55506.fb2 Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 18

Бережной очень трогателен, заботится о похоронах Блока, даже советуется со мной, чем бы оббить гроб. В среду Бережной вернулся из Карловых Вар, где он сделал два пуда меду в один месяц.

Смерть Блока я ожидал уже вполне около месяца, и потому она не поразила меня. Странное дело, но при всей симпатии моей к этому чистому и доброму человеку, который с особой симпатией относился ко мне, я не «находил в нем потребности», мне было скучно с ним, меня сразу утомляла затруднительность его речи. Это был человек хорошей души, но не большого ума. Революция его загубила. Он не осилил ее. Как большинство интеллигенции, он считал своим долгом питать культ к ней, к революции по существу, и, застигнутый врасплох ее реальной сущностью, он опешил, а затем пришел в какое-то уныние отчаяния. Сама его поэма «Двенадцать» представляется мне именно отражением такой «истерии отчаяния». Это результат усилия «полюбить их черненькими», какая-то судорога приятия, притом того, что «душу воротило». Но именно после такого усилия ничего больше не оставалось, как умолкнуть и угаснуть…

Я был знаком с Блоком с самого 1901 года, когда он и его приятель «рыжий Иванов» (брат Александра Павловича) были студентами. Особенно сблизился я с ним во время правки текста «Праматери», который он и переделывал (увы, неудачно) по моим указаниям, так как в первой редакции целыми кусками Грильпарцер был у него искажен до неузнаваемости, а это благодаря крайне недостаточному знанию немецкого языка. При этой работе я оценил необычайное благодушие, терпение и «вообще благородство» характера Александра Александровича. В нем не было ничего от мелкого самолюбия «литераторства». Он необычайно мило конфузился (способность конфузиться была вообще одной из чар его). Удивительно скоро и иногда даже слишком покорно сдавался и протестовал лишь в таких случаях, когда ему совершенно по-детски нравилась удача какого-нибудь стиха, хотя бы он шел вразрез и с намерением автора, и просто со «смыслом» всего данного куска. Кое-что из таких оставшихся грехов пришлось уже выбросить при разучивании ролей. В печатном же издании эти грехи, вероятно, налицо. «Косноязычие» (вернее, тугость речи) мешало Блоку принимать участие в спорах. Мария Федоровна (Андреева) его прямо терроризировала своими порывистыми и даже грубоватыми окриками. Впрочем, тут было много и от того, что он был вообще по природе авгур и оракул, нежели мыслитель. Процесс слагания в символы в его мозгу шел быстрее, нежели логический процесс. Ему больше всего хотелось, зналось, виделось, чувствовалось, нежели он это хотел, знал, видел, чувствовал. При этой попытке осознать и формулировать он почти всегда пасовал, и, во всяком случае, эта работа ему давалась с величайшим трудом и с мучительными усилиями рассудка. Из всего этого следует вывести, что он был божьей милостью поэт. Но он не был при этом тем мудрецом, какими в своей основе являлись Пушкин или Тютчев. Фатальным для его развития было, по-моему, то, что на самой заре он встретился с Мережковским, влюбился в поэтессу Зиночку. Кровный романтик, автор «Розы и креста», к Западу он тянулся всей душой, но, сын своей среды, отведал его очень поздно, и не по первоисточникам, не на месте.

Понедельник, 8 августа

С 10 часов беседа с Монаховым в бывшем Гришином особняке. Увы, разговор получился «русским», главным образом из-за раздвоенности моих собственных намерений. Начал я с того, чтобы отказаться вовсе, указывая на недостачу гонорара. Монахов попробовал меня убедить, что это не так, стал высчитывать, и вышла за «Праматерь» безнадежная сумма в 75 000 руб. Перескочили через этот вопрос и заговорили о репертуаре. Я успел сказать, что обстоятельства могут меня погнать за рубеж, на что Монахов развел целую теорию о том, что теперь дело идет на восстановление на основе личной инициативы и ответственности без субсидий, и снова у него мелькнула мечта — использовать эту свободу, чтобы ставить оперетты. Ему Орг это предлагал. Когда подошел Петров, то мы занялись репертуаром и распределением ролей, но к окончательному решению не пришли и решили отказаться от «Цимбелина», и от «Северных богатырей», и даже от «Фигаро». Монахов очень разгорелся на «Тартюфа», но если он идет в Александринке… Решили ставить «Мещанина во дворянстве».

