55490.fb2 Для читателя-современника (Статьи и исследования) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

Для читателя-современника (Статьи и исследования) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 41

2

Стивенсон рано осознал себя писателем. Он долго и упорно вырабатывал свои взгляды на назначение писателя и оттачивал свое литературное мастерство. "В детстве и в юности, - говорит он, - меня считали образцовым лентяем, но я все время был занят и поглощен своей целью: научиться писать. Я всегда держал в кармане две книги: одну я читал, в другой писал. Гуляя, я был занят тем, что подыскивал подходящие слова для того, что я видел. Так я и жил со словами".

Записная книжка у него была всегда с собою, материалами ее он пользовался и много лет спустя.

Первые из сохранившихся работ Стивенсона были написаны им в характерно английском жанре художественного очерка (essay). Именно в них складывались те взгляды на жизнь и искусство, которые позднее нашли художественное выражение в широко известных его беллетристических произведениях. Среди ранних очерков особенно показательны этюды об Уитмене и Торо.

В автобиографической записи Стивенсона о самом начале 70-х годов есть заметка: "Уитмен - гуманность... любовь к человечеству, чувство неравенства, оправдание искусства". Очерк об Уитмене был в основном написан Стивенсоном в 1873 году, в самую горячую для него пору творческого становления. Стивенсон приветствует в лице Уитмена литературу новой демократической страны и то, что сам Уитмен противопоставляет себя "феодальной литературе, литературе скорби". Стивенсон особенно ценит творчество Уитмена как литературу мужественную и бодрую, цель которой - облагородить народное сознание.

"Многие из нас, - говорит Стивенсон, - ведут такую жизнь, которую сами непременно осудили бы, если бы способны были оглянуться на нее". Общественная функция поэта, продолжает Стивенсон, это "тяжелая задача пробудить в этих людях сознание, заставить их понять, чем живут и они сами, и другие". Стивенсона привлекает бодрый оптимизм Уитмена, его приветствие всем, "у кого получается", его осуждение тех, кто беспричинно стонет и обескураживает других. "Смелая и страшная поэзия сетований Иова породила слишком много мелких подражателей. Но то возвышающее, что есть в грандиозном, теряется в мелочах, симфония, переложенная для фортепиано, звучит нудной истерикой... "Литература скорби", как называет ее Уитмен.... Это унизительное и болезненное явление. Молодые джентльмены с годовым доходом в триста - четыреста фунтов презирают с высоты своей грусти всех закаленных и мужественных людей, которые осмеливаются замолвить слово в защиту жизни... Плохой услугой было бы прививать такого рода культуру народу, который в большинстве своем состоит из неискушенных, но бодрых людей. Когда мы посылаем наших поэтиков взирать на пахарей и учиться у них мудрости, нам надо подумать и о том, что вынесут из этой встречи пахари... не лучше ли предоставить им жить по-своему, а не учить их слезливости? Лучше им обойтись без животворящих лучей культуры, если культура эта несет лишь усталые сомнения и расслабляющий сентиментализм...

Будем, по мере сил, учить народ радости и не будем забывать при этом, что уроки эти должны звучать бодро и воодушевленно, должны укреплять в людях мужество, по мере того как будет исчезать в них суррогат мужества безразличие".

"Однако, - продолжает Стивенсон, - Уитмен не ограничивается радужными сторонами жизни, он говорит о зле и горе как о чем-то почти желанном; так старый морской волк радовался, завидев на горизонте мачты вражеского корабля... Уитмен бодрит наш дух примерами героически выполненного долга и самопожертвования, но в то же время способен растрогать нас, показывая людей, нуждающихся в помощи и поддержке. Он умеет заставить наши сердца биться сильнее, воспевая подвиги, он пробуждает в них негодование, рассказывая о затравленном рабе, вызывает краску стыда, когда говорит о пьяной проститутке... Самый почтенный человек, читая Уитмена, не может не ощущать укора совести, ни одному павшему и отверженному человеку не отказано в его книгах в ласковом и ободряющем привете".

