55505.fb2
1 января. Лида, Коля и Боба больны. Служанки нет. Я вчера вечером вернулся из города, Лида читает вслух:
— Клянусь Богом,— сказал евнуху султан,— я владею роскошнейшей женщиной в мире, и все одалиски гарема...
Я ушел из комнаты в ужасе: ай да редактор детского журнала1, у к-рого в собств. семье так.
21 февраля. Сейчас от Мережковских. Не могу забыть их собачьи голодные лица. У них план: взять в свои руки «Ниву». Я ничего этого не знал. Я просто приехал к ним, потому что болен Философов, а Философова я нежно люблю, и мне хотелось его навестить. Справился по телефону, можно ли. Гиппиус ответила неожиданно ласково: будем рады, пожалуйста, ждем. Я приехал. Милый Дм. Влад. пополнел, кажется здоровым, но усталым. Чаепитие. Стали спрашивать обо мне и, конечно, о моих делах. Меня изумило: что за такой внезапный ко мне интерес? Я заговорил о «Ниве». Они встрепенулись. Выслушали «Крокодила» с большим вниманием. Гиппиус похвалила первую часть за то, что она глупая,— «вторая с планом, не так первобытна». Вошел Мережковский и тоже о «Ниве». В чем дело, отчего «Нива» такая плохая. Я сказал им все, что знаю: надо Эйзена вон, надо Далькевича вон.— Ну, а кого бы вы назначили (все это с огромным интересом). Я, не понимая, почему их заботит «Нива», ответил: — Ну хотя бы Ильюшку Василевского.— Они ухмыльнулись загадочно. «Ну а вы сами пошли бы?» Я ответил, что об этом уже был разговор, но я один боюсь. И вот после долгих нащупываний, переглядываний, очень хитрых умолчаний — они поставили дело так, что «Ниву» должна вести Зинаида.— Ну вот Зина, например.— Я ответил, не подумав: — Еще бы! Зинаида Н. отличный редактор.— Или я,— невинно сказал Мережк., и я увидел, что разыграл дурака, что это давно лелеемый план, что затем меня и звали, что на меня и на «Крокодила» им плевать, что все это у них прорепетировано заранее,— и меня просто затошнило от отвращения, как будто я присутствую при чем-то неприличном. Вот тут-то у них и сделались собачьи, голодные лица, словно им показали кость:
— Мы бы верхние комнаты под Религиозно-Философское О-во,— сказал он.
— И мои сочинения дать в приложении,— сказала она.
— И Андрея Белого, и Сологуба, и Брюсова дать на будущий год в приложении!
Словом, посыпались планы, словно специально рассчитанные на то, чтобы погубить «Ниву». Но какие жадные голодные лица.
4 марта. Революция. Дни сгорают, как бумажные. Не сплю. Пешком пришел из Куоккала в Питер. Тянет на улицу, ног нет. У Набокова: его пригласили писать амнистию. <...>
10 марта. Вчера в поезде — домой. Какой-то круглолицый самодовольный жирный: «Бога нету! (на весь вагон) смею уверить вас честным словом, что на свет я родился от матери, не без помощи отца, и бог меня не делал.— Бог жулик, вы почитайте науки». А другой — седой, истовый, почти шепотом: «А я на себе испытал, есть Господь Бог вседержитель» — и елейно глядит в потолок. Я стал его расспрашивать (когда стоеросовый атеист ушел), и он рассказал мне, какое чудо уверило его в бытии божьем.
— Я сиделец монопольной лавки. Сижу и гляжу на образ — казенный— Божьей Матери. Вдруг экспроприаторы. Стреляют, один раз возле уха, а другой раз в упор, в живот. И что же — пуля скользнула по животу и отскочила. И я понял, что это чудо.
30 апреля. Сейчас к Репину ходили по воду: я, Боба, Коля, Лида, Маня и Казик. Мы взяли пустое ведро, надели на длинную палку и запели сочиненную детьми песню:
Два пня
Два корня (к-рые могут встретиться по пути)
Чтобы не было разбито (ведро)
Чтобы не было пролито
Блямс!
Илья Еф. повел меня показывать свои картины. Много безвкусицы и дряблого, но не так плохо, как я ожидал. Он сам стыдился своей «сестры, ведущей солдат в атаку», и говорит:
— Приезжал ко мне один покупатель, да я его сам отговорил. Говорю ему: дрянь картина, не стоит покупать. Про какой-то портрет: «Это знаете, как футурист Хлебников говорил: мой портрет писал один Бурлюк в виде треугольника, но вышло непохоже». Про «Крестный Ход»: «Теперь уже цензура разрешит». О своем новом портрете Толстого: «Я делал всегда Толстого — слишком мягкого, кроткого, а он был злой, у него глаза были злые — вот я теперь хочу сделать правдивее»2.
Показывал с удовольствием — сам — охотно. Я сказал про бандуриста, к-рый с ребенком, что ребенок как у Уотса, он: «Верно, верно, жалко, что выходит на кого-нб. похоже».