Петров обещает следующий спектакль «Мещане».

Кока начал очень удачно иллюстрации к «Вешним водам». Однако это очень опасная книга для его нынешних переживаний. Я перечел «Фигаро». Готов ставить его, но вообще я раскаиваюсь, что не отказался. Как бы не втянуться, как бы из-за этого не прогулять следующий случай бегства. Не отказаться ли мне завтра в беседе с Монаховым?

Вторник, 9 августа

При осмотре Зимнего дворца мне становится жаль исключать из Александровского зала четыре огромные баталии Наполеоновских войн, очень мастерски писанных Виллевальде, и предложено (что и принято) их оставить на месте, а в соответствии с ними в зале и в соседнем Пикетном расположить арсенал Аничкова дворца, преимущественно относящийся к той же эпохе. Вообще же положение с устройством в Зимнем Эрмитажа довольно безнадежно. Музейный фонд со своим ломаным скарбом все еще продолжает занимать всю 1-ю запасную, а комнаты во двор просто запечатаны, и в них мы, «хозяева», не можем попасть. Написал по просьбе Жарновского письмо Вольфсону с просьбой увеличить гонорар за Джорджоне с 1 рубля до 2 рублей.

Возвращался домой с Бразом. У него вчера был Росс. Он в негодовании на то, что приехал в Москву даром. Его за обратный путь заставили заплатить полтора лимона, считая в марках и по «благоприятному курсу». Он еще не теряет надежду на деловые сношения с правительством. Хочет получить через него новые машины и чтобы ему дали открыть хоть пару старых типографий на концессионных началах. Купил Ахматову и карточку Блока.

За обедом Юрий сообщает сенсацию: отец его товарища по Академии Иванов — компаньон булочного дела Шмаров-Иванов — получил разрешение открыть свои лавочки на Невском. На днях там станут выпекать сайки, калачи. Несомненно, это все грандиозные провокации, чтобы снова разжечь ненависть у неимущих к имущим, причем на сей раз большинство среди первых окажется из интеллигенции. Способ набрать адептов социализма и коммунизма.

Пришел Михаил Михайлович Добржанский, бывший у меня вчера в Эрмитаже, с письмом от Жени Лансере, привезенным для матери от сестры, сердитое и не без намеков на то, что если меня продолжают любить, то это несмотря на мой большевизм (все еще эта песенка!) и на чрезвычайное признание меня советской властью! Я ему написал тут же ответ, может быть, не совсем осторожный, если принять в соображение, что Добржанский (длинный, черный, тощий поляк с довольно жуткими глазами и короткими усиками) сам себя рекомендует: я — польский социал-демократ, приятель Дзержинского и еще кого-то более важного из ВЧК. Тут же сам вызвался без моей просьбы похлопотать в Москве о моей командировке за границу. У него довольно поэтичный сын — блондин.

Эрнст и Бушен достали номер «Жизни искусства» в пользу голодающих, и мы отплевывались от пошлятины. Совершенно в том духе, который производился в патриотической прессе в первые два года войны. Прочли все важнейшие статьи и довольно остроумный ответ Ольденбурга — Лемке. Особенной пошлостью разит от Шаляпина, Коли Петерс, Стрельникова и Анненкова. Коля Петерс вчера еще на заседании орал, что из «помощи» посредством театров ничего не может выйти. Шаляпин бурчал какие-то почти христианские слова, уже подсев к европейскому табльдоту и налив себе бокал шампанского.

Появилась вдруг Варя Зарудная. Она, кажется, больше уже не называется Лисовской; окатила меня ворохом дел. Первым оказалось требование, чтобы я выписал Сашу За-рудного из Крыма, где он томится. Он остался в живых благодаря тому, что в дни Врангеля там правозащитником спас несколько большевиков. Сейчас он совершенно отолстовился. Вторым — «как известить Ваню Зарудного», который в Токио, что его жена Елена Павловна (урожденная Брюллова) вместе с дочерью Липгардта расстреляна в Омске; третьим — куда обратиться молодому художнику, желающему изучать иконопись. Все типичная зарудинская бурда. Я посоветовал обратиться к Ольденбургу и Околовичу. Но какова моя репутация! Что же это будет, если большевиков заменят «люди нашего круга»?

