55506.fb2 Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Разговор о немцах, о вольном городе, о ликвидации большевиков и социалистов вообще теперь все время ведется у Горького, который сам считается больным (будто руки болят). Напугала М.Ф. меня больше всего тем, что в Гавани лежит не знаю сколько тысяч пудов какого-то взрывчатого вещества, от которого может погибнуть весь город. И ведь станет от всяких головорезов такая выходка! Или не станет? Все фразы — пыжики, «театр для себя». Авось не хватит куражу, ведь все же для них первых опасно. Мария Федоровна, разумеется, винит нашу комиссию за бездеятельность по охране дворца Н.М., однако сама не смогла мне дать настоящую характеристику Коларова, оказавшегося сыном человека, пользующегося ее большим доверием. Кроме того, было снова много говорено на темы антикварные и коллекционирования!

Под самый конец приехала Вырубова (с каким-то господином), рыхлая, в костюме и в шали, слишком толстая, розовая, «сытая». Вижу как будто ее в первый раз и просто не понимаю, чем она могла брать Высочайших. Разве тем, что она совсем по-кухонному простая, что у нее нет ни малейшего снобического сюсюканья. И тон у нее какой-то «мамушкин», то приторно-ласковый, то растерянно-озабоченный. Она приехала, чтобы узнать, «что теперь будет?». Ее особенно встревожили всякие взрывы и выстрелы, которые она слышала всю прошлую ночь (живет она где-то у Таврического), да и только что, едучи по Невскому, она слышала очень частую стрельбу.

Вечером до Чехонина были Стип и Эрнст. Выходит какая-то «боткинская» история с тремя рисунками Бларанбера и одного Моро, изображающие какие-то празднества, которые за 1500 рублей оставил за собой Аргутинский и которые купил датчанин за 3000 рублей. Аргутинский почему-то в этом винит Эрнста: он-де слишком расхваливал эти рисунки. Эрнст даже поехал объясняться с Аргутинским. Вообще же мне эта история кажется очень подозрительной, я не буду удивляться, если эти вещи окажутся у Яремича. По крайней мере, он слишком ругает Аргутинского за то, что тот сразу не взял рисунки у Шилова. И вообще вид у Стипа «страстно-стремительный».

Понедельник, 11 марта

Я был прав. Яремич здесь при чем, но иначе, нежели я предполагал (если только теперь я ясно понимаю). Сегодня чуть свет он приходит ко мне и сообщает, будто Платер ему телефонировал минувшей ночью, что Бларанбер (ночью в три часа) куплен им, что два рисунка он оставляет за собой, а третий продает. Стип рекомендует поскорее оставить этот дивный, замечательный рисунок за собой — за 1000 рублей. Минуту я боролся между чувствами дружественного долга перед Аргутинским и соблазном получить в свое владение прекрасную вещь, но в конце концов соблазн берет верх (тем более что Аргутинский, без сомнения, поступил так же, а, может быть, и хуже), и я отправился со Стипом к 9 часам к Платеру. Но, увы, здесь меня ожидало двойное огорчение (вполне заслуживающее моей вспышки коллекционной суетности): действительно первоклассного луврского достоинства оказываются оба листа Платера, пленительная Dans sons les arblees Моро и «Ночной бал» в специальном, роскошно декорированном здании Бларанбера, но они бросили «голодать» мое открытие! А памятник Людовику XV, хотя и содержит много милых деталей (в толпе зрителей на первом плане), но, к сожалению, по общему эффекту вещь скучная, с очень сухой архитектурой, с не-прорисованной вовсе статуей самого памятника и вдобавок сильно пострадавшая. Окончательную горечь мне доставило то, что при этом появилась какая-то двойная или тройная игра Яремича. Оказывается, он знал про эти рисунки раньше других и тогда он мне их не рекомендовал; у меня возникло подозрение, что он и устроил всю эту махинацию с Платером (вопрос с подосланием к Шилову Бубки, который и перепродал их Платеру), когда Аргутинский их так опрометчиво «оставил за собой». Думается мне при этом, что Стип тоже поживился, и не у кого иного, как у него, четвертый и, вероятно, лучший из рисунков, ибо ни тот ни другой не могут дать точного ответа, куда он вообще девался? Разумеется, коллекционная этика допускает и не такие еще indilicetenres, и всякий сознает, что мне следовало бы благодарить этих аферистов за то, что они мне хоть «кость бросили». Но горечь остается, и я ее даже не смогу выразить. Рисунок Бларанбера я оставил за собой (но решено скрыть это на первых порах от Аргутинского), с тем, однако, что если четвертый рисунок отыщется и он окажется лучше, то я получаю его вместо «моего». Авось еще Стип «пожалеет старого», того, кто его и всех прочих внушал любить и собирать эти вещи. Оказывается, рисунки эти идут от старого Гейслера, который их продал Шилову за 90 рублей — все четыре!

Вообще день сегодня оказался тяжелым и гадким.

Огорчает нас и Леля. Видимо, она переживает очень тяжелый для себя кризис. Это особенно выражается в ее беспокойном сне (среди ночи она даже ни с того ни с сего открыла форточку), но и вообще она вся дерганая, нервная больше, чем когда-либо, сама же говорит, что Борис, с которым она будто бы больше ничего не желает иметь общего, «терроризирует» ее (форменный Распутин), и, несмотря на наше убеждение, своими поддакиваниями (о, как я ненавижу в ней именно эту последнюю неуловимую трусливую черту) вечно прячется и хитрит, вместо того чтобы честно и мужественно относиться к себе и другим! Он по-прежнему бегает в школу и все больше бередит свою рану. А тут еще Атя приходит с известием, что Надя совершенно разочаровалась в Борисе и, следовательно, отступилась от него. Я убежден, что это в Лелю вселило новую надежду возобновить свой роман… Несмотря на старания увлечь Сазонова и отношение Саши Яши, ей удалось увлечься Борисом. Или Сазонов оказался недостаточно активным, чтобы схватить то, что ему предлагалось, или она сама разочаровалась; может, не может простить девичий вздор… Мне ее безгранично жаль, у Кулечки сердце разрывается. Разве можно человека свести с той дороги, которая ему намечена, вложена в него судьбой (иначе говоря, характером!)?