Вынес детям по бубличку. Проводит новый водопровод в дом, чтоб зимою не замерзало.— А то умру, и дом останется не в порядке. Сказал он, не позируя. <...>
Осенью И. Е. упал на куоккальской дороге и повредил себе правую руку. Теперь он пишет почти исключительно левой — 73-хлетний старик!
— Я только портрет (г-жи Лемерсье) правой рукою пишу!
1 мая. Ничего не могу писать. Не спал всю ночь оттого, что «засиделся» до 10 часов с И. Е. Репиным. Дела по горло: нужно кончать сказку, писать «Крокодила», Уота Уитмэна, а я сижу ослом — и хоть бы слово. Такова вся моя литературная карьера. Пишу два раза в неделю, остальное съедает бессонница.
12 мая. Боба каждый день традиционно пугает Евген. Владиславну — учительницу. Ежеутренно становится за дверью и — бах. Она традиционно пугается. <...>
Коля и Лида признались мне в лодке, что они начали бояться смерти. Я успокоил их, что это пройдет. <...>
Дети играют с Соколовым Женей в крокет, и мне приятно слышать их смех. Теперь я понял блаженство отцовства — только теперь, когда мне исполнилось 35 лет. Очевидно, раньше — дети ненормальность, обуза, и нужно начать рожать в 35 лет. Потому-то большинство и женится в 33 года.
Читаю Уитмэна — новый писатель. До сих пор я не заботился о том, нравится ли он мне или нет, а только о том, понравится ли он публике, если я о нем напишу. Я и сам старался нравиться не себе, а публике. А теперь мне хочется понравиться только себе,— и поэтому я впервые стал мерить Уитмэна собою — и диво! Уитмэн для меня оказался нужный, жизненно-спасительный писатель. Я уезжаю в лодке — и читаю упиваясь.
Did we think victory great?
So it is — but now it seems to
me, when it cannot
be help'd, that
defeat is great,
And that death and dismay are great3.
Это мне раньше казалось только словами и wanton[ 15 ] формулой, а теперь это для меня — полно человечного смысла.
Июнь. Ходил с детьми к Гржебину в Канерву. Гржебин, заведующий конторой «Новой Жизни» — из партии социал-прохвостов. Должен мне 200 р., у Чехонина похитил рисунки (о чем говорил мне сам Чехонин); у Кардовского похитил рисунок (о чем говорил мне Ре-Ми); у Кустодиева похитил рисунок (о чем говорил мне Кустодиев); подписался на квитанции фамилией Сомова (о чем, со слов Сомова, говорил мне Гюг Вальполь); подделал подпись Леонида Андреева (о чем говорил мне Леонид Андреев). Словом, человек вполне ясный, и все же он мне ужасно симпатичен. Он такой неуклюжий, патриархальный, покладистый. У него чудные три дочери — Капа, Ляля, Буба — милая семья. Говоря с ним, я ни минуты не ощущаю в нем мазурика. Он кажется мне солидным и надежным.
Здесь у нас целая колония. <...>
Ре-Ми, карикатурист. Хотя я в письмах пишу ему дорогой, но втайне думаю глубокоуважаемый. Это человек твердый, работяга, сильной воли, знает, чего хочет. Его дарование стало теперь механическим, он чуть-чуть превратился в ремесленника, «Сатирикон» сделал его вульгарным, но я люблю его и его рисунки и всю вокруг него атмосферу чистоты, труда, незлобивости, ясности. <...>
Потапенко, Игнатий Ник. Относится к себе иронически. Мил. Прост. Самый законченный обыватель, какого я когда-либо видал.
Среда. Июнь. Были у Репина. Скучно. Но к вечеру, когда остались только я, Бродский, Зильберштейн и П. Шмаров — все свои,— Илья Еф. стал рассказывать. Рассказывал о Ропете. —Ах, это был чудный архитектор. В то время фотографий не было, и архитекторы так рисовали! Он, Ропет, был очень похож на меня, лицом, фигурой — (помнишь, Вера?) — но он чýдно, чýдно рисовал. И вот с ним случился случай. Он поехал в заграничную поездку… от Академии… я тогда отказался, остался в России. Он окончил почти в одно время со мной… поехал в Италию… всюду… и все рисует… церкви, здания… мотивы… И все в чемоданчик… рисует, рисует… и чемоданчик для него дороже всего на свете… Ну, едет в Вену… и так много рисовал, что сомлел — ехал, дожно быть, 3-им классом — сомлел, обморок,— носильщики его вынесли… и он очнулся только в номере гостиницы.
— А где мой чемоданчик? Где рисунки? Туда, сюда… нету. Ай-ай-ай, ищут, ищут, нету... А Ропет, он вдруг вот так (скрючился) — да так и остался шесть лет... И с тех пор он не мог оправиться. Потом он рисовал, но уже не то... Так и погибла карьера. (Лицо И. Е. изображает страдание.)