Кока снова был в Союзе работников искусств. Там совершенно неутешительные сведения. Гамалей его уверяет, что по новым ставкам оплата еще меньше, чем старая! На сон грядущий в столовой читаю «Мещанина во дворянстве».

Среда, 10 августа

Упоительно свежий день. Похороны А.А. Блока мы с Эрнстом застали уже продвигающимися по Офицерской улице. Как раз с Английской в это время вышел отряд матросов с красным знаменем впереди. Я уже подумал, что власти пожелали почтить этим эскортом почета автора «Двенадцати», но матросы пересекли улицу и пошли дальше. И я только подивился тому кредиту, который я все же продолжаю делать советской государственности. Похороны вышли довольно торжественные. Гроб несли все время на руках (и, к сожалению, открытым, что вследствие уже сильного разложения и жары солнца было не очень благоразумно — тленный дух моментами слышался даже на большом расстоянии). Дроги были старые, режимного образца (последней категории), и кляч в сетчатой попоне вели под уздцы факельщики без факелов в «белых» ливреях и в продавленных белых цилиндрах; несколько венков с лентами. Кто-то всунул в руку автора «Двенадцати» красную розу. Толпа была очень внушительная — человек триста по меньшей мере, и все дошли до кладбища, и почти все отстояли службу, происходившую в новой (до чего уродливой вблизи) церкви и длившуюся часа два, если не больше. Однако речей не было и не должно быть, так как все говоруны готовились к гражданской панихиде.

Даже были экипажи! В одной пролетке ехала Добычина. В хвосте очутилась театральная линия. Церемониймейстером был неутомимый Бережной. Как то всегда бывает, кроме страдальцев, несших фоб, убитой горем вдовы и еще нескольких лиц (среди них совершенно заплаканный В. Гиппиус; о нем дальше), никому на пути следования, как кажется, не было дела до того, кого провожают до места вечного успокоения, а все лишь промеж себя болтали и устраивали свои делишки. Так и я успел перемолвиться с Монаховым, с Петровым (Бродский считает, что если «Тартюф» и назначен, то едва ли пойдет) и представить последнему Гаккеля, побеседовать с Яшкой Капланом, с Величковым, с Шурочкой и с Ромом, пожать руку Изгоеву, посидеть в пролетке с Добычиной и т. д.

Нотгафт потрясен уже распространившимся известием о бегстве Ремизовых. Каплан возмущен тем значением, которое было придано в Париже боксерскому матчу, при котором совершенно разбили физиономию чемпиону Франции Шарпантье. Добычина обещает освобождение Миши [брат Бенуа] через два дня и наперекор злой интриге его собственного комиссара. Шурочка очень мила, но совершенно гибнет под бременем забот, так как ее мать и сестра вернулись из Сибири и сели ей на шею, да вдобавок прекратилась присылка продуктов оттуда.

Пройдя один по кладбищу, я наслаждался игрой солнца в листве, на стволах и на памятниках. Прав Либих, считая, что зелень на солнце трепещет черно-серым. И, постояв в церкви, я почувствовал, что устал, и с радостью воспользовался приглашением Кунина доставить меня домой на его лошади. Перед этим я имел разговор с В.Гиппиусом и с Ольденбургом. Первый — вне себя от смерти Блока, и он был тем более потрясен этим, что уже год не виделся с ним. Он также считает, что «Двенадцать» явление истерическое, акт отчаяния и что в значительной степени ощущение содеянного греха подточило Блока. В последние дни, в бреду он спрашивал жену: все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены, все ли сожжены? До Октябрьской революции Блок был скорее черносотенным…

