55457.fb2
Бурбонцы, насчитывавшие примерно две тысячи человек и имевшие хорошую артиллерию, видя на нашей стороне лишь кучки людей не в форме, похожих на крестьян, смело выслали вперед отряд берсальеров под прикрытием двух артиллерийских орудий. Подойдя к нам на расстояние ружейного выстрела, они открыли огонь из карабинов и пушек, продолжая к нам приближаться. С нашей стороны был дан приказ «Тысяче» не стрелять, пока враг не подойдет совсем близко. Однако, когда храбрые лигурийцы, имея уже одного мертвого и несколыких раненых, дали сигнал горном, протрубившим американскую зорю, неприятель остановился, как по волшебству. Он понял, что имеет дело не только с отрядами пиччиоттов, и его части с артиллерией стали отступать. Впервые страх перед «флибустьерами»[308] охватил солдат деспотии. Теперь «Тысяча» пошла в атаку. Впереди — генуэзские карабинеры и с ними отряд избранной молодежи, жаждущей поскорей сразиться с врагом. Целью нашей атаки было обратить неприятельский авангард в бегство и овладеть двумя пушками; это было исполнено с усердием, достойным лучших борцов за свободу Италии. В наше намерение совсем не входило атаковать сильнейшие — позиции бурбонцев, занятые большими силами. Однако кто мог остановить горячих и отважных волонтеров, когда они бросились в атаку на врага? Напрасно горнисты трубили сигнал «стой». Наши его не слышали или поступили так, как Нельсон в битве при Копенгагене[309]. Итак, наши были глухи к сигналу и продолжали наступление на авангард неприятеля со штыками наперевес, пока тот не соединился со своими главными силами. Нельзя было терять ни минуты, иначе наша кучка храбрецов была бы обречена на гибель. Немедленно было начато всеобщее наступление. Весь корпус «Тысячи», к которому примкнули отважные сицилийцы и калабрийцы, ускоренным маршем двинулся на разгром врага. Неприятель оставил равнину и сгруппировался на высотах, где находились его резервы. Он стойко держался и защищал свои позиции с упорством и смелостью, достойными лучшего применения.
Самым опасным был наш переход по открытому месту через волнистую равнину, отделяющую нас от врага. Здесь на нас дождем сыпались артиллерийские снаряды и пули. Многие мои люди были ранены. Но когда наконец мы достигли подножья Римской горы, то оказались почти в безопасности. Здесь «Тысяча», несколько уменьшившаяся численно, соединилась со своим авангардом. Положение наше было критическим: мы должны были победить. С этим твердым намерением мы под градом пуль стали подниматься на первый уступ горы. Не припомню, сколько было таких уступов, но прежде чем добраться до вершины, пришлось преодолеть немало таких террас и идти в гору почти без всякого прикрытия под убийственным огнем. Приказ — как можно меньше стрелять — был вызван плохим качеством затворов наших ружей, которыми нас снабдило сардинское правительство. Они почти не стреляли. В этих условиях нам оказали неоценимую услугу мужественные сыны Генуи. Вооруженные отличными карабинами и опытные в стрельбе, они поддержали честь нашего оружия. Пусть это послужит хорошим уроком итальянской молодежи; пусть она убедится, что ныне на поле брани недостаточно одной храбрости, а надо уметь хорошо владеть оружием и знать еще многое другое.
Калатафими! Когда я, переживший сотню сражений, буду при последнем вздохе и мои друзья увидят на моем лице гордую улыбку — то знайте, что, умирая, я вспомнил тебя, ибо не было битвы славнее. «Тысяча» — эти достойные представители народа в простом гражданском платье — с героическим хладнокровием атаковала одну за другой чудовищные позиции врага, солдат тирании в блестящей форме с аксельбантами и галунами и обратила их в бегство! Не забыть мне никогда эту горсточку юношей, которые, боясь, что меня ранят, окружили меня непроницаемой стеной, теснясь друг к другу, чтобы защитить своими драгоценными телами. Если я пишу сейчас, взволнованный до глубины души этими воспоминаниями, то имею полное основание! Разве не мой долг напомнить Италии хотя бы имена погибших отважных бойцов? Монтанари, Скиаффино, Серторио, Нулло, Виго, Тюкери, Тадеи и еще много других, имена которых я, к своей скорби, забыл.
Как я уже отмечал, южный склон Римской горы, на которую нам нужно было подняться, состоял из террас, земля которых используется в этой горной местности земледельцами. Мы быстро поднимались по обрывистому краю террас, тесня врага и останавливаясь, чтобы перевести дух и приготовиться к атаке под прикрытием этой естественной защиты. Так мы двигались, завоевывая одну террасу за другой, до вершины горы, где бурбонцы неустрашимо в последний раз попытались защитить свои позиции. Многие вражеские стрелки, когда снаряды у них кончились, бросали в нас камнями.
