55457.fb2
В 1907 г., в ответ на просьбу студенческой молодежи Римского университета, которая готовилась к чествованию 100-летнего юбилея со дня рождения Гарибальди, А. М. Горький, проживавший тогда на Капри, рассказал, при каких обстоятельствах он впервые услышал имя Гарибальди.
«В первый раз я услышал это великое и светлое имя, — писал Горький, — когда мне было 13 лет. Я служил тогда кухонным мальчишкой на пассажирском пароходе… Когда выпадал свободный часок, я шел на ют. Там собирались пассажиры третьего класса: крестьяне и рабочие. Кто сидя, кто стоя, плотной кучкой слушали они тихий и спокойный рассказ одного пассажира. Я тоже стал слушать. — Звали его Джузеппе, по-нашему Осип, а фамилия его была Гарибальди, и он был простой рыбак. Великая у него была душа, и он видел горькую жизнь своего народа, которого одолели враги. И кликнул он клич по всей стране:,Братья, свобода выше и лучше жизни! Подымайтесь все на борьбу с врагом, и будем биться, пока не одолеем!“ И все послушались его, потому что видели, что он скорее трижды умрет, чем подастся. Все пошли за ним и победили…» [1].
Этот рассказ Горький услышал в 1881 г., за год до смерти Гарибальди. Но легенда о нем уже существовала в России задолго до того. Немецкий историк Макс Неттлау в написанной им биографии Михаила Бакунина приводит воспоминания русского революционера о Гарибальди, в которых сообщается, что в период знаменитой кампании Гарибальди в Сицилии и Неаполе Бакунин находился в сибирской столице — Иркутске и все население Иркутска, почти без исключения — торговцы, ремесленники, рабочие, даже служащие, — стало страстным сторонником свободы. Далее автор мемуаров сообщает, что в 1860–1861 и 1863 годах, когда сильные волнения охватили русское сельское население, немало крестьян России и Малороссии ожидали прихода Гарибальди.
Как и в других странах мира, в России бытовала легенда о Гарибальди. Русским крестьянам Гарибальди представлялся сверхчеловеческим героем, который сможет освободить все народы, находящиеся под гнетом притеснителей. В 1864 г. в России распространилась молва, не имевшая никаких оснований, что Гарибальди якобы готовится к высадке в Одессе, чтобы там провозгласить республику. Абсурдный проект, который показывает, что живуче было и неправильное представление о Гарибальди.
В действительности Гарибальди был совсем иным человеком, чем некоторые рисовали его. Он не был сверхъестественным, но человеком, как и все другие, — со своими достоинствами и недостатками. Вся его сила заключалась в том, что он был человеком из народа, любил народ и знал, как выражать его стремления.
Первым, кто понял эту основную характеристику Гарибальди, был Александр Герцен. Сравнивая Гарибальди с Мадзини, он писал в «Былом и думах»:
«Что Гарибальди лучше знал массы, в этом я совершенно убежден. Маццини… глубоко знал одну сторону жизни;…но с народом… с этой густой толщей, идущей до грунта, т. е. до полей и плуга…он никогда не был в сношениях; а Гарибальди не только в Италии, но везде он жил с ними, знал их силу и слабость, горе и радость; он их знал на поле битвы и средь бурного океана…» [2].
Для официальной итальянской историографии, зависимой от правящей буржуазии, Гарибальди был «детским» героем, наделенным моральными добродетелями, но наивным до смешного и совершенно лишенным политической проницательности. В этом мнении нет ничего верного. Напротив, политическая дальнозоркость у Гарибальди почти всегда была более ясной, чем у многих государственных деятелей его времени, и он действовал, стараясь прочно опираться на твердую почву, избегая опасных авантюр. У него была своя идеология — непоколебимая и точная, которая сформировалась под влиянием постоянного контакта с массами и с представителями революционного движения. Основные ее положения были те же, что и у наиболее передовых течений революционной буржуазии: принцип национальности; республиканская система; социальная справедливость; мир; прогресс и благополучие народа как конечная цель. Но человек дела, он в своей деятельности придерживался двух основных правил: превосходство действий над мыслями и подчинение принципов потребностям обстоятельств. Вот почему он, республиканец, стал под знамя монархии; демократ — допускал диктатуру; сторонник мира, он сражался на войне. Это не было противоречием в его поведении. Напротив, в этом строгая и последовательная логика всего итальянского Рисорджименто.
Борец итальянского народа, Гарибальди любил и другие народы мира, в частности русский народ, в котором он предвидел политического и социального обновителя и звезду будущего.
