55437.fb2
Джон С. Самнер, секретарь Нью-Йоркского общества предупреждения распространения порока, милый человеке мягкими манерами, в сентябре подал официальную жалобу. Собственно, Паунд и Куинн предполагали это и даже считали нужным убрать на время книгу из журнала, пока не выйдет весь текст, который защитит ее лучше всякого адвоката. Выдернутые из контекста части могли показаться чем угодно. Издательниц вызвали в суд, Куинн вызвался бесплатно защищать их, и это было благородно — журнал ему не нравился. Да и Андерсон с Хип тоже, и он пользовался взаимностью, хотя все старались не осложнять ситуацию враждебностью. Паунду примирить их не удалось.
Предварительные слушания состоялись в полицейском суде 22 октября. Дело передали в суд особой инстанции, и не помогли никакие попытки Куинна переквалифицировать его. Рушилось намерение дать Джойсу время напечатать книгу целиком, прежде чем будет принято решение. Удалось добиться нескольких отсрочек, но 14 февраля 1921 года суд все равно состоялся. Дело слушалось тремя судьями, а в зале сидело несколько сотен жителей Гринвич-Виллиджа, тогда богемной и артистической колонии Нью-Йорка.
Куинн прежде всего подверг сомнению компетентность суда, собирающегося решать такие вопросы. Ему было указано, что жюри вполне компетентно. Тогда он сделал сильный ход — вызвал свидетеля. И не одного.
Скофилд Тэйер, издатель знаменитого журнала «Дайэл», Филип Молер из Театральной гильдии, известный романист, философ и критик Джон Каупер Пойс объясняли суду, что «Улисс» — прекрасное и мощное произведение нового искусства, никоим образом не способное развратить умы молодых девушек (трудно поверить, но это была одна из наиболее неумолимых формул судебной оценки), что в нем воплотились категории учения великого доктора Фрейда. Фрейд был для судей не менее подозрителен, чем Джойс. Правда, Тэйер сознался, что он вряд ли напечатал бы «Навсикаю». И это очень неприятно совпало с самыми жесткими фрагментами, умело отобранными и зачитанными Самнером.
Один судья строго заметил, что подобное не должно было звучать в присутствии мисс Андерсон.
— Ведь она издатель, — усмехнулся Куинн.
— Сомневаюсь, что ей было известно значение того, что она издавала, — не сдавался судья.
Двое других судей сочли зачитанные отрывки попросту непонятными. Куинн обрадованно согласился — непонятное лучше непристойного. На замечание о нарушениях норм правописания и пунктуации он ответил, что у Джойса очень слабое зрение. Судьи решили, что заседание следует перенести, чтобы они смогли внимательно прочесть выпуск с «Навсикаей».
21 февраля заседание возобновилось, и Куинн выложил свой последний довод. Он говорил о том, как похожи судьба кубизма и прозы Джойса — уж о кубизме-то судьи что-то знали. Он настаивал, что эпизод скорее вызывает отвращение, чем развращает. Если даже Герти Макдауэлл и показывает свои трусики, то манекены на Пятой авеню выглядят намного откровеннее. Прокурор громогласно и гневно отклонил эти доводы, чем не преминул воспользоваться Куинн.
— Смотрите! — воскликнул он, показывая на оппонента. — Вот мое лучшее подтверждение. Вот доказательство, что «Улисс» не растлевает и не наполняет людей гнусными мыслями! Взгляните лучше на него! Он совершенно выведен из себя. Он хочет кого-нибудь ударить. Он не хочет кого-то любить. Это и делает «Улисс» — он сердит людей, но не толкает их в объятия каких-то сирен.
Судьи засмеялись. Куинн решил, что победа за ним, но к ним тут же вернулась суровость. Приговор гласил, что за публикацию непристойностей обе издательницы должны выплатить по 50 долларов штрафа. Разумеется, публикация романа приостанавливалась, и Куинн был вынужден признать, что «Навсикая» — самый непристойный эпизод книги, чтобы остальные не утяжелили приговор и не обернулись для Андерсон и Хип тюремным заключением.
На улице он сказал им:
— А теперь, бога ради, не печатайте больше непристойностей.
— И как же я узнаю, что это непристойности? — поинтересовалась Маргарет.
— Я точно не знаю, — вздохнул Куинн. — Но не печатайте их!
