевской доктрины превентивной войны, а сомневающихся в причинах вторжения стали обвинять в том, что они «мягки в вопросах терроризма» или ведут себя «не по-американски». Вместо правдивой оценки всех «за» и «против» этой кампании администрация начала информационное наступление: для поддержки своей позиции скрыла донесения разведки, сильно занизила финансовые расходы и необходимое количество личного состава, стало пугать призраком грибовидных облаков.

Наступление увенчалось успехом: к осени 2002 года большинство американцев были убеждены в том, что Саддам Хусейн имеет оружие массового уничтожения, и по крайней мере шестьдесят шесть процентов полагали (ошибочно), что иракский лидер был лично замешан в атаках 11 сентября. Поддержка вторжения в Ирак — и рейтинг одобрения Буша — составлял примерно шестьдесят процентов. Для победы на предварительных выборах республиканцы усилили нападение и стали требовать провести голосование о том, чтобы санкционировать применение силы против Саддама Хусейна. И 11 октября 2002 года двадцать восемь из пятидесяти бывших в Сенате демократов и все, кроме одного, республиканцы, предоставили Бушу полномочия, которых он добивался.

Это голосование меня разочаровало, хотя я понимал, какому давлению подверглись демократы. Я и сам испытал подобное. К осени 2002 года я уже решил баллотироваться в Сенат США и понимал, что вопрос войны с Ираком имеет огромное значение в любой избирательной кампании. Когда группа чикагских активистов спросила, не выступлю ли я на антивоенном митинге, запланированном на октябрь, некоторые из моих друзей не рекомендовали мне занимать столь открытую позицию по такому чувствительному вопросу. Не только идея вторжения была очень популярна, но и я, по существу, не считал дело против войны решенным раз и навсегда. Как и многие аналитики, я полагал, что Саддам обладает химическим и биологическим оружием и жаждет получить ядерное оружие. Я считал, что, раз он постоянно игнорирует резолюции ООН и не допускает международных наблюдателей, такое поведение должно иметь последствия. То, что Саддам кроваво расправлялся с собственным народом, было неоспоримо; я не сомневался в том, что миру и народу Ирака без него будет лучше.

Но я чувствовал, что исходящая от Саддама угроза не является близкой, что основания для войны, выдвинутые администрацией, шатки и мотивированы идеологически, к тому же война в Афганистане была еще далеко не закончена. И было ясно, что, избрав поспешную одностороннюю военную акцию вместо жестких дипломатических мер, принудительных проверок и целевых санкций, Америка упускала возможность создания широкой базы для поддержки своего политического курса.

Так что я произнес речь. Двум тысячам человек на Федеральной площади в Чикаго я объяснил, что в отличие от многих из собравшихся я не выступаю против любых войн — что мой дедушка отправился на призывной пункт в день бомбардировки Перл-Харбора и сражался в армии Паттона. Я также сказал: «После того как я стал свидетелем смерти и разрушения, праха и слез, я поддержал обещание администрации преследовать и искоренять тех, кто убивает невиновных во имя нетерпимости», и «Я сам охотно возьму оружие, чтобы предотвратить повторение подобной трагедии».

Чего я не мог поддержать, так это «глупой войны, поспешной войны, войны, основанной не на разуме, а на эмоциях, войны, основанной не на принципах, а на политических махинациях». И я сказал:

— Я знаю, что даже после успеха в войне против Ирака США потребуется ввести оккупационные войска на неопределенный срок, с неопределенными расходами и неопределенными последствиями. Я знаю, что вторжение в Ирак без ясных причин и без сильной международной поддержки лишь раздует пламя на Ближнем Востоке, вызовет худшие, а не лучшие порывы в арабском мире и облегчит «Аль-Кайде» вербовку новых членов.

Речь была принята хорошо; активисты начали распространять текст в интернете, и за мной утвердилась репутация человека, откровенно высказывающегося по актуальным вопросам, — репутация, которая дала мне возможность одержать победу в сложных предварительных выборах в Сенат от Демократической партии. Но я еще никак не мог знать тогда, верна ли моя оценка ситуации в Ираке. Когда вторжение наконец началось и войска США беспрепятственно прошли маршем по Багдаду, когда я увидел, как падает статуя Саддама, и кадры с президентом на борту авианосца «Авраам Линкольн» на фоне транспаранта со словами «Задание выполнено», я начал думать, что мог ошибаться, и был рад тому, что Америка понесла не так много потерь.

И теперь, три года спустя, — когда число погибших американцев превысило две тысячи, а число раненых шестнадцать тысяч; после двухсот пятидесяти миллиардов уже израсходованных долларов и сотен миллиардов, которые потребуются в будущие годы для выплаты образовавшегося долга и для ухода за инвалидами войны; после прошедших в Ираке двух всеобщих выборов и одного конституционного референдума и после того, как погибли десятки тысяч иракцев; после того, как рекордно выросли антиамериканские настроения во всем мире, а Афганистан снова начал сползать в хаос, — я летел в Багдад как член Сената, частично ответственный за то, чтобы попытаться понять, как все это расхлебывать.

Посадка в Багдадском международном аэропорту оказалась не такой уж плохой — хотя я рад, что мы не могли смотреть в иллюминаторы, когда, снижаясь, С-130 выделывал пируэты. Нас встретил сопровождающий из Государственного департамента, а также военные с винтовками на плечах. После инструктажа о безопасности, записи группы крови, примерки касок и кевларовых бронежилетов мы сели в два вертолета «Черный ястреб» и отправились в Зеленую зону на малой высоте, оставляя за собой мили заброшенных полей, пересеченных узкими дорогами, разбросанные рощицы финиковых пальм и низкие бетонные укрытия — многие из них на вид были пусты, некоторые срыты до основания бульдозерами. Наконец показался Багдад, песчаного цвета столичный город, выстроенный по кольцевому плану, перерезающая его река Тигр с полосой мутной воды посередине. Даже с воздуха было заметно, что город потрепан, движение на улицах редкое — хотя почти все крыши домов утыканы спутниковыми тарелками, что вместе со службой сотовой телефонной связи расхваливалось чиновниками США как один из успехов восстановления.

Я провел в Ираке только полтора дня, в основном в Зеленой зоне — участке площадью десять миль в центре Багдада, бывшем когда-то сердцем правления Саддама Хусейна, а теперь являвшемся контролируемой США территорией, обнесенной по периметру взрывопрочной стеной и колючей проволокой. Отряды восстановления рассказали нам о трудностях производства электроэнергии и добычи нефти из-за диверсий повстанцев; офицеры разведки описали растущую опасность, исходящую от вооруженных фанатиков при их проникновении в силы безопасности Ирака. Позднее мы встретились с членом Иракской избирательной комиссии, который с энтузиазмом говорил о хорошей явке избирателей во время последних выборов, и час мы слушали, как посол США Халилзад, умный элегантный мужчина с усталым взглядом, объяснял тонкости челночной дипломатии, которой он сейчас занимался, чтобы из шиитских, суннитских и курдских фракций создать что-то похожее на объединенное правительство.

Во второй половине дня нам представилась возможность пообедать с солдатами в огромной столовой рядом с плавательным бассейном бывшего президентского дворца Саддама. Это была смесь из регулярных сил, резервистов и подразделений Национальной гвардии из больших и маленьких городов, черные, белые и латиноамериканцы, многие из них уже по второму и третьему сроку здесь. Они с гордостью рассказывали нам, что удалось сделать их подразделениям: построить школы, защитить электротехнические сооружения, вывести вновь обученных иракских солдат в дозор, отремонтировать линии питания, идущие в далекие регионы страны. И снова и снова мне задавали один и тот же вопрос: почему пресса США сообщает только о взрывах бомб и убийствах? Есть и прогресс, настаивали они, мне надо рассказать людям дома, что работают они тут не зря.

