55437.fb2
Удивление, которое продолжают вызывать и сама мисс Уивер, и ее работа в «Эгоисте», Вирджиния Вулф, описывавшая тот же эпизод, выразила в своей манере: «Аккуратное серое платье облегало и тело и душу; серые перчатки выровненно лежали возле тарелки, символизируя домашнюю прямоту; ее застольные манеры могли принадлежать хорошо воспитанной курице. Вести разговор не удавалось. Возможно, бедную женщину придавливало сознание, что мы сочтем содержимое коричневого свертка, полностью совпадающим с ее внутренним содержанием. Но как она тогда вообще могла войти в контакт с Джойсом и остальными? Как их скверна могла найти выход сквозь ее уста? Одному Богу ведомо. Она некомпетентна с деловой точки зрения и не понимает, какие меры следует принять. Мы оба взглянули на рукопись, как бы пытаясь оживить выражение наших лиц, но одинаковым образом. С тем она и отбыла».
Оставим на совести миссис Вулф эту оценку, тем более что супруги попытались честно выполнить взятое на себя. Прочитав роман, они решили публиковать его даже как часть, но встала та же проблема — где найти печатника. Лучшие типографы Англии с первого взгляда отказались и пояснили, что попадут под суд вместе с издателем. В 1919 году Вулфы все же вернули рукопись мисс Уивер. А когда они купили свою печатную машину, судьбы их уже разошлись далеко и Джойс был связан другими обязательствами.
Он продолжал надеяться на постановку «Изгнанников», о которой критика отзывалась весьма доброжелательно. «Таймс литэрари сапплемент» напечатала большой и хвалебный разбор Артура Клаттон-Брока, Десмонд Маккарти одобрил пьесу в «Нью стейтсмен», и приятель Джойса Сильвио Бенко поместил статью о ней в триестском журнале «Умана». Труппа в Дублине едва не поставила ее. В «Инглиш плейерс» некому было играть Ричарда Роуэна — Сайкс не мог одновременно играть главную роль и режиссировать. Он даже предложил ее Джойсу, но тот отказался: слишком тесной была связь автора с героем, чтобы обнажать ее на публике и в роли. Очень заинтересовался пьесой Стефан Цвейг, предложивший ее переводчице Ханне фон Меттал и позже способствовавший ее постановке в Мюнхене. Он написал Джойсу теплое и дружеское письмо, попросив о встрече. В печальной книге «Вчерашний мир» (1942) он отвел Джойсу целую страницу, начав ее вполне объяснимо: «Наиболее привлекали к себе мое внимание — словно меня уже коснулось предчувствие собственной будущей судьбы — люди без родины или, того хуже, те, кто вместо одного отечества имели два-три и по-настоящему не знали, кто к кому принадлежит. В углу кафе „Одеон“ обычно в одиночестве сидел молодой человек с маленькой каштановой бородкой; острые темные глаза за чрезвычайно толстыми стеклами очков; мне сказали, что это очень талантливый английский писатель. Когда через несколько дней я познакомился с Джеймсом Джойсом, он резко отверг всякую принадлежность к Англии. Он — ирландец. Хотя он и пишет на английском языке, однако думает не на английском и не желает думать на английском.
„Мне бы хотелось иметь язык, — сказал он мне тогда, — который стоит над всеми языками, язык, которому служат все другие. На английском я не могу выразить себя полностью, не придерживаясь тем самым какой-либо традиции“. Я это не совсем понимал, потому что не знал, что он уже тогда писал своего „Улисса“; он одолжил мне лишь свою книгу „Портрет художника в юности“, единственный экземпляр, который у него был, и маленькую драму… которую я тогда даже хотел перевести, чтобы помочь ему. Чем больше я узнавал его, тем больше он меня поражал своим фантастическим знанием языков; за этим круглым, крепко сбитым лбом, который при свете электричества светился, точно фарфоровый, были спрессованы все слова всех языков, и он играл ими по очереди самым блистательным образом. Однажды, когда он спросил меня, как бы я передал по-немецки одно мудрое предложение в „Портрете художника“, мы попытались сделать это вместе на итальянском и на французском; на одно слово он находил в каждом языке четыре или пять, включая диалектные формы, и знал все оттенки их значения до мельчайших нюансов. Какая-то нескрываемая печаль почти не оставляла его, но я думаю, что это чувство было именно той силой, которая способствовала его духовному взлету и творчеству. Его неприязнь к Дублину, к Англии, к определенным людям приняла в нем форму движущейся силы, реализующейся в его писательском труде. Но он, казалось, лелеял этот свой ригоризм; никогда я не видел его смеющимся или просто веселым. Всегда он производил впечатление затаившейся мрачной силы, и когда я его встречал на улице — узкие губы плотно сжаты, и шаг всегда тороплив, словно он куда-то спешит, — то я еще сильнее, чем в наших беседах, ощущал стремление его натуры защититься, внутренне изолироваться. И позднее я нисколько не был удивлен, что именно он написал самое сиротливое, самое „обездоленное“, словно метеорит, стремительно ворвавшееся в наше время произведение»[111].
