55506.fb2
Экскузович меня встретил с театральным пафосом, но, как я и ожидал, ни к чему путному наш разговор не привел, на «Щелкунчике» не настаивал, но вдруг импровизационно возложил на меня поручение поискать что-либо за границей. Он мне сейчас же и деньги вышлет на покупку «материала» (ни минуты не сомневаюсь, что это одна брехня), совершенно полагаясь на мой выбор. Что же касается пьес в Драмтеатре, то он мне на днях пришлет одну из выбранных на последнем заседании (уже не исключен ли я снова? Что-то повестки не получаю!), которые мне незнакомы. Авось я остановлю свой выбор и на одной из них (разумеется, ничего не пришлет).
Но как будто его гораздо больше интересовал вопрос, когда вернутся Кока и Марочка. С этого начался наш разговор (в очень тревожном тоне), и он выразил большое изумление, когда я ему напомнил, что Кока уехал на четыре месяца, во всяком случае, Марочка должна быть обратно к началу сезона, он ее насильно спас от сокращения, но, разумеется, если она не явится, то вторично это ему не удастся. Уж не пришел ли к нему какой-либо запрос, основанный на доносе свыше?
Что тут имеется что-либо в этом роде, подтверждает и беседа с Добычиной (у нее якобы цинга, она уничтожена позорностью такой болезни). Передала свою беседу с Мессингом, содержание которой она мне сочла нужным передать во всех подробностях (на сей раз я поверил, что действительно это была беседа и что велась в этом тоне). Началось со слов его: «А Вы уверены, что сын Бенуа вернется?» — и даже высказал сомнение, вернусь ли я, если бы они меня отпустили. Добычина будто бы ответила так: официально я, разумеется, вам отвечу: да. Разве я от вас с глазу на глаз скрывала, что Бенуа вернутся? Но только тогда, когда здесь условия окажутся более достойными Александра Николаевича! В общем, она делает вид, что продолжает быть уверенной в том, что меня выпустят, хотя бы Кока еще к тому времени не вернулся. Но и она уже намекнула на то, что не мешало бы Коку уведомить о разговоре с Экскузовичем, видимо, внутреннее обеспокоена, как бы для моего отъезда не явилась бы препятствием его отлучка. Снова был повторен разговор, как она разорвала донос на Коку в присутствии Мессинга, и на сей раз этот рассказ показался мне более убедительным.
Впрочем, может быть, недели через полторы я сам увижу Мессинга (сейчас он в отсутствии, объезжает округ). Она настаивает, чтобы я шел с ней к нему, дабы ему подтвердить характеристику Браза, сделанную ею («Он Вам скорее поверит, чем бабе»), и тогда я смогу сделать свои наблюдения над ним и выяснить его отношение к ней. Мессинг продолжает быть уверенным в виновности Браза (числящегося за политической контрразведкой), но до сих пор не может себе уяснить, «было ли тут легкомыслие или злой умысел». В чем именно он обвиняется, он не желает говорить. Еще спросил Мессинг Добычину: «Что это, вся семья Бенуа собирается выселиться за границу?» На такое предположение его натолкнуло то, что и Кися Воинова, и Шура Дорошевская (обе урожденные Мейснер) подали анкеты о выезде, проставив в графе своих родственников, оставленных здесь, нас (вероятно, Леонтия, который у них действительно единственный здешний родственник). Кися не пожелала последовать за мужем, сосланным в Нарымский край (несмотря на то, что никаких прямых обвинений ему не предъявлено).
Вчера пришлось написать письмо в редакцию вечерней «Красной газеты», в которой появилась идиотская заметка о перегруженности русскими вещами европейского художественного рынка, якобы с моих слов, полученных из-за границы А.Н.Бенуа, и, разумеется, имели в виду меня, а не Альбера, который не мог успеть прислать такую информацию, да и совершенно невозможно, чтобы он, сидя в Шавни, мог собрать подобные, явно меня компрометирующие сведения. Юрий отвез это письмо в редакцию, где Иона Раф. Кугель выразил крайнее свое возмущение на автора заметки. Увидим, поместят ли мое письмо?
