55437.fb2
В Триесте, с его могучей атмосферой наживы, Джойс решил не полагаться только на школу Берлица. Несколько сумасбродных проектов, родившихся тогда у Джойса, возвращались к нему всю жизнь. Первый заключался в смутном воспоминании Норы о том, что бабушка оставила ей по завещанию какие-то деньги, которые она так и не получила. Результат нулевой.
Второй — намерение получить концессию на продажу в Триесте знаменитых фоксфордовских твидов ручной выделки. Джойс отложил его, но ценил больше других и несколько раз пытался возобновить.
Третий — взять побольше уроков вокала и стать профессиональным тенором. Он даже познакомился с педагогом и композитором Джузеппе Синико, но вскоре уроки стали все реже и потом вовсе прекратились по всегдашней джойсовской причине.
Одним из самых замечательных был план победить в конкурсе головоломок лондонского журнала «Айдиэз» — его одобрил даже Джойс-старший. По своей обычной подозрительности Джеймс кроме конверта с ответами послал Станислаусу заказное письмо со всеми печатями, где были копии ответов. Станислаус получил пакет вовремя, а ответы опоздали ровно надень, и вся работа пошла прахом.
По письмам тех лет видно, что Джойс активен, общителен и трудолюбив, но главное дело делалось в душе. Он не забывал прежних обид, и это помогало ему. Джойсу вообще несвойственно состояние умиротворенности. Он мчится от кризиса к кризису, от приступа к приступу. Некоторое время кажется, что Нора Барнакл только для этого ему и нужна. В плохом в общем-то фильме Пэта Мерфи «Нора» (2000), поставленном по крайне феминистской книжке Бренды Мэддокс «Нора: Подлинная жизнь Молли Блум» (1988), есть по крайней мере одна правда. Джойс мучил Нору, чтобы мучить себя, и чем дальше от нее он оказывался, тем более жестоким было это мучительство для обоих.
Джойс ненавидел квартирных хозяек. Почти через месяц их выставили с первой триестской квартиры на пьяцца Понтероссо, потому что владелица не терпела детей. Фобию Джойса не ослабило даже знакомство с добродушной синьорой Мойзи Канарутто, сдавшей им жилье на третьем этаже дома № 31 на виа Сан-Николо, в двух шагах от школы Берлица. Матрону больше впечатлили учительское звание и репутация Джойса, чем живот Норы.
В апреле они переехали туда, и Джойс погрузился в новый невроз. Несмотря на отчаянную переписку с более или менее осведомленными друзьями и знакомыми, он ничего не знал о беременности и том порой невыносимом состоянии, в котором находится беременная женщина. Нора была уверена, что ее здоровье серьезно подорвано погодой Триеста, и Джойс тоже начал в это верить. В Пуле ее мучил холод, в Триесте чудовищная сорокаградусная жара, усиленная борой, знаменитым ветром, который удостоен в городе особого музея. Она сутками лежала без сил. Ей противно было готовить в чужой кухне, так что им приходилось обедать и ужинать в городе. Тамошнюю еду она не переносила, и расходы становились жуткими. Даже Джойса волновало, что деньги приходится занимать по нескольку раз в день. Сами выходы в город были целой проблемой. Нора к лету знала десятка три слов на триестино, так что сама она не могла ничего, а триестинки с презрением оглядывали ее распухший нос, грузное тело и бедное платье.
Она подолгу плакала, иногда не разговаривала по целым дням. А когда говорила, то Голуэй звучал в каждом слове. Увидев статью Джойса в «Ти-Пиз уикли», спрашивала: «Это про того Ибсена, с которым ты знаком?» — или рассказывала, что курица домохозяйки несет такие чудные яички… Джойса это и забавляло, и раздражало. Он всерьез боялся, что она такой и останется.