Когда же Гиппиус навестил Блока после «Октября», то застал его в каком-то «блаженном» состоянии. На вопрос: как надо понимать произошедшую в нем перемену, Блок со смиренной улыбкой указал на номер «Правды», лежавший на столе, и произнес: «Потому что я так думаю, что эта «Правда» — правда!» Оглядевшись вокруг себя, он, улыбаясь, говорил: «Вот это теперь все не мое — и это хорошо». Садясь за стол, Гиппиус пошутил: «Что же, и то, что мы едим — не наше?» — «Не наше», — в том же тоне отвечал Блок. Словом, он, видимо, жил тем настроением, которым и я был полон полгода до того и которое в менее осознанной форме (хотя и в нас было мало осознанного, вероятно, здесь и осознанного по самому существу не должно быть много) стихийно изображено поэтом. Боюсь, что и сейчас этот избранный круг на Западе только-только начинает заболевать этим весьма опасным наваждением. Гиппиуса я снова пожурил за то, что он сжег свои записки. Я мало верю в то, что создаваемая им теперь поэма их заменит, хотя он и утверждает (я думаю, тут не без свойственной поэтам преувеличенности мнения о своем значении и о том значении, которое ему могут придать со стороны), что его за эту поэму «могут расстрелять».

Ольденбургу я передал запрос Саши Зарудного. Он совершенно согласен со мной, что если только там, в Крыму, возможно высидеть, чтобы он лучше там и оставался. Сам Ольденбург какой-то преунылый и мрачно смотрит на ближайшее развитие нашей государственной драмы. Основная мысль его мне близка — все творящееся есть чертовщина. Ольденбург сам сибиряк по рождению, его отец командовал где-то там бригадой. Он имеет от приезжавшего ректора Томского университета сведения, что там власти на местах переживают как раз острый период коммунистического психоза. И это доходит до того, что университету запрещено выписывать «Московские известия», почитающиеся контрреволюционными. Однако такие настроения наблюдаются только в городах, где царит террор, а все остальные интеллигенты не выходят из подавленного настроения паники. Напротив, деревня сплошь враждебна к коммунизму, и невероятное количество молодых загублено… Агитаторов мужики избивают.

По дороге домой «любуюсь» разрушенными домами на 17—18-х линиях. Кунин мне рассказал много любопытного о том, что творится в петербургском порту. Крючники, оказывается, устроили итальянскую забастовку в отместку за то, что их стали преследовать за воровство продуктов. Сначала контроль был слабый, так как каждый уносил фрукты… Обыски при выходе стали унизительными. Собрались на митинг, где раздавались голоса: «Мы воры, а наше начальство еще более вор! Комиссары в кожаных куртках уносят продукты в портфелях…» Чуть было не убили брата Зиновьева — Радомысльского, вздумавшего помыкать грузчиков: «Живей, ребята, живей». Они накинулись на него и сообща положили «под мешок». Насилу спасли. Кунин утверждает, что пароходы возвращаются пустыми — разгруженными, но приобретается все на золото…

Вечером у Купера концерт Бетховена в пользу голодающих. Несмотря на сравнительно скромные цены, зал не был полон. Мы пошли послушать пианистку Юдину, игравшую Пятый концерт, но я не разделяю того энтузиазма, который выпал на ее долю благодаря «расовым особенностям». Говорят, она теософка. Ни настоящего темперамента, ни силы, ни энтузиазма, ни колорита. Но зал рушился от аплодисментов, и особенно усердствовал сам Купер. Среди второго отделения, после Третьей симфонии, мы ушли, встревоженные новостью, сообщенной в антракте господином Бачковым. Отозвав в сторону, заговорщицким тоном вопросил, не послал ли я чего с Оргом. Оказывается, Эдварда Георгиевича в Ямбурге обыскивали в течение пяти часов (много же вез!), и все отобрано. Я, может быть, напрасно поведал, что моего, кроме письма к дочери, ничего не было. (У Бачкова очень подозрительная физиономия.) Но потом уже я напомнил, что Орг должен был везти с собой поднесенную ему мою акварель «Итальянская вилла» и две наших фотографии, на одной из них я даже расписался: «Дорогому Эдварду Георгиевичу на память от преданного ему с дружеским расположением Александра Бенуа». Ведь этого для наших инквизиторов совершенно достаточный мотив для подозрения, что у меня с ним были какие-то контрреволюционные или иные нелегальные сношения. Меня это так расстроило (только что стал успокаиваться после тревоги, причиненной арестом Мишеньки), что я уже не в силах был слушать музыку.

Четверг, 11 августа

Не сплю до 6 часов. Вариант сопровождающей записки ни на минуту не забывается, пробуждаюсь от кошмаров. В первый раз, будто из «маленького окошка», я вижу ужасно жуткий ночной зимний пейзаж, какую-то стенку вместо решетки Николы и горящий розовым цветом фонарь, и еще второй сон…

Утром Мотя приводит меня в ужас, доложив:

— К вам пришел… Андронников!