Уже все сегодня в Зимнем дворце разошлись и оставались только я, Вейнер, Перуханов, Ятманов, и шло у нас довольно спокойное обсуждение текущего дня, кто бы из нас мог присоединиться к комиссии, отправиться завтра изучать состояние работы в Исаакиевском соборе и послать делегацию в Ораниенбаум, как вдруг Ятманов неожиданно свел весь разговор на ход работ по приему полковых музеев, стал негодовать, что нам ничего не дают, обвинил комиссию в нападении, в «сидении по залам». (Комендатура Ораниенбаума, считающая дворец и все его содержание своей неотъемлемой собственностью, запросила, однако, у нашей комиссии право на имущество, как ей поступить с эвакуацией вещей, принадлежащих предприятию. Мы туда посылаем Эрнста — Ерыкалова, которым вменяется обязанность убедить товарищей оставить вещи на месте.) Первый раз Ятманову это сошло, хотя я уже стал замечать, что Вейнер очень сдержанно ему пояснил, какие трудности встречают члены комиссии при этой работе вследствие общей бестолочи; к сожалению, Шкловского, взявшегося дня четыре тому назад на себя всю эту честь, уже в это время не было, но сейчас для меня не исключена возможность, что нападение Ятманова было произведено в сговоре с ним. Черт их знает, что они там в кулисах делают со Шкловским. У Ятманова промелькнула фраза о каких-то ящиках с полковым серебром, о котором мы до сих пор не слышали. Но я не унялся и даже усилил тон своей муштровки, и когда он, впрочем, произнес обвинение в том, что довольно сидеть членам комиссии по залам, и прибавил еще, что «если члены комиссии этого не хотят делать, то пусть слагают с себя ответственность», я вскочил и произнес: «И отлично, я с себя и слагаю, прощайте. Мне это, наконец, надоело!» Швырнул дверью и был таков. Но тут меня догнал Перуханов, который сообщил, что за сим последовало. Вейнер набросился на Ятманова: «Вот видите, что вы наделали, теперь Александр Николаевич рассердился!» И еще что-то в этом роде, воображаю волнение чувств бедного Пути, на что Ятманов ответил: «Мне это тоже надоело!»

Теперь я хочу написать письмо Верещагину с отказом от дальнейшей работы, но, впрочем, если вся комиссия станет настаивать на моем возвращении, то я сдамся и создавшийся инцидент тогда послужит общей пользе. А то так продолжать все равно невозможно. Я власть брать не желаю, ибо она скомпрометирована (да и вообще я к ней не приучен)… Верещагин в силу своей чиновничьей повадки и страха перед всяким начальством тоже не на высоте положения. Представитель же власти Ятманов — человек слишком отличный от нашей культуры, смешивающий «революционность» с «фельдфебелевщиной». Вообще же настроение тупое, гадкое и как будто близкое к полному отчаянию. Немцы остановлены, Совет (правительство) поехал в Москву, но, увы, здесь остались не только Луначарский, с которым все же можно говорить на человеческом языке, но и все страшилы: Троцкий (что за комедия с его отставкой?), Урицкий, Зиновьев, Менжинский, они образовывают уже официальную «Петроградскую коммуну», однако это никого не трогает, ибо никто не хочет верить, что это надолго. Ходят, впрочем, слухи, что взят Гельсингфорс, и, несмотря на путаницу в газетах, мне кажется, что Одесса накануне оккупации. О далеком Востоке — пустые догадки.

Инцидент с Зубовым тоже кончился очень печально. Оказывается, его действительно арестовали за принадлежность к заговору Михаила Александровича, с которым он вообще виделся всего один раз в жизни. Свою фразу об эвакуации он действительно произнес, но не перед всем собранием, а среди некоторых только его членов, которые и донесли на него. В Смольный он был доставлен вместе с великим князем, и здесь они были подвергнуты крайне грубому и злобному допросу Урицкого, заявившему Зубову, что он всегда был невысокого мнения о Романовых, и затем издевался над тем, что тот по-прежнему поддерживает великого князя Михаила Александровича. Но в присутствии прибывших народных комиссаров тон его изменился, сами же комиссары обращались с арестованными очень любезно. Луначарский даже взял на себя часть вины Зубова, заявив, что то есть официальная точка зрения комиссариата на эвакуацию. Тем не менее, М.А. отправился в Пермь, а Зубов выслан за пределы Петроградской губернии. Причем Луначарский опять для его иммунитета сочинил ему какое-то поручение в Москве и снабдил его мандатом. Сам Зубов был днем до моего прихода в комиссии и все это рассказал, видимо захлебываясь от наслаждения.

Вторник, 12 марта

Письмо Верещагину В.А.

«Глубокоуважаемый Василий Андреевич! Я очень желал бы продолжать служить общему делу, но, увы, это становится невозможным. Вчерашний инцидент с г-ном Ятмановым лишний раз убедил меня в том, что мы люди слишком разной культуры, что мы не можем спеться, а следовательно и работать в гармонии, необходимой для порядка. Подробности инцидента Вам передадут П.П.Вейнер, Л.А.Перуханов, мне же остается только пожалеть о том, что наше сотрудничество из-за создавшейся обстановки ныне должно прекратиться. Прошу Вас, многоуважаемый Василий Андреевич, больше не считать меня «представителем комиссии Зимнего дворца», но будьте при том уверены, что при всяком отдельном случае готов я возобновить службу в комиссии своими знаниями и опытом.

Примите уверение в моей глубокой и совершенной преданности, Александр Бенуа».