Вдобавок он сам начал регулярно напиваться по вечерам и возвращаться поздно ночью. А однажды не пришел совсем. Нора упросила Франчини поискать его, и Джойс обнаружился в сточной канаве рядом с любимым кафе. Он пил еще и оттого, что боялся, что Нора просто не сможет жить тут. Он помнил, как легко пошла она на отъезд с ним, не имея никаких надежных гарантий, как сохранила его втайне даже от самых близких людей. Теперь, казалось ему, она надломилась, и лучше вернуть ее туда, где она сможет жить жизнью, от которой еще не успела отвыкнуть. Одновременно Джойс горестно пишет, что Нора явно не сможет в одиночку справляться с трудностями и соответствовать тому, что в Дублине считается моралью. Но одно Джойс не устает повторять: Нора и их будущий ребенок — это «самые важные предметы, занимающие мои мысли». Тем не менее он сомневается, что, хотя Нора почти сумела избавить его от легкомыслия и безответственности, это состояние удастся закрепить. Но опять — он хочет всеми силами избежать того ужасного равновесия, которое тетя Джозефина именовала «обоюдной терпимостью», в его понимании — безразличия. «Теперешняя абсурдная жизнь больше невозможна для нас обоих…»
Двадцать седьмого июля 1905 года Джойс, к счастью, вернулся из кафе рано и был достаточно трезв, чтобы обнаружить, что у Норы начались боли. Джойс предположил, что она съела что-нибудь не то, и позвал квартирохозяйку, которая сразу же распознала роды. Повитуха побоялась не справиться, и Джойс помчался за доктором Синигалья, одним из своих учеников. Квартирохозяйка усадила Джойса ужинать со своей семьей и в девятом часу вернулась, улыбаясь и кивая.
Мальчик родился своевременно — Джойс просто обсчитался на месяц. Когда он взял младенца на руки и неумело агукнул, то изумился до немоты — ребенок был спокоен и счастлив. Телеграмма Станислаусу обошлась тремя словами: «Родился сын Джим».
Новость мгновенно облетела всех родственников, знакомых и друзей в Дублине. Косгрейв как бы шутя продолжил телеграмму: «Мать и бастард порядке». Шутка скверная, но в джойсовском духе. Она вполне могла бы попасть в одну из его знаменитых записных книжек. Позже она легко включилась в мифологию Джойса и очень долго гуляла по Дублину. Дошла она и до Джойса — один из персонажей «Изгнанников» печально вспоминает о дублинском скандале вокруг его незаконного дитяти. Подробности родов Джойс описал в очередном письме брату и попросил его занять у Керрана фунт стерлингов, чтобы оплатить расходы по появлению племянника.
Разумеется, никакого крещения не предполагалось. Через два дня отец удовлетворенно заметил, что мальчик унаследовал голосовые связки отца и деда. Сходство с его ранними фото было тоже заметно. Мальчика решено было назвать Джорджо. Джойс известил всех, кого это касалось, что считает любого ребенка после достижения совершеннолетия вправе поменять данное ему родителями имя. Родительство, добавлял он, не более чем юридическая фикция. Событие одновременно перепугало и обрадовало его — много лет спустя он скажет сестре Еве, что самое важное, что может произойти с мужчиной, это рождение его ребенка. В одной из его парижских записных книжек приведена цитата из Аристотеля: «Самое естественное действие для живых существ, которые созрели, это производить другие, подобные себе существа, и так по возможности участвовать в вечном и божественном».
Дублинские приятели не представляли, насколько их бывший соратник увлечен отцовством, но Гогарти, к примеру, был тронут самим фактом и даже понадеялся на примирение. Редкое по мягкости (он искренне просил прощения за свою грубость по отношению к Норе) и юмору письмо Косгрейва донесло это известие:
«Он (Гогарти. — А. К.) чрезвычайно уверен в успехе ménage à Trieste[46], городе Мужа Печалей».
Отношения с Гогарти — очень непростая часть биографии Джойса. В них перемешались литературное и глубоко личное, маниакальность и высокие требования. Гогарти не представлял, как твердо решил Джойс быть с ним в ссоре, даже в разрыве. Случай в башне Мартелло стал для Джойса больше чем грубостью: он счел его символичным настолько, что в романе Стивен готовится покинуть Ирландию после этого выстрела. И Станислаус, и Косгрейв знали, что Гогарти уготована судьба дантовских врагов в «L'Inferno». Косгрейв говорил Стэнни, что не хотел бы быть на месте Гогарти, когда его брат дойдет до эпизода в башне. «Слава богу, я его никогда не пинал в зад или что еще».