В 1864 г., в Лондоне, он вместе с Мадзини поднимал бокал «за юную Россию, за новый народ, который, освободившись и одолев Россию царскую, призван играть великую роль в судьбах Европы». Предвидение, которое осуществилось; и если Европа пользуется независимостью и свободой, то, по большей части, благодаря героизму и жертвам новой России, граждан великого Советского Союза.
Чтобы познать истинного Гарибальди, лучший способ — чтение его «Мемуаров». В них советские люди увидят человека, идеи и чувства которого не отличаются от их собственных: любовь к родине, к своему народу, гуманность и мир. Нам, итальянцам, хорошо известны любовь и уважение, которые вызывало имя Гарибальди в России XIX в. и вызывает в Советском Союзе наших дней. И вместе с советскими читателями мы радуемся важному факту — первому комментированному изданию на русском языке в серии «Литературных памятников» мемуаров Гарибальди. Выход в свет этого издания, так скрупулезно подготовленного советскими учеными, является новым доказательством того, что традиции дружбы между народами наших стран, заложенные более века тому назад революционерами России и Италии, ныне живут и укрепляются на радость всем людям доброй воли на земле.
Стефано Канцио[3].
Я прожил бурную жизнь, в которой было и хорошее и плохое, как, наверное, у большинства людей. Я всегда стремился к добру — для себя и для себе подобных; если же мне случалось совершить нечто дурное, то это было сделано, конечно, ненамеренно. Я ненавижу тиранию и ложь и глубоко убежден, что в них главный источник всех зол и испорченности рода человеческого.
Поэтому я являюсь приверженцем республиканского устройства, достойного честных людей, устройства естественного, отвечающего желаниям большинства и потому не нуждающегося в том, чтобы его навязывали с помощью насилия или обмана.
Будучи терпимым и не фанатичным, я не стал бы навязывать силой свой республиканизм, например англичанам: если они довольны правлением королевы Виктории[4] — пусть так и будет, и в этом случае их правительство должно считаться республиканским. Оставаясь республиканцем, я все более убеждаюсь в необходимости временной справедливой диктатуры для тех народов, которые, подобно народам Франции, Испании и Италии, стали жертвами самого пагубного политиканства.
Все рассказанное мною в мемуарах может послужить истории, ибо я был непосредственным свидетелем большинства упоминаемых мною событий.
Я не поскупился на похвалы тем, кто пал в битвах за свободу. Большую сдержанность я проявил к живым, особенно к моим соратникам. Если же мне приходилось говорить о тех, кто нанес мне оскорбление, вызвавшее справедливое негодование, то я старался сначала умерить свой гнев.
Всем, что я написал, я особенно боролся с духовенством[5], ибо в нем я всегда видел основу всякого деспотизма, всякого порока, всякого несчастья. Священник — это олицетворение лжи, но от лжеца недалеко до вора, от вора — до убийцы, и я мог бы найти у духовенства и другие подобные качества. Многие, и я в том числе, полагают, что благодаря росту образования, человечество освободится от язвы духовенства. Но те привилегированные, которые правят миром, разве не образованны они? И однако они оставляют мир в порабощении. Говорят: «свобода для всех»[6]. И такое мнение распространено даже среди народов с хорошим управлением. Но неужели свобода и для этих пиявок, шакалов, убийц — духовенства? Ведь оно — худшее порождение зла, зачумленная сорная трава человечества, ведь от него еще несет запахом сожженного человеческого мяса. Опора тронов, оно преуспевает там, где властвует тирания, подчиняя себе голодные толпы рабов. Но в свободных странах духовенство полагается лишь на свободу, не требуя ничего больше — ни привилегий перед законом, ни субсидий. Рептилиям достаточно свободы: ханжи и тупицы не видят недостатки современного мира, а мошенникам, заинтересованным в сохранении невежества и суеверий масс, всегда будет раздолье.
Быть может, меня обвинят в пессимизме. Но у кого хватит терпения прочесть то, что я написал, простят мне: я закончил ныне 65 год жизни, и после того, как в течение большей части моей жизни я верил в улучшение человеческого рода, теперь, когда я вижу столько страданий и испорченности в этом так называемом цивилизованном веке, меня охватывает глубокая горечь.
Из-за слабеющей памяти, я, возможно, забыл упомянуть кого-либо из заслуженных и близких мне людей. Среди хирургов, которые от Монтевидео до Дижона делили со мной тяготы военных кампаний, я назову следующих: Одичини, хирурга монтевидеоского легиона, который, благодаря своим незаурядным профессиональным способностям, оказал большую помощь воинам — нашим соотечественникам; моего дорогого друга Рипари, бывшего вместе со мной в 1849 г. в Риме, где он лечил мою рану. Главный хирург экспедиции «Тысячи», он со свойственным ему энтузиазмом и высоким умением выполнил трудную и благородную миссию. При Аспромонте[7], благодаря самоотверженным усилиям хирургов Рипари, Базиле и Альбанезе, мне была сохранена правая нога и, быть может, — спасена жизнь.