Вот Куинджи, тот не так... Тому нужно было 35 тысяч перевезти в Крым, в Симеиз, за имение... Так он взял корзинку от земляники, уложил туда деньги, зашил, и конец.
— Носильщик!
И все морщится, когда носильщик несет к нему в вагон «земляничную» корзинку:
— А, и эта дрянь тоже здесь.
Так и доехал. А Орловский (художники, слушайте!), когда ему нужно было везти деньги, брал порожние тюбики и набивал их червонцами. Казалось, что краски.
Все стали рассказывать случаи, как кого обокрали. И. Е. рассказал:
— Ехал я в Одессу из Киева. В Киеве получил 1500 р., положил их в конверт, и в карман. Бумажник в левом, а конверт в правом. Хорошо. Еду. Только входит в купе красавец, брюнет, выше среднего росту. Я как глянул на него, так сейчас за карман и схватился. Он острым глазом подметил этот жест и отвел глаза. И вот я заснул — на меня нашел столбняк, сплю и чувствую, как кто-то шарит у меня в карманах, и ничего... а потом проснулся: Одесса. Беру извозчика, еду в гостиницу... и вдруг на дороге, ай-ай-ай, нет конверта... назад! — искали, публикацию делали, ничего не помогло. А брюнет со мной в одной гостинице остановился — я его встретил и говорю:
— Знаете, меня обокрали.
Он вежливо, но не очень горячо выразил сочувствие... Полиция нашла у него много денег. Но я заметил, что далеко зашел(?), и в конце концов сказал полиции, что никаких претензий ни против кого не имею. Ну вот и все.
Заговорили о купании.
— У нас в Чугуеве был мальчик Вася Кузьмин... Так он, бывало, возьмет камень, положит его себе на голову и идет через Донец под водой. Две минуты кажутся получасом, и все думаешь: нет, не вынырнет. Но Вася всегда вынырял.
Я, бывало, хорошо плавал. В Петергофе там один остров был — так я до него доплывал. Многие удивлялись.
(Заметив, что здесь тень хвастовства.) — Но потом, через 25 лет, попробовал с Матэ и Ропетом у Стасова, в Парголове — и черт знает что вышло!
16 июня. Вчера я тонул. Прыгнул с лодки в воду, на глубину, поплавал, и тянет меня в воду. А Коле крикнуть не могу, все слова забыл, только глазами показываю. (Я с детства был уверен, что умру в воде. Как русские критики: Писарев, Валерьян Майков.) Наконец-то, Коля догадался.
Играю по вечерам с детьми в шарады. Вчера они представляли — линолеум, я с Лидой и Гретой — карниз и светелка. Коля играет плохо, суетится, кричит, ненаходчив. Я вчера читал ему о Robert Owen'e.
19 июня. Совсем не сплю. И вторую ночь читаю «Красное и Черное» Стендаля, толстый 2-томный роман, упоительный. Он украл у меня все утро. Я с досады, что он оторвал меня от занятий, швырнул его вон. Иначе нельзя оторваться — нужен героический жест; через пять минут жена сказала о демонстрации большевиков, произведенной в Петрограде вчера. Мне это показалось менее интересным, чем измышленные страдания Жюльена, бывшие в 1830 г.
Я сочинил пьеску для детей. Вернее, первый акт. Лида сказала мне: — Папа, у тебя бывает бесписное время (когда не пишется); пиши тогда для детей.
Был с Репиным вчера у Ре-Ми. Он какой-то вялый. Не оживился ни разу. У Ре-Ми Буховы и Богуславская, которая вчера рассказывала о Бурцеве, а я сдуру смеялся над нею и, кажется, обидел. Зря.
20-го июня 1917. Пишу пьесу про царя Пузана4. Дети заставили. Им была нужна какая-нб. пьеска, чтобы разыграть, вот я в два дня и катаю. Пишу с азартом, а что выйдет... Черт его знает. Потуги на остроумие. Места, не смешные для взрослых, смешат детей до слез. <...>
24 июня 1917. Делаем детский спектакль. У нас есть конкуренты. Катя говорит: у них будет оркестр кронштадтского горизонта (гарнизона). Коля в восторге. О, с каким пылом я писал эту пьесёнку, и какая вышла дрянь. 3-го дня у Репина были скандалы: явился Миша Вербов, всюду объявляющий себя учеником Репина и т. д. Репин его выгнал при всех и взволновался. И. Е. пишет Ре-Ми. Утомляется, не имеет времени поспать после обеда, и оттого злится. Шмаров прочитал невинные стишки — об измене России союзникам, И. Е. не разобрал, в чем дело — и давай кричать на Шмарова:
— Черносотенные стишки! — Адель Львовна вступилась, он набросился и на нее, как будто она автор стишков. Гости были терроризованы.