Джойс всю жизнь будет воспринимать литературу как войну во всем ее разнообразии — с героизмом, гнусностью, мародерством, партизанщиной и выживанием. В одном из писем он приводит странное, любопытное сравнение «Стивена-героя» с… «Героем нашего времени»: «Единственная такая же книга из тех, что я знаю, это „Герой нашего времени“ Лермонтова. Конечно, моя намного длиннее, а герой Лермонтова — аристократ, усталый человек и храбрый зверь. Но есть сходство в целях, названии и порой в горьких лекарствах. В конце книги Лермонтов описывает дуэль между героем и Г. (фамилию Грушницкого Джойс, очевидно, забыл. — А. К.), где Г. убивают и он падает в пропасть на Кавказе. Прототип Г., уязвленный сатирой автора, вызвал Лермонтова на дуэль. Дуэль происходила на краю обрыва, на Кавказе, как и описано в книге. Можно вообразить, какие мысли появились у меня».
Вряд ли стоит описывать известный поединок Лермонтова с Мартыновым — по одной из версий, просто доведенным до исступления насмешками жестокого гения. Дуэль Гогарти и Джойса оказалась беспощадной, хотя и бескровной, но растянулась она, подобно описанной у Конрада, на долгие годы, и наказание вряд ли было равно преступлению.
Однако до эпизода в башне оставалось прописать многое — имеющийся текст заканчивался на университетской жизни Стивена и ее завершении. К 18 марта в нем было 18 глав, к 4 апреля — 20, к 7 июня — 24 главы. Последняя описывала предложение, которое Стивен делает Эмме Клери — переспать с ним. Джойс гордился тонкостью, с которой сделан этот фрагмент. Готовый текст он послал брату и настрого велел показать только Керрану и Косгрейву, и когда Керран дал рукопись Кеттлу, Джойс, узнавший об этом от Станислауса, тут же приказал отобрать ее. Не то чтобы он не доверял Кеттлу, сказал он, но у Кеттла полно друзей, которым доверять нельзя. Эллман пишет: «Он наслаждался, строя заговоры против заговорщиков». Напомним, что первые внятные законы об авторском праве появляются в Англии лишь в 1988 году — до того действовали законы, основанные на так называемом «статуте королевы Анны», полностью именовавшемся «Акт о поощрении учения через распространение авторских копий или покупателей оных печатных книг в пределах означенного времени». Джойс боялся, что не сможет защитить свою интеллектуальную собственность, что и подтвердилось в будущем.
Внутри этой работы он мог еще заканчивать «Дублинцев». К началу мая он переписал заново «Несчастный случай»[47], в июле уже написал «Пансион» и «Личины», в сентябре «День плюща», «Встречу» и «Мать». В октябре были готовы «Аравия» и «Милость божия». Еще в июле, подсчитав, что может скоро завершить сборник, он объявил в переписке, что продолжит его следующим — «Провинциалы». В «Портрете художника» и «Стивене-герое» Джойс писал, что раскрытие личности требует такого же внимания к ее детской поре, как и ко времени полного сложения. В «Дублинцах» он говорит не только о людях — они еще и клетки огромного странного существа, ирландского города, и все четыре поры его жизни Джойс представляет в пятнадцати рассказах, начав с детства и завершив «Мертвыми».
«Рассказы чередуются так. „Сестры“, „Встреча“ и еще один („Аравия“. — А.К.) — это истории моего детства; „Пансион“, „После гонок“ и „Эвелин“ — рассказы о юности; „Глина“, „Личины“ и „Несчастный случай“ — рассказы о взрослой жизни; „День плюща“, „Мать“ и последняя вещь сборника, „Милость божия“ — рассказы о жизни дублинского общества. Если вспомнить, что Дублин был столицей тысячи лет, что это „второй город“ Британской империи, что он в три раза больше Венеции, покажется странным, что еще ни один художник не явил его миру».
Не в первый раз становится жалко, что в английском языке слова «дублинец» и «лондонец» пишутся с прописных, а в русском — со строчных.