Подумал — с обыском, но, оказалось, это какой-то полуартистичный господин в белом кителе и белых штанах с оригинальными пуговицами зашел спросить адрес доктора Рулле по совету Фроловой Н. Сам Андронников себя считает фроловцем, ибо он двенадцать дней отсидел в заточении за то, что его фамилия встретилась в злополучном «Наказе».

По дороге в Эрмитаж читал с Эрнстом текст декрета об отмене декрета прошлого года, обезличившего мебель и предметы обихода.

В Эрмитаже застаю супругов Мезриль с Липгардтом перед гатчинским «Тицианом». Француз, видимо, не вполне уверенный в атрибуции, — в упоении, что может Мозесу сообщить о своих открытиях. Его очень ободрило то, что он получил письмо от Мабузье Воле [?] и Коррадо Ричи. Я показываю Мезрилям строгановские картины в нашей библиотеке, но остальные под ключом у отсутствующего Шмидта.

Сережа Зарудный в ужасе от возможности возобновления переписки со спасшимся его двоюродным братом в Токио — инженером Иваном Сергеевичем.

Дома только что собрался сесть за раскраску «Медного всадника», как вторгаются Катя Бенуа (Грибанова) и Костя. Первая, видимо, считает своим долгом «обивать мой порог», продолжая считать меня всесильным в театрах. Второй явился с очередным докладом, как обстоят дела с освобождением его отца (он его так «отцом» и называет). Оба меня поражают семейной чертой покладистости… Это, вероятно, наследственно от дедов — мелких забитых человечков. Вторгается (пользуясь отсутствием Акицы, которая с 4-х часов уехала в Павловск смотреть дачу) и Соня, пытающаяся нас заставить купить у себя два десятка «ч-ччуд-ных» яиц прямо из-под кур и два фунта «ччудного» масла, совсем как камень. Моте удается исподтишка выбрать десяток хороших, плохие она унесла… Четверть часа бегала внизу, навязывая масло Катеньке. На улице трясла злополучным остатком… Феноменальная фигура!

От Эрнста слышу, что гражданская панихида по Блоку откладывается и что даже в связи с этим произведена по городу масса арестов. Арестован Ф.П.Кони. Однако он арестован, скорее, в связи с обыском Орга, ведь, кажется последний должен был вести с собой рукопись его «Воспоминаний».

Хайкин приступает к мощению трех моих зубов… Рассказывает о своей нынешней «даче». Они сняли комнату у старухи-молочницы в Графской Славянке в пяти верстах от станции.

Вечером наслаждались балетным танцем Татана под мою игру кэквоки. Акица вернулась домой около полуночи. Дача маленькая, но удобная, кровать на козлах с волосяным тюфяком, но мне обещали настоящий. От «снарка» в упоении — тащит нас, обещает чудесную осень. Я начинаю соблазняться. Прочел «Дмитрия и Шуйского», драму Островского. Хорош язык и хорошая мысль — гибель пламенного авторитета, трагического человека, настоящего государственного ума. Но в драме нет движения и постановочная сторона слишком сложна.

Пятница, 12 августа

Дивный день. Отлично спал. За чаем подробный рассказ Моти о злоключениях Руфовской девочки-витеблянки, пожелавшей съездить на родину: ссадили на станции и вернули… По рассказам Моти о своем путешествии в Псков — это нечто чудовищное, вагон-зверинец: кто везет кур, кто поросят…

Утром захожу в Академию художеств, и снова слезная просьба сестры Кати, и несмотря на протесты Зины, которая в ужасе от поселения к ним Коли и Лели с детьми, можно-де идти до нищенства.