Оказывается, что из всего написанного Уитменом, может быть, больше всего волнует Стивенсона дневник или своего рода газета, которую составлял Уитмен в военных госпиталях гражданской войны 1861-1864 годов, - "эти затрепанные и засаленные тетрадки маленького формата, сложенные из листа бумаги и скрепленные булавкой", которые Уитмен наспех заполнял у постели раненых и в пылу только что пережитых событий.

"Едва ли это литература с точки зрения пуриста. Уитмен не обрабатывал этих заметок, но в них то и дело проступает верно схваченная человеческая черта, звучат последние слова умирающего солдата, встречается черновик письма, которое написал Уитмен его домашним, или деловая запись. Все это сжато, бьет прямо в цель, написано без претензий на литературную красивость - и все проникнуто истинным чувством, дает представление о настоящей жизни и показывает нам человека, любить которого великая честь для всех нас".

Этюд об Уитмене Стивенсон писал долго и напечатал только в 1879 году, после многих переработок. Первоначальная восторженная редакция при этом сильно поблекла под давлением очень недоброжелательной оценки Уитмена, свойственной редакторам, издателям и публике того времени. Об этом горько сожалел сам Стивенсон. В "Критическом предисловии" к сборнику "Люди и книги", куда вошел этюд, Стивенсон говорит об Уитмене, уже не считаясь с мнением "миссис Гренди", то есть мещанской публики и критики. Развивая мысль этюда о том, что "по заслугам оценить Уитмена может только тот, кто дорос до правильного понимания его слабостей", Стивенсон говорит теперь: "Недостатки Уитмена немногочисленны и мелки по сравнению с его поразительными заслугами". Стивенсон выражает сожаление, что когда он в своем этюде сделал попытку показать Уитмена в свете, приемлемом для миссис Гренди, то Уитмен невольно предстал как некий бык в посудной лавке... "Попытка согласовать мое уважение и любовь к автору и оставаться понятным публике, которая отказывалась признать его заслуги, внесла в мою работу тон, недопустимый для человека моего калибра по отношению к такому великану, как Уитмен", а это отношение в более поздней статье 1887 года "О книгах, которые повлияли на меня" определено так: "Листья травы" - это книга, которая для меня перевернула весь мир, сдунула и унесла паутину тысячи чопорных и ханжеских иллюзий, опрокинула ковчег лжи, вновь утвердила меня на твердом основании простых и мужественных добродетелей".

Пример с Уитменом очень показателен. Уже в ранней работе оглядка на буржуазного читателя привела Стивенсона к горькому признанию: "Такая осторожность несет в себе собственную кару: вместе с преувеличением жертвуешь и частицей правды".

Любовь к Уитмену Стивенсон пронес через всю свою жизнь. Его близкие вспоминают, как в последние дни на Самоа Стивенсон с увлечением читал, воодушевляя всех слушателей, стихи Уитмена.

В 1879 году, в наиболее бурный и страстный период жизни, ожидая в Сан-Франциско окончания бракоразводного процесса миссис Осборн, Стивенсон обращается к тому, кого он назвал "учителем Уитмена", - к Генри Торо. "Торо, - по словам Стивенсона, - явственно шепчет то, о чем оглушительно грохочет Уитмен". Вслушиваясь в этот шепот, Стивенсон и восхищается Торо и одновременно осуждает его аскетическую замкнутость, его постоянные "нет", его устранение от жизненных бурь. Стивенсон начинает неосновательно подозревать Торо в том, что тот "с холодной жестокостью ищет добра и с болезненным упорством добивается здоровья". Пуританин, вегетарианец, говорит он о Торо, и заявляет, что "настоящее здоровье обходится без диеты". Ему становится чужд человек, который для того, чтобы стать счастливым, подавляет в себе общечеловеческие чувства и привычки и тем самым отчуждает себя от людей. Это напоминает Стивенсону курильщика опиума. "Мы хотим от человека, чтобы он мог грудью встретить жизненные испытания, не чуждался мужской работы и сохранял при этом первоначальное и чистое наслаждение жизнью".