Это письмо, уже запечатанное, не пришлось послать, ибо в ту самую минуту, как я со Стипом собирался выйти и занести его в Зимний дворец перед заседанием «Мира искусства», явилась отряженная специально Ятмановым В.А.Гайкович, которая объяснила неприезд лично самого Ятманова тем, что им два часа не давали лошадей, и таким образом он слишком запоздал на свидание комиссии о пересмотре работ в Зимнем дворце. Она за него представила мне все извинения и, кроме того, обещала, что Ятманов сам еще заедет вечером. Потешное это существо: черненькая, уже не первой свежести, быстроглазая, вечно одетая в плюшевое пальто и вечно буржуазная, все спешащая куда-то, вся исполненная доказать свою преданность делу. Она «старая эсерка», но, по ее же словам, давно уже заслуживает обвинения в контрреволюционности и буржуазности. По-видимому, она в восторге, что наконец попала в чистую благовоспитанную комиссию с громким именем, катается в придворных санях и вообще изображает из себя нечто вроде министра-квартирмейстера. Она считает инцидент с Бобринским окончательно ликвидированным. Подвойский и Еремеев написали красноармейцам внушительную бумагу. Это подействовало, и теперь они оттуда выбираются. Она, однако, думает, что придется «национализировать дворец»…

Заседание «Мира искусства» было на сей раз менее тоскливым, нежели обычно. Объявленная задача — суда над товарищем — настолько захватила всех, что она даже заставила внимательно относиться Браза и Яремича. Что же касается меня, то я даже как-то все время внутренне веселился, ибо гротеск достигал поминутно своей кульминационной степени. Маленький, со всех сторон обстреливаемый Чехонин изо всех своих сил старался парировать удары, не возбуждая при этом жалости, потому что слишком отчетливо выступала вся его гнусная натура, а «благородство» его объяснений только еще подчеркивало его беспомощное мужество. И надо отдать справедливость товарищам, что на сей раз все были как-то гармонично-порядочны. Глупее всего были нападения Таманова, все старавшегося на «представителях комиссии», на «приятеле Кареве» выместить обиды, посеянные Академией, и неудачным, чрезмерно болтливым представителем выказал себя Петров-Водкин, которому, впрочем, несомненно, мешало быть более толковым то, что он в то же время как бы являлся и докладчиком, и обличителем одного из пострадавших лиц (хотя Чехонин все продолжал утверждать, что товарищи не только не пострадают, но еще окажутся в выгоде после перемены), и приятелем Карева, и просто-напросто самим саботажником; как человек крайне трусливый, он склонен себя выставить героем. Зато Григорьев был на сей раз прямо очарователен (вообще какая курьезная черта в художниках — это совмещение всякой всячины). Он громил большевиков и коллегию, высказал откровенно Чехонину то, что другие только думали, поносил, не стесняясь перед Тамановым «старую калошу» Академию и т. д. Деловитым по обыкновению был Браз (попутно еще благодаря ему обнаружилось, что Чехонин меня втянул в эту гадкую историю).

Укоризненно молчали добрейший Щуко, занятый протоколом Добужинский и все еще не пришедший в себя от упоения перед своим новым приобретением Стип, остроумно защищавший «коллегию» Альтман. В конце концов постановили взыскать с Академии потери за несвоевременную покупку, но это только для того, чтобы и Академия могла со своей стороны взыскать с «коллегии». По отношению же к Чехонину мы постановили, что считаем его объяснение неудовлетворительным, но что все же желаем его сохранить своим сочленом. В начале заседания он для удобства обсуждения заявил о своем выходе из общества, и поэтому следует переизбирать его. Когда осужденный узнал о таком вердикте, то заявил, что он не может оставаться среди нас, однако, я думаю, что это решение он еще возьмет назад. Мы все, во всяком случае, его убеждали не приводить его в исполнение. Остается еще ожидать, что месть змеёныша не замедлит выразиться в самой непредвиденной форме, тем более что на его сторону втянуты все три инквизитора — Карев, Матвеев, Штеренберг.

Как я и предполагал, третий Бларанбер оказался у Стипа. Он рассказал теперь все без обиняков. Больше всего он «обвиняет» Курбатова за то, что тот назвал Шилову настоящую цену вещам — 5000 руб. Благодаря этому Шилов поднял цену с 1500 руб., которую он спрашивал с Аргутона, на 3000 руб. Тут же на сцене появился Эрнст, сообщивший об этих листах Элленбергу и Яремичу. Элленберг приходит и не покупает (идиот!). Но еще больший идиот — Аргутинский. Яремич приходит, потрясен и входит с Шиловым в сделку. Он ему делает покупку за 3000 руб., но за это пусть тот уступит ему один — лучший из листов — за 500 руб. Сошлись на 600 руб. Яремич сообщает Платеру. Платер подсовывает своего «ученика» фантошку Леву Бубкова (сегодня я случайно познакомился на выставке с этим подобием Фобласа), который и покупает три рисунка за 3000 руб. и получает в виде комиссионных две голландские марины. Хорошо все, что хорошо кончается, но, увы, это ведь не конец. Остается вопрос с Аргутоном, и он, как ни верти, грозит превратиться в настоящую драму. Одно время мне именно ввиду этого не хотелось снова отказываться от оставленного за собой листа, но потом я рассудил, что я все равно в этом деле чист, да и все дело ничего грязного в себе не имеет, если кто виноват, то это Шилов и больше всего — сам Аргутон. Напротив, честь и слава Яремичу, что он их оценил, что все равно уже Аргутинскому этих вещей не видать и что пусть лучше один из них будет у меня в руках, вполне достойных, нежели бы тот попал к Леве Губанову или к Элленбергу. Ну а затем даже чувствую известное удовлетворение, что я хоть отчасти, увы, тоже не без окисления, вознаграждаю себя за все те обиды, которые Аргутинский заставлял переживать мое коллекционерское сердце. На Степана же я больше не в претензии, больно уж радостен — прямо влюбленный, ставший, наконец, обладателем предмета своей страсти. Однако решено во избежание недоразумений до поры до времени совершенно молчать об этой покупке.