«Инглиш плейерс» в сентябре начал новый сезон комедией Шоу «Профессия миссис Уоррен», запрещенной в Англии. Через две недели состоялась первая судебная битва Джойса и Карра, где суд признал требование Джойса о 25 франках совершенно законным и отверг встречный иск Карра о жалованье и возмещении расходов на основании того, что он соглашался играть бесплатно и его покупки не были сценическими костюмами, а были обычной одеждой для дальнейшей носки. Карру присудили еще и уплату 39 франков судебных издержек наряду с выплатой Джойсу 60 франков за беспокойство и расходы. Джойс воспел эту победу в песне на известный мотив «Долог путь до Типперери»: «ГК (генконсул. — А. К.) не литерэри!»
Припев:
Далее следуют еще два таких же милых куплета. Джойс и тут оказался предельно внимателен к деталям: Карр всюду представлялся офицером в отставке, но комиссован был всего-навсего рядовым.
У Жоржа Борака есть запись о том, что говорил Джойс за несколько дней до суда, 21 октября 1918 года. Как художник, он не признает ни малейшего смысла в политическом конформизме. Стоит подумать, что итальянский Ренессанс дал миру величайших творцов. В Талмуде сказано: «Мы, евреи, подобны оливе: отдаем наше лучшее, когда сокрушены, когда рушимся под тяжестью нашей листвы». Материальная победа есть гибель духовного превосходства. Ныне мы видим в древних греках наиболее культурную нацию. Но если бы Греция-государство не пало, кем стали бы греки? Колонизаторами и торгашами. Джойс пояснил, что как художник он против любого государства. Конечно, должно признать, что все его действия так или иначе контактируют с институтами. Государство концентрично, человек эксцентричен. Так и возникает вечная борьба. Монахи, холостяки, анархисты — все это одна категория. Естественно, он не может одобрить революционера, швыряющего бомбу в театре, чтобы убить царя и всех его детей. С другой стороны, разве государства ведут себя лучше? Ведь они топят мир в крови!
Джойс говорит об этом, столкнувшись с государственной машиной по такому, казалось бы, тривиальному поводу. Но малую победу одержать гораздо труднее, чем большую, и не стоит забывать, что все происходит в военное время, когда насилие узаконено — да и в королевском суде для Джойса все обернулось бы совсем иначе.
Воодушевленный «Плейерс» начал репетицию пьесы, выбранной Сайксом, — «Престольные в Хиндле» Стэнли Хоутона. Джойс считал ее рядовой коммерческой продукцией и, очевидно, был прав: ослабленная версия ибсеновского театра, вполне проблемная, но не слишком ранящая. Забегая вперед можно сказать, что у нее была долгая и успешная жизнь, четыре экранизации, две «немые» и две звуковые, ее смотрят до сих пор, и Хоутона она отчасти обессмертила. Но война вмешалась и тут. До ноябрьского перемирия оставалось совсем немного, когда в Германии началась революция: пожар докатился до Швейцарии и обернулся всеобщей забастовкой. Кантональное правительство немедленно поделило Цюрих на участки и ввело туда горных стрелков, которые не любили горожан и могли навести порядок ценой их жизней. Репетиции проходили на квартире миссис Тернер допоздна, и возвращаться приходилось пешком, через злые и усталые патрули. Вдобавок началась эпидемия той самой загадочной и свирепой инфлюэнцы, что убила во всем мире куда больше людей, чем мировая война. Убила она и одного из актеров. Постановка была отложена до декабря, убытки для маленькой труппы оказались значительными, и Джойс предложил вместо чисто английского репертуара многоязычный: взять три одноактные пьесы на итальянском, французском и английском. В декабре они все-таки сыграли спектакль, и в дивертисменте Джойс за занавесом спел «Неверного любовника» Джованни Стефани под гитару своего друга Руджеро.