В Эрмитаже у Тройницкого застаю молодого человека из Публичной библиотеки, Лавровского, которого мне С.П. характеризует как друга Димы [Философова] и который хочет в Эрмитаж. Они только что были на Гороховой на приеме у Серова, но тот, узнав, что они пришли хлопотать о Рохлине, только буркнул: «О деле Рохлина — никаких разговоров!» Уж не испортил ли Е.С. свои дела шикарным образом жизни в тюрьме? Сейчас он староста. Очень поражен Лавровский покорностью Петра Павловича, который ревнует (я был прав), заставляя являться заблаговременно… Он отправил помощницу на отдых в деревню, причем своему брату Михаилу Семеновичу наказал, чтобы он был осторожнее с этим негодяем, и вдруг Л. сообщает, что Рог сам арестован, что у него отобрали все бумаги и что поэтому в городе «идет у многих дрожание». Тройницкий обещал разузнать об этом у тестя О. Уж не из-за этого ли арестован и Кони, который, кажется, дал ему рукопись своих воспоминаний?

Захожу к С.Н., у которого теперь Стип на время отсутствия Марфы Андреевны исполняет роль повара. Накормил меня отличным супом. Выклянчил у Стипа альбом интересных фотографий времен Александра II.

У Добычиной застал Ольгу Валентиновну Серову (вернее, Хариту). Перебирали всякую всячину, а больше всего — вопрос о приобретении Русским музеем офортных досок Валентина Серова. Добычина подробно рассказала, как она убедилась в том, что супруги Грузенберг (брат адвокат, который очень нуждается, в Париже) — агенты ЧК. Я этот рассказ слышу на протяжении года… из чего можно заключить, что это не просто выдумка; заодно в Чеке заподозривается Иозефович, что же касается Ефима Добина, то его прикасательство к Гороховой не может подвергаться сомнению, после того что Тройницкий Сергей там его видел (не будучи узнанным) в виде совершенно «своего» человека, разгуливающего по всем комнатам и со всеми разговаривающим. Когда ушла Ольга, я сообщил Добычиной о всех своих тревогах, и вот ей почему-то меньше всего нравится то обстоятельство, что «там» Ефим. Отчасти как-то на душе посветлело, мы с Н.Е. порешили в случае допроса не отпираться. Она продолжает уверять, что меня «не посмеют» арестовать. Ее я дружески пробрал за все пророчества. еще теперь-де осталось арестовать ее, меня и Яремича, чтобы большевикам настал конец. Это уже пошло в круговерть, и Тройницкий слышал этот парадокс от Е.П.Ухтомской (а он, бедный, все сидит), затем еще говорят: Малевич арестован в Витебске. Этот арест ставят в связь с арестом Пунина.

Последнее время он был занят печатанием ручным способом своей книги о «Черном квадрате». Ох, достукаются, а может… достукались…

По дороге домой встретил только что вернувшегося, очень загоревшего придурковатого Даниилу (сына Добычиной). Дома застаю Стиву. Вид очень важный, прямо Поклен после турне в Лионе и Бордо. Забегал Костя, Мишу перевели на Шпалерную. Костя находит, что это к лучшему (удивительная слабость — «все благословлять»). Товарищ Фрадкин — это очень важное лицо, к которому Костю направила Добычина, а так лебезит — делает вид, что очень старается, но пока ни с места.

Поздно зашел Эрнст, возбужденный с обеда у Платера в компании со Стипом. Разговор был о поэтах, и я уже стал излагать свое специфическое к ним отношение, как вдруг «в зобу дыхание сперло» — у ворот раздалось пыхтение мотора. Это, оказалось, кого-то привезли. Но уже нить была потеряна. Прочел «Лекаря поневоле». В тиши расхохотался, непременно надо будет поставить. Заходил Стахович с отчаянной дрянью и бородатым приятелем Гризелли с довольно милым пейзажем позднего последователя Пуссена «Христос и ханаанская вдова». Прицелла уехал уже с месяц назад в Италию и женился на очень приятной госпоже Коган.

В газетах «Наказ по поводу нового курса» — необычайно бездарный памятник современности, лишенный той вдохновляющей ценности в формулировке, для которой такие вещи сочиняются и публикуются. Разрешение продажи малопроцентного вина. Леонтий видит в этом особенную уступку и возлагает самые розовые надежды на то, что это приведет к перевороту. Разумеется, «проценты» не будут соблюдаться.

В Румынии коммунистическая партия признана нелегальной.