Коке снова лучше, и в связи с этим настроение дома прояснилось. Даже меньше стал интересовать исторический кризис. Вдобавок я увлекся повторением и разработкой своих Версалей — этюдов, дающих мне иллюзию, что я там, что слышу горячий запах туи, мягкое стариковское милое зловоние фонтанов, что меня овевает ветер, гуляющий по террасе! Неужели наяву я уже никогда не буду гулять по этому песку, не подойду к холодному мрамору бассейнов, не увижу плещущихся карпов, не услышу свист ухаживающего за «Курцием», у подножья сатир и наяд, или дробь барабанов, клики фанфар? У Акицы теперь каждое третье слово — «уехать, покинуть эту ужасную страну». Но, увы, не поздно ли спохватилась? Я-то это знал всегда, но она только теперь начинает понимать весь ужас — быть русскими гражданами.

Прошелся до заседания по выставке. Необходимо направить мою первую «критику для себя». Все же у Чехонина есть два натюрморта с цветами (особенно один небольшой, на малиновом фоне с раскрытой книгой, исполнен с действительно большим мастерством). Замечательная, во всяком случае, вещь и «Улица блондинок» Григорьева. Вот только живописи в ней (да и вообще в нём) все же мало. По выставке гулял элегантный, красивейший Палей (он мне напоминает юного Сережу Дягилева). Увы, или к счастью, он ничего (еще?) не покупает. Про шухаевских офицеров он сказал, что они выглядят беспомощными перед Григорьевым, словно созданы неучем, и возмутился рисунком. Мне все же показалось, что его можно извинить и что его культура этого стоит — повторяю, он чем-то (может быть, болезненным своим юношеским самолюбием) мне до странности напоминает Сережу 1890-х годов.

Эрнст пришел из Зимнего с сообщением, что завтра в 11 часов вся коллегия Верещагина явится ко мне убеждать меня вернуться, иначе они уйдут. Ятманов навлек на себя новое неудовольствие, благодаря тому, что он без внимания оставляет чудовищные сообщения гатчинского коменданта о том, что под дворцы подведена мина.

Характерен рассказ Тани Киселис со слов земляка, приехавшего из Пскова, поведавшего характерный анекдот: на вопрос немца, занявшего город: «Где начальник станции?» последовал ответ: «Он снег убирает». «Да разве это его дело?» — «Нет, но теперь его заменил по выборам другой — стрелочник». — «Позвать его!» Стрелочник приходит. «Вы начальник станции?» — «Так точно, ваше превосходительство!» — «Пойдемте, сделаем обход станции». Идут, приходят в отхожее место, где грязь непролазная. «Ну вот, вы были заняты не своим делом — извольте немедленно это все убрать и вычистить, и если через три часа это не будет исполнено, то получите тридцать розг». Нечего говорить, что задача была исполнена мгновенно и превосходно.

Но вот беда: они сюда могут и не прийти. Я бы на их месте, по крайней мере, не трогался. Больно мы санктпетербуржцы — огромный город, больно много среди нас нелепых людей, больно много здесь испорчено за век нынешний: набедокурили сменявшиеся, но одинаково бездельные хозяева. Не думаю, что народные комиссары вздумали бы подготовить почву для торжественного шествия победоносных войск (хотя положение улучшилось, за последние дни усиленно убирают снег и без участия буржуев, гора у Николаевского моста уже наполовину снята).

(Уже сегодня величайший праздник — годовщина революции, товарищ Луначарский прочтет лекцию в Александринке и другую, при демонстрации цветной фотографии в Зимнем дворце! Это ли не радость!) Разве только она не подобие своей старшей сестры 1871 г.: поразрушит кое-что из того прекрасного, что у нас имеется. О ситуации, во всяком случае, невозможно судить по единственному официозу «Правды» («Известия» уже переехали в Первопрестольную). Она скрывается за формулой: «Официальное подтверждение не получено» и довольствуется перепечаткой трехдневных телеграмм, которые нам уже известны по «Нашему веку» и «Новой жизни».

Среда, 13 марта

Сегодня, слава Богу, не было утренних газет — единственное благодеяние революции. Но вечером зато вышли все (даже до сих пор закрытые), так что Невский стал подобен лесу, заполненному щебетанием птиц: те бедствующие интеллигентные барышни, дамы и теперь десятки очень осмелевших мальчишек выкрикивают: «Эхо», «Веселая почта», «Вечерняя звезда», «Вечернее время», «Вечерний час», «Вечерняя биржевка». Но содержание этих листов оказывается очень легковесным. Главным гвоздем явилось торжественное собрание коммуны в Александринке, на котором все наговорили массу постных фраз, имеющих цель прикрыть их растерянность (или лукавство), и краше прочих соловьев — наш Анатолий Васильевич, выразивший радость по поводу того, что он не уложил своих чемоданов, что он займется строительством при помощи молодых людей, в два-три месяца приобретающих государственную мудрость, и что он изумляется чудовищной быстроте, с которой крепнет русская революция. Как и полагается, все кончилось мелодией похоронного марша. Кроме того, буфет у Конюшенной — и тут же сведения о приближении немцев к Николаеву, о занятии ими Або, о готовящемся сражении под Гельсингфорсом, о том, что союзники решили занять Сибирь. Глупые и мерзкие очередные воззвания кадетов о верности союзникам в «Русских ведомостях». Теперь это уже ничего не стоит, а место идеальное, чтобы щеголять в ризах благородства.