Двойственное отношение к Дублину — один из ключей к творчеству Джойса. Он задает вопрос: неужели не найдется полудюжины талантливых и упорных людей, которые смогут сделать Дублин тем, чем благодаря Ибсену стала Христиания? Два самых жестоких его рассказа, «Пансион» и «Личины», сперва принесли ему странное горькое удовлетворение. Но позже он винил в их беспощадности триестскую жару и ветер: «…многие из ледяных ужасов „Пансиона“ и „Личин“ были написаны, когда пот катился по моему лицу на носовой платок, накрывавший воротничок». Воротничок был хоть кое-как, но накрахмален прачкой, это стоило денег, и нельзя было дать трудовому поту испортить его.
Работая над «Дублинцами», Джойс пытается предсказать судьбу книги. Она интересует его не из тщеславия; он видит ее и себя как часть огромного и меняющегося целого — Искусства. «…Возможно ли, чтобы писатели были всего лишь развлекателями?.. Бесспорно, „Дублинцы“ выглядят написанными хорошо, но многие могли сделать такое же. Я не чувствую награды в ощущении преодоленных трудностей. Мопассан отлично пишет, но боюсь, что мораль его стерта. Дублинские газеты будут отвергать мои рассказы, как карикатуры на дублинскую жизнь. Верно ли это? Временами дух, направляющий мое перо, кажется мне таким вредным, что я почти готов признать правоту дублинских критиков. Но все эти „за“ и „против“ я в данном случае обязан запереть в своей груди. Хотя по-прежнему не считаю современную ирландскую литературу ничем, кроме дурно написанной, морально невнятной, бесформенной карикатуры».
Крайне интересно, что «Личины» Станислаус расхвалил как овладение Джойсом «русской способностью уводить читателя в путешествие от сознания к сознанию (intercranial journey)». Джойс был польщен, но тут же, как обычно, принялся выяснять, чем он, собственно, так польщен:
«Твое замечание… заставило меня задуматься, что, черт возьми, подразумевается, когда говорят „русское“. Возможно, ты имеешь в виду некую честно грубую силу письма, но из того русского, что я прочел, это не кажется исключительно русской чертой. Главное, что я обнаружил почти во всех русских, это четкий инстинкт кастовости. Конечно, я не согласен с тобой касательно Тургенева. Он не кажется мне намного превосходящим Короленко (ты читал что-нибудь его?) или Лермонтова. Он немного скучен (и неумен), а временами театрален. Думаю, что многие восхищаются им, потому что он „джентльменист“, также, как многие восхищаются Горьким потому, что он „неджентльменист“. Кстати, о Горьком — что ты о нем думаешь? Он очень популярен у итальянцев. Что до Толстого, и тут я с тобой не согласен. Толстой — великолепный писатель. Никогда не бывает скучен, туп, утомителен, педантичен, театрален. Все остальные ему по плечо. В качестве христианского святого я его не воспринимаю. Я считаю, что он обладает подлинно духовной природой, но я подозреваю, что он говорит на самом лучшем русском с санкт-петербургским акцентом и помнит, как звали его прапрадедушку (я обнаружил, что это лежит в основе феодального искусства России)».
Создавая новую даже для себя литературу, чувствуя, что решает задачи, новые для ирландской и даже английской словесности, он не переставал думать над проблемой, неспособной отбить желание работать лишь у очень мощных натур: кто сможет издать написанное им. Размышления эти оставались без ответа девять лет. Поначалу Джойс решил, что дело только в нем — «я не могу писать, не оскорбляя людей». Но именно жесткий натурализм его рассказов скреплял талант и материал. Прежде чем послать их Гранту Ричардсу, Джойс тщательно выверил все детали. Станислаус выяснял, могут ли священника хоронить в облачении, как отца Флинна из «Сестер»; могут ли муниципальные выборы проходить в октябре; относилась ли полиция на станции Сидни-Пэрэйд к дивизиону «Д», можно ли при несчастном случае вызвать городскую скорую на станцию — для «Прискорбного случая»; через государственный или частный подряд снабжают полицию продовольствием — «После гонок» и т. д. Автор поясняет, что книга была написана «по большей части в манере скрупулезной мелочности», оттого и «особый запах распада, который, надеюсь, поднимается над моими рассказами».