Было легко, разговаривая с этими людьми, понять их разочарование, ведь все американцы, которых я встретил в Ираке, и военные, и гражданские, поразили меня своей преданностью, своим мастерством и откровенным признанием не только допущенных ошибок, но и предстоящих трудностей. Действительно, все предприятие в Ираке свидетельствовало об американской изобретательности, богатстве и технологиях; стоя внутри Зеленой зоны или любой другой оперативной базы в Ираке и Кувейте, можно было лишь удивляться способности правительства возвести буквально целые города на вражеской территории, автономные поселения с собственным энергоснабжением и канализацией, компьютерами и беспроводными сетями, баскетбольными площадками и даже ларьками с мороженым. Более того, всюду имелись напоминания о неповторимом свойстве американского оптимизма, которое было заметно во всем, — отсутствие цинизма, несмотря на опасность, жертвы и, казалось бы, бесконечные неудачи, убежденность в том, что в конце концов наши действия дадут лучшую жизнь народу, который мы едва знаем.

И все же несколько встреч во время моего визита будут напоминать мне о том, насколько все-таки донкихотскими казались наши усилия в Ираке, как, несмотря на американскую кровь, на все богатства и лучшие намерения, может оказаться, что здание, которое мы строим, стоит на зыбучем песке.

Первая встреча произошла в тот вечер, когда наша делегация проводила пресс-конференцию с группой иностранных корреспондентов, аккредитованных в Багдаде. После части, посвященной вопросам и ответам, я спросил корреспондентов, не останутся ли они на неофициальную беседу. Мне было интересно, сказал я, узнать кое-что о жизни за пределами Зеленой зоны. Они с радостью согласились, но предупредили, что задержаться могут только на сорок пять минут (становилось поздно, и, как и большинство жителей Багдада, они избегали передвижений после захода солнца).

Это быта группа в основном людей двадцати — тридцати лет, все были одеты неформально и могли сойти за студентов колледжа. Однако на их лицах было заметно напряжение — к этому времени в Ираке погибло уже шестьдесят журналистов. Действительно, в начале нашей беседы они извинились за то, что немного рассеянны; им только что сообщили, что одна из их коллег, корреспондент газеты «Крисчен сайенс монитор» по имени Джилл Кэррол, была похищена, а ее водитель найден убитым на обочине. Сейчас они задействовали все свои связи и пытаются узнать, где она находится. Такие случаи не редкость теперь в Багдаде, сказали они, хотя основной удар наносится исключительно по иракцам. Бои между шиитами и суннитами не прекращаются. Никто из журналистов не считал, что после выборов положение с безопасностью улучшится. Я спросил их, не думают ли они, что вывод войск США может разрядить обстановку, и ожидал услышать положительный ответ. Но все они помотали головами.

— Я думаю, что через несколько недель страна погрузится в гражданскую войну, — сказал мне один из корреспондентов. — Сто, может быть, двести тысяч погибнет. Только мы не даем здесь всему развалиться.

Тем же вечером наша делегация сопровождала посла Халилзада на обеде дома у временно исполняющего обязанности президента Ирака Джаляля Талабани. Безопасность обеспечивалась строго на всем пути нашего эскорта по лабиринту баррикад за пределами Зеленой зоны; на границах кварталов стояли солдаты США, и нас проинструктировали, чтобы мы не снимали каски и бронежилеты.

Через десять минут мы прибыли на большую виллу, где нас приветствовали президент и несколько членов временного правительства Ирака. Это были плотного телосложения мужчины, в основном за пятьдесят и за шестьдесят, с широкими улыбками, но их взгляды не выражали никаких эмоций. Я узнал только одного из министров — господина Ахмада Чалаби, шиита, получившего образование на Западе, который в качестве руководителя Иракского национального конгресса в изгнании, как считают, снабжал службы разведки США и высокопоставленных чиновников в окружении Буша информацией, на основании которой было принято решение о вторжении, — информацией, за которую группа Чалаби получила миллионы долларов и которая оказалась фальшивой. После этого Чалаби впал в немилость у своих американских покровителей; были сообщения, что он передал секретную информацию Ирану и что в Иордании выписан ордер на его арест, после того как он был заочно осужден по тридцати двум статьям за растрату средств, кражу, банковское мошенничество и валютные спекуляции. Но он явно приземлился на ноги; безупречно одетый, в сопровождении своей взрослой дочери, сейчас он являлся исполняющим обязанности министра нефтяной промышленности.

С Чалаби во время обеда я много не разговаривал. Я сидел рядом с бывшим временным министром финансов. Он производил глубокое впечатление, говорил со знанием дела об экономике Ирака, о необходимости повысить ее прозрачность и укрепить ее правовые рамки, чтобы привлечь иностранные инвестиции. В конце вечера я упомянул в беседе с одним сотрудником из штата посольства об этом своем впечатлении.

— Да, он толковый, сомнения нет, — сказал сотрудник посольства. — Конечно, он также и один из руководителей партии «Верховный Исламский Совет Ирака». Они контролируют Министерство внутренних дел, которое, в свою очередь, контролирует полицию. Ну, а полиция... там были проблемы в связи с проникновением боевиков в ее ряды. Обвинения, что она хватает суннитских лидеров, а на следующее утро обнаруживаются их тела, в таком духе... — Мой собеседник умолк и пожал плечами. — Мы работаем с тем, что есть.

Мне было трудно уснуть в ту ночь; я смотрел игру «Вашингтон редскинз», транслируемую через спутник прямо в дом с бассейном, служивший когда-то Саддаму и его гостям. Несколько раз я выключал звук и слышал, как тишину разрывали минометные выстрелы. Следующим утром мы на «Черном ястребе» направились на базу морских пехотинцев в Фаллудже, в засушливой западной части Ирака, в провинции Анбар. Одни из самых жестоких боев с повстанцами происходили в Анбаре, где преобладают сунниты, и атмосфера в лагере была намного мрачнее, чем в Зеленой зоне; всего лишь вчера пять морских пехотинцев, совершавших патрулирование, были убиты заложенной у дороги бомбой и в перестрелке. Солдаты здесь выглядели более «зелеными», большинству из них едва за двадцать, у многих еще юношеские прыщи и неоформившиеся тела подростков.

Генерал, командир лагеря, организовал брифинг, и мы слушали, как старшие офицеры объясняли стоящую перед силами США дилемму: с увеличением возможностей они каждый день арестовывают все больше лидеров повстанцев, но, как и в случае уличных банд Чикаго, место каждого арестованного повстанца уже готовы занять два других. Похоже, что мятеж питается экономикой, а не политикой — центральное правительство не уделяет внимания Анбару, и безработица среди мужского населения составляет примерно семьдесят процентов.

— Можно заплатить какому-нибудь мальчишке два или три доллара, и он подложит бомбу, — сказал один из офицеров. — Здесь это большие деньги.