Но скандал с Беннетом продолжался, и Джойс ввел в бой тяжелый калибр: он написал письмо о помощи самому премьер-министру Ллойд Джорджу. Секретарь премьера очень вежливо пожелал «Инглиш плейерс» всяческих успехов, но умолчал о прочем. Тогда Джойс написал сэру Хорэсу Рамболду, британскому министру в Берне, и пожаловался, что генеральный консул демонстративно бойкотирует их спектакли с мая этого года, оскорбительно пренебрегая самоотверженными усилиями подданных его величества. Ответа не было и оттуда. Второй иск к Карру тоже прошел скверно: он уехал из Швейцарии, и Джойс остался без решения. В декабре адвокат Джойса попросил переноса предварительного слушания, назначенного на следующий день, но юрист Карра настаивал. Смит заявил, что не слышал, как Карр произносил вмененные ему в вину слова. Сайкс настаивал на джойсовской версии ссоры, но Веттштейн без труда выяснил, что его при скандале не было. Роусон подтвердил, что Карр приказал ему выставить Джойса из консульства, но не мог точно сказать, какие эпитеты достались писателю. Дело выглядело очень неубедительным, адвокат советовал Джойсу забрать иск. Тот отказался.
Однако он понимал, что для труппы его присутствие может обернуться неприятностями; поэтому Джойс официально покинул ее, чтобы дать им возможность восстановить отношения с консульством. Вместе с ним «Инглиш плейерс» покинула удача: новый директор не сумел наладить дело, примирения не случилось, денежные проблемы росли. Но судьба послала Джойсу новый интерес, совершенно отвернувший его от прежних сложностей.
But loved has pitched his mansion in the place of excrement…[112]
Среди всех событий декабря 1918 года было еще одно, мало кому поначалу известное.
Осенью Джойс переехал на Университетштрассе, 29, и теперь возвращался из кафе пешком на новую квартиру. Невдалеке впереди шла молодая женщина. С прямой спиной, высоко держа голову, она едва заметно прихрамывала. Когда она повернула к подъезду, Джойс увидел ее лицо. Потрясение, испытанное в этот миг, было сродни тому, что он придумал для Стивена Дедалуса в «Портрете…». И причины были те же. Молодая женщина показалась ему той самой, что бродила в ручье на берегу Ирландского моря, ее он сделал воплощением красоты мира, «языческой Марией». Изумление сменилось ликованием: Джойс был суеверен, талисманами для него были и предметы, и люди. Совпадение не могло быть случайностью: оно было даром. Страсть, мгновенно вспыхнувшая в нем, тоже была подарком — от капризной судьбы.
Она жила по соседству, на Кульманштрассе, и он принялся выслеживать ее со всем пылом влюбленного художника. Девушка заметила это, но притворилась, что не видит поклонника. Потом пришло письмо на французском — пылкое, изысканное, настойчивое. Французский у Джойса был получше немецкого, и на нем он просил перестать пренебрегать им, признавался, что даже не знает ее имени, но она невероятно похожа на девушку, которую он знал в Ирландии шестнадцать лет назад… Ему кажется, что в ней течет еврейская кровь, пусть даже это не так, «ведь Иисус выношен во чреве матери-иудейки». Что до него, то он писатель, и его жизнь и судьба на том же переломе, что и у Данте, начавшего «Божественную комедию», и у Шекспира, околдованного «темной леди сонетов», но он несчастен — ему надо видеть ее.
Казалось бы, других вариантов развития таких романов нет. Они либо трагедия, либо эротический фарс. Для Джойса смешались оба пути, и первый и второй.
Марта Фляйшман, швейцарка. Это третий человек с такой фамилией в его жизни, и всегда они что-то для него значили. По материнской линии она происходила из бернского дворянства и гордилась этим. Отец был буржуа, и этим она не гордилась — более того, была крайне недовольна. Несколько лет назад она стала любовницей цюрихского инженера Рудольфа Хитпольда, и связь эта длилась до сих пор, вполне удовлетворительно для обеих сторон. Марта не работала, жила в квартире Хитпольда, много курила, читала дешевые романы и рассматривала себя в зеркало в разных нарядах. Ее мучило неутоленное тщеславие. Узнав, что Джойс весьма известен, Марта ответила ему, и так завязалась переписка, которую оба скрывали — он от Норы, она от Хитпольда.
Джойс был изыскан и романтичен; но письма старался подписывать так, чтобы подпись невозможно было опознать — латинские буквы заменял древнегреческими и т. д. Скорее всего, он забавлялся на свой обычный манер, пробуя выдумку для «Улисса». Отчасти Марта стала одним из прототипов хромоножки Герти Макдауэлл, за которой упоенно подглядывает Блум, отчасти — Марты Клиффорд, с которой у Блума роман по переписке, и он также пишет ей с греческими «е» вместо латинских. Видимо, влюбленность не мешала Джойсу понимать, что он уже не так молод и что в этой забаве изрядная доля горечи. В 1918 году он написал стихотворение «Банхофштрассе» — это название улицы, где за год до этого он был остановлен жестоким приступом глаукомы, который стал для него еще и печальным символом утраты юности и молодой любви.