И издательницы, и их друзья предпочли бы тюрьму — не из экономии, а ради паблисити. Куинн постарался скорее умалить значение проблемы, чем добиться решения суда о ее сложной природе. В письме Джойсу он оправдывался, что с этими судьями другая тактика не сработала бы… Хотя процессом заинтересовались «Нью-Йорк таймс» и «Нью-Йорк трибюн», книжное издание «Улисса» стало еще сложнее. Изменений в тексте потребовал даже верный Хюбш, и так как Куинн, пока представлявший Джойса, отказался от них, появились формальные основания отклонить рукопись. «Бони и Ливрайт» не возобновляли разговора об издании. Джойс чувствовал себя все глубже загнанным в угол. Зайдя как-то в «Шекспир и компанию», поделиться своими несчастьями с Сильвией Бич, он сказал:
— Моя книга никогда не выйдет.
Сильвия задумалась.
— Послушайте, — сказала она. — Не окажете ли вы «Шекспиру и компании» честь выпустить вашего «Улисса»?
Несмотря на все, Джойс был удивлен и даже потрясен.
— Вы же понимаете, что эту книгу никто не купит, — сказал он.
— Понимаю, — ответила Сильвия. — Но стоит рискнуть.
— Я согласен, — ответил быстро пришедший в себя Джойс.
На следующий день, 5 апреля, Сильвия пригласила Адриенн, которая искренне обрадовалась, помогла обсудить с Джойсом условия издания и даже посоветовала лучшего из возможных в этой ситуации печатников — Морис Дарантьер, дижонский типограф, интеллигентный и предприимчивый человек, только что отпечатал для нее «Записки „Друзей книги“». Было решено изготовить тысячу экземпляров и все, что можно, побыстрее продать по подписке. Сотню нумерованных экземпляров на знаменитой голландской бумаге «Амстердам» или «Pro Patria», с автографом Джойса по 350 франков; еще полторы сотни на хлопковом верже д’Аркез с шероховатыми волокнами и необрезанными краями. За эти тома — тоже по 250 франков. Остальные на бумаге подешевле, но тоже изысканной — тряпичной, что позволяло установить цену в 150 франков. Роялти Джойса должны были составить 66 процентов от продажи нетто.
Когда компания выходила из квартиры, Джойс показал тростью на сынишку консьержки, игравшего на ступеньках, и сказал:
— Однажды этот парень станет читателем «Улисса».
Забавно было бы узнать, случилось это или нет.
В танцзале «Баль Булье» они отпраздновали соглашение. После они отправились в «Клозери де Лила», а по дороге Джойс развивал одну из своих любимых тем — силу слова, и в первую очередь слова английского языка. Примкнувший к ним молодой англичанин Артур Пауэр отстаивал магию французского, но Джойс неумолимо цитировал Библию на двух языках и сравнивал их. По пути в модный ресторан это звучало особенно завораживающе. Джойс кричал: «Как жалко звучит „Jeune homme, je te dis, leve-toi“ и как могуче „Young man, I say unto thee, arise“!»[128] «Улисс» был не в последнюю очередь написан о том, сколько может этот язык и чем он богат.
Вряд ли Сильвия Бич до конца представляла себе, что за миссию взвалила на себя, а подумать об этом перед изданием было уже некогда. Списавшись с Гарриет Уивер, она обрела бесценную помощницу — та пообещала ей прислать имена и адреса всех, кто в Англии когда-либо интересовался «Улиссом», а Джойсу перевела 200 фунтов как аванс в счет английских роялти, которые придут от английского издания, напечатанного с французского набора после распродажи ограниченного французского издания. То есть условия оказались даже выгоднее, чем у «Шекспира и компании». Удалось собрать обнадеживающе большое число потенциальных французских подписчиков, чему помогли Ларбо, Адриенн и Леон Поль Фарг, а в Америке старались Паунд и Роберт Макэлмон. Андре Жид подписался лично, Хемингуэй тоже сам прислал восторженную просьбу, Паунд обеспечил подписку Йетса, а нескольким сотням других был разослан четырехстраничный буклет с множеством хвалебных отзывов; Ларбо написал там: «С „Улиссом“ Ирландия совершает сенсационное возвращение в лучшую европейскую литературу».