Разумеется, поднимается, но в «Дублинцах» главное не это, как и не желчный юмор. Одна из главных драм внутренней жизни Джойса-писателя в том, что он очень быстро перерастал написанное им же. Ничто в жизни не существует в клинически чистом виде, и зрелость автора видна даже в небольшом эпизоде «Аравии», где мальчика, разрываемого «болью и гневом», вдруг привлекает кокетливая болтовня юной продавщицы с двумя кавалерами и вся невыносимость происходящего странным образом смягчается мелодикой дублинской речи… В «Прискорбном случае» мистер Даффи, живя в Дублине, эмигрирует в комнату пригородного пансиона, зная, что он, как все дублинцы, «изгнан с праздника жизни». Жалость, которую Джойс испытывает к ним и очень редко выпускает на поверхность, помогает отразить этот тоскливый голод, мучающий в Дублине всех.
Он закончил «Камерную музыку» и «Дублинцев». Правда, ко второму изданию он добавит еще три рассказа, в том числе и «Мертвых». Он уже написал пятьсот страниц «Стивена-героя», изрядно продвинулся в немецком и датском, одновременно «исполняя непереносимые обязательства своего положения и надувая двух своих портных». Давление мыслей о том, что он единственная опора ничего не умеющей женщины и младенца, толкнуло его в новые запои; но внутренне он все равно старался найти точку опоры и вынести всё.
Такой опорой или важнейшей ее частью был брат. Станислаус мог быть редким занудой, они с Норой не любили друг друга, но он с детства слушал и понимал Джеймса, и критика его была критикой любви. Еще осенью 1905 года Джойс предложил брату поселиться вместе. В школе Берлица появилась вакансия, уехал второй преподаватель-англичанин, Артифони искал замену, тем более что холода влекли больше учеников к теплу класса. Нужно было немедленное согласие Станислауса или его отказ.
Двадцатиоднолетнему юноше решиться было нелегко. Дублин он ненавидел, однако не был уверен, что настолько сильно. Однако дальнейшее вряд ли сулило что-то кроме места клерка шиллингов на 12–15 в неделю, да еще пришлось бы содержать на них сестер, и даже при этом ему не хотелось оставлять их. Но то, что предстояло ему в Триесте, пленяло неизвестностью, да и преподавать английский было наверняка не так унизительно, как с университетским дипломом заполнять ведомости. Ему было понятно, что брат распорядится и его деньгами, и его способностями, но место, где был Джеймс, было и его местом. Джойс перестал донимать его уговорами, но Станислаус и сам был почти готов к отъезду. Позже он чаще утверждал, что прежде всего хотел помочь старшему брату, но даже самые щадящие предположения не убеждают, что он мог сделать карьеру в Дублине. Скорее он хотел быть спасенным и спасался.
Как только решение было принято, Джойс обрушивает на брата десятки наставлений: как экономнее всего телеграфировать о приезде, как одеться, как разослать наивозможно точно деньги в промежуточные пункты. Вооруженный этими знаниями, Станислаус отбывает из Дублина 20 октября 1905 года.
I am haunted by the numberless island, and a many a Danaan shore…[48]
До Триеста добираться пришлось несколько суток. Свирепая экономия переросла в морскую болезнь на переправе через Ла-Манш, отсиженные ноги и ломящую спину из-за сидений в немецких и австрийских вагонах третьего класса и многое другое, столь же неромантичное.
Обоснованно считая, что на перроне его никто не встретит, Станислаус за десять дней поужинал всего дважды — парой чашек кофе, яичницей и, едва не пробив брешь в бюджете, кружкой пива. Но Джеймс встретил его на вокзале, обнял и произнес в общем-то двусмысленный комплимент: «Ты так изменился, что на улице я бы прошел мимо».
Брат, одетый согласно предписаниям Джеймса «респектабельно», выглядел зрелым мужем. В двадцать лет он старался вести себя как сорокалетний, и до известной степени это ему удавалось. Сдержанные манеры, невысокая широкоплечая фигура вызывали то впечатление устойчивости, которого Джойсу, высокому, узкоплечему, нервному, всегда недоставало. Позже, когда Станислаус из-за своих резких высказываний попадал в неприятности сначала в империи, а потом при Муссолини, друзья сравнивали его с Катоном. Для своего разгульного брата-Моцарта он стал добровольным стражем и необъяснимым контрастом.