Наконец мы перешли к решительной атаке. Храбрейшие из «Тысячи», сомкнув свои ряды на последнем переходе, перевели дух и, измерив на глаз расстояние, которое им еще оставалось пройти, чтобы скрестить шпаги с врагом, словно львы бросились вперед с сознанием, что они сражаются за великое дело и должны победить. Бурбонцы не могли устоять перед бурным натиском мужественных борцов за свободу и обратились в бегство. Отступающий противник остановился лишь в городе Калатафими, находящемся на расстоянии нескольких миль от поля битвы. Мы перестали преследовать неприятеля лишь у самого входа в город, представлявшего выгодные и сильные позиции. Когда сражаешься, нужно побеждать: эта аксиома поистине верна во всех обстоятельствах, особенно на войне.
Победа у Калатафими, хотя и не принесла нам больших трофеев — мы отвоевали пушку, немного оружия и взяли несколько пленных, — имела огромное моральное значение, воодушевив население и деморализовав вражеское войско. Небольшой отряд «флибустьеров», о которых всегда пренебрежительно отзывались, без позументов и эполет обратил в бегство многочисленные отборные полки Бурбонов с артиллерией и прочим снаряжением, которыми командовал генерал, привыкший, подобно Лукуллу[310], съедать за одним ужином то, что добывала целая провинция. Таким образом, отряд горожан, пусть даже «флибустьеров», без золотых позументов, воодушевленный лишь любовью к родине, может победить врага. Первым существенным результатом был отход неприятеля из Калатафими, который мы заняли на следующее утро, 16 мая 1860 г.
Вторым весьма значительным последствием было нападение населения Партинико, Борджетто, Монтелепре и других местностей на отступающего врага. Повсюду образовались вооруженные отряды, которые присоединялись к нам, и энтузиазм в окрестных пунктах достиг своего апогея. Разбитый враг остановился только в Палермо, где он внес смятение в ряды бурбонцев и уверенность в сердца патриотов.
Наши и вражеские раненые были размещены в Вите и Калатафими. Среди наших были незаменимые потери. Монтанари, мой товарищ по Риму и Ломбардии, получил тяжелые ранения и скончался через несколько дней. Он был одним из тех, кого доктринеры именовали демагогами, ибо они не выносили рабства, любили родину и не хотели склонять колени перед капризами вельмож и льстить им. Монтанари был из Модены.
Скиаффино, юный лигуриец из Камольи, тоже альпийский стрелок и проводник, один из первых умер на поле брани — и Италия лишилась одного из лучших и храбрых своих бойцов. Он очень много работал в ночь нашего отъезда из Генуи и помогал Биксио в этом щекотливом деле. Де Амичи, тоже альпийский стрелок и проводник, один из первых умер славной смертью на поле сражения. Немало выдающихся бойцов из «Тысячи» пали при Калатафими, пали как наши предки римляне, скрестив свои мечи с вражескими, без единой жалобы, без единого крика, кроме возгласа: «Вива Италия!» Я пережил много битв и более тяжких и кровопролитных, но я не видел бойцов столь великолепных, как эти горожане-«флибустьеры» у Калатафими.
Победа при Калатафими была бесспорно решающей в блистательной кампании 1860 г. Надо было именно начать экспедицию с шумным военным успехом. Он деморализовал наших противников, которые со свойственной южанам пылкостью воображения рассказывали чудеса о храбрости «Тысячи». Были среди них такие, которые уверяли, что якобы видели, как пули их карабинов отскакивали от груди бойцов за свободу, словно они ударялись о бронзовую плиту, — эти рассказы подбодряли отважных сицилийцев, которые были совершенно подавлены внушительностью оружия бурбонцев и численностью их войска. Палермо, Милаццо, Вольтурно видели гораздо больше раненых и трупов. Но, с моей точки зрения, решающей была именно битва при Калатафими. После такого сражения наши уверились в победе. А когда начинаешь воевать с таким предзнаменованием, с такой верой в себя, ты должен победить! Бои у Новары, Кустоцы, Лиссе и может быть даже у Ментаны, хотя и проигранные в силу превосходства сил и средств врага, стали бедствием Италии, и не столько потому, что мы понесли потери людьми и оружием, сколько потому, что враги наши могли чваниться. Конечно, вражеские солдаты не превосходят итальянцев, но, готовясь воевать с нами, они будут считать нас легкой добычей, людьми, которых можно гнать вперед прикладом ружья. Для будущего торжественного испытания Италии нужен Фабий[311], который сумеет выжидать, если понадобится: наша страна такова, что может воевать как следует, принимать или нет битвы, а когда позиция и обстоятельства под стать, бросать в бой итальянцев, жаждущих сразиться и по природе своей способных на большие порывы. Наступит время и для Замы[312], где новый Сципион, пренебрегая числом врагов, сам на них нападет и обратит в бегство. И здесь меня неотступно преследует мысль о священниках, которые хотят превратить итальянцев в святош. Дело серьезное, если Италия этого не предотвратит. Иезуиты только и могут, что воспитать лжецов, ханжей и трусов! Пусть об этом подумает тот, кому полагается. Особенно пусть помнят, что воевать и идти в штыковую атаку могут лишь люди сильные.