К вечеру появился небольшой туман, который задержал наш вылет в Киркук. Пока мы ждали, один из моих советников по внешней политике, Марк Липперт, отошел в сторону поговорить с одним из старших офицеров, а я завел беседу с майором, ответственным за борьбу с повстанческими выступлениями в регионе. Это был человек с тихим голосом, невысокий, в очках; его легко можно было представить в роли учителя математики в средней школе. И действительно, оказалось, что, до того как поступить в морскую пехоту, он несколько лет провел на Филиппинах в составе Корпуса мира. Многое из того, что он усвоил там, необходимо применить в работе военных в Ираке, сказал он мне. У него даже отдаленно нет такого числа говорящих по-арабски, какое нужно, чтобы вызвать доверие у местного населения. Необходимо, чтобы вооруженные силы США лучше понимали особенности других культур, необходимо развивать долгосрочные отношения с местными лидерами и обеспечить совместные действия сил безопасности и отрядов восстановления, чтобы иракцы видели конкретные результаты усилий США. Все это потребует времени, сказал он, но уже видны перемены к лучшему, так как военные начали применять эти методы по всей стране.

Сопровождающий офицер дал нам знать, что вертолет готов к взлету. Я пожелал майору удачи и направился к кабине. Со мной поравнялся Марк, и я спросил его, что он узнал из разговора со старшим офицером.

— Я спросил его, что, по его мнению, надо сделать, чтобы лучше всего справиться с ситуацией.

— И что он сказал?

— Уйти.

История действий Америки в Ираке будет анализироваться и обсуждаться еще многие годы — вообще-то, это история, которая еще пишется. В данный момент ситуация там ухудшилась настолько, что, похоже, уже началась фактически гражданская война, и хотя я убежден, что все американцы — независимо от их взглядов относительно самого вторжения — заинтересованы в благополучном разрешении ситуации в Ираке, я не могу честно сказать, что оптимистично настроен относительно скорых перспектив этого разрешения.

Я убежден в том, что на данном этапе политические махинации — расчеты тех жестких холодных людей, с которыми я обедал, — а не применение американской силы определяют события в Ираке. Я также убежден в том, что на этом этапе наши стратегические цели должны быть четко определены: достичь хоть какой-то стабильности в Ираке, обеспечить, чтобы находящиеся у власти в Ираке не относились враждебно к Соединенным Штатам, и не допустить превращения Ирака в базу террористов. Для достижения этих целей — я считаю, что это в интересах американцев и иракцев, — нужно начать к концу 2006 года поэтапный вывод войск США из Ирака, хотя о том, как скоро может быть осуществлен полный вывод войск, судить можно, лишь опираясь на ряд предположений — о способности иракского правительства обеспечить хотя бы основные гарантии и услуги своему народу, о степени, в какой наше присутствие способствует движению сопротивления, и о вероятности того, что в отсутствие войск США Ирак может скатиться к полномасштабной гражданской войне. Когда закаленные боями офицеры морской пехоты предлагают уходить, а скептично настроенные иностранные корреспонденты советуют остаться, нелегко дать ответ.

Но все же уже можно сделать некоторые выводы из нашего пребывания в Ираке. Трудности возникают там не просто из-за плохого исполнения. Они отражают ошибочность концепции. Фактом является то, что почти через пять лет после 11 сентября и через пятнадцать лет после распада Советского Союза у Соединенных Штатов по-прежнему нет последовательной политики обеспечения национальной безопасности. Вместо руководящих принципов у нас есть нечто похожее на серии специальных решений с сомнительными результатами. Почему мы вмешиваемся именно в Ираке, а не в Северной Корее или Бирме? Почему в Боснии, а не в Дарфуре? Нашей целью в Иране является смена режима, ядерное разоружение, предотвращение распространения ядерного оружия или все три? Считаем ли мы своим долгом применять силу всюду, где деспотичный режим терроризирует народ, — и если так, то как долго мы там останемся, чтобы обеспечить укоренение демократии? Как мы относимся к странам вроде Китая, которые либерализируются экономически, но не политически? Работаем ли мы с ООН по всем вопросам или только тогда, когда ООН готово ратифицировать уже принятые нами решения?

Возможно, кто-то в Белом доме имеет четкие ответы на эти вопросы. Но наши союзники — да и наши враги — ответов этих не знают. И что более важно, не знает их и американский народ. Без ясно изложенной стратегии, которую общественность поддерживает и мир понимает, у Америки будет недоставать легитимности — и в конечном счете силы,— необходимой ей для того, чтобы сделать мир безопаснее, чем он есть сегодня. Нам необходимо пересмотреть основу внешнеполитического курса, которая сравнится по смелости и охвату с послевоенными политическими концепциями Трумэна, нам нужна такая основа, которая бы соответствовала и задачам, и возможностям нового тысячелетия, такая основа, которая направит применение силы и выразит наши самые глубокие идеалы и убеждения.

Я не утверждаю, что эта великая стратегия лежит у меня в боковом кармане. Но я знаю, во что я верю, и сделал бы несколько предложений, с которыми американцы наверняка смогут согласиться, приняв их как отправные точки для нового консенсуса.

Для начала нам следует понять, что любой возврат к изоляционизму — или внешнеполитический подход, который отрицает необходимость использовать иногда войска США, — работать не будет. Импульс удалиться от мира остается сильной скрытой тенденцией у обеих партий, особенно когда речь идет о возможных жертвах среди граждан США. Например, после того как в 1993 году по Могадишо проволокли тела солдат США, республиканцы обвинили президента Клинтона в том, что он безрассудно расходует силы США на плохо продуманные операции; и отчасти благодаря событиям в Сомали кандидат в президенты на выборах 2000 года Джордж У. Буш поклялся никогда больше не расходовать военные ресурсы Америки на «построение нации». Понятно, действия администрации Буша в Ираке вызвали куда более сильную обратную реакцию. Согласно опросу, проведенному Исследовательским центром Пью, почти через пять лет после атак одиннадцатого сентября сорок шесть процентов американцев пришло к заключению, что Соединенным Штатам следует «на международном уровне заниматься своими делами, а другие страны пусть обходятся, как могут, самостоятельно».

Реакция особенно была сильна среди либералов, которые видят в Ираке повторение ошибок, допущенных Америкой во Вьетнаме. Разочарование, вызванное Ираком, и сомнительная тактика, применявшаяся администрацией, чтобы привести доводы в пользу войны, даже заставили многих левых преуменьшать опасность, исходящую от террористов и распространителей ядерного оружия; согласно опросу, проведенному в январе 2005 года, у назвавших себя консерваторами вероятность признать уничтожение «Аль-Кайды» основной целью внешней политики была на двадцать девять пунктов больше, чем у либералов, и на двадцать шесть пунктов больше была вероятность назвать основной целью внешней политики недопущение попадания ядерного оружия к враждебным группировкам или странам. С другой стороны, тремя самыми главными внешнеполитическими целями для либералов были вывод войск из Ирака, прекращение распространения СПИДа и более тесное сотрудничество с союзниками.

Цели, которые выбирают либералы, имеют достоинства. Но они едва ли составляют последовательную политику обеспечения национальной безопасности. Полезно напомнить себе, что Осама бин Ладен — это не Хо Ши Мин и что опасность, перед которой стоят сейчас Соединенные Штаты, реальна, сложна по структуре и может причинить большие разрушения. Наша недавняя политика положение только ухудшила, но, если мы уйдем из Ирака завтра, Соединенные Штаты по-прежнему останутся мишенью, учитывая их доминирующее положение в существующем мировом порядке. Конечно, консерваторы также ошибаются, если считают, что мы можем просто устранить «злодеев», после чего мир пусть сам заботится о себе. Глобализация делает нашу экономику, наше здоровье и нашу безопасность заложниками событий на другой стороне света. И ни одна другая страна на планете не имеет таких возможностей формировать мировую систему или построить консенсус вокруг нового комплекса международных правил, которые расширяют территории свободы, личной безопасности и экономического благополучия. Нравится нам это или нет, но если мы хотим сделать Америку более безопасной, нам надо помочь сделать мир более безопасным.