В газетах интересен «процесс савинковцев». Господи, сколько людей этот истинный дьявол загубил! Но, верно, он действительно обладает большим шармом, если, несмотря на все свои явные мерзости и на все свои абсолютные неудачи, ему все же верят, он же все же что-то организует, путает, над чем-то властвует. И неужели этот несчастный Дима Философов все еще при нем? Уж нет ли под этим половой влюбленности, игравшей во всех «головных» увлечениях Димы очень большую роль?
Меня вчера в Эрмитаже посетил Чехонин, затем проводивший меня до дому (до чего наш дом сейчас блещет своей новой окраской). Квартирная плата оставлена пока прежней, не решаются власти провести «ленинградский проект» — все откладывают обсуждение его. Я должен был его оставить обедать (подошли еще Юрий и Стип) после того, что он поднес свою книгу с трогательной дидакцией и внутри со вклейками двух оригинальных набросков к переплету моей «Истории живописи». Тоже собирается зимой переселиться в Лондон. Рассказывал, как провезти свои и коллекционные вещи (он недавно выменял за свои рисунки великолепную картину Ш.Жака), и был крайне смущен, когда я ему рассказал, до чего это все сложно и трудно (он, кажется, собирался свои эмали просто провезти в карманах). До сих пор своих коллекций он не регистрировал, но, по словам Марка, Ерыкалов готов на это смотреть сквозь пальцы. Я вчера покончил с добавлением к регистрации моих вещей. Марк уже прослышал, что Рыков в Москве подписал декрет (против которого очень боролись и Ятманов. и Ерыкалов), согласно которому все коллекции деятелей КУБУ (иначе говоря, всех ученых и художников) рассматриваются как их подсобный материал и учету не подлежат.
Кончил читать письма Марии Федоровны. Ужасное впечатление от убийства Александра II. Особенно по контрасту с негодующим отчаянием той второй молодости, которую государь переживал благодаря женитьбе на Юрьевской.
Теперь читаю автобиографические записки Шлётцера, от которых в восторге Стип, кажется, потому особенно, что он в нем как бы видит себя. О гибели Лидочки Ивановой новых деталей нет. Дарский и Экскузович как-то странно отмалчиваются. Но Экскузович негодует на того коммуниста, который был в лодке и уже через два часа после катастрофы сидел в оперетке. Но про того же жуткого хулигана ходит версия, будто он хвастался, что, вылезая из воды в лодку, он ногой со всей силы оттолкнул товарища, вцепившегося в него. Может быть, это и была Лидочка?
Чудесное утро. Но это только второй день столь хорошая погода, а то все лил дождь, свирепствовал ветер, были и две грозы. Обе я пережил в городе: одну у себя дома (Мотя прибежала от страха), одну с градом во время заседания в Юсуповском дворце (на площадке лестницы).
Все как-то не удается записывать, впрочем, вообще бездельничаю, слоняюсь, чувствую себя утомленным, никчемным. Этюдов настоящих не делаю, отчасти сказывается неуспех выставки, а так иногда что-то в парке и во дворце без убеждения и выдержки «начинаю» рисовать.
Общее же настроение чуть поправилось после того, как в прошлую субботу у меня побывал Кёнисберг с женой и он купил две акварели (повторение Марли и вариант Пушкина) за 200 рублей, что позволило отсрочить размен долларов, коих у нас остается всего 182.
Он же, Кёнигсберг, подарил Акице зонтик и парижские духи и красивый чайный сервиз Гарднера, после чего сам же заявил, что этой дряни больше покупать не станет, ибо русский фарфор за границей ничего не стоит. Однако, видимо, вообще он своей покупкой доволен, хотя были и разочарования. Так, за готический складень ему давали всего половину того, что он просил, да и бразовский Гюбер Робер не произвел должного впечатления. За Фетти (одна из «притч») ему дали не так много, но картина имела огромный успех у Фосса и у его ассистентов. Еще больший от так называемого Мазолино, оказавшегося, по мнению Боде, Сассетой (и мое мнение). Эта картина даже приобретена берлинским музеем (а куплена за червонец на аукционе в экспертной комиссии). Вот и плоды всего художественного сыска. Много ему дали в Лондоне за карловарскую слоновую дощечку (забыл сюжет), заказал и впредь такие вещи.