Утром у меня была комиссия: Верещагин, Вейнер, Петровский, Надеждин, Эрнст, Перуханов — порешили считать инцидент исчерпанным, несмотря на неприход Ятманова (вечером Эрнст рассказал, что он ему горько жаловался на случившееся и говорил, что он готов уйти с занимаемого им поста, если я скажу, что он для этого не годится; может быть, это провокация), до которого, разумеется, мне никакого нет дела. Авось и тот урок будет достаточным. Заодно разобрали все случаи нашего столкновения с ним, и я убедительно просил их всех протоколировать (о чем до сих пор этот разгильдяй Верещагин не заботился совершенно, упустил из виду, что ему придется давать разъяснения по всем вопросам охраны). К счастью, этот ретроспективный протокол еще легко составить при общих усилиях памяти; такие «крючки», как милый Надеждин или как Перуханов, помнят решительно каждое слово.

До завтрака пришла еще Атя в большой эмоции: всю ночь она не спала, так как с 3-х часов у них обыск, вероятно, по доносу. Сначала они были очень напуганы, но потом освоились, а прислуга даже вошла в контакт с участниками дозора, красногвардейцами и солдатами, заигрывали с ними и стерегли (особенно прачка Серафима), обрушиваясь на них жесточайшим образом: «Ах вы, такие-сякие, спать не даете, шляетесь, воруете. Ну посмотрите, как господа живут, небось никогда не бывали в хороших домах». Вцепился в дозорных и дурень Фролов, однако красногвардейцы себя вели чинно и тихо, методично (только не с достойным вниманием) исполняя свою задачу, — открывали ящики, нащупывали, нет ли чего на шкафах. Перед шкафом с серебром, перед орденами Леонтия: «Это что же, генерал у вас жил?» — «Нет, это мои…» Последнее подействовало внушительно. Дозорные отобрали коллекцию монет, но ее Шура надеется отстоять. Вина же растаскивать не захотели. Тетя Маша была расстроена. Вероятно, она мысленно сравнивала этих ребят с немецким штурманом, патриотом, отдавая первым предпочтение перед вторыми.

Приходила нелепая Н.Ф.Обер. Она под мою диктовку написала письмо Фаберже, которое отправит завтра со своим формовщиком, собирается (непонятно на какие средства) образовать музей произведений мужа и жить на доход с его посещений! И завещать его Москве в отместку за непризнание Обера в Петербурге! Когда я ей высказал в очень деликатной форме свои сомнения, она расплакалась и, видимо, причислила меня к той же категории петербуржцев-недоценителей Обера. И за гробовой доской этот жалкий ребенок только будет портить жизнь тому, кто в нем рассчитывал найти опору и утешение. Я ей передал рукопись Обера и одну из двух копий. Сам я до сих пор не принялся ее читать, ибо как-то жутко в такие тоскливые минуты еще ощущать «несчастье целой жизни». Успеется.

Ф.Ф.Нотгафт прибыл от Верещагина с просьбой прибыть на заседание реквизиционной комиссии в гордуму, и я собрался было идти, но в эту минуту меня перехватил И.Н.Ракитский, которому я у Горького обещал сегодня поехать к Анатолию Ефимовичу Шайкевичу. Когда я после осмотра коллекции прибыл в думу, то уже было поздно, заседание разбрелось, и я только погулял по безумно грязным лестницам и коридорам, натыкаясь на закрытые двери, на нелюбезность (выражаюсь мягко) сторожей, на каких-то большевистских барышень, слоняющимися с их кавалерами по залам, и на сопливых детишек швейцара.

В одном зале, впрочем, — там собрались низшие служащие, неуютно свирепые, — я услышал обрывки обсуждения — быть или не быть какому-то исполнительному комитету, — и сквозь густые облака курева увидел каких-то мрачных и взлохмаченных людей. Бедный, бедный папочка, убивший столько лет жизни придворным художником в этой трущобе (дума и в его время была такова!).

К обеду пришел Стип с чудесным, изящным листом Бламрабера. Акица пришла в восторг (больше не винил себя). Коля отнесся более критически к изъянам. Вечер мы завершили у И.И.Жарновского, ведя музыкальные разговоры, разглядывая каталог американца Джонсона и обжираясь омарами и компотом из абрикосов. После этого до утра поташнивало. Стип побоялся возвращаться в кромешной тьме (стаял снег, и улицы приобрели зловещий характер) и остался у нас ночевать. Я читаю «Приключения Наполеона». Все уроки пропадают даром для наших соотечественников на планете.

Живет Жарновский в очень элегантной квартире в очень мажорном доме, построенном Клейном при помощи всяких плагиатов с Палладио и Сансовино. Дом рядом с особняком Кшесинской. Масса цветов, приятные комбинации красок. Приятная жена (актриса, мимистка Павлова), стриженая мальчиком, легкая на ногу. Много приятной мебели. Среди картин одна диковинная: стоящая в пейзаже нимфа с элементами Джорджоне, но все же отнесенная мной к Досси (или к Боттичелли) приблизительно 1510 г. Сама фигура ужасно нарисована, но на большого мастера указывает зеленая драпировка и венецианский пейзаж в технике, предвещающей Гварди (sic!). Кроме того, отличный портрет картезианского аббата, близкий к Лебрену. Хороший фламандский портрет какой-то художницы, к сожалению, очень пострадавший, повторяющий манеру «юного периода Тьеполо» (несомненно, та же рука, что писала фигуры на картинах Оливье и Мишеля). Интересный натюрморт на черном фоне «Попугай». Большая картина «Исцеление паралитика Св. Петром» Строцци [?], хозяин считает за Претти.

Ракитский уже продал своего Каррачи Гржебину за 2000 руб. Вообще он, видно, охвачен тем же торгашеским вихрем, который крутит Степаном (Яремичем), Эрнстом и, может быть. Горьким и Десницким?