Второе, что мы должны признать, — это то, что условия безопасности, с которыми мы сталкиваемся сегодня, фундаментально отличаются от тех, что существовали пятьдесят, двадцать пять или даже десять лет назад. Когда Трумэн, Ачесон, Кеннан и Маршалл принялись разрабатывать архитектуру послевоенного мирового порядка, они исходили из противоборства великих держав, которые доминировали в девятнадцатом веке и начале двадцатого. В том мире самая большая опасность для Америки исходила от держав-экспансионистов вроде нацистской Германии и Советской России, которые могли использовать большие армии и мощный запас вооружений для вторжения на ключевые территории, могли лишить нас доступа к важным ресурсам и диктовать условия мировой торговли.

Того мира больше нет. Интеграция Германии и Японии в мировую систему либеральных демократии и экономики свободного рынка фактически ликвидировала угрозу конфликта великих держав в пределах свободного мира. Появление ядерного вооружения и «взаимное гарантированное уничтожение» делало риск войны между Соединенными Штатами и Советским Союзом маловероятным даже до падения Берлинской стены. Сегодня самые могучие государства мира (к которым все с большим основанием можно причислить Китай) — и, что столь же важно, подавляющее большинство людей, живущих в этих странах, — практически безоговорочно признают общий комплекс правил, регулирующих торговлю, экономическую политику и правовое и дипломатическое разрешение конфликтов, даже если в более широком смысле свобода и демократия не всюду соблюдаются в пределах нх границ.

Растущая опасность, таким образом, исходит в первую очередь из частей света, находящихся на границе мировой экономики, где международные «правила дорожного движения» не утвердились, — из сферы слабых и разрушающихся государств, деспотичного правления, коррупции и хронического насилия; от стран, в которых подавляющее большинство населения живет в нищете, не образовано и отрезано от мировой информационной сети; из мест, где правители боятся, что глобализация ослабит их власть, подорвет традиционную культуру или вытеснит местные институты.

В прошлом существовало мнение, что Америка спокойно может не обращать внимания на страны и личности в этих изолированных регионах. И пусть они могут враждебно относиться к нашему мировоззрению, национализировать предприятия США, вызывать взлет цен на товары, вовлекаться в орбиту Советов или коммунистического Китая или даже нападать на посольства США и военный персонал за границей, но они не могут нанести нам удар там, где мы живем. 11 сентября показало, что это уже не так. Те самые информационные связи, которые все теснее сплачивают мир, дали силу желающим этот мир разорвать.

Террористические сети способны распространять свои доктрины в мгновение ока; они могут нащупывать самые слабые звенья в мировой экономической системе, зная, что последствия атаки в Лондоне или Токио будут ощутимы в Нью-Йорке или Гонконге; оружие и технику, которые когда-то принадлежали исключительно государствам-нациям, теперь можно купить на черном рынке или скачать их чертежи из интернета; свободное передвижение людей и товаров через границы — источник жизненной силы глобальной экономики — может быть использовано для смертоносных целей.

Если государства-нации больше не обладают монополией на массовое насилие; если фактически вероятность того, что государства-нации предпримут против нас прямую атаку, все уменьшается, так как у них есть фиксированный адрес, по которому мы можем послать ответ; если быстрорастущая опасность является транснациональной — террористические сети, стремящиеся сдержать или разрушить силы глобализации, возможные пандемии вроде птичьего гриппа или катастрофические изменения мирового климата, — то как тогда должна измениться наша стратегия национальной безопасности?

Для начала наши оборонные расходы и организационная структура вооруженных сил должны отражать новую реальность. С начала холодной войны наша способность не допустить агрессию одного государства против другого в большой степени гарантировала безопасность любой стране, которая брала на себя обязательство соблюдать международные законы и нормы. Это наши корабли охраняют морские пути. И это наш ядерный зонтик не дал Европе и Японии оказаться втянутыми в гонку вооружений во время холодной войны и — по крайней мере, до недавнего времени — давал основание большинству стран полагать, что насчет ядерной бомбы можно не беспокоиться. Пока Россия и Китай сохраняют свои крупные армии и не избавились полностью от инстинкта давить на всех силой и пока горстка стран-изгоев готова напасть на другие суверенные государства, как Саддам напал на Кувейт в 1991 году, нам придется иногда выполнять роль шерифа поневоле, всемирную роль. Это не изменится — да и не должно.

С другой стороны, пора признать, что оборонный бюджет и организационная структура вооруженных сил, построенные принципиально с расчетом на Третью мировую войну, имеет мало стратегического смысла. Военный и оборонный бюджет США в 2005 году превысил пятьсот двадцать два миллиарда долларов — это больше, чем военный и оборонный бюджет тридцати стран, вместе взятых. Валовой внутренний продукт США превосходит валовой внутренний продукт двух крупнейших стран с самой быстрорастущей экономикой — Китая и Индии,— вместе взятых. Нам необходимо сохранять стратегическую расстановку сил, которая позволит справляться с угрозой, исходящей от стран-изгоев вроде Северной Кореи и Ирана, и отвечать на вызов таких потенциальных соперников, как Китай. Действительно, учитывая уменьшение наших сил после войн в Ираке и Афганистане, нам, вероятно, потребуется немного увеличить бюджет в непосредственном будущем, чтобы сохранить боеготовность и заменить материальную часть.

Но нашей самой сложной военной задачей будет не опережение Китая (да и нашей самой крупной задачей относительно Китая вполне может быть задача экономическая, а не военная). Скорее всего, потребуется ступить на неуправляемую или враждебную территорию, где превосходно чувствуют себя террористы. Для этого необходимо более разумное соотношение между тем, что мы тратим на оборудование самого высшего качества, и тем, что мы тратим на наших людей в форме. Это должно означать увеличение численности личного состава наших вооруженных сил для сохранения сменного графика, поддержание соответствующего уровня оснащенности и обучение личного состава языкам, сбору разведывательной информации и навыкам установления мира, которые им будут необходимы для успешного выполнения очень многосторонних и сложных заданий.

Однако изменения структуры наших вооруженных сил будет недостаточно. Для того чтобы справляться с асимметричной угрозой, с которой мы столкнемся в будущем, — террористическими сетями и горсткой стран, их поддерживающих, — структура наших вооруженных сил будет в конечном счете иметь меньшее значение, чем то, как мы решим эти силы использовать. Соединенные Штаты победили в холодной войне не просто потому, что обогнали Советский Союз по вооружению, а потому, что американские ценности одержали верх в суде международного общественного мнения, включая и тех, кто жил при коммунистических режимах. И в еще большей степени, чем во времена холодной войны, борьба против исламских террористов будет не просто военной кампанией, а битвой за общественное мнение в исламском мире, среди наших союзников и в Соединенных Штатах. Осама бин Ладен понимает, что не может победить Соединенные Штаты в обычной войне. Что он и его союзники в состоянии сделать, так это причинить такую боль, которая спровоцирует реакцию вроде той, что мы видели в случае с Ираком, — плохо подготовленное, непродуманное вторжение США в мусульманскую страну, которое вызывает движение сопротивления, основанное на религиозном чувстве и национальной гордости, что, в свою очередь, вызывает необходимость длительной и сложной оккупации силами США, а это ведет к росту жертв среди войск США и местного гражданского населения. Все это раздувает антиамериканские настроения среди мусульман, увеличивает число потенциальных рекрутов для террористических организаций, и американский народ начинает сомневаться не только в войне, но и в той политической линии, которая вообще вовлекает нас в исламский мир.