16 мая мы заняли оставленный неприятелем Калатафими. Преобладающая часть наших раненых была перевезена в Вита. В Калатафими мы нашли тяжелораненых неприятелей и обращались с ними как с братьями.
Может быть угрызения совести терзали эти царствующие в Италии династии, натравливавшие наш несчастный народ, как собак, друг на друга? Угрызения совести?! Какие там угрызения совести! Разве все их усердие не было направлено именно на то, чтобы сеять вражду между итальянцами во имя личных и династических интересов? Но разве в Риме, в сердце Италии, не обосновалась «кучка помета и крови», как называл Гуеррацци[313] папство, которое существует для того, чтобы держать Италию разделенной навеки и продавать ее тому, кто больше даст?
Скучная и долгая история рассказывать обо всех этих господах, ныне, к счастью для нашей страны, нищенствующих или же ставших изменниками и развратителями наций.
17-го мы пришли в Алькамо, важный пункт, где нас восторженно встретили. В Партинико жители совершенно обезумели от радости. Бурбонские солдаты до битвы при Калатафими дурно обращались с ними, и, когда разгромленное войско врага обратилось в бегство, население Партинико преследовало его по пятам, стараясь нанести как можно больше потерь, наседая на него вплоть до самого Палермо. Мы находили трупы бурбонских солдат на дорогах, растерзанные собаками. Ужасное зрелище! Ведь это же были итальянцы, убитые итальянцами, и если бы они росли свободными гражданами, то хорошо послужили бы делу своей угнетенной родины. Теперь же по причине ненависти, порожденной жестокими хозяевами, они лежали растерзанные, разорванные на куски собственными братьями, разъяренными до такой степени, что кровь стынет в жилах!
Из прекрасных долин Алькамо и Партинико нашей колонне предстояло подняться через Борджетто на высокое плато Ренне, господствующее над Конка д’оро[314] и грациозным городом народа Веспри. Если бы в Италии среди сотни ее городов было бы хотя полдюжины таких, как Палермо, уже давно чужеземец не топтал бы нашу землю, и тогда, конечно, правительства сбиров или шпиков либо вели бы себя должным образом, либо дьявол давно унес бы их в преисподнюю.
Ренне явился бы для нас неприступной позицией, если бы, господствуя над дорогой Палермо — Партинико, он в свою очередь не был бы окружен со всех сторон высотами неправильных горных цепей, опоясывающих богатую долину столицы. Ренне запечатлелся в памяти во время похода «Тысячи». Два дня там не переставая лил дождь, и у нас не было надежного укрытия от ненастья. Людям было очень трудно, и кучка храбрецов доказала, что она способна переносить любые лишения, равно как и кровопролитные сражения.
Еще до 5 мая выехали из Генуи два молодых сицилийца, направленных в Тринакрию. Один из них, необыкновенно красивый, принадлежал к князьям Капаче и отличался изяществом сложения, характерным для людей, живущих в довольстве. Другой с черными как смоль волосами и правильными чертами загорелого лица, коренастый и крепкий с виду, отличался красотой южного простолюдина. Он был, можно безошибочно сказать, из той породы людей, которым суждено собственными силами поддерживать свое существование. Однако порой случается, что такие люди, движимые честолюбием, вырываются за пределы своей орбиты и если они одарены талантом, то возносятся с низших ступеней человеческого бытия до самых высоких. Таковы были Марий[315], Цинцинат[316], Колумб.