Отозвались самые неожиданные люди — англиканский епископ, Уинстон Черчилль, ирландцы-революционеры, а из Триеста всего один человек, барон Ралли. Джойс желчно заметил, что если там найдется еще один, кто выложит 300 лир за книгу, можно ставить свечу святому Антонию.
Были и отказы, иногда довольно подробные, чуть ли не целые рецензии. Бернард Шоу написал, что читал куски «Улисса» и считает, что в них дана отталкивающая, но в общем верная картина Ирландии. Ему бы хотелось, чтобы их прочел каждый ирландец (Шоу тщательно оговорился — «ирландец мужского пола»), который сможет выдержать свое отражение в этом зеркале; сам он покинул Дублин в двадцать, но сейчас, в шестьдесят, видит, что там мало что изменилось. «По крайней мере кому-то хватило храбрости написать все это и утереть ирландцам нос…» Он добавил еще, что если мисс Бич полагает в своем энтузиазме, что найдется ирландец, особенно в его, Шоу, возрасте, решившийся заплатить такие деньги за книгу, она очень слабо знакома с его народом.
Джойс тем не менее был в восторге от его письма; к тому же он выиграл у Сильвии ящик шампанского, поспорив, что Шоу припомнит ему отказ «Инглиш плейерс» платить за постановку его пьесы. Шоу тоже припомнили его отказ подписаться — один только Паунд отправил ему дюжину укоризненных посланий. Но Шоу, по его словам, заботился о пенсах, а Паунду (то есть «фунту») предоставлял позаботиться о себе самом.
«Цирцею» перепечатывали несколько машинисток, но они фатальным образом отпадали — одна за другой. У первой отец перенес тяжелый приступ, и Джойс меланхолически отметил, что в напечатанном ею эпизоде описано именно это… Мисс Харрисон, жена служащего британского посольства, держалась дольше всех, но муж случайно глянул в рукопись, перечитал увиденное — и без слов швырнул в камин. Большую часть она все же успела спрятать и с множеством предосторожностей вернула Джойсу. Удалось сделать фотокопию недостающих страниц с раннего варианта, который прислали из Нью-Йорка, найти еще одну машинистку и завершить работу. Референтной группой стали мисс Уивер, Паунд, Ларбо, Элиот и Бадген; они первыми читали все законченные новые эпизоды. К этому времени было договорено, что Элиот и Ричард Олдингтон обсудят книгу с положительной и отрицательной сторон, но Олдингтон в «Инглиш ревью» за апрель 1921 года язвительно прошелся по тому, что казалось ему недостатками книги. Джойс против обыкновения удержался от скандала, полагая, что сейчас важна любая слава. Паунд, слегка остывший к «Улиссу» где-то посередине, вновь зажегся прежним восторгом, прочитав «Цирцею», и сравнил ее с «Адом» Данте.
Словом, Париж принял Джойса, а он его — «последний из человечных городов». Французская столица не мешала уединению, когда писателю того хотелось, а для общения преподносила ему известнейших людей того времени — он ужинал в компании Игоря Стравинского и Сергея Дягилева, после премьеры их балета. Он пришел позже всех и несколько раз извинился, что одет не по протоколу: опять не было приличного костюма, не говоря уже о смокинге. Потому же он пил больше обычного, чтобы скрыть досаду, и едва не пропустил момент, когда появился Марсель Пруст в толстой шубе (прием был в мае 1921-го). Хотя приглашение было послано, Пруста, известного агорафоба, не ждал никто. Джойса представили, и он со стаканом в руке уселся рядом с Прустом и не отходил от него до конца вечера.
Эпохальный разговор двух титанов передавали потом по-разному. Уильям Карлос Уильямс рассказывал, что Джойс сказал: «У меня каждый день головные боли. А глаза просто ужасные». Пруст отвечал: «Мой бедный желудок… Просто не знаю, что делать. Это убийственно. Думаю, что мне лучше уйти». Джойс вздохнул: «У меня то же самое. Надо попросить кого-нибудь отвезти меня домой. До свидания». — «Очаровательно, — сказал Пруст. — О, мой бедный желудок».
Есть еще несколько версий, более литературных и лестных для собеседников, но сам Джойс писал Бадгену, что их разговор состоял в основном из слова «нет» на трех языках. Пруст спросил его, не знает ли он какого-то герцога, Джойс отвечал «нет». Хозяйка дома спросила Пруста, читал ли он тот или этот отрывок из «Улисса». Пруст отвечал «нет». «Конечно, ситуация была ужасной. День Пруста лишь начинался, а мой подходил к концу».