Это план того, как выиграть войну, сидя в пещере, и пока, во всяком случае, мы следуем этому сценарию. Дабы изменить сценарий, мы должны сделать так, чтобы любое применение Америкой военной силы способствовало, а не препятствовало достижению более широких целей: лишить террористические сети возможности причинять разрушения и победить в глобальной борьбе идей.

Что это означает в практическом смысле? Нам следует исходить из того, что Соединенные Штаты, как и все суверенные страны, имеют одностороннее право защищаться от нападения. И как таковая наша кампания по ликвидации баз «Аль-Кайды» и режима талибов, давшего им укрытие, совершенно оправданна и рассматривалась как легитимная даже в большинстве исламских стран. Вероятно, лучше иметь поддержку союзников в таких военных кампаниях, но наша непосредственная безопасность не может быть заложницей желания иметь международный консенсус; если нам придется действовать в одиночку, американский народ должен быть готов заплатить любую цену и нести любое бремя, чтобы защитить свою страну.

Я бы также заявил, что у нас есть право предпринимать односторонние военные акции для ликвидации непосредственной угрозы нашей безопасности — при условии, что под непосредственной угрозой понимается страна, группировка либо личность, которая активно готовится нанести удар по объектам США (или союзников, с которыми США имеет взаимное соглашение об обороне) и имеет или получит возможность нанести этот удар в ближайшем будущем. «Аль-Кайда» подходит под эти критерии, и мы можем и должны наносить ей упреждающие удары, где только возможно. Ирак при Саддаме Хусейне не соответствовал этим критериям, вот почему наше вмешательство является такой грубой стратегической ошибкой. Если мы собираемся действовать односторонне, нам лучше иметь полную информацию о наших целях.

Однако я убежден, что, как только мы выходим за рамки самообороны, почти всегда в наших стратегических интересах действовать многосторонне. Под этим я не имею в виду, что Совет безопасности ООН — организация, которая по своей структуре и своим правилам зачастую оказывается реликтом времен холодной войны,— должен обладать правом вето на наши решения. Но я не считаю, что нам достаточно заручиться поддержкой Соединенного Королевства и Того — поступать как угодно. Действовать многосторонне означает делать то, что делали Джордж Г. Буш и его команда во время первой войны в Персидском заливе, — заниматься тяжелой дипломатической работой для получения максимальной международной поддержки наших действий и обеспечения того, что наши действия будут способствовать еще лучшему признанию международных норм.

Зачем нам так себя вести? А затем, что от соблюдения международных «правил дорожного движения» никто не получит столько пользы, как мы. Мы не сможем убедить других соблюдать эти правила, если будем вести себя так, словно они писаны для всех, кроме нас. Когда единственная мировая сверхдержава добровольно сдерживает свою силу и соблюдает международные правила поведения, она дает понять, что это правила, которым стоит следовать, и лишает террористов и диктаторов того аргумента, что эти правила просто инструмент американского империализма.

Глобальное долевое участие также позволяет Соединенным Штатам уменьшить нагрузку, когда требуется проведение военной акции, и увеличивает шансы на успех. Учитывая относительно скромные оборонные бюджеты большинства наших союзников, разделение военного бремени в некоторых случаях может оказаться иллюзией, но на Балканах и в Афганистане наши партнеры по НАТО действительно брали на себя долю риска и расходов. Кроме того, в тех конфликтах, в которые мы, скорее всего, окажемся вовлечены, начальная военная операция часто будет менее сложной и дорогостоящей, чем последующая работа — обучение местной полиции, восстановление электро- и водоснабжения, построение работающей судебной системы, поощрение независимых средств массовой информации, создание инфраструктуры в сфере общественного здравоохранения и подготовка выборов. Союзники могут участвовать в оплате перевозки грузов и предложить свои знания, как это было на Балканах и в Афганистане, но вероятность того, что они это сделают, будет выше, если наши действия получат международную поддержку еще в самом начале. На языке военных легитимность будет «фактором повышения боевой эффективности».

Также важно то, что кропотливый процесс создания коалиций заставляет нас выслушивать и другие точки зрения и таким образом смотреть, куда мы собираемся прыгнуть. Когда мы не защищаемся от прямой угрозы, в нашем распоряжении есть время; наша военная сила становится всего лишь одним из множества инструментов (хотя и необычайно важным), призванных оказывать влияние на события и продвигать наши интересы в мире — интересы в сохранении доступа к ключевым энергетическим ресурсам, в сохранении стабильности финансового рынка, в уважении международных границ и в предотвращении геноцида. Преследуя эти интересы, мы должны проводить трезвый анализ, сравнивая затраты и выгоды применения силы и других имеющихся в нашем распоряжении инструментов.

Стоит ли дешевая нефть этих затрат на войну — людских и материальных? Приведет наше военное вмешательство в конкретный этнический конфликт к долговременному политическому урегулированию или необходимости неопределенно долго задействовать силы США? Может ли наш спор с каким-нибудь государством быть разрешен дипломатически или при помощи координированной последовательности санкций? Если мы хотим одержать победу в более широкой борьбе идей, то в расчет должно приниматься мнение мирового сообщества. И пусть иногда неприятно слышать антиамериканские заявления от наших европейских союзников, пользующихся нашей защитой, или слышать речи в Генеральной Ассамблее ООН, рассчитанные на то, чтобы затемнить вопрос, отвлечь внимание или оправдать бездеятельность, вполне возможно, что под всей этой риторикой скрываются перспективы, которые прояснят ситуацию и помогут нам принять верные стратегические решения.

Наконец, вовлекая союзников, мы включаем их в трудную, методичную, жизненно важную и необходимую работу по ограничению возможности террористов причинять вред. Работа эта подразумевает перекрытие каналов финансирования террористов и обмен разведывательной информацией для задержания подозреваемых в терроризме лиц и проникновения в их группы; наша неспособность эффективно координировать сбор разведданных даже между различными службами США, а также недостаток в сборе агентурной информации непростительны. Что еще более важно, так это то, что нам необходимо объединить усилия, чтобы не дать террористам доступ к оружию массового уничтожения.

Один из лучших примеров такого сотрудничества был приведен в девяностые годы сенатором-республиканцем Ричардом Лугаром от штата Индиана и бывшим сенатором-демократом Сэмом Нанном от штата Джорджия, которые понимали необходимость образовать коалицию до того, как наступит кризис, и использовали это для решения важной проблемы — предотвращения распространения ядерного вооружения. Посылка программы, получившей название программы Нанна — Лугара, была проста: после падения Советского Союза главную опасность для Соединенных Штатов представляет — не считая случайного запуска ракет — не первый удар по приказу Горбачева или Ельцина, а переход ядерных материалов и технологии в руки террористов или государств-изгоев, что могло быть результатом стремительного экономического падения России, коррупции среди военных, обнищания российских ученых и пришедших в негодность систем охраны. По программе Нанна — Лугара Америка предоставляла средства для ремонта этих систем, и хотя программа вызвала опасение у тех, кто привык мыслить категориями холодной войны, это оказалось одним из самых важных вложений, какое мы только могли сделать, чтобы защитить себя от катастрофы.