Четверг, 14 марта

Снова какая-то путаница с подоходным налогом. Дворник принес бумагу от податной инстанции, в которой с меня требуется немедленно внести 6722 рубля — сумма как штраф за невнесение в срок. Я его отправил с квитанцией…

В 12 часов пошел в Зимний, однако Луначарский и Верещагин запоздали, а там первого осадили всякие делегации и просители (снова приемные полны), и таким образом наше собеседование произошло только около четырех часов. Эти же часы голодного ожидания прошли в пустой болтовне и в захаживании в нищую столовую, в которой Курбатов, Щербатов и художник Соколов резали порционный хлеб на пять дней, раздавали сахар, резали лук, стряпали салат (без соли!). Привезенные из продовольственной управы остальные порции мяса (конина!) и другие яства лежали в сыром виде. Щербатов, наконец, почувствовал себя в своей тарелке. Господи, решен ли действительно вопрос Строгановского дворца? Это очень странно вяжется со всей фигурой и гадливым лицом Штеренберга. Он и Луначарский встретили меня каждый с заготовленной фразой тревоги и сожаления о случившемся инциденте. Луначарский даже как будто вскочил с кресла и проникновенно тряс мою руку, заверяя меня в своих чувствах. Сам же Ятманов не появлялся. Щавинский говорил, что он занят отыскиванием по всему дворцу кухонь подальше от нашей столовой — вот и отлично! Но, вероятнее всего, из конфуза, ибо он же высказал Вейнеру и Штеренбергу свое огорчение и готовность покинуть пост, если наша комиссия найдет это необходимым. Возможно, так и столковались.

Беседа с Луначарским, которого мы — Вейнер, Верещагин и я, к концу подошел Половцов — затащили в готический зал, касалась Гатчинского апроксишка, эвакуации и ассигнованных 10 000 руб. на выкуп вещей, с аукциона распроданных, Варшавского Уланского музея, демобилизуемого в Новгороде; регулирования взаимоотношений с Ятмановым. Относительно Гатчины Луначарский нас заверил, что он не верит в этот слух, но что все же откомандирует туда специального «товарища», некоего Кузьмина, который должен будет изучить на месте вопрос, выяснить точку зрения властей на сохранение исторического имущества (вполне схожей с нашей). По этому же поводу он нас выслушал поименно в том, что вообще могут быть и здесь подобные акты разрушения, ибо анархистам велено под строжайшей угрозой сидеть смирно. Эти «сомнения» невольно наводят на мысли, что СНК или «Коммуна» считаются с возможностью немецкой оккупации, но по этому вопросу

Луначарский поет самые оптимистические песни вплоть до уверенности в спасительном действии «крестьянского восстания», доставляющего много беспокойств растущей коммунистической миссии германцев. Относительно эвакуации золота и серебра утверждает, что впервые (от Вейнера) слышит, но от Соколова доподлинно нам известно, что немцы нуждаются главным образом в металлах, почему правительство спешным образом (по 400 вагонов в день) вывозит огромные трехмиллионные запасы меди, на которые немцы могли бы еще воевать полгода (тоже не без Суворина). Относительно ассигнования стал петь Лазаря вообще о бедности двух его ведомств, но все же обещал изыскивать способы позаимствовать вообще для искусства из 30 миллионов, ассигнованных на дошкольное образование, которое нам теперь значительно обещали немцы, так как отняли у нас столько земель, да и Украине, мол, мы ничего не дадим! «Относительно взаимоотношений с Ятмановым» попросил нас предоставить ему проект регламента (и я предложил его выработать сообща с Ятмановым, дабы не создавать из него непримиримого врага, с которым пришлось бы жить в одном доме).

Вообще же Анатолий Васильевич изволил все время смеяться, улыбаться, разыгрывать человека, уверенного в будущем, но тут же у него промелькнуло сравнение России с добычей (очень ненадолго), надежды которой все друзья и недруги должны слепить в один ком злобы и алчности. «И будут они ее делить до тех пор, пока не слетят вместе с ней на дно пропасти, после чего только и можно будет говорить о миротворении». Любопытно было бы знать, думает ли он в глубине своей души эту думу до конца и без митинговых фраз и верит ли он, что на самом деле будет место социализму! Моментами мне кажется, что он слишком хитер, чтобы тешить себя подобными иллюзиями, и что вообще он весь порабощен партийной дисциплиной, о которой, кстати сказать, он нам пел восторженные гимны (это по поводу несомненной ратификации мира в Москве).

Вечером был Стип. Кажется, я его огорчил тем, что попросил выдать расписку в получении им денег для Бубнова. Дал он ее с поспешностью, но потом сидел, скрестив ноги. Русские люди не любят такой простой вещи, как расписки (являющейся при нынешних опасных временах чем-то прямо необходимым). А может быть и то, что он не всю сумму собирался передать своему соратнику. Такого рода штучки за ним водятся, увы, я подозреваю и Эрнста в том, что он начинает постепенно заражаться «стратосферами» и попросту коллекционированием, порой дотошным. Ох, вообще напрасно он меня втянул в эту историю с Бларанбером, хотя я лично и чист перед Аргутоном, хотя я и считаю, что он заслуживает и не таких еще уроков, хотя я и уверен, что он на моем месте поступил бы так же и с полным убеждением в своей правоте, однако все же при встрече с ним теперь мне будет неловко. Долг дружбы требовал бы не участвовать (ведь он как-никак считает наши отношения дружественными, и это обязывает) в том, что причинит ему огорчение! Но как тогда быть с долгом собирателя? Лист все же прекрасен и станет совершенно прекрасен, когда он будет реставрирован.

Газеты полны странностями. Эвакуации внезапно остановлены, и проезд даже на пригородных поездах отменен для всех, за исключением служащих. Троцкий — главковерх или что-то в этом роде. Або взят. Гельсингфорс, видимо, немцы сдали, и уже там поговаривают о ликвидации гражданской войны. Немцы и украинцы в десяти верстах от Одессы, которой грозит расстрел со стороны русских военных судов в случае оккупации. Американцы согласились на вмешательство Японии и Китая, и уже начался десант во Владивостоке 50 000 армии, к которой присоединилась одна русская дивизия. Идет также осада Эрзерума и Батума. Самое удивительное, что теперь и вот эти достали! Больше и не произведут никакого впечатления. Здесь все заинтересованы только одним: будет оккупация Петербурга или нет.