Однако под солидным обличьем он еще долго оставался мальчишкой — встревоженным, выдающим неуклюжесть за мужественность, томящимся по сочувствию и признанию, интеллектуальному равенству, которых брат ему предоставить не мог.
Едва успев разместиться в комнатке, которую отвела ему добросердечная синьора Канарутто, Станислаус открыл дверь брату, заглянувшему посмотреть, как он устроился, и заодно известить его, что у них с Норой один чентезимо на троих, так что не осталось ли у него денег?.. На следующий день Джойс-младший заступил на должность в «скуола Берлиц», жалованья положили ему 40 крон, что равнялось 33 с половиной шиллингам в неделю. Он согласился, что Джеймс может использовать его жалованье на домашние расходы, и несколько недель оставался без денег, как только они выходили из кассы. Чтобы упростить процедуру, Джеймс просто подписывался в расходной книге за Стэнни и получал его деньги.
Прибавив это к 42 кронам Джеймса, они получали три фунта восемь шиллингов четыре пенса. Очень и очень приличная сумма, если тратить ее обдуманно, чего с Джойсом никогда не случалось. Ужины, пусть и в дешевом ресторанчике, где встречались местные социалисты, покупка книг, вина, пусть опять недорогого, и вернулся баланс на грани бедности — очевидно, в, давно знакомом состоянии Джойс чувствовал себя увереннее. Он одолжил у Станислауса брюки и обжился в них; Стэнни поначалу считал подобные веши нормой, затем стал чувствовать недовольство и под конец уже серьезно оскорблялся. Джеймс явно был уверен, что незачем устанавливать пределы самопожертвования ради гения, особенно ради семьи гения. Уважение и преданность Станислауса прорастали шипами возмущения и страданий.
Семейная жизнь вчетвером оказалась еще тяжелее, чем втроем. Они начали серьезно раздражать друг друга. Пьянство Джеймса отражалось на всех. Нора и Франчини-Бруни обрадовались было приезду Стэнни, потому что он теперь по вечерам стоически разыскивал брата и приволакивал его домой, хотя сначала должен был обойти все рабочие кабачки Читта-Веккиа. Для Джойса приезд брата не обернулся чудесным избавлением, скорее наоборот — он чувствовал, что вот-вот все уныло наладится и успокоится и та сеть, от которой он увернулся в Ирландии, вяжется теперь им самим для себя самого. Странно — ту же тоску, хотя и без семьи, описывает Стендаль, назначенный французским консулом в Триесте в 1831 году.
Когда же все было нормально, Станислаус томился, глядя на Джойса, Нору и Джорджо. Открытка, посланная им Кэтси Мюррей, описывала, как ему снова хочется услышать печальную сирену маяка Пиджн-хауз в туманную ночь. Больше всего его заботило то, что Джеймс почти перестал с ним говорить. Джеймс тоже писал тете Джозефине, что он, как и Ибсен, собирается уйти от жены, но скорее затем, чтобы многоопытная миссис Мюррей переубедила его — письмо отправлено 4 декабря через сутки после высылки «Дублинцев» Гранту Ричардсу для прочтения. Как это часто бывает, и не только с Джойсом, выписанное намерение стало блекнуть, успокаиваться и успокоилось совсем. Это был первый из двух серьезных кризисов его супружеской жизни.
Норе мог быть предъявлен очень длинный список обвинений — от равнодушия и приравнивания его к другим мужчинам до невежества и безвкусицы. С некоторым ошеломлением Джойс разглядел, что вместо этого рядом «совершенно здравомыслящая полностью аморальная оплодотворимая недоверяемая очаровательная трезвая ограниченная расчетливая равнодушная Weib[49]. Ich bin das Fleisch das stets bejaht» [50].
Вокруг этой квазицитаты не первое десятилетие толпятся джойсоведы и особенно джойсоведки. По крайней мере две объемистые монографии построены на ее толковании. Если бы сохранились мужские артикли, которые нетвердо еще знавший немецкий Джойс поставил сначала в рукописи, трудов было бы еще больше — открывается простор для толкований. Считается, что это один из ключей к женскому образу в творчестве Джойса. Но сейчас мы воспользуемся ею лишь как иллюстрацией.