Суббота, 13 августа

Ужас продолжается и усиливается. Сегодня вечером приходит Дези и сообщает, что только что ее уведомили со 2-й линии № 20, что утром Леонтий Николаевич вместе с дочерьми отправился к Михаилу Николаевичу, а Мария Александровна нездорова, никого не принимает. Что бы это могло быть? Неужели во фроловском деле новое осложнение или это попросту шантаж? Или не приняли ли Леонтия за кого другого, и все дело находится в связи с Оргом, с которым он не был даже знаком? Теряемся в догадках. Марочка после операции лежала в обшей палате и слышала от соседки, которую навешал супруг, что она хвасталась, что занимает огромную квартиру в двадцать комнат в доме Леонтия и своим могуществом. Возможно, что вся махинация идет именно в этой стороне, что этим господам захотелось поживиться обстановкой «бывшего домовладельца», и тут как раз могло случиться, что или прислуга разболтала корреспонденту, или из чрезвычайной небрежности почты. Ведь иностранные радетели могли удружить и послать в расчете на то, что здесь «идет поправление», глупейшие вещи просто по почте, и такое письмо, брошенное прямо на подоконник лестницы, — теперь такая манера, — могло попасть в руки каких-либо негодяев. Я сейчас же дал знать Добычиной, оказавшейся у Куниных, и она прибегла к иносказаниям, обещая переговорить с кем нужно и принять кое-какие меры. Не пойти ли мне к Бродскому и к Озолину?

Коля Альбертович, приехавший сегодня из Москвы, навестивший нас вечером (совместно с Любочкой и Гауком), рекомендует войти в сношения с Комиссариатом юстиции, который якобы «добрался» до Чеки. Видно, что Коля не в курсе дела, обращение может испортить дело и нас подвести. Про Москву Коля рассказал, что там идет «пир горой» и царит удивительное легкомыслие. Он много ждет от комитета голодающих. Верит, что до коалиционного правительства осталось два месяца, а там неминуемо большевики уйдут. И это говорит он, еще так недавно чуть ли не боготворивший наших правителей. Когда я ему напомнил о тех расчетах, которые делались по отношению к Троцкому на роль Господаря, то он махнул рукой…

Об Орге новые слухи. Его личный арест опровергается его тестем. Зато у Федора Федоровича такой рассказ, будто он в Ямбурге представил пропуск за подписью Озолина, а ему в ответ показали другой документ с той же подписью, в котором предписан обыск и вещи отобрать. А еще накануне отъезда, узнав об аресте Миши, он собирался мне дать письмо к Озолину, уверяя, что это очень милый человек и что он с ним в приятельских отношениях. Дези еще сообщила кое-что о самом Озолине. Это очень элегантный человек, отлично одетый, причесанный, бывавший со своей приятной женой на концертах и премьерах. Он к тому же поэт.

В Москве Коля Альбертович, имевший случай быть в компании самых выдающихся деятелей революции, приятелей хозяйки дома, так охарактеризовал присутствующих: все видны собой, все самые добрые и сердечные люди, однако же у каждого из них на советскую жизнь поистине ничего нет. Страсти «благодетельного человечества».

У самой Дези тревога, как бы не добрались до нее. Ведь уже арестованы по Таганскому делу ее брат с женой, а на днях арестованы те их друзья, куда был отправлен ребенок с нянечкой. У этих же друзей, наверное, был адрес Дези. Считается, что Ремизовы и Сологуб сидели в одном вагоне с Оргом, что с ними сделалось, неизвестно, но их рукописи попали в руки Чеки.

Днем я был в Эрмитаже. Ж.А. Мацулевич познакомила нас в общих чертах со своими мыслями об обустройстве скульптурного отдела. Все, кроме Липгардта, за то, чтобы объединить в одно систематическое целое всю скульптуру, включая сюда и кость, и дерево, и мелкую бронзу (но не фарфор). Однако, я думаю, что такой план при нынешних условиях неосуществим, ибо он предполагает устройство специальных помещений, декораций, шкафов и т. д.

Поспел и на заседание в Общество поощрения художеств. Обсуждаем вопрос о досках Серова. Вейнер поругался с Тройницким из-за приобретения коллекции Казнакова (Тройницкий мстит Вейнеру). Дурень Нумелин спрашивал моего совета: стоит ли купить за 1,5 миллиона очень посредственного Айвазовского 1872 г.

Я начал «Неточку Незванову». У нас обедали Эрнст и Бушен. Молодые были на Бетховене, Девятая симфония, с хором работает Гаук.

Воскресенье, 14 августа