Джойс не слишком восхищался Прустом. Стиль его не походил на то, что в записной книжке названо «аналитическими натюрмортами Пруста». Предложения Пруста, писал он, заканчиваются для читателя раньше, чем для автора. Завидовал Джойс по-настоящему только тому, что Пруст не испытывает никаких затруднений: комфортабельная квартира на площади Этуаль, со стенами, обшитыми пробкой для полной изоляции от звуков. А ему приходилось писать в комнате, куда то и дело заходили и выходили. Иногда ему казалось, что он не сможет закончить «Улисса» — не дадут. Но закончить «В поисках утраченного времени» не сумел как раз Пруст: он скончался 18 ноября 1922 года, и Джойс был на похоронах.
Пруст ли стал легендой Джойса, Джойс ли легендой Пруста — не имеет значения, потому что Джойс уже становился персонажем собственной мифологии.
«Дорогая мисс Уивер… можно собрать отличную коллекцию легенд обо мне. Вот несколько. Моя семья в Дублине верит, что я в Швейцарии разбогател во время войны, шпионя для обеих сторон. Триестинцы, видя, что я появляюсь из дома моего родственника, обставленного моей мебелью, каждый день на двадцать минут и иду в одном и том же направлении, к почтамту, затем возвращаюсь (я писал „Навсикаю“ и „Быков Гелиоса“ в ужасной обстановке), пустили слух, в который сами безоглядно поверили — что я кокаинист. Общим мнением в Дублине было (пока не появился „Улисс“), что я не могу больше писать, что я разорен и умираю в Нью-Йорке. Человек из Ливерпуля говорил мне, что слышал, будто я стал владельцем нескольких кинотеатров в Швейцарии. В Америке ходят или ходили две версии: что я аскетичен, как помесь далай-ламы с сэром Рабиндранатом Тагором. Мистер Паунд описывает меня как мрачного абердинского проповедника. Мистер Льюис рассказывал, что ему говорили, что я сумасшедший, у которого с собой всегда четверо часов, и никогда не разговариваю, разве что спрашиваю у соседа, который час.
<…> Я перечислил все эти мнения не затем, чтобы рассказать о себе, но чтобы показать вам, насколько все они путаны и нелепы. Правда же в том, что я совершенно обычный человек, не заслуживающий такого избытка росписи воображением. Далее следует мнение, что я искусно симулирую и изображаю квази-Улисса, „тощего иезуита“, самовлюбленного и циничного. Есть в этом некоторая правда, но она не является определяющей для моей натуры (как и для натуры Улисса), это всего лишь привычка выставлять изображение этих качеств, чтобы прикрыть мои хрупкие творения».
О нем рассказывали все причудливее, и жизнь Джойса интересовала все большее число людей, а журналисты выдумывали то, чего не могли узнать, — и о зеркалах, которыми он окружает себя, когда пишет, и о заплывах в Сене, и о том, что он спит в черных перчатках. Слава оказалась не так упоительна, как грезилось ему в начале века на дублинских улицах, долгими одинокими прогулками. К тому же опять начали одолевать болезни и житейские проблемы. Май завершился нетяжелым, но нудным приступом ирита, и закончился срок аренды квартиры. Здесь на помощь опять пришел друг. Валери Ларбо, уезжавший в Италию, оставил ему свою небольшую, но уютную и прекрасно обставленную квартиру на улице Кардинала Лемуана, 71, почти рядом с Люксембургским садом. Такое жилье могло быть у Джойса разве что сейчас, и то при условии, что законы об охране авторского права продолжали бы действовать. Ларбо, известный тем, что не любил никого принимать дома, удивил Париж, но не Джойса: 3 июня он въехал в чрезвычайно понравившийся ему дом. Для него это было еще одним доказательством его значимости. Ларбо, кстати, еще до этого сказал, что одна «Цирцея» могла сделать имя любому французскому писателю. Джойс тем не менее сухо заметил, что становится «монументом веспасианской[129] величавости».
Ободренный переменами, он почти закончил «Итаку» и «Пенелопу» и уже на новой квартире получил от Дарантьера и вычитал первые гранки «Сциллы и Харибды».