Он старался увидеть ее на улице, в магазинах, подглядывал в окно гостиной, как она лениво разгуливает по комнатам. Второе письмо было мольбой о встрече. Жеманясь, она согласилась. Непохоже, что между ними произошло что-нибудь серьезное. Марта не слишком любила, когда до нее дотрагивались, отчего Хитпольд утешался еще с несколькими дамами. «Eine Platonische Liebe»[114], — кокетливо говорила она впоследствии о своей интрижке с Джойсом. Этой Навсикае нравится притягивать взгляды и возбуждать желания, но ни в чем большем она не нуждалась, да и Хитпольд был настороже, рисковать не стоило. Так длилось до 28 марта 1919 года, когда он подарил ей немецкий перевод «Изгнанников». Возможно, ему казалось, что она заполнит место, оставшееся в его душе после Амалии Поппер.
В свой день рождения, 2 февраля, Джойс прислал Марте экземпляр «Камерной музыки», и со своего любимого места на улице наблюдал, как она, довольная, разрезает обертку и усаживается на диван читать. Поэзия должна была окончательно покорить ее. Самое странное, что это случилось. Марта дала ему знать о своем желании встретиться вечером, и этот вечер они провели в студии Фрэнка Бадгена, при ханукальных свечах. Потом они долго не виделись, хотя и продолжали писать друг другу.
Закончилось все неожиданно и комично. Явился Рудольф Хитпольд. Фотография демонстрирует самоуверенного человечка с щетинистыми усами, заметно ниже Марты, чьей прелести снимок, увы, не передает, а нелепый наряд еще и умаляет. В санатории она лечилась от «нервных приступов», а вернувшись, вдруг рассказала любовнику о своей тайной переписке и с рыданиями обвинила во всем Джойса. Бадгену Джойс послал конспект своей встречи с Хитпольдом: «Утром — грозное письмо от мистера Блюстителя. Сестрица умирает. М. в психиатрической клинике или Nervenanstalt, но нынче возвращается и угрожает самоубийством. Выдала ему всю нашу переписку. Гневные жесты в мою сторону. Я и не знал, что она вернулась, и не видел ее с самого праздника свечей. Ну, я встал и отправился в Логово Льва. Долгая беседа, где я применил всю утонченную человеческую дипломатию, добросердечие, взаимопонимание, кротость, которая есть отвага, все блистательные качества сердца и ума, которые столь часто… Результат — стасис: Waffenstillstand, вооруженное перемирие».
Несмотря на циничный тон, Джойс не забывал ни одной женщины, вызвавшей у него сильные чувства. Марта будет всплывать в его памяти и текстах до конца жизни.
На день рождения он получил и другой подарок. Второе слушание по делу Карра закончилось тем, что адвокат уговорил Джойса отозвать иск. При отсутствии свидетелей вряд ли можно было рассчитывать на благоприятное решение. Джойс потом жаловался, что Блох поддался британскому давлению, но тот на самом деле добился для него существенного снижения судебных издержек до 180 франков, хотя Джойс отказался платить и их. Так что дело осталось открытым.
Видимо, считает Эллман, когда, с одной стороны, его донимала Марта, а с другой — грозно воздвигался Карр, Джойс работал именно над «Сциллой и Харибдой». В нем он использовал свои триестинские лекции о «Гамлете» и всё, что творилось вокруг них, добавив туда множество накопившегося в его непрестанном чтении. Скорее всего потому же сюда добавляется эпизод, которого у Гомера нет, зато он есть в «Одах» Горация — о Симплегадах, или Планктах, сталкивающихся скалах, через которые пролетают семь голубей, несущих Зевсу амброзию, один из которых непременно гибнет. Набрасываются «Сирены». Все это для того, чтобы изобразить Дублин куда полнее, чем это можно, сосредоточившись только на Стивене или Блуме.
Глаза то и дело болели, но Джойс не сдавался — он погрузился в несколько новых дел, требовавших немалой энергии и от более здорового человека. Например, убедил руководство городского театра поставить «Дидону и Энея» Перселла, но консульство теперь отказывало в одобрении всего, с чем было связано его имя. Тогда он предложил Сайксу добавить в репертуар «Вересковые поля» Эдварда Мартина. Он помнил пьесу еще по дублинской премьере 1899 года и считал ее в чем-то предшественницей «Изгнанников». Однако с всегдашним своим азартом уговаривал Сайкса уравновесить ее вещью, написанной в совершенно иной традиции, — «Землей желаний сердца», — хотя в труппе не было для нее достаточно актеров. Сайкс, повздыхав, принялся за «Моллюска» Хьюберта Генри Дэйвиса; ее Джойс считал дешевкой. Выражая свое презрение, он утащил посредине второго акта Фрэнка Бадгена в туалет и там выпил с ним. Он тяжело переносил упреки Норы, но отказаться от абсента не мог, хотя вина практически не пил. В январе 1919-го демобилизовался Оттокаро Вайс, и несколько вечеров прошли в веселом загуле.