28 июня. <...> Забастовали кондукторы Финляндской ж. д., и бедная Марья Б. застряла в городе. Бобочкино рождение. По Куоккале расклеены объявления, будто Межуев (лавочник) выдает конину за говядину. Значит, мы ели конину и сами того не знали. Меня укусила бешеная собака. <...>
10 июля. Маша утром: «Знаешь, в России диктататура!» От волнения. Еще месяц назад я недоумевал, каким образом буржуазия получит на свою сторону войска, и казну, и власть; казалось, вопреки всем законам истории, Россия после векового самодержавия вдруг сразу становится государством социалистическим. Но нет-с, история своего никому не подарит. Вот, одним мановением руки, она отняла у передовых кучек крайнего социализма власть и дала ее умеренным социалистам; у социалистов отнимет и передаст кадетам — не позднее, чем через 3 недели. Теперь это быстро. Ускорили исторический процесс.
15 июля. <...> Руманов говорил мне о Лебедеве, зяте Кропоткина: — Это незаметный человечек, в тени,— а между тем, не будь его, Кропоткину и всей семье нечего было бы есть! Кроп. анархист, как же! — он не может брать за свои сочинения деньги, и вот незаметный безымянный человечек — содержит для него прислугу, кормит его и т. д.
В последний раз, когда я видел Кроп., он говорил о несомненном перерождении рабочего класса после войны.— Рабочие уже созревают для другого быта! — говорил он американцу.— Вот мистер Томсон из Клориона говорил мне, что транспортные рабочие, ткачи и железоделательные уже могли бы получить производство в свои руки and control it[ 16 ]. <...>
23 июля. Итак, я сегодня у Кропоткина. Он живет на Каменном Острове, 45. Дом Нидерландского Консула. Комфортабельный, большой, двухэтажный. Я запоздал к нему — и все из-за бритья. Нет в Питере ни одного парикмахера — в воскресение. Я был в «Палэ Рояле», в «Северной», в «Селенте» — нет нигде. Взял извозчика в «Европейскую», забегал с заднего крыльца в парикмахерские, и все же поехал к Кропоткину небритый. Сад у Кропоткина сыроватый, комильфотный. Голландцы играют лаун теннис. В розовой длинной кофте — сидит на террасе усталая Александра Петровна — силится улыбнуться и не может. —«О! я так устала... Зимний дворец... телефоны... О! я четыре часа звонила, искала Савинкова — нет нигде... Папа сейчас будет... У него Бурцев». Мы пошли пить чай. Племянница Кропоткина, Катерина Николаевна, женщина лет 45, наливает чай — сладким старичкам с фальшивыми зубами и военно-морскому агенту Брит. Посольства, фамилии коего не знаю. Она рассказывает, как недели две назад солдаты делали у них на даче обыск — нет ли запасов продовольствия. Она говорила им: — Да вы знаете, кто здесь живет? — Кто? — Кропоткин, революционер! — А нам плевать...— И давай ломать дверь на чердак. Кропоткины позвонили комиссару Неведомскому (Миклашевскому), и солдаты поджали хвосты. В это время в боковых комнатах проходит плечистый, массивный с пикквикским цветом лица Кропоткин, вслед за ним Бурцев... Я раскланялся с Бурцевым издали, а Кропоткин через минуту радушно и бодро подошел ко мне: — Как же! как же! Я вас всегда читаю. Здравствуйте, здравствуйте...— и сел рядом со мною и с аппетитом принялся болтать, обнаруживая светскую привычку заинтересовываться любой темой, которую затронет собеседник. Мы заговорили о Некрасове. Он: — Да, да, потерял рукопись Чернышевского «Что делать», потерял5. Ему князь Суворов (тогдашний генерал-губернатор) — добыл ее из Петропавл. Крепости, а он потерял. Я вам сейчас скажу стих. Некрасова, к-рое нигде не было напечатано.— И стал декламировать (по-стариковски подмигивая) известное стихотворение:
Было года мне четыре,
Мне отец сказал:
Все пустое в этом мире,
Дело капитал!
Декламацию сопровождал жестами. Когда шла речь о кармане — хлопнул себя по карману. «Я ведь много стихов знаю» — вот, напр., «Курдюкову», и процитировал из «Курдюковой» то место, где говорится о городе Бонне. Я почувствовал себя в знакомой атмосфере Короленко,— атмосфере благодушия, самовара, стишков, анекдотов. Я бывал у Короленки каждый вечер, в то время, когда он писал о смертной казни,— и это всегда была семейная благодушная идиллия.— Стишкам Некрасова научил меня мой учитель Смирнов,— сказал Кропоткин. Тут подошла княгиня.— Как вам не стыдно, что не заехали к нам в Англии! — сказала она равнодушно-радушно. Тут я сразу почувствовал, что они устали, что я им в тягость, но что они покорно подчиняются уже сорок лет этой участи: принимать гостей — и выслушивать их внимательно, любезно, дружески и равнодушно. Он спросил меня, где я живу. Я подробно описал ему нашу коммуну — и сказал, что это совершенно новая для меня среда, да и вообще еще не учтенная нашей беллетристикой — рабочие, интеллигентные девушки. Я сказал ему, как мало они зарабатывают. Как скромно, достойно они живут. И, знаете, ничего двусмысленного...— Ну, а односмысленного много? — спросил он и, по-стариковски хихикая, сказал: — Смотрите, не влюбитесь!