В общем, Кёнигсберг и его Павла произвели впечатление сильно разуверившихся. Европейские народы на устах все время имеют Боде, Фоссе, Фридлендер, Плитшел, и весь тон гораздо более уверенный. В связи с этим огромное почтение ко мне, ибо все мои атрибуции оказались верными, и, наоборот, некоторые промахи бедного Крамаренко (в пятницу я должен был на сытый желудок у них обедать, как всегда, необычайно роскошно, и тут я видел эти «промахи») совершенно уронили его в глазах патрона. Кёнигсберг собирается снова за границу, мечтает выехать вместе с нами, вызывается все, что захочу, провезти. Но вот у меня нет охоты ехать, да и от Иды все еще ни строчки.
От Коки письмо уже из Парижа, но и в нем об этом ничего, а лишь подтверждается, что на Дягилева нечего рассчитывать. Письмо нашего мальчика очень бодрое, веселое. Денег у него хватит на три месяца, да и надеется уже скоро начать подрабатывать. Нанял мастерскую, зато очень печально то, что он же сообщает о Леле. Она его поразила своей худобой, нервностью, выпученными глазами. Жалкий муж не может ни что-либо заработать, ни получить от отца (влюбленного в своего последнего сына) какой-либо прибавки. Уже Леля перестала кормить Диму грудью. Это ее слишком изнуряло, но раз у них нет прислуги, вероятно, и сейчас она себя постоянно переутомляет. Бедная, бедная наша девочка! Не выбраться ей, видимо, из того кошмара, каким складывается ее жизнь. Напротив, от Нади из Лондона ликующее, радостное, полное излияний письмо к Ате.
Еще одно письмо донельзя характерное к Зине от Марочки. Тип, доходящий до гротеска, пустого и нелепого «идиотного» мотылькания. В голове — одни тряпки. Другая идиотка — Е. К Лансере, наша соседка в Гатчине, над которой могут делать вдоволь свои наблюдения наши обе дамы, так как она готовит свои кушанья в той же кухне (норовя использовать наши дрова, наши запасы, нашу посуду). Но эта идиотка и злая, и черствая. Дети Коли без всякого присмотра, растут хулиганчиками. Прямо жестоко обращается Леля Лансере с прислугой (первая уже не выдержала, ушла), которую она морит голодом. Много характерных анекдотов.
Самое интересное, что я пережил за эти полторы недели — это мое посещение Мессинга, что было устроено Добычиной, нашедшей, что мое заступничество может «воздействовать» на нашего верховного инквизитора в деле Браза. Но это посещение скорее убедило меня в тщете такой надежды. Мессинг с виду скорее приятен, полон, довольно красное, совершенно бритое лицо, русые, коротко остриженные волосы, коренастое сложение. Одет в военную темно-серую (или зеленую?) тужурку со значками на рукавах. Голос сиплый. Взгляд не особенно пронзительный. Но все же внимательный и не глупый. Степень культурности определить трудно, но все же во всем видно желание быть «европейцем» — большая чистота и порядок у него в кабинете (бельэтаж № 4 по Гороховой, на улицу, слева от площадки лестницы), в его просторной приемной, где сидит всего одна секретарша — щупленькое блондинское существо, но фамилия, кажется, Дьяконова.