Оба, и Розалино Пило и Коррао, обладали сердцем львов. «Тысяча» повстречала этих смельчаков, которые, едва высадившись в Сицилии после необыкновенной переправы, сразу же стали призывать отважных сынов Этны к восстанию, рассчитывая при этом на скорую помощь с континента. Их было только двое. Они высадились на своей земле, изгнанные, приговоренные к смерти; они обошли весь остров, исполняя свою святую миссию с такой уверенностью — я скажу, не раздумывая, — словно пришли на землю, где им обеспечен безмятежный приют. Знай об этом, тирания! И знай еще, что это не край доносчиков! Ты только потеряла зря время, проповедуя подкуп и совращение. Здесь, где течет лава отца всех вулканов, твоя грубая власть, созданная на крови и позоре, эфемерна! Сбрось с себя эту маску блюстителя конституции, которой никто уж не верит, и покажи свою обезображенную рожу Гелиогабала[317] или Каракаллы[318].
Ведь дело лишь во времени, может быть сочтены уже года, а то и дни.
Пусть договорятся эти рычащие, грызущиеся потомки распрей и былого величия и, как при Веспри, за несколько часов не останется следа от всяких Манискалько[319] и их низостей.
Розолино Пило в схватке с бурбонцами, когда «Тысяча» вела перестрелку в окрестностях Ренне, был сражен вражеской пулей. В тот момент он собирался написать мне с высот Сан-Мартино и мертвым упал на землю Италия потеряла одного из той блестящей плеяды людей, которые своим благородным поведением заставляли ее забывать или менее чувствовать свое унижение, свои лишения. Коррао был менее счастлив, чем Розалино. После того, как он доблестно сражался в каждой битве 1860 г., он умер от пули итальянца, сводившего с ним личные счеты. Сицилия, конечно, никогда не забудет этих двух героических своих сыновей, истинных предшестренников «Тысячи».
Без убежища к почти без топлива, после двух дней, проведенных в Ренне под проливным дождем, вынужденные жечь телеграфные столбы, мы добрались до деревни Пьоппо, расположенной выше Монреале. Но позиция эта мало подходила для наших небольших боевых сил. Примерно 21 мая вражеская разведка, с которой мы обменялись несколькими выстрелами, навела меня на мысль занять более укрепленные позиции над перекрестком дорог, сливающихся у Ренне, оставив таким образом свободными коммуникации на дороге в Партинико, по которой мы пришли, и на дороге к югу от Сан-Джузеппе. Тактически означенная позиция была хорошо приспособлена, и мы могли бы в выгодном положении ожидать там врага. Однако дорога из Палермо в Корлеоне казалась мне более подходящей по двум соображениям: там открывался гораздо более обширный плацдарм для военных операций, и, кроме того, мы приходили в соприкосновение с многочисленными повстанческим отрядами, находившимися в Мизильмери, Медзоюзо и Корлеоне, куда я послал Ламаза, чтобы собрать их воедино. Потому я решил ночью перейти с дороги, ведущей в Парко, которую мы занимали, на дорогу из Корлеоне в Палермо.
Наш переход начался еще до наступления ночи; трудный путь через ущелье, с пушками и снаряжением на плечах людей, проливной дождь, длившийся всю ночь, и густой туман сделали этот поход самым тяжелым из всех проделанных мной. Был уже день, когда голова колонны вступила в Парко. Пушки же только вечером с большим трудом могли быть доставлены туда. Но этот ливень и густой туман способствовали тому, что противник узнал о нашем продвижении спустя много времени после нашего прибытия в Парко. Там мы заняли очень сильные позиции, соорудив несколько оборонительных пунктов, на которые мы водрузили пушки. Эти позиции к тому же окружены высокими горами, что делало их малодоступными.
24 мая неприятель со значительными силами, разделенными на две колонны, выступил из Палермо. Одна колонна направилась по большой дороге, ведущей из столицы в Корлеоне и внутрь острова, она лежит через Парко. Другая, пройдя небольшой отрезок дороги в Монреале, пересекла долину и угрожала нашему тылу, двигаясь вдоль левого фланга по направлению Пьяна деи Гречи. Я не побоялся бы фронтальной атаки, несмотря на то, что враг количественно превосходил нас, но обходное его движение по горам, которые господствовали над нашей позицией, заставило меня начать отступление, прежде чем появится враг. Я немедленно отдал приказ вместе с пушками и обозом двинуться по главной дороге, сам же вместе с горсткой своих «пиччиоттов» и с отрядом Кайроли направился навстречу другой колонне, угрожавшей отрезать нам отступление. Наш маневр удался как нельзя лучше. Я достиг высот, прежде чем враг овладел ими, и несколькими залпами заставил его остановиться. Таким образом, я находился со всеми своими силами в Пьяна и, пользуясь дорогой в Корлеоне, мог свободно двигаться внутрь полуострова по своему усмотрению. Население Пьяны и Парко оказало нам большую поддержку и практически помогало, особенно барон Пета из Пьяны.