Словом, единственным пороком этого безупречного человека Стивенсон считает недостаток человечности, своеобразный эпикуреизм свободной бедности, наслаждение отказом. Сочувствие и помощь людям из принятого на себя долга, а не из внутренней необходимости.

Только когда Стивенсон дошел до отношения Торо к рабству, до поведения его в деле Джона Брауна, все его домыслы и построения повисли в воздухе, и он, по существу говоря, оборвал свою статью, когда ему лишь краешком стал раскрываться настоящий Торо. Это была первая из тех вещей, которые Стивенсон не дотянул. И все же он сам считал ее "одной из лучших своих статей". Может быть, потому, что она подвела его к порогу истины. Он сам понял, что нельзя оценивать человека только через его книги.

И когда Стивенсон смог поближе ознакомиться с обликом Торо и научился читать книги через человека, он понял ошибочность своей односторонней оценки. В "Критическом предисловии" к сборнику "Люди и книги" он отдает должное Торо. "Этот чистый духом, узкий мыслью, солнечно-аскетический Торо для меня обаятелен", - говорит Стивенсон, поняв, что Торо замкнулся в Уолден-Понде не только для самоусовершенствования, но и для того, чтобы по-своему служить человечеству. Стивенсон понял, что этот мудрец и отшельник был "горячим работником, душой и телом преданным тому благородному движению, которое, если бы нациям было доступно искупление, во многом искупило бы вину рабства...". "Сюда шел беглый раб, отсюда он выходил на дорогу к свободе". С другой стороны, ознакомившись ближе с жизнью Торо, Стивенсон понял, что его мнимый холодок - это маска на лице глубоко переживающего и страдающего человека. Стивенсон увидел в Торо "менее последовательного, чем ему раньше казалось, писателя, но более благородного человека".

И в этой двойной оценке, одинаково в осуждении и в признании, как в зеркале, виден облик самого Стивенсона.

3

Позднее тема устранения от жизни проходит в нескольких рассказах-притчах. В "Вилле с мельницы" ("Will o'the Mill") Стивенсон, показывая тщету самоограничения и ухода от жизни, не может заглушить собственной резиньяции инвалида. В "Сокровище Франшара" ("The Treasure of Franchard") он говорит, что дело не в сокровище, а в самом человеке. Проповедник умеренности, получив в свои руки богатство, становится расточителем, но его проповедь оказала свое действие на его маленького воспитанника, который осуществляет мораль не на словах, а на деле, похищая губительное сокровище у человека, не способного разумно им воспользоваться. Обреченный на постоянное самоограничение, при котором каждое творческое усилие отнимало у него большой кусок жизни, но не довольствуясь безнадежностью бальзаковской "Шагреневой кожи", Стивенсон создает наивный полинезийский вариант этой темы. Его притча "Бес из бутылки" ("The Bottle Imp", 1893) - это апофеоз любви и самопожертвования, спасающих от адских мук простодушного Кива и его жену Кокуа.

В 1881 году, на пороге своей литературной славы, Стивенсон пишет программную статью "Этика литературной профессии" ("The Morality of the Profession of Letters"). Он говорит об этой профессии: "Вот работа, достойная человека и достойная того, чтобы ее делать как следует". Он заявляет, что долг писателя "защищать угнетенных и защищать правду". Отмечая роль искусства в формировании народного языка, ума и характера, он утверждает, что писатель "может принести большое добро и причинить большой вред". Предмет литературы он считает делом далеко не безразличным: "Есть разряд явлений, которые всегда нужнее других. Именно этими явлениями и должна прежде всего заниматься литература".

В противовес приходо-расходной автобиографии Троллопа или ходовому в Англии суждению, что "литература- это вещь интересная для читателя и выгодная для автора", по мнению Стивенсона, литература - это занятие "интересное для писателя" и "полезное для человечества". Признавая слабость и неустойчивость отличительными признаками современных ему литературных вкусов, он говорил: "Когда нам станет лучше и мы вновь обретем равновесие духа, мы обратимся к серьезному творчеству, но сейчас нам нужно лекарство". А одним из видов добра, приносимого искусством, и лучшим лекарством Стивенсон считал радость: "Я считаю, что литература должна давать людям радость". Между тем натуралисты (Гиссинг, Мур и другие) лечили, как гомеопаты, - подобное подобным. Горе и мерзость жизни - показом еще большего горя и мерзости. Сильных это поднимало на борьбу, а слабых угнетало и обескураживало еще больше.