Если бы я не знал, что передо мною сидит один из величайших пророков, гениальный борец за высший идеал человечества, я бы подумал, что это просто добродушный папаша. Чувство домашности, простоты.— Вот вы из этих ваших барышен найдите мне секретаршу. У меня была одна бельгийка в Англии — и хорошо справлялась — да приехал рус. балет, и она увлеклась.
Он опять по-стариковски подмигнул.
— Вот вы опишите-ка то, что рассказывали.
— Увы, я как беллетрист бездарен.
— Вовсе нет. Ваши крит. статьи — ведь та же беллетристика.
— П. А. всегда читал вас в «Рус. Сл.»,— вставил зять.
— Нет, в «Речи». Главным образом, в «Речи».— Он опять заговорил о секретаршах.— Странно, в России никто не знает стенографии. Меня на Финл. вокзале встретили репортеры; я стал с ними беседовать, и ни один из них не записал беседы точно. Все переврали. Потому что не стенографы!
Заговорили о Достоевском, у которого жена — стенографистка.— Ренегат! — сказал Кропоткин.— Вернулся из Сибири и восстал против Фурье, против социализма. И замечательно, что все ренегаты после ренегатства становятся бездарны, теряют талант.
Меня изумило это мнение, ибо Достоевский после каторги — и окрылился, но я почувствовал, что на огромном черепе князя Кропоткина нет эстетической шишки. Я сказал ему, как мне нравится стиль Михайловского... Он говорит: — Да, но я никогда не мог ему простить его политической трусости. Я виделся с ним в 1867 г. Он показался мне красной девицей. Как он боялся меня и брата!.. Это он поправлял Льву Тихомирову статьи.
Княгиня спросила, есть ли в Куоккала провизия. Я сказал: — Не знаю.— Ну, значит, есть, — сказал Кропоткин.— А вот сегодня я был в Зимнем Дворце у Керенского — и на нас, 4-х человек, дали на огромной тарелке с царскими вензелями, с коронами — четыре вот таких ломтика хлеба... И вода! (Он поморщился.) Мы с Сашей переломили один ломтик — а остальное оставили Керенскому.
Разговор перескочил на пишущие машины. Он стал расхваливать их, с восторгом. Ну, зато ж и дорого! Простая 20 ф., а с усовершенствованиями и все 30 отдай!! То же машины Зингера — длиннейший панегирик машинам Зингера: они и чулки штопают и петли метают. (Он указал рукой на воротник.) Вообще страшное гостеприимство чужим темам, чужим мыслям, чужой душе. Он готов приспособиться к любому уровню, и я уверен, что приди к нему клоун, кокотка, гимназист, он с каждым нашел бы его тему — и был бы с каждым на равной ноге, по-товарищески. Заговорили о Репине:
— Давайте, Корней Ив., поедем к нему.— Я сказал Кропоткину, что в Куоккала меня уверяли, будто он живет там.
— Вот напишите, К. Ив., как создаются легенды. Я ехал с Элизе Реклю, и тот в поезде упомянул мое имя. Вдруг южанин француз:
— О! prince Kropotkine убит... Да, да! —и рассказал ему целую историю о кн. Кропоткине. Или вот мой брат: в 1861 г. он участвовал в студенческих беспорядках, т. е. просто пошел вместе с компанией других в генер.-губернат. дом и заявил там какую-то претензию. Он был впереди всех и взошел с товарищем на верхнюю ступеньку, и его избили жандармы и поволокли в тюрьму... Проходит 3 дня, я получаю от него бисерным почерком написанную записку — все благополучно. Вдруг вбегает ко мне дядя Сулима и говорит:
— А знаешь, Петя, наш-то Саша... о!
— Что такое?
— Неужто не знаешь?
— Казацкая лошадь ударила его копытом в глаз, пенснэ разбилось, и осколки застряли в глазу.
— Чепуха! Брат не носит пенснэ! Я сегодня получил от него записку.
Но молва ходила по Москве и ширилась, и я слышал через год ту же историю.
— Кланяйтесь Илье Ефимовичу. Я чту его. Я знаю все его картины (увы!) по снимкам.
Мне почудилось, что Кропоткину не нравилось то, что Репин писал портреты самодержцев, вел. княгинь, и я еще раз почувствовал, что искусству он чужд совершенно.
— «Записки революционера» я диктовал по-английски. Потом Дионео переводил их. Переведет лист-полтора и приедет ко мне в Бромли, я исправляю — целый день. Он даже обижался. Я совершенно переделывал, писал заново. Но иначе было нельзя. A «Mutual Aid» я написал по-английски для «Nineteenth century»[ 17 ].
Рассказал он о Г. З. Елисееве. Суровый был человек. Я был в «Отеч. Записках», в редакции. Там обсуждал письмо Суворина к одной шансонетной певице. Она снялась в непристойной позе, на коленях у Париса из Белой Лены (Belle Helene) — и Суворин выругал ее.