А в апреле Джойс получил официальное извещение, что из-за неуплаты издержек по делу Карра суд открывает дело против него. Окончательно убедив себя, что это атака власти на художника, он решил сделать историю достоянием всего мира, для чего в апреле и мае написал Джеймсу Планкетту в британский МИД, Керрану в Дублин, двум делегатам ирландско-американской миссии в Париже, Хюбшу и Падрайку Колуму. Все письма под копирку подробно описывали ситуацию. Не говоря о деньгах впрямую, Джойс упоминал, что может стать беднее на десять тысяч франков. На деле было куда меньше — просто внушительная цифра придавала вес не таким уж серьезным обстоятельствам. Опытный Пинкер отказался подавать встречную жалобу, но встревоженный Колум и его жена принялись собирать деньги.
Пока Джойс ждал ответов или визита судебного пристава, ему удалось съездить на неделю в Локарно и найти очень нужный материал для «Сирен» и даже для едва начатой «Цирцеи». Ему рассказали о баронессе Сен-Леже, которая жила и делала кукол на острове Изола да Бриссаго на озере Лаго-Маджоре. Дескать, она «бестрепетно похоронила» семерых мужей, но признавалась лишь в троих. Неопределенное происхождение, шумные оргии и пренебрежение общественным мнением снискали ей те самые прозвища — «Сирены» и «Цирцеи». Словно бы в подтверждение, стены ее дома были расписаны сценами из «Одиссеи», а в одной из комнат висел гобелен с вытканной греческой надписью: «Хороший друг и хороший враг». В ответ на письмо Джойса о разрешении увидеть росписи баронесса с любимой собачкой у ног пересекла озеро на маленькой лодке. Огромная соломенная шляпа украшала ее голову. Подплыв, она прокричала: «Вы англичанин?!» — «Нет, — отозвался довольный Джойс, — ирландец!» Их пригласили в дом, Бадген уселся рисовать эвкалиптовую аллею, а Джойс отправился смотреть фрески. Они разочаровали его полностью: волосы сирен словно уложены берлинским парикмахером, а изможденный Улисс сидел, бросив лук на землю. Впрочем, в сходном эпизоде Блум тоже вымотан и грустен.
Баронесса была уже стара, однако Джойс видел в ее доме сундук, набитый книгами об извращениях, а на виду лежали непристойные письма. «Следы многих лет бродяжнической и неудовлетворенной жизни, — сказала она. — Жизни моего любовника-грека». Фото своего Улисса она держала у кровати — красивый парень с черной подстриженной бородой и «диким взглядом откуда-то из-под кожи лица». Книги и письма, подаренные ему, Джойс забрал, с немалым интересом выслушал рассказы баронессы, но решил, что не сможет их использовать. «Писатель никогда не должен писать о невероятном, — говорил он впоследствии Джуне Барнс. — Это для журналистов».
На следующее утро в Локарно Бадген, проснувшись, нашел только записку от Джойса — он возвращался в Цюрих. Разозленный Бадген подхватил чемодан и кое-как догнал его. Оказалось, Нора прислала телеграмму: «Надеюсь ты здоров письмо от Монро клиент желает вложить 5000 фунтов 5 % военного займа в тебя сердечно поздравляю жди письма Нора Джойс». Это могло означать, что он стал богатым человеком, а могло — новую неудачу. Он написал адвокатам в Лондон, что знает, кто его благодетельница, и просил узнать, следует ли ему по-прежнему хранить ее анонимность. Ему ответили, что в этом нет нужды. Тогда он и написал мисс Уивер, что ему тяжело общаться через адвокатов и он хочет, чтобы она прочитала все слова благодарности и восхищения, которых достойна эта удивительная женщина. Как бы ни складывались потом их отношения, она поддерживала его до конца его жизни, ничего не требуя, отказываясь от собственных замыслов, вознаграждая его за дар, не признаваемый пока остальными. Богатым она Джойса не сделала — для его родового дара проматывать все таких денег не существовало. Но он получил возможность быть бедным лишь по собственному желанию — чему и следовал красиво, изящно и решительно. Его похороны тоже оплатила она.