Пятница, 15 марта

На днях был у нас Гарстман, с ним была мадам Бенкендорф. Заезжал прощаться. Принимала его Акица. Разговор коснулся дальнейших военных судеб, и Гарстман наговорил много обычных союзнических глупостей о том, что конечная победа достанется им. Но больше всего возмущает Акицу его «изъявление» дружбы с Россией. Они ее доконают, и что особенно странно — это именно то, что, по всему, где разбросаны теперь гарстманы, то есть военные, — там ждет провал.

Они огорчены гибелью бедной России и с лицемерными минами пели бы панихиду по своей бывшей союзнической проблеме. Блок думает, что рыхлое, но богатырское тело России соберет в себе изумительный остов Европы. Это не исключено. Но, может быть, случится и другое? Гарстманов, как и немцев, не испугаешь пространством. Они живо его превратят в плантации. Ведь с Америкой они это сделали быстро, в какие-то сто лет. Как бы русские не разделили участи краснокожих! Страшнее всякой саранчи и всяких грызунов такая армия тупых и ожесточенных, неприятных и просто бездушных людей. Они все переживут, и придется им или поддержать своих конкурентов — немцев и японцев, или с ними поделить вселенную. Французы же могут впредь быть уверенными, что останутся на причте. Мы же остаемся добычей; сказать кстати, едва ли мы это, в конечном итоге, потерпим. В этом смысле всем знаменательна и памятна прозорливость статьи Ирецкого сегодня в «Нашем веке» — «Санкт-Петербургу быть пусту», утверждающей что вольный город Петербург будет прямо какой-то Северной Генуей — заштатным портом. И-де он же как-то исполняет волю Петра I, но последняя мысль затушевана в угоду цензурным требованиям редакции.

Встретил вчера в Зимнем Чехонина. Он, несомненно, остается, ибо теперь идет разговор о необходимости общими усилиями товарищей «Мира искусства» перевести вещи Нарбута с одной квартиры — оттуда выселяется господин, приготовивший эти вещи, — на другую. Собирается часть первую перевезти собственными силами на тачке. Там был у Чехонина самый бревенчатый и самый гладко струганный домик. Да он, может быть, и не злой человек. Забавно, что теперь Карев и Матвеев тоже его поносят за то, что он их подвел. Ну уже эти господа — настоящее подполье Достоевского.

Вчера же был «приятно изумлен», прочитав свою фамилию рядом с Курбатовым в качестве художников, которые примут участие (не сфальсифицировано ли?) на предстоящем балу Матросского клуба в Бирже. Нечего и говорить, что помещение моего имени — есть нечто самовольное. Впрочем, возможно, что Курбатов, со свойственным ему нахальством, дал и за меня согласие, ибо он еще был на балу, а следовательно, знал о нем заранее, и даже, как говорят, очень веселился (царем же бала был гений революции — Керенский — мичман Козьмин). Спрашивается, что мне делать? Писать письмо в газету? Противно, да и опасно, ибо «культуртрегеры» матросы могут в этом усмотреть контрреволюционный акт. Ну да авось это пройдет незамеченным.

Пошел сегодня объясняться в налоговую инстанцию — все и выяснилось: они просто не могли себе объяснить, что значит справка из «Речи». В этой «ячейке власти» царит полная неразбериха и безвластие. Впрочем, кто же, кроме наших трусов, станет, как мы, в эти дни ожидания «освободителей» обращать серьезное внимание на угрозы видимости властей предержащих. А ждут очень, прямо не дождутся. Член нашей комиссии Некрасов рассказывает, что у них в домовом комитете готовятся к завтрашнему дню к возобновлению ночной охраны, в виду ухода всей Красной армии. Путя Вейнер, поехавший, по просьбе Луначарского, в районную управу Петроградской стороны, подслушал там странные обрывки разговора: «Чего вы рекомендуете эту братию: ведь она и опять на митинге не умнеет». — «Да, но зато она хорошо говорит по-немецки». — «В таком случае — другое дело». — «Наконец предложат старой армии оставаться в Новомихайловском дворце».

Переменили совершенно тон с нашими членами комиссии и заговорили о желательности возвращения домой великих князей (М.Философов поехал домой от нашего имени спросить Сергея Михайловича, согласен ли он на это?). Это поручение было вызвано тем, что управа сообщила Луначарскому об имеющихся у них на складе драгоценных предметах, частью реквизированных во время обысков, частью отобранных у воров. Немедленно выяснить, какие из предметов имеют художественное значение для музеев. Путя нашел все в большом порядке, но, к изумлению своему, огромная масса накопившегося серебра оказалась еще осенью выкрадена из дома Витте (нашлись даже семейные портреты в рамах от Фаберже, иначе говоря, известного характера). Путя попытался было убедить товарищей эти вещи вернуть их владельцам, но об этом и слышать не захотели. Помещается эта «берлога честных разбойников» в доме Гречанинова. Ну этот «внук Горчакова» и «домогатель Царьграда» вполне заслужил такую кару.