— Стыдно вам, талантливой, позорить себя!
Так вот по этому поводу Минаев написал стишки, высмеивающие Суворина,— и все: Курочкин, Пятковский и др.— эти стишки одобряли. Вдруг вошел Г. З. Елисеев, угрюмо взял стихи, прочитал, отложил в сторону, сказав лениво:
— Дрянь.
Тут я почувствовал, что Кр. очень устал, и стал прощаться. Он и княгиня ушли спать. Остался я и Ал. Петровна.
— О, как я устала... Устроить министерство удалось ровно на 10 дней — и потом опять все будет сначала.
— Советы депутатов мешают? — спросил кто-то.
— Нет, Некрасов — вот кто. Интриган, мелкий... Подлизался к совету, натравливает всех на Керенского. Поддерживает Чернова. Я так прямо и сказала Керенскому: у вас есть враг... Но Керенский и слышать не хочет. Папа дернул меня за рукав: молчи! — но я сказала: этот враг Некрасов.
Керенский поморщился: это у вас домашнее. (У Лебедева ссора с Некрасовым.)
И всё эта баба — Малаховская. Она ведь спит рядом со спальней Керенского в Зимнем Дворце — а сама глазами так и ест Савинкова.
— А как вам показался Савинков?
— Хулиган.
Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком, с сильной волей. Недаром он был столько во Франции, он истинный тип франц. революционера.
И начался разговор, столь обычный во всех гостиных нынче. Потом пришли 2 француза — анархического вида, лысый и седой — богема, такие к Герцену часто ходили, и я ушел.
Шел по улице с военн.-морск. агентом, который просидел у Кр. полдня — и все же не читал ни одной его строчки. <...>
24 июля. <...> мы пошли в Интимный театр и видели там Виктора Шкловского, к-рый был комиссаром 8-й армии. Он рассказывает ужасы. Он вел себя как герой и получил новенький Георгиевский крестик. Замечательно, что его двоюродный брат Жоржик ранен на западном фронте — в тот же день. Когда Шкл. рассказывает о чем-ниб. страшном, он улыбается и даже смеется. Это выходит особенно привлекательно.— «Счастье мое, что я был ранен, не то застрелился бы!» Он ранен в живот — пуля навылет — а он как ни в чем не бывало.
31 июля, воскресение. Опять у Кропоткина. Он сидел с высоким американцем и беседовал о тракторах. Американец оказался инженер, который привез сюда ж.-д. вагоны для Сибирской ж. д. Кропоткин говорит: незачем доставлять сюда военные снаряды, нам нужны тракторы, рельсовые перекрестки (crossing & switches). Он пальцами показал перекрещивающиеся рельсы. «Мне все говорят, что нам нужны тракторы и рельсовые перекрестки. Я хотел бы повидаться с американским послом и сказать ему об этом.
— О, это легко устроить! — сказал инженер.— И я очень хотел бы, чтобы Вы поехали в Америку...
— К сожалению, Америка для меня закрыта.
— Закрыта?!
— Да, как для анархиста...
— Are you really anarchist?!..[ 18 ] — воскликнул американец.
Я посмотрел на учтивого старикана и в кажд. его черточке увидел дворянина, князя, придворного.
— Да, да! я анархист,— сказал он, словно извиняясь за свой анархизм.
Мы заговорили о проф. Гарпере, который изучает Россию, проводя здесь каждое лето.
— О, я знал его отца...— сказал Кроп.,— он пригласил меня читать лекции в Гарв. университете. Лекции о рус. литер. Он был ректором университета. Я приехал в Америку, прочитал (в оригинале пропуск.— Е. Ч.) лекции и собрался в университет к Гарперу. Но за это время Гарпер был принят в Петрограде царем, царь очаровал его — и Гарпер нашел неудобным, чтобы я читал лекции у него в университете, и мне было отказано. Тогда студенты из протеста против Гарпера устроили мне дружественную манифестацию». Американец был очень величествен.
До революции американцы стремились познакомиться с возможно бóльшим количеством великих князей. Теперь они собирают коллекцию анархистов.
У Кропоткина собралось самое разнообразное о-во, замучивающее всю его семью. На каждого новоприбывшего смотрят как на несчастье, с которым нужно терпеливо бороться до конца.
Я заговорил о Уоте Уитмэне.
— Никакого, к сожалению, не питаю к нему интереса. Что это за поэзия, которая выражается прозой. К тому же он был педераст! Я говорил Карпентеру... я прямо кричал на него. Помилуйте, как это можно! На Кавказе — кто соблазнит мальчика — сейчас в него кинжалом! Я знаю, у нас в корпусе — это разврат! Приучает детей к онанизму!
Рикошетом он сердился на меня, словно я виноват в гомосексуализме Уитмэна.