Теперь отдаленные последствия сутяжничества Карра могли его не волновать. Пристав уяснил, что собственного имущества почти нет, а мебель вся чужая. Он вознамерился забрать книги, но Джойс решительно воспротивился, заявив, что это его профессиональные принадлежности. Пишущую машинку он отстаивал еще решительнее, утверждая, что при такой болезни глаз она просто необходима. Пристав потребовал у «герра доктора» показать, сколько денег у него при себе. Из набранных по всем карманам 100 франков пристав конфисковал 50 и объявил дело закрытым.
Несколько дней спустя Колумы сообщили, что их приятель — миллионер Скофилд Тэйер, финансировавший знаменитый «Дайэл», узнал от них о его затруднениях и перевел ему телеграфом 700 долларов. Нора примчалась на репетицию «Инглиш плейерс» с этой новостью, Джойса начали поздравлять, а кто-то из актерских жен ехидно спросил: «Миссис Джойс, вы всегда вскрываете почту мужа?» Друг Тэйера, Д. С. Уотсон-младший, прислал 300 долларов, 200 из них Джойс отдал труппе на неотложные выплаты. А в июле они, как писал он Фрэнку, «были так добры, что приняли десять тысяч моих грязных франков с учетом моего прежнего хорошего поведения и незапятнанной репутации».
Беннета перевели в Панаму с повышением, Рамболда отправили послом в Польшу, но Джойс гордо считал это результатом своей отваги и несгибаемости. Много лет спустя группа оксфордских студентов пригласит Джойса выступить, и он позабавится, увидев среди подписей имя Ричарда Рамболда, сына сэра Хорэса. Приглашение не будет принято. В «Улиссе» появится сэр Хорэс Рамболд, предлагающий шерифу Дублина свои услуги в качестве палача — письмо содержит описание казней, в которых он оттачивал мастерство. Беннета и Карра он сперва сделал двумя солдатами, избивающими Стивена, но потом лишил их возможности бессмертия. «Циклопов», над которыми он сейчас работал, Джойс наполнил тем же неутихающим гневом. «Глава о циклопах, — писал он Бадгену, — будет любовно отлита в известной тебе форме. Фений… изливает свою душу о „саксо-ангелах“ в наилучшем фенианском стиле и с клоачной поносительностью поминает их индустриальный строй…»
Лондонские соратники прочитали «Сирен» и слегка забеспокоились. В середине июня Джойс получил письмо от Паунда, где тот недовольно указывал на избыточную «арстетику» и спрашивал, нельзя ли перевести Блума в фоновые персонажи, а Стивена-Телемака выдвинуть вперед. Но Джойс ответил, что Стивен его больше не интересует, потому что он «обрел форму, которая не меняется». Паунд возразил, что «совсем не требуется менять стиль в каждой главе», но Джойс не собирался делать никаких уступок. В дневнике Жоржа Борака есть запись от 18 июня о прогулке и беседе, когда Джойс слегка оправдывается: «Я закончил „Сирен“ за несколько дней. Работа большая. Написал эту главу на технических возможностях музыки. Собственно, это фуга со всеми музыкальными обозначениями: piano, forte, rallentando и так далее. В ней возникает и квинтет, как в „Мейстерзингерах“, моей любимой вагнеровской опере… Но странное дело — после того, как я исследовал все возможности музыки, я, лучший ее друг, потерял к ней всякий интерес. Увидел все трюки и больше не могу ими наслаждаться».
Оттокаро Вайсу он читал кусок из «Сирен» незадолго до того, как они вместе слушали «Валькирий» Рихарда Вагнера. Как раз там, где Зигмунд поет свою знаменитую любовную песнь «Winterstürme wichen dem Wonnenmond», «Сменились месяцем сладким зимние бури», Джойс вдруг обернулся к Вайсу и пожаловался, что вдруг стал замечать дурной вкус этой оперы и, кроме того, ее неправдободобие: «Сможете ли вы представить себе, что этот дряхлый герой-германец дарит своей девушке коробку шоколада?» В антракте Вайс пылко отстаивал своего любимого композитора, а Джойс мрачно слушал и затем ответил: «А вы расслышали музыкальные эффекты в моих „Сиренах“? Они получше вагнеровских!» — «Нет», — ответил пораженный Вайс. Джойс повернулся к нему спиной и молчал весь остаток спектакля.