Стивенсон всегда считал, что писатель, не забывая о горе и зле и побуждая нас к их искоренению, в то же время должен говорить о добром, здоровом и прекрасном в жизни. Он должен "говорить о мудрых и добрых людях прошлого, чтобы воздействовать на нас их примером, но говорить о них правдиво и сдержанно, не замалчивая их недостатков, чтобы мы не отчаялись в себе и не судили слишком строго окружающих". Он хочет лечить от пессимизма непохожестью, контрастом: "Роман должен действовать на нервы, как перемена воздуха на усталое тело". Где искать эту радость и облегчение? "Мое отношение к жизни по существу комедийно и романтически комедийно..." "Как вам это понравится" для меня самое притягательное произведение нашей литературы, за ней следует "Буря" и "Двенадцатая ночь". Вот это в моем представлении и поэзия и правда... Комедия, которая, затрагивая ужас жизни, сохраняет красоту... смотрит на мир не одним глазом сострадания, но обоими глазами - сострадания и радости". И Стивенсон неоднократно повторяет слова Торо: "Какое право имею жаловаться я, не устающий восхищаться? "

Конечно, была в этом и доля ущербного оптимизма. Восхищение силой, свойственное слабым. Где было в конце XIX века искать радость и силу шекспировских комедий? Приходилось мириться с суррогатами: "Когда я смятен духом, занимательные вымыслы - вот мое прибежище... и тот, кто сочиняет их, для меня врачеватель души". Инвалид, которому закрыт был путь к деятельной жизни, он восторгается Гюго и Дюма, этими гигантами раблезианской складки, мощными работягами, чуть ли не сверхлюдьми. Он способен ребячески восхищаться рассказами о том, как Дюма и в самый лютый мороз обливается потом, как Гюго ест устрицы целиком, в раковине, и апельсины вместе с кожурой, как Бальзак сутками не отрывается от своей рукописи.

Стивенсон считал романтику неискоренимой потребностью человека. Он стремился писать такие книги, которые можно было бы рассказывать у походного костра или на томительной вахте, он стремился давать характеры четкие, яркие, жизненные, которые не забудешь всю жизнь, как не забудешь друга.

Это определило его выбор друзей, и в творчество Стивенсона, вместе с темой моря, авантюры, действия, вошли шотландцы горных кланов, моряки, "джентльмены искатели приключений" и "джентльмены искатели богатств". Он обратился к родной шотландской старине и к экзотике южных морей.

Но в то же время Стивенсон вменяет в обязанность писателю "правдивое изложение и добросовестное толкование", он считает, что надо говорить правду, как ее видишь, "иначе можно быть хуже, чем аморальным, можно быть неправдивым", и что "правда, высказанная человеку, не может повредить ему".

Правду, и только правду, но всю ли правду говорит Стивенсон? На примере со статьей об Уитмене обнаруживаются уступки Стивенсона вкусам миссис Гренди, и это не исключение. Так, например, Стивенсон обходил изображение любви и в объяснение этому уже в конце жизни писал: "До сих пор я сторонился сантиментов, а теперь предстоит попробовать. О боже! Конечно, Мередиту это по плечу, как было по плечу и Шекспиру", но, продолжает он, "при всей своей романтичности - я реалист и прозаик, - и фанатичный приверженец простейших физических состояний, просто и ощутимо выраженных, - отсюда и мои беды. Описывать любовь в том же духе, в каком я писал, например, усталость Дэвида Бальфура во время его скитаний по верескам, да это, мой дорогой сэр, было бы грубо - нестерпимо грубо! А с другой стороны, как же подслащивать?"