В Пьяна деи Гречи мы провели весь остаток дня, чтобы дать людям отдохнуть. В этот день мы оплакивали смерть отважного юноши Мосто, брата майора, командующего отрядом генуэзских стрелков, который с обычной доблестью задержал продвижение бурбонцев. В Пьяна я решил освободиться от пушек и обоза, чтобы можно было действовать более свободно против Палермо. Там я соединился с группой Ламаза, стоявшей тогда в Джибильросса.
Когда наступила ночь, я отправил пушки и обоз под командой Орсини по дороге в Корлеоне. Сам же я со своими людьми, пройдя небольшой кусок этой дороги, свернул влево в направлении Мизильмери и пошел по лесистой, но вполне проходимой дорожке. Как я и ожидал, движение пушек по дороге Корлеоне обмануло врага. 25 мая неприятель продолжал идти на Корлеоне, уверенный, что он преследует все наши силы, а на самом деле он двигался лишь за отрядом Орсини, почти без людей. Я с колонной пересек лес Чьянето, где мы провели ночь. На следующий день мы пришли в Мизильмери. Тамошние жители встретили нас восторженно, а 26-го мы были уже в Джибильросса, где находился наш Ламаза с различными войсковыми частями.
После совещания с Ламаза и другими вождями сицилийцев вне и внутри Палермо было решено атаковать врага в столице Сицилии. 26-го в наш лагерь пришли иностранцы, главным образом американцы и англичане, выражая глубокие симпатии великому делу Италии. Молодой американский офицер вынул из-за пояса свой револьвер и любезно предложил мне его как залог дружелюбного отношения к нам. Фон Мекель и Боско командовали колонной бурбонцев, следовавшей за нашей артиллерией, не подозревая о нашем повороте на Джибильросса. К чести славного сицилийского народа следует признать, что лишь в Сицилии такое возможно, когда только через два дня после нашего вступления в Палермо эти неприятельские командиры узнали, что мы их обманули и вошли в столицу, в то время как они считали, что мы находимся в Корлеоне.
Вечером 26-го с наступлением ночи началось наше движение к Палермо; мы спустились по открытой трудной тропе, что ведет из Джибильросса на дорогу к Порта Термини. Ряд ночных инцидентов несколько задержал наше движение. Так, наша колонна, состоявшая примерно из трех тысяч человек, должна была двигаться по неудобной, узкой дорожке и естественно бесконечно растянулась. Из-за этого было невозможно пойти вперед или назад, чтобы выравнять ее. Потом один конь вырвался из упряжи, услышав выстрелы, растревожившие его. Наконец головная часть колонны пошла по плохой дороге и нам пришлось остановиться, чтобы повернуть ее на хорошую. Поэтому, когда мы подошли к неприятельским форпостам у Порта Термини, уже наступил день.
Храбрейшие бойцы под командованием Тюкери и Миссори шли в авангарде. Среди них были: Нулло, Энрико Кайроли, Виго Пелиццари, Тадеи, Поджи, Скопини, Уциель, Перла, Ньекко и другие отважные герои, имена которых, к сожалению, я запамятовал[320]. Этот избранный отряд «Тысячи» ставил ни во что численное превосходство неприятеля, баррикады, пушки, которые бурбонские наемники нагромоздили перед Порта Термини. Отряд ринулся вперед, разметал неприятельские сторожевые посты у Адмиральского моста и проследовал дальше.
Баррикады у Порта Термини были взяты на ходу и колонны «Тысячи», соревнуясь в героизме с отрядом пиччиоттов, преследовали по пятам надменный авангард врага. Упорное сопротивление многочисленного войска неприятеля не помогло, так же как орудийные залпы с суши и моря и даже батальон стрелков, расположенный в монастыре Сант-Антонио, господствующем над городом, откуда, находясь на левом фланге, можно было обстреливать из карабинов нападающих. Ничего не помогло; победа была наградой мужеству и правому делу. И вскоре в центр Палермо вторглись бойцы за свободу Италии.
Поскольку население города было совершенно безоружным, оно не могло вначале бессмысленно подвергать себя ужасающему обстрелу, происходящему на улицах. Стреляла не только полковая и крепостная артиллерия, но и бурбонский флот, взявший на прицел главные улицы, сметая все своими мощными снарядами. А всякому известно, что когда бомбардирующие могут безнаказанно обстреливать несчастный город, то их каннибальская храбрость все возрастает.