Однако этим не кончилось — Джойс теперь продолжал ссориться с музыкой в прозе. «Цирцея» пародийно перекликается с «Валькириями» эпизодом, где Стивен в борделе так же напыщенно воздевает облупленную тросточку, как Зигмунд вырывает и поднимает меч, всаженный Вотаном в дерево. Но Вотанов меч сияет, тогда как Стивен, испуганный призраком матери, с воплем «Нотунг!» обрушивает ударом трости газовую люстру, и «сине-багровое пламя конца времен вырывается вверх, и в наступившей тьме рушатся пространства, обращаются в осколки стекло и камень». И Газовая Струя громко возвещает: «Пфук!» Джойс высмеивает патетическую сцену, где Зигмунд объясняет Зиглинде, почему он взял имя Вевальд, называет ее «Госпожа Допрос» — «Фрау Фрагенде». «Ноющий голод, женщин допросы нас в могилу сведут», — передразнивает он героическую лексику Зигмунда. А на концерте Ферручо Бузони он принялся шепотом объяснять Вайсу эротическую сущность каждого инструмента оркестра и довел до того, что тот громко расхохотался, к удивлению публики и возмущению Бузони.
Джойс ссорился со всем — друзьями, искусством, собственным здоровьем и даже погодой. И только со словом он всегда был в мире и военном союзе, в вечном походе против всех.
Бадген был единственным, кто восхитился «Сиренами». Мисс Уивер отозвалась о них весьма неопределенно и даже предположила, что«…на вашем слоге отразились все нынешние ваши неприятности; я имею в виду, что эпизод кажется мне не достигающим вашего обычного накала». Джойс ответил очень быстро:
«Дорогая мисс Уивер… вы написали мне, что последний отосланный эпизод кажется вам демонстрацией ослабления или некоего разжижения. Получив ваше письмо, я перечитал главу несколько раз. У меня ушло пять месяцев на ее написание, и всегда, когда я заканчиваю очередной эпизод, мой разум погружается в апатию, из которой, кажется, ни я, ни моя проклятая книга уже не выйдут. Мистер Паунд весьма поспешно известил меня о своем неодобрении, но я считаю, что его неодобрение основано на не совсем уместных представлениях и обязано главным образом разнообразию интересов его энергичной творческой жизни. Мистер Брок тоже написал мне, умоляя объяснить ему метод (или методы) моего безумия. Но они столь многообразны и меняются с каждым часом, от одного органа тела к другому, от эпизода к эпизоду, так что я, при всем моем уважении к его терпению критика, не смог и попытаться ответить…
Если „Сирены“ так неудовлетворительны, у меня мало надежды, что „Циклопы“ или более поздняя „Цирцея“ будут одобрены, и более того, для меня невозможно быстро писать эти эпизоды. Составные их части срастаются, только просуществовав друг с другом достаточно долго. Признаюсь, что книга эта чрезвычайно утомительная, но это единственная книга, которую я могу сейчас писать… Слово „опаляющий“ имеет для моего предрассудочного ума особое значение — не из-за какого-то качества написания или достоинства, но скорее из-за факта, что продвижение книги похоже на движение пескоструйного аппарата. Как только я упоминаю или включаю в него персонаж, я узнаю о его смерти или неудаче, и каждый последующий эпизод, связанный с некой местностью или видом искусства (риторикой, музыкой или диалектикой), остается позади, как выжженное поле. После того как я написал „Сирен“, я не могу больше слушать никакой музыки…
В подтверждение сказанного ранее прилагаю только что полученную вырезку из дублинской газеты, извещающую о смерти одного из персонажей эпизода…»
Нечто вроде временной смерти постигло и «Изгнанников». Стефан Цвейг сумел убедить мюнхенский театр поставить пьесу с очень популярной немецкой актрисой в роли Берты. 7 августа должна была состояться премьера, Джойсу даже нашли деньги на поездку в Мюнхен, однако получить визу было невозможно. Вечер этого дня Джойс, Нора и Оттокаро провели в доме Арнольда Корфа, премьера театра «Пфлауэн», дожидаясь звонка из Мюнхена. Говорили, разумеется, о пьесе, и Вайс поинтересовался, почему Берта смачивает платок слюной, чтобы вытереть сыну лицо. Джойс ответил: «Потому что так же кошка делает с котенком. Отношения матери и сына одновременно естественные и животные».