Бертани был главным хирургом отрядов, которыми я командовал в 1859 и 1866 гг. Его исключительные способности как руководителя и как хирурга неоспоримы. В 1867 г. он отличился также в несчастном сражении при Ментане. Выдающиеся профессора — Патридж, Нелатон и Пирогов[8] проявившие ко мне бескорыстное внимание, когда я был в опасном состоянии, доказали, что для добрых дел, для подлинной науки нет границ в семье человечества. Я должен принести благодарность дорогим докторам Прандина, Чиприани, Риболи и доктору Пасторе. Будучи во Франции, главный хирург Вогезской армии доктор Риболи страдал от тяжелой и изнурительной болезни, и все же он не прекращал своей полезной деятельности.
Воздавая должное личным заслугам моих товарищей, я не претендую, конечно, на непогрешимость, и если мною допущена неточность, то это сделано, повторяю, без всякого умысла.
Я предоставляю здравомыслящим людям судить о том, является ли нормальным современное состояние общества (4 июля 1872 г.). Ветры еще не очистили воздух, отравленный зловонием трупов, а уже начинают подумывать о реванше. Люди страдают от всевозможных бед: голода, наводнений, болезней. Но разве это важно? Все вооружаются до зубов, все становятся солдатами! А духовенство? Это подлинный бич божий! В Италии оно держит трусливое правительство в состоянии самого жалкого унижения и преуспевает из-за испорченности и нищеты низов! Во Франции оно подталкивает к войне несчастный народ этой страны. А в Испании дело обстоит еще хуже: подстрекая к гражданской войне, духовенство возглавляет банды фанатиков и сеет повсюду ненависть.
Мы преданы миру, праву и справедливости. И все же нам приходится в заключение вспомнить слова одного южноамериканского генерала: «La guerra es la verdadera vida del hombre!» [9].
Прежде чем начать рассказ о моей жизни, я должен упомянуть о моих добрых родителях, чьи душевные качества и любовное ко мне отношение имели большое влияние на мое воспитание и физическое развитие.
Отец мой[10], сын моряка и с раннего детства сам моряк, не обладал, конечно, теми познаниями, которые украшают в наше время людей его звания. В молодости он служил на кораблях моего деда, а потом стал водить собственные суда. Ему пришлось испытать немало превратностей судьбы, и мне нередко приходилось слышать рассказы отца о том, что он мог бы оставить нас более обеспеченными. Однако я глубоко благодарен ему и за то, что он оставил мне, ибо глубоко убежден, что отец не пожалел ничего для моего воспитания, даже в то время, когда он находился в стесненных обстоятельствах и когда воспитание детей при его весьма скромном достатке было, конечно, тяжелым бременем.
Если мой отец не дал мне более разностороннего воспитания, не обучал меня гимнастике, фехтованию и другим физическим упражнениям, то в этом виновато само время: тогда под влиянием наставников из духовенства предпочитали делать из молодых людей скорей монахов и законников, чем достойных граждан, обученных полезному и мужественному делу и способных служить своей обездоленной стране.
Впрочем отец горячо любил своих детей и потому боялся, как бы их не привлекло к себе военное поприще.
Эти опасения моего дорогого отца, порожденные чрезмерной привязанностью, — единственное, что я могу поставить ему в упрек. Ибо из страха, что я слишком молодым столкнусь с трудностями и опасностями моря, он до пятнадцати лет, вопреки моим склонностям, не позволял мне заняться мореплаванием.
Это не было мудрым решением. Ныне я убежден, что моряк должен приобщаться к своему занятию с самого раннего возраста, если можно еще до восьми лет, руководствуясь в этом прежде всего примером лучших мореплавателей — генуэзцев и особенно англичан.
Нужно признать порочной систему, при которой молодых людей, решивших посвятить себя мореплаванию, обучают в Турине или Париже, а затем, когда им уже минет двадцать, посылают на корабли. Я считаю более разумным, чтобы они обучались на кораблях и одновременно практиковались бы на них в мореплавании.
А моя мать! Я с гордостью утверждаю, что она могла служить образцом для матерей, — думаю, что этим сказано все.
Одним из самых тяжких огорчений моей жизни было то, что я не смог скрасить последние дни моей доброй родительнице, которой моя скитальческая жизнь доставила столько горестных минут.