— И Оскар Уайльд... У него была такая милая жена. Двое детей. Моя жена давала им уроки. И он был талантливый человек: Элизе Реклю говорил, что написанное им об анархизме (?) нужно высечь на медных досках, как делали римляне. Каждое изречение — шедевр. Но сам он был — пухлый, гнусный, фи! Я видел его раз — ужас!
— В «De Profundis» он назвал Вас «белым Христом из России»…6
— Да, да... Чепуха. «De Profundis» — неискренняя книга.
Мы расстались, и хотя я согласен с его мнением о De Profundis, я ушел с чувством недоумения и обиды. То же чувство я испытывал, когда читал его бескрылую книгу о русской литературе7. Словно выкопали из могилы Писарева — и заставили писать о Чехове. Туповатым и ограниченным шестидесятником пахнуло на меня. В Кропоткине есть и это.
14 августа. Получил вчера тысячу рублей. Был у Буренина вечером. Старикашка. Один. Желтоватый костюмчик — серые туфли, лиловый галстук. Обстановка безвкусная. В прихожей — бюст в мерзейшем стиле модерн: он показывал мне, восхищаясь — смотрите, веками как будто шевелит. Все стены в картинах — дешевка. «Куплено в Венеции»,— говорил он, показывая какую-то грошовую, фальшивую дрянь.
— Ну, это вещь неважная! — сказал я.
— Зато рамка хороша.
Когда я пришел, он читал книгу — о крысах.— «Представьте, у крыс бывает такая болезнь: сцепятся хвостами в кучу штук десять, и не расцепить. Так и подыхают. Совсем, как наше правительство теперь».
О Судейкине: — Я отца Судейкина помню, полковника. Видел его за неделю до смерти. Он был полковник, начальник охранки. Охранка находилась на Морской, при градоначальстве. Я был тогда редактором какого-то журнальца, выходившего при «Новом Времени». И вот меня пригласили в Охранку. Я пошел. Ждал долго. Вышел ко мне,— ну совсем Иисус Христос. Такая же прическа, как у тициановского Христа (я всегда удивлялся, у какого парикмахера Христос причесывался). Такая же борода. Только глаза нехороши: сыщицкие.
— Тут к вам есть письмо от одного политического преступника.
— Политического преступника?! Ко мне?
— Да. Балакина. Вы его знаете.
— Знаю. Он сотрудничал в нашей газете. И когда его однажды посадили в тюрьму и приговорили к ссылке черт знает куда — я похлопотал (через Скальковского) перед Лорис-Меликовым, и его сослали всего только в Пермь.
— Да, да! он и теперь просит вашего заступничества.
— Но увы, Лорис-Меликова уже нет. У меня нет теперь сановных знакомых.— А между тем Балакин достоин всякого участия. Не поможете ли ему вы?
— Ах, что вы? Балакин серьезный преступник.
Так мы разошлись. А через неделю Дегаев заманул Судейкина в конспиративную квартиру и укокошил. Ровно через неделю. Дожидаясь Судейкина, я увидел на подоконнике карточку,— среди них портрет кн. Кропоткина с надписью:
И на чело его легла
Печать высоких размышлений.
Я рассказывал сыну Судейкина всю эту историю.
О Некрасове: — Н. называл свою редакцию: Наша консистория. Я принес ему переводы из Мюссе. Через неделю он вернул их мне назад.— «Вот, отец. Наша консистория не желает печатать». Конечно, он не был добряк. Но умница, и писателям делал немало добра. И однажды читал мне стихи — вот эти самые. «Рыцарь на час» — и разревелся. Я удивился. Мне даже невозможно было вообразить себе, чтобы Н. мог плакать.
Был как-то я у Ивана Аксакова... девственника... Тот был редактором «Дня». Когда он женился на дочери Тютчева, Тютчев сказал о нем:
— У него был скверный «День», а теперь будет скверная ночь.
О Всеволоде Крестовском: — Вызывал меня на дуэль.
Много говорил о своем архитекторстве: — Мой отец штук 30 церквей в Москве построил. Я от 11 лет до 18 учился этому делу. И вот посмотрите: как симметрически у меня в комнате картины развешены. Я и стихи пишу симметрически. Беспорядка не люблю. Никакой разбросанности. Куплеты. Вот мои рисунки,— и показал мне акварель: «Три Грации». Кто бы мог подумать, что Буренин рисовал «Три Грации»! Это все равно как если бы Джэк Потрошитель вышивал шелками незабудки! Три грации действительно нарисованы очень отчетливо — по-архитекторски. <...>
4 октября. Среда. Или 3-е? Нет календаря. Вчера сдуру я поехал в Куоккала после 3-х месяцев отсутствия. Симфония осенних деревьев в парке. Рябина. Море, новый изгиб реки, в которую я уложил столько себя. Но ключа мне М. Б. не дала, и я проехал напрасно. Зашел к Репину, спросить его, что он хочет за портрет Бьюкенена: 10 000 р. или золотую тарелку. Репин (мертвецки бледный, с тенями трупа под носом и глазами, но все такой же обаятельный): — Знаете, конечно, тарелка оч. хороша, но... я не достоин... не в коня корм... да и как ее продать. На ней гербы, неловко» — из чего я понял, что ему хочется денег. Я дал ему 500 р. долга за дачу — он очень повеселел, пошел показывать перемены в парке в озере Глинки, к-рое он высушил, провел дренаж, вырубил деревья — всюду устроил свет и сквозняк. Потом показывал картины. Бурлаки: «Ой как пожухло... Теперь я вижу, что я сделаю... я этому сифилитику (впереди всех) дам кумачовую (не яркую, а стираную) рубаху (вместо синей), а красную у заднего уберу — дам ему синюю — а то задний план чересчур кричит... Кушинников говорил: разве Волга бывает зеленой? Посмотрел бы он в Жигулях. Но я, кажется, перезеленил. Это место я написал неподалеку от заказчика — Шаталова (?) — он там в Самаре».