Труднее всего было вынести равнодушие. Но Джойс явно не понимал пока и другого: любовь и свобода могут переходить в куда менее блистательные формы дома и семьи. Они находят проявление и там, где принять и понять их можно лишь при развитой душе и немалом интеллекте. Станислаус не понимал этого тоже, но принял удар на себя — на него жаловались и Джеймс, и Нора.
В январе 1906 года Франчини-Бруни предложил поселиться всем вместе и таким образом снизить расходы. На сбереженные деньги можно было обзавестись хоть какой-то мебелью, да и жить с семьей Франчини было веселее. 24 февраля Джойсы и Франчини перебираются на виа Джованни Боккаччо, 1, на окраину города, что, как ни странно, оказывается довольно удачным шагом. Правда, Джойсы по-прежнему ужинают не дома и иногда утаскивают с собой Франчини, которые сами не решались позволить себе такое мотовство. Джеймс все еще порой ускользал от Станислауса и напивался; Стэнни с омерзением разыскивал его и волок домой. Джойс во все горло распевал итальянские песни и особенно песенку болонских запивох: «Потерял ключи от дома, от парадной двери… Повтори-ка литр этого, получше!..» Кстати, и у Блума, и у Стивена тоже не будет ключей от домов, где они не хозяева — во многих смыслах сразу.
Временами Станислаус, разъярившись на Джеймса, упорно занимавшегося саморазрушением, втаскивал его во двор и начинал лупить, а Франчини кричал ему: «Не надо! Это бесполезно!» Однако со временем Станислаус научился сдерживаться: просто приволакивал брата домой и молча сгружал на супружеское ложе.
Чтобы как-то ослабить вдвойне мучительное чувство, которое не сравнить с классической ностальгией, Джойс устраивал совершенно цирковые забавы. Франчини, худенький и малорослый, с хохотом укладывался в коляску Джорджо и начинал вопить «уа! уа!», изображая младенца, а подвыпивший Джойс катал его по дворику и комично уговаривал не плакать. Их супруги и Станислаус терпеливо наблюдали, но иногда и смеялись. Или Джойс навещал таверну, которую держал сицилиец, у, которого была вытянута и искривлена шея, а одну ногу он подгибал к колену другой, отчего Джойс прозвал его II Cicogno, «Аист». Джойс его тоже очень забавлял, потому что рассказывал ему фантастические истории об Ирландии, особенно в подпитии. Он пил не так много, просто снимал запрет с веселья.
Сложности с Норой дополняли трудности, накапливавшиеся в работе над своими текстами. «Камерная музыка» переделывалась несколько раз. Затем Грант Ричардс умудрился потерять рукопись и запросил у Джойса вторую копию — только затем, чтобы вернуть в мае с предложением напечатать сборник за счет автора. Комментарии не нужны. Джон Лэйн из «Бодли Хед» вернул ее в июне, Хайнеманн в июле, Констэйбл в октябре. С «Дублинцами» все выходило иначе: рынок рассказов и новелл был чуть благоприятнее, и Джойс в декабре послал рукопись Гранту Ричардсу, надеясь на успех: с берегов Адриатики редко приходят сборники под названием «Дублинцы». Заинтригованный Ричардс просмотрел ее лично, с одобрительным отзывом передал ее редактору Филсону Янгу, и тот согласился, после чего 17 февраля 1906 года прислал Джойсу подписанный контракт на март. Около месяца Джойс блаженствовал. Ричардс поинтересовался его жизнью, и Джойс, едва скрывая нетерпение, ответил ему:
«Я преподаватель английского языка в школе Берлица в Триесте. Провел здесь шестнадцать месяцев, за каковое время изучил деликатную обязанность жить и поддерживать две других доверившихся мне души на годичное жалованье в 80 фунтов. Нанят обучить как можно быстрее английскому языку молодых людей этого города безо всяких задержек на элегантности и с получением взамен десятипенсовика на расходы за каждые шестьдесят минут работы. Не могу не упомянуть, что обучаю также баронессу. Перспективы — шанс получить за свою книгу или книги достаточно, чтобы побудить меня возобновить свою прерванную жизнь. Надеюсь, эти детали не утомили вас так, как они утомили меня. В любом случае я предоставил их вам только потому, что вы спросили о них».