Быть может, она относилась ко мне с чрезмерной нежностью. Но не обязан ли я ее любви и ее ангельскому характеру тем немногим, что есть во мне хорошего? Не обязан ли я ее добросердечию и любви к ближнему, ее милосердию и искреннему состраданию к несчастным и страждущим той любовью к родине, быть может и недостаточной, которая привлекла ко мне симпатии и привязанность моих несчастных, но достойных соотечественников?
Я отнюдь не суеверен, но нередко в самые трудные минуты моей беспокойной жизни, когда я выходил невредимым из ожесточенных сражений или океанских бурь, мне являлась моя обожаемая мать — преклонившая колени перед ликом Спасителя и молящаяся за жизнь порожденного ею… И хотя я мало верю в силу молитвы, я бывал тронут ею, становился счастливым или менее удрученным!
Я родился 4 июля 1807 г. в Ницце, в глубине гавани Олимпио, в доме над морем. Мое детство я провел, подобно другим детям, среди игр, смеха и слез, обнаружив большую склонность к забавам, чем к учению.
Я не воспользовался должным образом теми заботами и расходами, на которые пошли мои родители, чтобы воспитать меня. В моей юности не случилось ничего особенного. У меня было доброе сердце, и следующие случаи, как бы они ни были незначительны, подтвердят это.
Однажды я поймал кузнечика. Принеся его домой, я начал играть с ним и оторвал бедняге ногу. Я так опечалился, что, запершись в комнате, долго и горько плакал.
В другой раз мы были на охоте в Варо с моим двоюродным братом. Я остановился у края глубокой ямы, в которой обычно вымачивали коноплю и в которой какая-то бедная женщина тогда стирала белье. Не знаю, каким образам эта женщина упала головой в воду и стала тонуть. Хотя я был тогда еще ребенком и к тому же мне мешал ягдташ, я бросился в воду и спас ее. Впоследствии всякий раз, когда речь шла о чьей-либо жизни, я никогда не медлил с помощью, даже с риском для самого себя.
Моими первыми учителями были два священника. Я думаю, что своим низким культурным и физическим уровнем итальянцы обязаны главным образом этому вредному обычаю[11]. О моем третьем учителе, синьоре Арена, преподававшем мне итальянский язык, каллиграфию и математику, я сохранил теплые воспоминания.
Если бы я был более рассудительным и мог предположить, что в будущем мне придется общаться с англичанами, я старательнее изучал бы их язык, в чем мне мог помочь второй учитель, отец Джауме, свободный от предрассудков священник, великолепно знавший прекрасный язык Байрона.
Мне всегда было досадно, что я не изучил как следует английский язык, когда у меня была такая возможность; эту досаду я испытывал снова всякий раз, когда жизнь сталкивала меня с англичанами.
Своими немногими познаниями я обязан синьору Арена, человеку светскому; я навсегда сохранил к нему чувство благодарности, особенно за то, что он обучал меня родному языку и римской истории.
Отсутствие серьезного обучения, в том числе отечественной истории — порок, присущий всей Италии, но особенно он дает о себе знать в Ницце, пограничном городе, который, к несчастью, столько раз оказывался под французским владычеством.
В моем родном городе, даже во времена, когда писались эти строки (1849), немногие сознавали себя итальянцами. Большой наплыв французов, распространение диалекта, весьма похожего на провансальское наречие, и бездействие правителей, для которых народ существует только для того, чтобы грабить его и брать его сыновей в солдаты, — таковы причины, делавшие жителей Ниццы совершенно безразличными к патриотическому движению и облегчившие духовенству и Бонапарту в 1860 г. возможность оторвать эту прекрасную ветвь от материнского ствола[12].
Итак, своими скромными познаниями в итальянском языке я отчасти обязан этому первому знакомству с отечественной историей, а также моему старшему брату Анджело, который, находясь в Америке, настойчиво советовал мне изучать этот прекраснейший из языков.
Повествование об этом первом периоде моей жизни я закончу коротким рассказом об эпизоде, явившемся предвестником будущих приключений.
Устав от школы, измученный постоянным пребыванием в четырех стенах, я предложил однажды нескольким моим сверстникам бежать в Геную без определенной цели, но в сущности для того, чтобы попытать счастья. Сказано — сделано. Мы берем лодку, запасаемся кой-какими припасами и рыболовной снастью, и вот — лодка плывет на восток. Мы были уже в море у Монако, когда нас настиг какой-то корсар, посланный вдогонку моим добрым отцом, и привел нас, совершенно пристыженных, домой.
Нас, беглецов, выдал аббат. Посмотрите, какое сочетание: аббат, будущий священник, помог, возможно, моему спасению, а я в своей неблагодарности поношу этих бедных священников. Как бы то ни было, духовенство — это обманщики, я же посвятил себя святому культу истины.