Посидели, помолчали...— А вы знаете другую... которая «делается» (не сказал пишется) — и прескверно делается, как луна в Гамбурге. Вот...— И он вытащил несуразную голую женщину, с освещенным животом и закрытым сверху туловищем. У нее странная рука — и у руки собачка.— Ах, да ведь это шаляпинская собачка! — воскликнул я.— Да, да... это был портрет Шаляпина... Не удавался... Я вертел и так и сяк... И вот сделал женщину. Надо проверить по натуре. Пуп велик.
— Ай, ай! Илья Ефимович! Вы замазали дивный автопортрет, который Вы сбоку делали на этом же холсте!! — Да, да, долой его,— и как вы его увидали!
Шаляпин, переделанный в женщину, огромный холст — поверхность которого испещрена прежними густыми мазками.
Про женщину я не сказал ничего, и И. Е. показал мне третью картину «Освящение ножей» с масками вместо лиц, но — с интересной светотенью. В каждом мазке чувствуется, что Репин умер и не воскреснет, хотя портрет Ре-Ми (даже два портрета) похож и портрет Керенского смел, Керенский тускло глядит с тускло написанного зализанного коричневого портрета, но на волосах у него безвкуснейший и претенциознейший зайчик.— Так и нужно! — объясняет Репин.— Тут не монументальный портрет, а случайный — случайного человека... Правда, гениального человека — у меня есть фантазия,— и обывательски стал комментировать дело Корнилова. Перед Керенским он преклоняется, а Корнилов— «нет, недалекий, солдафон».
10 октября. Целые дни трачу на организацию американского и английского подарка русскому народу: 2 000 000 экземпляров учебников — бесплатных,— изнемог — не сплю от переутомления все ночи — старею — голова седеет. Скоро издохну. А зима только еще начинается, а отдыха впереди никакого. Так и пропадет Корней ни за что. Семья? Но Колька растет — недумающий эгоист, а Лида хилая, зеленая, замученная.
Лида: «Я не люблю тратить сказки попусту на неспящего человека». <...>
_________
Когда Андреев приезжал в гости к Короленке (который жил в Куоккале, у Богданович, племянницы Анненских), Н. Ф. Анненский приготовил ему тарелку карамели — красной и черной. Андреев не приезжал, и мы угощались без него.— Кушайте эту,— говорил Ник. Ф. Это Черные маски. А потом эту — это Красный Смех.— А что же ему? — спросил я.— А ему «Царь Голод»8. <...>
_________
Я как-то прочитал Ник. Ф-у Анненскому стихи Бунина: «И сказал проводник — господин, я еврей! и быть может, потомок царей. Посмотри на цветы, что растут по стенам...»9 Велико было мое удивление, когда этот редактор «Рус. Бог.» — на следующий день — на перроне поезда в Куоккала пел: «И шказал прроводник: гашпадин, я еврей». У него это выходило изящно и не пошло. Он был из тех, которые помнят все смешные стишки, эпиграммы, чужие забавные ошибки — какие они когда-либо в жизни читали. Он был немного Туркин из Чеховского «Ионыча»: «Здравствуйте, пожалуйста».— «А ну, Пава, изобрази».— «И машет платком». Он был благороднейший обществ, деятель, столп народовольческой веры, окончил два факультета, редактор «Рус. Бог.», но всегда говорил чепуху, почти автоматически. Сейчас вижу его — среди внуков: «Шел грек через реку, видит грек в реке рак...» Дети его очень любили. Он ходил среди них колесом, все подтягивая штаны.
_________
Розанов как-то в поезде распек П. Берлина за то, что у того фамилия совпадает с названием города.— А то есть еще Дж. Лондон! Что за мода! Ведь я не называю себя — Петербург. Чуковск. не зовется Москва. Мы скромные люди. А то вот еще Анатоль Франс. Ведь Франс это Франция. Хорошо бы я был Василий Россия. Да я стыдился бы нос показать.
Ненужной (англ.).
И контролировать его (англ.).
«Взаимная помощь», «Девятнадцатый век» (англ.). Полное название книги Кропоткина «Взаимная помощь как фактор эволюции».
Неужели вы и вправду анархист? (англ )