Наконец пришла телеграмма из Мюнхена, извещавшая о неудачном спектакле. «Fiasco», — сказал Джойс. Назавтра газета «Мюнхнер нойесте нахрихтен» опубликовала грубую рецензию, закончив ее тонкой тевтонской шуткой: «И весь этот шум из-за ирландского рагу?» «Мюнхен-Аугсбургер абендцайтунг» одобрила диалектические тонкости пьесы и оригинальный психологизм, но высказалась, что пьеса не для массовой публики. Джойс пересказал все это Бадгену, а всем интересовавшимся знакомым коротко отвечал: «Провал». Пусть лучше они узнают это от него, чем из газет. Но веры в пьесу он не потерял. Мисс Уивер он написал, что на успех премьеры могло повлиять что угодно: плохая погода, политические новости. Пьесу в конце концов сняли, однако управляющий труппой написал Джойсу, что успех был и что они были счастливы поставить ее первыми. «Берлинер тагеблатт», «Воссише цайтунг» и «Нойе фрайе пресс» публиковали совершенно противоречивые рецензии. Главный исполнитель к тому же заболел (Джойс утверждал, что бедняга не вынес силы его строк), но пьесу обещали включить в осенний репертуар. А немецкие зрители — ну, они, вероятно, шли на ипподром, но ошиблись адресом.
Тринадцатого сентября 1919 года Джойс отсылает «Циклопов» Паунду. Летом он много думал о возвращении в Триест, ибо Цюрих становился все скучнее; беженцы разъехались, климат совсем не подходил для его здоровья и особенно глаз, жизнь дорожала, да и целых четыре года в одном месте для Джойса было слишком долго. Он начинает собираться. Когда он помечает каждую свою книгу инициалами «I. I.» и укладывает в ящики, Джорджо вдруг протестует: «Не делай этого! Я же получу твои книги, когда ты умрешь, а на них уже твои инициалы!»
Тут подоспели новые неприятности — на сей раз из Англии. Секретарь Авторского общества написал «Инглиш плейерс» протест против постановки пьесы без согласия драматурга и без выплаты авторского вознаграждения. Драматургом, чьи права оказались нарушенными, оказался Джордж Бернард Шоу. «Плейере» играли его «Профессию миссис Уоррен», запрещенную в Англии за оскорбление общественной морали. Никаких актов, не разрешающих ставить эту пьесу в Европе, не существовало, в чем Джойс и предложил убедиться секретарю общества. Вдобавок Шоу написал, что лорд-канцлер позволил играть переработанную версию пьесы, которая была показана в Лондоне и могла быть представлена в Ирландии и других частях Британской империи, где у лорда-канцлера полномочий нет. Джойсу об этом сообщили, но он уже был меньше озабочен судьбой труппы и больше думал о возвращении к легкой жизни в Триесте.
Легкой она могла быть благодаря заботе Гарриет Уивер и щедрости миссис Маккормик. Но миссис Маккормик была весьма капризна, и в последний раз ее чрезвычайно рассердил отказ Джойса подвергнуться психоанализу у Юнга. Для Джойса это было немыслимо; на такую открытость он мог решиться только в литературе и для нее. Нору больше интересовало другое — какое белье может носить богатая и эксцентричная американка. Однако тут Джойс проявил поразительную неосведомленность.
Вряд ли его отказ был главной причиной разрыва с патронессой: грустнее всего, что он совпал с крушением дружбы с Оттокаро Вайсом.
В приближении отъезда они часто обедали вместе, а когда Джойс предлагал заказать бутылку белого получше, Оттокаро почти всегда отказывался, потому что не мог себе этого позволить. Однажды Джойс предложил платить за лишнюю бутылку и записывать ее в счет, чтобы потом Вайс мог возместить его расходы. Тот согласился, и несколько раз они с удовольствием пользовались этим маневром. Однажды утром, после приятного совместного вечера, Вайса разбудил почтальон со срочной открыткой от Джойса, извещавшего, что ему срочно нужны потраченные 50 франков. Не будет ли Вайс так добр немедленно перевести их ему? Накануне Джойс ни словом не обмолвился о такой нужде, и Вайс пренебрег указанной срочностью. Но все же встал, оделся и отправился в ссудную кассу Государственного банка, где заложил свои золотые часы и отнес вырученные деньги Джойсу, прямо домой. Молча вручил и тут же ушел.
Несколько дней Вайс избегал Джойса и все же решился на встречу. В кафе «Пфлауэн» он обнаружил Джойса, Нору, Бадгена и итальянца Марио Ленасси за одним столом. Поздоровался с Джойсом, и Джойс ответил. Остальные молчали и выглядели обескураженными. Вайс уселся с ними, но ему не предложили вина, а на вопрос: «Что-нибудь случилось?» — не дали ответа. Он сам заказал стакан «Фандан де Сьон», но молчание длилось. Тогда он расплатился, встал и ушел. Ленасси вышел вместе с ним и на улице спросил: «Что вы имеете против Джойса?» — «Ничего! — удивился Вайс. — Небольшое расхождение по денежному вопросу, только и всего. А что он имеет против меня?» Ленасси не ответил и вскоре попрощался.