Однако уже скоро жители Палермо сбежались, чтобы сооружать защитные баррикады, от которых побледнели наемники тирании. Здесь отличился, как руководитель, полковник «Тысячи» Ачерби, доблестный участник всех битв за Италию. Жители вооружились чем попало — от ножа до топора — и в последующие дни стали внушительной, непобедимой массой, которой не может противостоять ни один отряд, как бы хорошо он ни был организован.
Из Порта (ворот) Термини я отправился в Фьера Веккиа, а оттуда на Пьяцца Болонья, где, видя, что очень трудно сосредоточить в одном месте сильное ядро наших, рассеявшихся по большой столице, я слез с лошади и устроился в одном из подъездов. Когда я снял седло с моей лошадки Марсалы и положил его вместе с кобурой на землю, пистолет, ударившись о землю, выстрелил. Пуля попала мне в правую ногу и оторвала кусок нижней части штанины. «Ну, удача никогда не приходит в одиночку», — подумал я.
С революционным комитетом Палермо, состоявшим из пылких патриотов, договорились, чтобы мой главный штаб расположить во Дворце Преторио, в центре города. Палермо не дал нам много вооруженных людей, так как бурбонцы всячески старались лишить население оружия. Однако надо заметить, что энтузиазм этих храбрых горожан нельзя было ничем умерить: ни кровопролитными схватками на улицах, ни жестокой бомбардировкой со стороны неприятельского флота, форта Кастелламмаре и королевского дворца. Наоборот, многие за неимением оружия появлялись с кинжалами, ножами, пиками и всевозможными железными предметами. Отряды «пиччиоттов»[321] мужественно сражались и шли на смену убывающим из «Тысячи». Даже женщины были охвачены патриотическим порывом. Среди адской бомбардировки и стрельбы они подбадривали наших бойцов рукоплесканиями, жестами, криками «ура». Они бросали из окон стулья, матрацы, всевозможную утварь для сооружения баррикад. Многие выходили на улицу, чтобы помогать нам в этой работе. Население было сначала смущено нашим смелым вторжением, но когда первые минуты изумления прошли, их отвага и мужество возрастали с каждым днем. Баррикады вырастали словно по мановению волшебной палочки, и Палермо был сплошь ими загроможден. Быть может такое большое количество баррикад было излишне, но, нет сомнения, что они подбодряли жителей и вселяли страх в бурбонское войско. К тому же эта работа заставляла жителей все время быть в движении и подогревала их энтузиазм.
Самая большая трудность нашего положения заключалась в недостатке боеприпасов. Нашлись все же фабрики, изготовлявшие порох. День и ночь заготовляли патроны, картечь; но все же их было недостаточно, при беспрерывно продолжавшихся военных действиях против многочисленных бурбонских отрядов, занимающих главнейшие пункты города. Бойцы и особенно пиччиотти, которые много стреляли, не оставляли меня в покое, желая получить боеприпасы, которых им не хватало. Все же, несмотря на это, бурбонцы были оттеснены к форту Кастелламмаре, ко Дворцу финансов и королевскому с прилегающими к ним домами. Мы стали хозяевами всего города.
Главные силы неприятеля со своим главнокомандующим генералом Ланца засели в королевском дворце, отрезанные от моря и от других своих частей. Несколько наших отрядов занимали все выходы, ведущие в окрестности, таким образом бурбонские войска, находившиеся в королевском Дворце вместе с генералом, оказались в полной изоляции и уже через несколько дней стали ощущать недостаток в провианте и не знали также, куда деть раненых. Это заставило Ланца обратиться к нам с предложением: разрешить погребение трупов, которые начали уже разлагаться, и транспортировку раненых на кораблях в Неаполь. Для всего этого потребовалось 24-часовое перемирие. Один бог ведает, как мы в этом нуждались, ибо нам приходилось изготовлять порох и патроны, которые тут же расходовались. Тут следует вспомнить, что в эти знаменательные дни, когда Мы кровью готовы были заплатить за каждый патрон, мы никакой помощи ни оружием, ни боеприпасами не получали от военных кораблей, стоящих в гавани и на рейде, не исключая и итальянского фрегата. Если не ошибаюсь, мы приобрели даже старую железную пушку с греческого парохода. Появление бурбонских колонн фон Мекеля и Боско, которые шли по нашим следам до Корлеоне, а потом повернули к столице, чуть не заставило неприятельского генерала пересмотреть свое решение. Действительно появление этих двух командиров во главе пяти-шеститысячного отборного войска было важным фактом и могло стать для нас роковым. Извещенные о нашем вступлении в столицу, обманутые в своей надежде застигнуть нас врасплох и уничтожить, они, разгневанные, начали энергично штурмовать Порта Термини. Небольших моих сил, да к тому же разбросанных по всему городу, было недостаточно для сопротивления рвущемуся в бой противнику. Все же кучка людей, находившихся у Порта Термини, мужественно защищалась до самой Фиера Веккьа, борясь за каждую пядь земли. Оповещенный о продвижении неприятеля в этом районе, я собрал несколько отрядов и бросился туда. По дороге я узнал, что генерал Ланца желает продолжить переговоры на борту «Ганнибала», военного корабля англичан, стоящего на рейде в Палермо под командой адмирала Манди. Я оставил командование городом генералу Сиртори, начальнику моего главного штаба, и отправился на вышепоименованный корабль, где застал генералов Летиция и Кретьена, которые явились для переговоров со мной от имени главнокомандующего неприятельской армией.