О работе Джойса над гранками можно написать самостоятельную книгу, хотя уже есть немало текстологических трудов, описывающих этот жутковатый процесс. Пять последовательных оттисков, несметное количество дополнений, неуклонное усложнение внутреннего монолога, все новые переплетения деталей. Постепенно и вся книга выросла на треть.
Он выматывал всех — и Дарантьера, и Сильвию, но добивался своего.
Гостей становилось все больше. Старые друзья, новые знакомые, ирландцы и американцы. Почти все уже были уверены, что видят гения. Один из них, выпускник и преподаватель Три-нити-колледжа Э. Дж. Левенталь, имел с Джойсом длинную и оживленную беседу о еврейских семьях, живущих в Дублине, — Цитронах, Абрамовичах, о Морисе Соломоне, враче-окулисте и вице-консуле Австро-Венгрии. Скоро стало понятно, что Джойса интересуют Блумы, и он с облегчением узнал, что все они давно покинули город… Левенталь, которому были показаны части рукописи «Улисса» со словами на иврите, высказал вежливые замечания по поводу путаницы в транслитерации, однако Джойс ему не поверил, и в результате ошибки перешли в окончательный текст. Позже Левенталь напечатал в Дублине одну из первых одобрительных рецензий на «Улисса».
Из американцев ближе других ему был Роберт Макэлмон, поэт и новеллист, женатый на богатой английской наследнице. Он с удовольствием тратил деньги тестя и из них около полутора сотен фунтов ежемесячно ссужал Джойсу, чтобы он мог работать над «Улиссом» и закончить его. Возврат кредита его не волновал. Джойса, впрочем, тоже. Джойс то и дело спрашивал его, как Бадгена, — что он думает о той или иной странице его книги. Но Бадген не был писателем, ревнующим к славе другого и заботившимся о своих произведениях; он вряд ли мог дать «суждение простака». Его очень мало интересовали сложности католицизма и буйство ирландской политики. Тем не менее они часто виделись и говорили. Джойс считал его интересным автором и даже находил сходство в их новеллистике. Его не слишком заботили другие писатели, он даже спрашивал Макэлмона, действительно ли Паунд и Элиот значительные авторы. Макэлмон весело отвечал: «Неужели, Джойс, это спрашиваете вы, сомневающийся во всем, даже в себе?»
Макэлмон стал отчасти соавтором романа: когда не удавалось отыскать машинистку для «Пенелопы», он взялся отпечатать текст, но рукопись была сложной сама по себе, а пометки Джойса густо заполняли все свободное пространство, и временами Макэлмон путал строки в монологе Молли; отчаявшись, он сказал себе, что в этом неорганизованном рассудке все равно нет никакого порядка, и оставил все как есть. Но потом он заметил, что Джойс не выправил его нечаянные переносы, и честно спросил его, заметил ли он что-нибудь. Джойс сказал: «Конечно, но согласился с тобой». Тем не менее, когда в 1925 году он упрекал в письме мисс Уивер, что печатник допустил изменения в «Поминках по Финнегану», Джойс издевался над рыцарственным отношением Макэлмона к Молли:
«Менял ли Фосетт эти слова? Там их два. Не имеет значения. „Кромвелирование“ и… О, да! „Бисексцикл“. Такая куча. Надеюсь все же, что поменял. О крысы! Стиль такая дурацкая штука!.. (С извинениями в адрес мистера Роберта Макэлмона)».
Несколько раз ему и Ларбо случалось выпивать вместе, и в их компании возник молодой и брутальный черноусый американец с рекомендательным письмом от Шервуда Андерсона. Звали его Эрнест Хемингуэй, он был беден, носил в обеих ногах «кучу ржавых шурупов и гвоздей» от немецкой шрапнели, писал рассказы и подрабатывал репортерской работой. Появился и Сэмюел Рот, очень интересный поэт, удостоившийся искренних похвал Э. А. Робинсона. Джойс, по всегдашнему интересу к евреям, благосклонно отнесся к нему и внимал восторгам Рота по поводу его прозы без обычной подозрительности. (Знал бы он, что Рот станет первым его «пиратом», издав куски «Улисса» без разрешения автора! Сильвии Бич придется потратить много сил, чтобы справиться с этим, — понадобится даже так называемый «Международный протест» 1927 года, где уважаемые и известные литераторы высказывались против публикации. С другой стороны, это помогло издательству «Рэндом хауз» добиться отмены цензурного запрета на роман.)