В августе 2005 года я ездил с сенатором Лугаром, чтобы посмотреть на некоторые результаты. Это была моя первая поездка в Россию и на Украину, и я не мог даже вообразить лучшего гида, чем Дик, удивительно активного семидесятитрехлетнего человека с мягкими невозмутимыми манерами и непроницаемой улыбкой, которые сослужили ему хорошую службу во время наших бесконечных встреч с иностранными чиновниками. Вместе мы посетили ядерные объекты в Саратове, где русские генералы с гордостью показали недавно сделанные новое ограждение и систему безопасности; потом они угостили нас обедом с борщом, водкой, тушеной картошкой и крайне подозрительной заливной рыбой. В Перми, на территории, где производился демонтаж тактических ракет SS-24 (РТ-23 УТТХ «Молодец») и SS-25 (РТ-2П «Тополь»), мы походили внутри пустых оболочек диаметром в восемь футов и молча посмотрели на массивные, гладкие, еще действующие ракеты, которые сейчас были уложены в склады, но когда-то нацелены на города Европы.

В тихом жилом квартале Киева нам показали украинское подобие Санитарно-эпидемиологического центра, скромное трехэтажное здание, похожее на учебную лабораторию средней школы. Во время экскурсии, после того как мы посмотрели на открытые из-за отсутствия кондиционеров окна и на грубо приделанные к дверным косякам полосы железа, чтобы не пролезли мыши, нас подвели к небольшому холодильнику, который защищала только веревочка с печатью. Женщина средних лет в лабораторном халате и хирургической маске вынула из холодильника пробирки, помахала ими в футе от моего лица и что-то сказала по-украински.

— Это сибирская язва, — пояснил переводчик, указав на пробирку в правой руке женщины. — А это, — сказал он, показывая на пробирку в левой руке, — чума.

Я оглянулся и увидел, что Лугар отошел к дальней стене.

— Хочешь взглянуть поближе, Дик? — спросил я, тоже отходя.

— Уже был, уже видел, — ответил он с улыбкой. Были моменты во время нашего путешествия, которые

напоминали нам о днях холодной войны. В аэропорту в Перми, например, пограничник двадцати с чем-то лет задержал нас на три часа из-за того, что мы не позволили ему обыскать наш самолет, так что нашим сотрудникам пришлось обрывать телефоны посольства США и Министерства иностранных дел в Москве. И все же почти все, что мы видели и слышали, — магазин «Кельвин Кляйн» и салон «Мазерати» на Красной площади; остановившийся перед рестораном кортеж из джипов, за рулем которых крепкие парни в свободных костюмах, которые когда-то, вероятно, бежали открыть дверь кремлевскому чиновнику, а теперь находятся в службе безопасности какого-нибудь русского миллиардера-олигарха; группы угрюмых подростков в футболках и волочащихся по земле джинсах, передающие друг другу сигареты, слушающие плееры и прогуливающиеся по изящным киевским бульварам, — подчеркивало бесповоротность процесса если не политической, то экономической интеграции Востока и Запада.

Отчасти это было причиной, чувствовал я, того, как тепло принимали меня и Лугара на всех этих различных военных объектах. Наше присутствие обещало не только деньги на систему безопасности, ограждения, мониторы и тому подобное; оно также говорило работающим на этих объектах людям, что они все еще важны. Они сделали карьеру, их чествовали за то, что они совершенствовали орудия войны. Сейчас они обнаружили, что организации, которыми они руководят, — это остатки прошлого, что их институты едва ли нужны стране, чей народ озабочен в первую очередь тем, как быстро сделать деньги.

Во всяком случае, такое ощущение было в Донецке, промышленном городе на юго-востоке Украины, в котором мы остановились, чтобы посетить объект, где осуществлялось уничтожение обычных вооружений. Объект находился в сельской местности, ехать к нему надо было по узким дорогам, которые иногда перегораживали стада коз. Директор объекта, полный, веселый мужчина, который напомнил мне чикагского ответственного за вывоз мусора из района, провел нас между рядами темных, похожих на склады строений разной степени ветхости, где группы рабочих ловко разбирали различные наземные мины и танковые боеприпасы, а пустые оболочки снарядов сваливались в кучи, которые доходили мне до плеча. Им нужна помощь США, объяснил директор, так как у Украины не хватает денег справиться со всеми боеприпасами, оставшимися от холодной войны и Афганистана, — при таких темпах, как сейчас, обезвреживание этих боеприпасов может занять шестьдесят лет. А тем временем боеприпасы будут по-прежнему разбросаны по всей стране, будут храниться в сараях без замков, подвергаться воздействию погодных условий, и не только боеприпасы, но и мощная взрывчатка и переносные зенитно-ра-кетные комплексы — орудия уничтожения, которые могут оказаться в руках военных вождей в Сомали, у тамильских боевиков на Шри-Ланке, у повстанцев в Ираке.

Пока начальник рассказывал, наша группа вошла в другое строение, где женщины в хирургических масках стояли перед столами и вынимали гексоген — боевое взрывчатое вещество — из различных боеприпасов и складывали его в мешки. В другом помещении я натолкнулся на двух мужчин в майках, которые курили рядом со старым шипящим бойлером и стряхивали пепел в открытый водосток с водой оранжевого цвета. Один из нашей группы подозвал меня и показал на пожелтевший плакат на стене. Это был пережиток войны в Афганистане, как нам объяснили: инструкция, как прятать взрывчатку в игрушках, которые надо было оставлять в деревне, чтобы ничего не подозревающие дети принесли их домой.

Свидетельство людского безумия, подумал я.

Документальное подтверждение того, как империи себя разрушают.

И последний аспект внешней политики США, который необходимо обсудить, касается не столько предотвращения войны, сколько содействия делу мира. В тот год, когда я родился, президент Кеннеди в своей инаугураци-онной речи сказал: «Тем людям в лачугах и деревнях на половине земного шара, старающимся порвать узы массовой нищеты, мы обещаем приложить все усилия, чтобы дать им возможность помочь себе самим, на период, какой потребуется, — не потому, что это могут сделать коммунисты, не потому, что нам нужны их голоса, но потому, что это правильно. Если свободное общество не может помочь тем многим, кто беден, оно не сможет спасти тех немногих, кто богат». Сорок пять лет спустя массовая нищета по-прежнему существует. Если мы хотим исполнить обещание Кеннеди и послужить нашим долгосрочным интересам безопасности, нам придется не только более разумно применять силу. Нам придется сориентировать свой политический курс на то, чтобы способствовать уменьшению сфер нестабильности, нищеты и насилия по всему миру и заинтересовать большее число людей в том мировом порядке, который так хорошо нам служит.

Конечно, кто-то будет спорить с моей начальной посылкой, что любая мировая система, выстроенная по подобию США, может облегчить тяжелое положение в бедных странах. Для этих критиков представление Америки о том, какой должна быть международная система — свободная торговля, открытый рынок, беспрепятственное распространение информации, правопорядок, демократические выборы и подобное, — это просто проявление американского империализма, рассчитанное на то, чтобы эксплуатировать дешевый труд и природные ресурсы других стран и заразить незападные культуры упадническими идеями. Вместо того чтобы подчиняться американским правилам, говорят они, другим странам надо противостоять попыткам Америки распространить свою гегемонию; этим странам надо следовать своему пути развития, брать пример с левого популиста Уго Чавеса или обратиться к более традиционным принципам социальной организации вроде исламского закона.