Принял он нас скоро (и в самый час, который был назначен по моей просьбе). Стоя позади большого письменного стола, он тотчас же пригласил сесть на два очень покойных кресла перед столом, тотчас же были предложены и папиросы из коробки, а Надежде Евсеевне по несколько раз протягивалась эффектная зажигалка. На улыбки не щедр, но все же, где можно, улыбался и усмехался. Беседу по моей просьбе начала Добычина — мол, в нас, хороших знакомых Браза, никак не может утвердиться убеждение, что этот умный, осторожный, очень в себе замкнутый, скорее эгоистичный человек, мог служить такому казусу, для него чуждому (для нас совершенно неприемлемому) делу — контрреволюции! Вот я и пришел, чтоб его характеризовать, авось мое (Бенуа) личное мнение может воздействовать на следствие. Я попробовал вслед за тем как-то развить то же самое, однако это получилось не слишком убедительно. Если Добычиной в таких случаях помогает ее энтузиазм, ее вера в мою совершенную обособленность и какую-то «абсолютную верховность», то мне, напротив, мешает недостаточность моей самоуверенности, с каждым годом все усиливающаяся и крайне стесняющая меня при всех выступлениях. Словом, я не то что плел и мямлил, но все же ничего дельного и действительно убедительного произнести не сумел.
Станислав Адамович терпеливо все выслушал, совершенно отвел наше предположение, что Бразу могла повредить его невоздержанность языка («на нас обывательские пересуды не действуют»), и затем вдруг проронил: «Дело его очень серьезное, и мы уже имеем его частичное признание. Теперь остается добиться полного, чего мы и добьемся» (при этих словах все хлопал по какой-то папке бумаг, как бы указывая на то, что здесь у него это полупризнание находится). «Что же касается меня, то для меня не ясно только одно: действовал ли он по собственной инициативе или был вовлечен — это отзовется на приговоре». После этого мы еще несколько раз пробовали возвратиться к нашей характеристике. Мессинг терпеливо давал нам говорить, но в ответе каждый раз с тихой настойчивостью снова указывал на признание и каждый раз повторял, хлопая по той же кипе бумаг.
Выйдя от него, Добычина в великой тревоге заявила, что это «пахнет» шестью — восемью годами тюрьмы. Я же смотрю не так мрачно, и гораздо вероятнее, что дело самое пустяковое. А может быть, и дела никакого нет, а есть лишь его же дурацкое хвастанье связями, знакомством и общением с консулами, с тем заезжим австрияком, который пожелал его втянуть в подобие какой-то антикварной концессии. Возможно и то, что Браз или случайно получил на хранение какие-либо компрометирующие документы, или, быть может, Лола что-либо провезла за границу (ведь у нее отобрали какие-то драгоценности, может быть, в них было что-либо запрятано?). Во всяком случае, я напомнил Надежде Евсеевне, что и про моего бедного Леонтия говорили такие же вещи, будто он чуть ли не шпион, а потом вдруг и отпустили, не предъявив никакого обвинения.
Добычина спровоцировала меня на такое обращение Мессингу с просьбой в том, чтобы в исполкоме он заступился за Юсуповскую галерею в случае, если бы Москва стала ее требовать себе, на что он, улыбаясь, ответил: «У Питера (sic!) вообще нет склонности что-либо давать Москве». Сама же Добычина к концу аудиенции припасла длинный список «дамских» дел, оказавшихся все просьбами о выдаче заграничных паспортов: какому-то старику Вонлярскому, старухе Вольф, уже ездившей в прошлом году, и др. Была упомянута и Киса Воронова, которую власти отсылают к мужу, в ссылку. При ее имени я заметил, что Мессинг вскинул на меня быстрый испытующий взгляд. В просьбе же Добычиной разрешить детям Вороновой приехать к бабушке (О.А.Мейснер) в Финляндию он решительно отказал. В конце она еще ходатайствовала о сыновьях генерала Козловского, которых исключили как нежелательный социальный элемент из всех вузов. Она же давно о них печется, а третьего дня все трое приходили к ней и прямо заявили: пусть нас уже тогда лучше расстреляют! Мессинг что-то себе на блокноте записал и обещал с кем-то переговорить. Вообще я убедился, что это вовсе не легенда, что он слушает Добычину, как будто ей верит. При прощании она пригласила его к себе в пятницу (вместе с другим бритым чекистом в черной тужурке, с которым она меня познакомила в приемной. С этим она свела знакомство, когда он приходил к ней год назад, с обыском), тут же в шутку (среди разговора она ныла, что сидит без денег и даже готова просить рубль на извозчика) он ей сунул два полтинника, которые она преспокойно прикарманила!