Сейчас я не помню точно предложений, сделанных мне генералом Летиция. Припоминаю, что разговор шел об обмене пленными, эвакуации раненых на военные корабли, о разрешении подвезти провиант отрядам, находившимся в королевском дворце, о стягивании вражеских сил к Куаттро Венти, пункту связанному с морем, и наконец о том, чтобы город Палермо выказал уважение и повиновение его величеству Франческо II.
Я торжественно выслушал чтение первых пунктов предложения, но когда дошло до требований, унизительных для Палермо, я поднялся, полный негодования, и сказал генералу Летиция, что ему хорошо известно, что он имеет дело с людьми, которые умеют биться, и что другого ответа дать не могу. Генерал попросил у меня перемирия на 24 часа, чтобы эвакуировать раненых, на что я согласился. Так наше совещание и закончилось. Кстати я должен здесь заметить, что предводителя «Тысячи», с которым до сей поры обращались как с флибустьером, стали именовать «превосходительством», титул, всегда мне ненавистный, которым меня наделяли при всех последующих переговорах. Так велика низость сильных мира сего, когда они попадают в беду.
Как бы там ни было, но положение наше было не из блестящих. В Палермо не хватало ни оружия, ни боеприпасов. Бомбы разрушили часть города. Враг все еще находился со своими отборными частями внутри города, а остальными занял сильнейшие позиции. Корабельная артиллерия обстреливала улицы, а пушки королевского дворца и Кастелламмаре помогали разрушению.
Я вернулся во Дворец Преторио, где меня поджидали влиятельнейшие граждане и зорким взглядом южан пытались прочесть в моих глазах, какое впечатление произвели на меня происшедшие разговоры. Без утайки я передал им требования врага и не встретил с их стороны никакого уныния. Мне предложили обратиться с балкона к собравшемуся народу, что я и сделал.
Должен признаться, что я не был обескуражен, да этого со мной не случалось и в более тяжелых обстоятельствах. Однако, учитывая силы и численность врага и ничтожность наших, я не знал, какое принять решение, т. е. продолжать ли защиту города или собрать все наши отряды и оставить его. Эта последняя мысль давила меня как кошмар и я с презрением отверг ее: ведь речь шла о том, чтобы оставить Палермо на растерзание озверевших солдат! Борясь сам с собой, я выступил перед славным сицилийским народом и объявил, что согласен на все выставленные врагом условия. Все же, когда я дошел до последнего пункта, то сказал, что отверг его с презрением. Страстный крик негодования и одобрения вырвался из груди этой толпы благородных людей! Это решило судьбу миллионов, свободу двух народов и предопределило падение тирана! Я снова укрепился в своем решении: с этого момента исчезли все сомнения, робость, моя нерешительность. Солдаты и горожане снова стали состязаться в деятельности и твердой решимости. Баррикады умножались; каждый балкон, каждая терраска были защищены матрацами. Камни, всевозможное оружие были приготовлены, чтобы истреблять врага. Изготовление пороха и картечи производилось с лихорадочной поспешностью. Несколько старых пушек, извлеченных на свет неизвестно откуда и наспех отремонтированных, были поставлены в подходящих местах. Другие были куплены у торговых пароходов. Женщины всех слоев появлялись на улицах, чтобы воодушевлять работающих и готовящихся к бою мужчин. Американские и английские офицеры с кораблей, стоящих на рейде, дарили нам револьверы и охотничьи ружья. Некоторые сардинские офицеры тоже выражали симпатии к святому народному делу, а матросы с итальянского фрегата жаждали разделить участь своих братьев и угрожали дезертировать. Только тот, кто подчинялся холодным и расчетливым приказам Туринского правительства, равнодушно взирал на подобные сцены и оставался безучастным наблюдателем разрушения одного из благороднейших итальянских городов. Они ждали приказа! О, приказ уже был дан: нанести нам последний удар, если мы окажемся побежденными, и выражать нам дружеское расположение, если мы выйдем победителями![322]
Один южный сицилиец из приличной семьи, посланный мною за оружием на сардинский фрегат и с опасностью для жизни проникший туда, вместо того, чтобы получить просимое оружие, услышал язвительное: «Вы, ненароком, не шпион ли?»