Требования искренности и полной правдивости, того, что так ценил Стивенсон у французских реалистов, приводили его к столкновению с предрассудками и предубеждениями английских буржуа. Островные фарисеи объявили безнравственными даже его "Сокровище Франшара" и "Бухту Фалеза". И Стивенсон, не желая подслащивать, выбирал чисто авантюрные темы, писал романы без героинь.

4

Стивенсон не выработал стройной эстетической системы, да и не стремился к этому. В его этюде "Фонтенебло" можно найти раздраженные выпады против "интеллигентных буржуа", которые готовы прожужжать все уши художнику, твердя о высоких целях и моральной роли искусства. Но не надо забывать отношения Стивенсона к лицемерной морали, что сказалось хотя бы в "Сокровище Франшара". Он считал, что "нет хорошей книги без морали", но, добавлял он, "мир широк и широка мораль". Он готов был объявить "Молль Флендерс" - "более здоровым и благочестивым чтением, чем путеводители по законченному эгоизму Мэтью Арнольда".

Стивенсон защищал в искусстве свободное проявление той морали, которую художник сам для себя выстрадал, но он ни в коем случае не хотел быть проповедником мещанской морали.

Он неоднократно декларировал свою "любовь к словам", свою "любовь к форме", но ведь он считал, "что вещь, сделанная плохо, плохая вещь во всех отношениях". Красота, формальное совершенство - это были для Стивенсона способы, которыми искусство могло приносить добро. "Услаждать - значит служить", - говорил он, а доставить эстетическое наслаждение может только настоящее, неподдельное, совершенное искусство. Отсюда, вслед за французами, Стивенсон так высоко ставил качество, с профессиональной честностью оттачивал свое мастерство.

Отсюда его упреки Вальтеру Скотту, которому "не хватало терпения описывать все то, что он видел", и Бальзаку, который "ничего не хочет оставить неразвитым и тонет во множестве кричащих и неслаженных деталей...". "Когда Бальзак дает волю своему темпераменту - как он хорош и силен! И все-таки где простота и ясность?"

Так вырастает и складывается художественная манера Стивенсона, далеко не всегда стройная и последовательная. Его любимым изречением было уитменовское: "Я себе противоречу? Ну что ж - противоречу!" Он считал, что художник должен создавать произведения искусства именно из противоречий жизни: "Есть свое время для танцев и свое время для плача, время быть грубым или чувствительным, аскетичным или чувственным; и если бы нашелся человек, который в своем произведении сочетал бы все эти крайности, каждую на своем месте и в верной пропорции, - это произведение стало бы шедевром этики столько же, сколько и искусства".

Романтик, пришедший на смену реализма, он романтическое искусство понимал очень широко, относя к нему и Робинзона Крузо и эпос. "Подлинное романтическое искусство, - говорил он, - претворяет все. Оно охватывает самые отвлеченные абстракции идеального, оно не отказывается и от самого земного реализма. Робинзон Крузо настолько же реалистичен, насколько и романтичен; обе эти стороны в нем развиты максимально и ни одна из них не пострадала". И далее: "В высших достижениях литературы драматическое и живописное, назидательное и романтическое живут совместно, по общему для них закону. Ситуации оживлены страстями. Страсти овеществлены через ситуацию. Ничто не существует раздельно, все неразрывно слито. Таково высокое искусство... Таков эпос и то немногое из прозы, что обладает эпической значительностью".

5

Внешний мир показан у него осязаемо. Романтика иногда предстает в реалистическом облачении, как романтика реально воспринятой вещи. Часто с детской непосредственностью он оживляет и поэтизирует самые простые вещи. Вот то, что в своем стихотворении он называет "Мои сокровища":

Те орехи, что в красной коробке лежат,

Где я прячу моих оловянных солдат,

Были собраны летом: их няня и я

Отыскали близ моря, в лесу у ручья.

А вот этот свисток (как он звонко свистит!)

Нами вырезан в поле у старых ракит;

Я и няня моим перочинным ножом

Из тростинки его мастерили вдвоем.

Этот камень большой с разноцветной каймой

Я едва дотащил, весь иззябнув, домой;

Было так далеко, что шагов и не счесть...

Что отец ни тверди, а в нем золото есть!