С Ятмановым я встретился в нашей кухне[11], служащей комиссии референтивной. Он сразу заговорил о прискорбном случае, но вовсе не изменил своей грубости и нахальства, а скорее, пользуясь какими-то «тончиками» юмора (впрочем, может быть, тут и не без конфуза, приправленного именно такими «тончиками»). Объясняться мы ушли к нему в кабинет, но путного из этого ничего не вышло. Теперь выходит из его слов то, что он вовсе не нас старался вызвать к деятельности, а ему важно выяснить, что собой представлял Гущик, получивший будто бы мандат от комиссии (будто бы от Зубова, на которого так удобно теперь валить) поручение эвакуировать полковые музеи. Это-де Гущик ему нисколько не внушает доверия, что он уже снарядил за ним негласный контроль (просто шпионаж!) в лице какого-то выборного от общества социалистов-художников (хороши, вероятно, эти «просто художники», по-видимому, коммунисты). И тем более странен Гущик, что это он ему жалуется на полное бездействие комиссии и, в частности, «очень недоволен» за что-то Верещагиным. Я пытался было навести Ятманова на более систематическое обсуждение наших взаимоотношений, на планомерные, конструктивные начала работы, но он или просто не способен на такого рода мыслительные возможности, или же он нарочно прикидывается, что не способен на то, чтобы лучше сохранить полноту власти. Во всяком случае, потребовался и на сей раз «талант Достоевского», чтобы передать все его «приемы женской логики», все его увиливания, все его высказывания, касания новых тем и т. д. Попутно узнал, что он поручил своему закадычному приятелю Ерыкалову («единственному человеку, которому верит») ликвидировать вопрос со служащими Аничкова дворца, что там сначала старые дворцовые служащие, сообща выступившие, устроили коллектив, избрали своим начальником генерала Ерыхова, что затем ввиду опустошения дворца Ерыкалов свел число служащих с двухсот до двадцати, причем наметил и Ерыхова, теперь Ерыкалов заведует приемной дворца. Такие важные административные акты совершают даже без оповещения нас, «триумвираторов», Ятмановым и Штеренбергом. Появился там и Миллер, вызывает для прочтения лекции в коллегии по «искусству творческому» (ныне официальное название). Миллер уверяет, что ни за что не войдет в эту комиссию, но готов войти в другую специально выделенную — музейную, о которой заикнулся Ятманов, и предложил привлечь Ростовцева и Марра. Но как сделать, чтобы не вызвать в художественной среде на себя нарекания в «назначении» или в «засилии». Сейчас приходит мысль, не пригласить ли всех в нашу автономию, всех притянуть в комиссию?

В вечерних газетах сенсационные сведения о взятии Одессы, о денационализации банков. Встревожен я и пожаром канатной фабрики на Выборгской, неужели это погорел и Эдвардс? Фаберже через Тройницкого заявил, что он берет миниатюру Обера за 2000 руб.

Стип снова остался ночевать. За вечер он «оттаял» совершенно. Сейчас он занят каким-то стратежемом в Смольном и собирается идти завтра к Рейтерну. Пили у нас чай Эрнст и Замирайло. Последний прямо не дождется немцев. Особенно он возмущен грязью и павшими лошадьми, лежащими неделями на улицах. По одной такой, у Тучкова моста, из-за сугробов ездят, и она растаскивается по кускам колесами.

Я посетил сегодня одно из сладчайших мест своего детства — кондитерскую Берэна. Боже, какая жуткая картина! Все шкафы и прилавки стоят пустыми. Торгуют конфетами «помадками» по 18 и 20 руб. за фунт… Куда все это провалилось?!

Суббота, 16 марта

Снова после большого перерыва (из-за судорог в руке) появились «Несвоевременные мысли» Горького. Одна есть сплошное надругательство над русским народом, другая содержит жалобы по поводу расстрелов, кончается призывом к единому демократическому строю (сказать иначе!). В искренность первой я не верю, во второй — сомневаюсь. Это перепевы старого Горького — «Буревестника», ныне сидящего в теплом гнездышке, познавшего, что «гнездышко» вообще неплохая вещь, что оно-то и есть то, о чем он и тогда мечтал; что значат вообще эти призывы к демократии с исключающей все другие элементы «диктатуры пролетариата»? Но вот этого я понять и не могу. Почему его диктатура? Какая лесть, какая реализация самого мещанского и в то же время разбойничьего (без романтики) требования: «А буржуям — никогда!» Или это просто фраза, ничего не означающая, «клише» наших дней? По Горькому подобное — никакое клише — не получается.

Имел сегодня длиннейшую и довольно занимательную беседу с Ятмановым и Штеренбергом. У нас должно было быть совещание с Верещагиным и Вейнером о взаимоотношениях, но я запоздал по милости Браза, его новых картин[12], его вкусного вина — и теперь радость, и отсутствие трамвая на целый час, и когда я прибыл во Дворец, моих товарищей там уже не было. Тут меня сцапали эти два представителя власти. Почему-то (может быть, после того, что Ятманов был осажен) говорилось сегодня легче. Да и вышло это как-то уютно: дивное веселое солнце с Невы, играя золотыми рефлексами по откосам окон, по старинным фрейлинским занавесам, сообщило всему весеннюю радость. Благодаря ему, я думаю, во мне так на сей раз и не зашевелилась злость, обыкновенно мешающая мне развивать перед людьми, мне чуждыми, свои мысли за пределы каких-то кратких, схематических предисловий. Может быть, я даже был слишком откровенен (на откровенность меня провоцировала как явная тупая глупость Ятманова, так и хитрая улыбочка, почти что подлизывающая — я, мол, со всеми заодно — позиция Штеренберга, которому и кровь помогает быть более тактичным, для которого пребывание в Париже не прошло даром). Но когда так все прекрасно, то исчезает как-то грандиозность труднейшей расчетливости, которая обыкновенно зажимает уста. Наконец-то договорились до конца, хотя в конце беседы чувствую, что все равно это не дано, что все равно словами не сломать то, что является в каждом из собеседников его главной внутренней твердыней. Но авось, если мне и не сломать тюремные и участковые стены товарища Ятманова, то, по крайней мере, я такими беседами подведу под них самые огромные шурфы для закладки мин. А подобная борьба разрушает совершенно необходимость запретов, ибо он — Ятманов — может оказаться еще более фатальным для искусства человеком, нежели Макаров — ставленник Керенского.