Я не отметаю сразу всех этих критиков. Ведь современную международную систему действительно разработали Америка и ее западные партнеры; ведь это к нам — к нашей системе учета, к нашему языку, нашему доллару, к нашим законам об авторском праве, нашей технике и нашей массовой культуре — пришлось привыкать миру в последние пятьдесят лет. И если в общем международная система способствовала росту уровня достатка в самых развитых странах мира, многих людей она оставила позади — это явление, о котором западные разработчики политических стратегий часто забывают, а иногда и усугубляют.

В конечном счете, однако, я убежден в том, что критики ошибаются, когда думают, что бедным в мире будет лучше, если они отвергнут идеалы свободного рынка и либеральной демократии. Когда борцы за права человека из разных стран приходят ко мне в офис и рассказывают о том, как их сажали в тюрьму или пытали за убеждения, это не значит, что они выступают американскими агентами. И когда мой двоюродный брат в Кении жалуется, что невозможно найти работу, если не дашь взятку чиновнику правящей партии, это не значит, что ему промыли мозги и внушили западные идеи. Кто-то сомневается в том, что, если дать такую возможность, большинство жителей Северной Кореи предпочтут жить в Южной Корее и что многие кубинцы не отказались бы жить в Майами?

Ни один человек, никакая культура не выносит запугивания. Никому не нравится жить в страхе из-за того, что он мыслит иначе. Никому не нравится быть нищим и голодным, и никому не нравится жить при такой экономической системе, при которой плоды труда постоянно остаются без вознаграждения. Система свободного рынка и либеральной демократии, характерная почти для всех развитых стран мира, может иметь недостатки; очень часто она выражает интересы сильных в ущерб слабым. Но система постоянно изменяется и улучшается — и как раз благодаря этой открытости к изменениям либеральные демократии, основанные на свободном рынке, дают людям во всем мире больше возможностей добиться лучшей жизни.

Наша задача, таким образом, заключается в том, чтобы политика США направляла международную систему в сторону равенства, справедливости и благосостояния — чтобы законы, которые мы поддерживаем, служили и нашим интересам, и интересам борющегося мира. И нам полезно помнить несколько основных принципов. В первую очередь следует скептически относиться к тем, кто считает, будто мы можем в одиночку освободить другие народы от тирании. Я согласен с тем, что Джордж У. Буш сказал в своем втором инаугурационном обращении о всеобщем желании быть свободными. Но в истории мало примеров того, чтобы желаемая людьми свобода была предоставлена при помощи вмешательства извне. Почти во всех имевших успех социальных движениях последнего столетия, от кампании Ганди против британского правления и движения «Солидарность» в Польше до движения против апартеида в Южной Африке, демократия являлась результатом местного пробуждения.

Мы можем вдохновить других людей потребовать свобод; мы можем использовать международные форумы и договоры для того, чтобы установить стандарты для других; мы можем давать средства недавно возникшим демократиям, чтобы помочь институализировать систему честных выборов, обучить независимых журналистов и привить привычку гражданского участия; мы можем говорить от имени местных лидеров, права которых нарушаются; и мы можем оказывать экономическое и дипломатическое давление на тех, кто постоянно нарушает права собственного народа.

Но когда мы пытаемся принести демократию на штыках, финансово подкармливаем партии, чьи экономические программы кажутся Вашингтону более дружественными, или подпадаем под влияние эмигрантов вроде Чалаби, чьи амбиции никак не соответствуют местным интересам, мы не просто обрекаем себя на неудачу. Мы помогаем деспотическим режимам выставлять демократических активистов пособниками иностранных держав и мешаем возникновению истинной демократии на местах.

Выводом из этого является то, что свобода означает больше, чем выборы. В 1941 году Франклин Делано Рузвельт сказал, что с нетерпением жаждет увидеть мир, основанный на четырех основных свободах: на свободе слова, свободе вероисповедания, свободе от нищеты и свободе от страха. Наш собственный опыт говорит, что две последние свободы — свобода от нищеты и свобода от страха — являются предпосылками для всех остальных. Для половины населения земного шара, примерно трех миллиардов людей в разных концах света, живущих менее чем на два доллара в день, выборы — это в лучшем случае средство, а не цель; начальная точка, а не избавление. Эти люди надеются не столько на «электо-кратию», сколько на базовые элементы, которые для большинства из нас означают нормальную жизнь — пища, кров, электричество, основная медико-санитарная помощь, образование для детей и возможность жить, не страдая от коррупции, насилия и деспотической власти. Если мы хотим завоевать умы и сердца жителей Каракаса, Джакарты, Найроби или Тегерана, то расставить урны для голосования будет недостаточно. Мы должны сделать так, чтобы законы, которые мы поддерживаем, способствовали, а не мешали чувству материальной и личной безопасности.

Они могут потребовать, чтобы мы посмотрели в зеркало. Например, Соединенные Штаты и другие развитые страны постоянно требуют того, чтобы развивающиеся страны убрали торговые барьеры, которые защищают их от конкуренции, хотя мы твердо защищаем свои собственные избирательные округа от экспортных товаров, которые помогли бы помочь бедным странам вылезти из нищеты. В своем рвении защитить патенты американских фармацевтических компаний мы мешали таким странам, как Бразилия, производить лекарства от СПИДа, которые могут спасти миллионы жизней. Под руководством Вашингтона Международный валютный фонд, созданный после Второй мировой войны для того, чтобы стать последним кредитором в критической ситуации, многократно вынуждал находящиеся в финансовом кризисе страны, такие как Индонезия, проводить болезненные реорганизации (резкое повышение процентных ставок, сокращение расходов правительства на социальные нужды, прекращение субсидирования ключевых отраслей), которые приносили большие трудности народам этих стран, — такую горькую пилюлю мы, американцы, себе вряд ли прописали бы.

Другая ветвь мировой финансовой системы, Всемирный банк, славится тем, что финансирует крупные дорогие проекты, которые приносят пользу высокооплачиваемым консультантам и местной элите с хорошими связями, но мало полезны простым гражданам — хотя как раз эти простые граждане и вынуждены расплачиваться, когда приходит время выплаты долга. Более того, страны, успешно развившиеся при действующей международной системе, иногда не обращают внимания на жесткие экономические предписания Вашингтона, проводят политику протекционизма, защищая зарождающиеся производства, и проводят агрессивную промышленную политику. МВФ и Всемирный банк должны признать, что нет единого рецепта, который подошел бы для развития любой страны.

Нет, конечно, ничего плохого в политике «строгой любви», когда дело касается предоставления бедным странам помощи в целях развития. Очень многие бедные страны обременены архаичным, даже феодальным, законодательством о собственности и о банках; в прошлом очень много программ иностранной помощи просто питали местные элиты, деньги перекачивались на счета в швейцарские банки. Более того, слишком долго международная политика предоставления помощи не учитывала ту ключевую роль, которую правопорядок и принципы прозрачности играют в развитии любой страны. В эпоху, когда международные финансовые сделки держатся на надежных, обеспеченных правовой санкцией контрактах, можно было бы ожидать, что взлет мирового бизнеса вызовет широкие правовые реформы. Но в действительности страны вроде Индии, Нигерии и Китая разработали две правовые системы — одну для иностранцев и элиты, а другую для простых людей.