Итак, враг быстро догадался, на что решились город и его защитники, и понял, что нельзя безнаказанно измываться над народом, когда он твердо решил победить, сражаясь не на жизнь, а на смерть. Деспотизм, кстати, допускает большую ошибку, разрешая своим проконсулам обрастать жиром, ибо потом они не решаются подвергать свое «брюшко» опасности на баррикадах этих «каналий».
Еще до истечения 24-часового перемирия у меня появился новый парламентер генерала Летиция. Теперь он просил о трехдневном перемирии, ввиду того, что 24 часа перемирия недостаточно, чтобы доставить раненых на борт корабля. Я согласился и на это. Тем временем мы не теряли ни одной секунды, спешно изготовляли порох и картечь, продолжали сооружать баррикады. В окрестностях города образовались вооруженные отряды, умножавшие наши силы и угрожавшие врагу с тыла. Присоединился к нам и Орсини со своими пушками, а с ним и другие войсковые части. С каждым днем наше положение улучшалось, и у бурбонцев все меньше становилось желания нападать на нас.
При возобновлении переговоров с генералом Летиция было условлено, что его отряды оставят королевский дворец и Порта Термини и соберутся на молу и у Куаттро Венти. Для нас это было большим выигрышем. Прекращение военных действий и отступление бурбонцев к морю дало населению уверенность в победе и усилило его отвагу до такой степени, что мы были вынуждены расставить краснорубашечников[323] на аванпостах, чтобы предотвратить стычки между сицилийцами и бурбонскими отрядами, так велика была ненависть к Бурбонам. Наконец начались переговоры об удалении вражеских полчищ, которые не могли дольше держаться на неудобных позициях и об окончательном очищении города и фортов. Отвага «Тысячи» и вообще защитников Палермо была достойна удивления! Выдержка их и всего населения не обманула наших надежд ни на секунду. Действительно, словно все были готовы похоронить себя под развалинами прекрасного города. Должен признаться, результат получился великолепный, на большее нельзя было надеяться. Казалось просто чудом, что двадцать тысяч приспешников деспотизма, отборное войско, умеющее отлично сражаться, капитулировало перед горстью горожан, готовых на всякие жертвы, вплоть до мученичества. Ликуйте же мужчины, женщины, дети! Вы все внесли свою лепту в освобождение родины. Вы можете гордиться и ликовать. Палермо свободен и тираны изгнаны! Далеко слышны сильные взрывы гнева гордой столицы народа Веспри, как и ее вулканов, и рушатся шаткие престолы лжи и тирании!
В Палермо мы потеряли храброго венгерца Тюкери. Я упомяну и о других неоценимых наших утратах, когда узнаю о них. Среди наших раненых смельчаков были: Биксио, оба Кайроли — Бенедетто и Энрико, Кукки, Канцио, Карини, Бецци.
Отступление бурбонцев из Палермо поистине превратилось в настоящий национальный праздник, тем более, что по условиям соглашения враг обязался освободить всех политических заключенных из Кастелламмаре. Появление дорогих узников, которые так много выстрадали в ужасных казематах Бурбонов, наполнило ликованием сердца всех жителей. Прием, оказанный им, был трогательным.
Я расположил свой главный штаб в одном из павильонов королевского дворца, откуда открывалась вся Виа Толедо, тянувшаяся вплоть до Монреале. Отсюда я мог наслаждаться трогательным зрелищем и лицезреть радостно возбужденный, великий пылкий народ. Необозримая восторженная толпа с триумфом несла к моему местопребыванию освобожденных из тюрьмы, ликуя за своих дорогих сердцу людей. Они осыпали меня благодарностями и слеза покатилась по моей щеке.
Теперь наступило время отдыха, в котором нуждались все, особенно «Тысяча». Бедные юноши! Избранная часть населения Италии, не привыкшая к нужде, лишениям, в большинстве своем студенты, получившие уже дипломы; они все, за малым исключением, отдали себя геройскому делу и мукам во имя освобождения нашей земли, которую чужеземец ненавидел (и, пожалуй, отчасти заслуженно порабощенной), потому что некогда она была владычицей мира[324]. Ибо покорение увиденного мира было большой ошибкой, это неизбежно повлекло за собой грабеж и рабство и, как следствие, повсеместную ненависть.