А что касается стран вроде Сомали, Сьерра-Леоне или Конго, ну, там вообще едва ли есть закон. Иногда, когда я рассматриваю бедственное положение Африки — миллионы больны СПИДом, постоянные засухи и голод, диктатуры, всюду коррупция, жестокость двенадцатилетних партизан, которые ничего не знают, ничего не умеют, кроме как размахивать мачете и стрелять из АК-47, — я ловлю себя на том, что погружаюсь в скептицизм и отчаяние, пока не вспоминаю, что противомоскитная сетка, которая спасает от малярии, стоит три доллара, что программа добровольного тестирования на ВИЧ в Уганде значительно сократила скорость распространения заболевания при цене три или четыре доллара за тест, что всего лишь немного внимания — международная демонстрация силы или создание цивилизованных зон безопасности — могло бы остановить резню в Руанде и что такие сложные в прошлом страны, как Мозамбик, проделали значительные шаги в сторону реформы.

Франклин Делано Рузвельт был, безусловно, прав, когда сказал: «Как нация мы можем гордиться тем, что мы мягкосердечны; но мы не можем себе позволить быть мягкоголовыми». Надо понимать, что мы не можем помочь Африке, если Африка в конечном счете сама себе не хочет помочь. Однако в Африке имеются положительные тенденции, часто заслоненные удручающими новостями. Демократия распространяется. Во многих местах развивается экономика. Нам надо использовать эти проблески надежды и помочь приверженным этим идеям лидерам и гражданам во всех частях Африки построить лучшее будущее, к которому они, как и мы, так стремимся.

Более того, мы ошибаемся, если считаем, что, говоря словами одного комментатора, «должны научиться невозмутимо взирать на то, как другие умирают», и это нам обойдется без последствий. Беспорядок порождает беспорядок; бессердечие к другим имеет тенденцию распространиться и вылиться в бессердечие друг к другу. И если морального права нам не достаточно, чтобы оказывать влияние, когда континент рушится, то, конечно, есть и действенные причины, по которым Соединенным Штатам и их союзникам следует позаботиться о разваливающихся странах, которые не могут контролировать свою территорию, не могут бороться с эпидемиями, парализованы гражданской войной и зверствами. Это в такой период беззакония талибы захватили власть в Афганистане. Это в Судане, где сейчас медленно распространяется геноцид, Осама бин Ладен устроил на несколько лет свой лагерь. Это среди нищеты безымянных трущоб появится следующий вирус-убийца.

Конечно, мы не можем надеяться справиться с этими острыми проблемами в Африке или где-нибудь еще в одиночку. По этой причине нам следует тратить больше времени и денег для укрепления возможностей международных институтов, чтобы они могли выполнить часть этой работы. Но на самом деле мы делаем обратное. Уже много лет консерваторы в Соединенных Штатах извлекают политическую пользу из проблем в ООН: лицемерные резолюции, осуждающие один только Израиль, кафкианский абсурд с избранием в Комиссию ООН по правам человека таких стран, как Зимбабве и Ливия, и совсем недавние финансовые махинации, связанные с программой «Нефть в обмен на продовольствие».

Эти критики правы. На каждую хорошо работающую структуру ООН вроде ЮНИСЕФ приходится несколько, которые не делают ничего, кроме как проводят конференции, представляют отчеты и дают синекуры третьестепенным чиновникам из разных стран. Но эти недостатки не должны служить аргументом для сокращения нашего участия в международных организациях и не должны служить оправданием для односторонних действий США. Чем лучше миротворческие силы ООН справляются с предотвращением гражданских войн и столкновений на национальной почве, тем меньше нам придется выступать полицейскими в регионах, где мы бы хотели иметь стабильность. Чем достовернее информация, предоставляемая Международным агентством по атомной энергии, тем больше вероятность того, что мы мобилизуем союзников против попыток стран-изгоев получить ядерное оружие. Чем больше возможностей у Всемирной организации здравоохранения, тем меньше вероятность того, что нам придется бороться с эпидемией гриппа у нас в стране. Ни одна страна не заинтересована так, как мы, в укреплении международных институтов — ведь поэтому мы вообще и выступали за их создание, и поэтому мы должны быть первыми в их совершенствовании.

Наконец, тем, кого раздражает перспектива сотрудничества с союзниками в решении насущных глобальных проблем, позвольте предложить хотя бы одну область, где мы можем действовать односторонне и усилить нашу позицию в мире, — это совершенствование нашей собственной демократии. Когда мы продолжаем расходовать миллиарды долларов на имеющие сомнительную ценность системы вооружения, не желая потратить деньги на защиту крайне уязвимых химических предприятий в крупных городах, становится все труднее убедить другие страны обезопасить их атомные электростанции. Когда мы держим подозреваемых неопределенный срок без суда или переправляем их под покровом ночи в страну, где, как знаем, их будут пытать, то ослабляем свою способность оказывать давление на деспотические режимы для защиты прав человека и законо-порядка. Когда мы, богатейшая страна на земле и потребители двадцати пяти процентов всего ископаемого топлива, не можем заставить себя хоть чуть-чуть повысить стандарт эффективности топлива, чтобы ослабить нашу зависимость от саудовских нефтяных месторождений и замедлить глобальное потепление, следует ожидать, что нам будет трудно убедить Китай не связываться с такими поставщиками нефти, как Иран или Судан, — и не стоит ожидать эффективного сотрудничества с их стороны в решении наших экологических проблем.

Это нежелание принимать трудные решения и действовать сообразно с собственными идеалами не просто подрывает доверие к США в глазах всего мира. Это подрывает доверие к правительству в глазах американцев. В конце концов, успех любого внешнеполитического курса будет определяться тем, как мы обойдемся с самым ценным ресурсом — американским народом и системой самоуправления, унаследованной от наших отцов-основателей. Мир опасен и сложен; работа по его переустройству будет долгой и трудной и потребует определенных жертв. Американский народ идет на такие жертвы, так как он прекрасно понимает стоящий перед ним выбор; способность на такие жертвы рождается уверенностью в нашей демократии. Франклин Делано Рузвельт понимал это, когда после атаки на Перл-Харбор сказал: «Правительство полагается на стойкость американского народа». Трумэн понимал это и поэтому работал с Дином Ачесоном над созданием Комитета по подготовке плана Маршалла, в который вошли бизнесмены, ученые, лидеры профсоюзного движения, представители духовенства и те, кто мог агитировать за этот план по всей стране. Похоже, это урок, который руководителям Америки надо выучить заново.

В Иерусалиме я смотрел на Старый город, на Купол Скалы, на Стену Плача и на Храм Гроба Господня, думал о двух тысячах лет войны и слухах о войне, которые стал символизировать этот клочок земли, и размышлял: возможно, напрасна вера в то, что конфликт этот может закончиться в наше время, или в то, что Америка, при всей ее мощи, может вызвать какие-то стойкие изменения в мировом развитии.

Но вскоре я отбросил такие мысли — это мысли старика. Какой бы трудной ни казалась работа, я убежден, что мы должны принести мир на Ближний Восток не только ради людей этого региона, но также и ради безопасности наших детей.

И возможно, судьба мира зависит не просто от событий на поле боя; возможно, она зависит в такой же степени от нашей работы там, где мир, но нужна помощь. Я помню сообщение новостей о цунами, обрушившемся на Восточную Азию в 2004 году, — города на западном побережье Индонезии оказались смыты, тысячи людей унесены в море. И тогда, в последующие недели, я с гордостью увидел, как американцы послали больше миллиарда долларов помощи, собранных из частных пожертвований, и как военные корабли США отправили тысячи моряков для содействия в спасении и восстановлении. Согласно газетным сообщениям, шестьдесят пять процентов опрошенных индонезийцев сказали, что благодаря этой помощи у них сложилось более доброжелательное отношение к США. Я не настолько наивен, чтобы верить в то, что один эпизод после той катастрофы может стереть десятилетия недоверия.

Однако это начало.