Из других событий за эти полторы недели наиболее интересным представляются еще наши два заседания в Юсуповском дворце. Первое происходило в кабинете молодого Феликса. Меня выбрали председателем. После короткого обмена мнениями, перед которым была принята программа наших обсуждений, выработанная Исаковым (на это он способен, вообще же до сих пор держит себя прилично и с «сочувствием»), мы обошли весь дворец (это было в прошлую субботу, 28 июня). На втором (присутствовал и Удаленков) обсуждались мои предложения, и как будто все приняты. Хотя и были возражения Приселкова, видимо, испугавшегося чрезмерного расширения сферы своего попечения (он считает, что бытовой отдел явится возглавляющим). Весь бельэтаж и «распутинские комнаты» являются музеем, «идея» которого — сохранить рампу — сценарий жизни сословия аристократии, почти тягавшейся с царским дворцом. Но в удовлетворении Москвы изымаются из галереи шестьдесят — сто картин, отнюдь, однако, не трогая те, которые важны как дополнения к эрмитажным собраниям. Первые могут быть заменены из Юсуповых же запасов, вторые пока остаются на своих местах, но могут быть в любой своевременный момент взяты в Эрмитаж. Мебель и уборы остаются на местах и расставляются согласно акварели 1860-х годов Ухтомского. Об эксплуатации театра речь будет отдельно. Ерыкалов скорее склоняется к тому, что это невозможно. Все остальные помещения дворца отойдут под склады и экспозиционные залы музейного фонда. Такой ценой авось удастся уберечь дворец еще годика два, а там, может быть, изменятся экономические условия и его охрана станет на более прочные основания.
Удаленков, только что вернувшийся из Москвы, привез сенсационные известия — будто бы на наши музейные нужды ассигновано 3,5 миллиона. Это находится в связи с принятым уже решением — сделать из Петербурга столицу РСФСР с переездом сюда всех соответствующих ведомств, так как Москва остается столицей СССР. Уже Эфросы и Романовы в шутку говорят, что они переселятся теперь сюда.
Во вторник я со Стипом был у Чехонина. Накануне тоже доходили до его дома, но Стип не признал последнего, и тогда после часа поисков[36] я его потащил обедать к себе, и явился незваный Сережа Зарудный, съевший земляничного пирога, изготовленного Мотей в расчете на два дня. Интерьер Чехонина (вижу в первый раз; он никогда нас к себе не звал) битком набит вещами, но общее впечатление неказистое и просто даже убогое, что, по мнению Стипа, скорее умышленно[37]. Среди вещей особенного внимания заслуживают: отличная «Марина», приписываемая Бразом Бел… [?], две картины цветов (от Мусиных-Пушкиных), Мадонна 1663 года. Три ангела у Авраама, отличный пейзаж, сочная крепкая живопись, довольно беспомощный по рисунку, но оригинально, но интимно по композиции — особенно курьезна поза прислонившегося к дереву Авраама, подписанная 1628, «Рыбы», подписанные 1662 годом. Кроме того, масса хорошей мебели, миниатюр (портрет русской дамы — эмаль, вероятно, Жаркова), люстр, жирандолей, чудесный шкаф Людовика XIV, купленный на днях на рынке за 30 рублей, коллекция Колокольцевых шалей и коллекция вееров XVIII века. Курьезный Чехонин был вне себя от «восторга показывания». Кроме того, мы были угощены обильным, жирным, вкусным обедом с вином. Сервировала совершенно богемная Лидия Семеновна — довольно моложавая, любезная, но какая-то беспомощная. Он с ней на Вы, но, видимо, влюблен. Сам Чехонин — совершенно нахохлившийся воробей. Боже, какой вздор о нем насочинил Эфрос!
Вчера к 12 часам погода испортилась, да и сегодня, сейчас (8 часов) обещает оставаться такой же безотрадной, сырой, холодной, ветреной. Татан очень мало кушает и пьет, все же, видно, поправился, так как в комнатах здесь при открытых окнах чудесный воздух. За последние дни особую прелесть придают расставленные букеты цветов с жасмином. Оба этих «кисленьких» запаха упоительны. Прекрасно здесь и молоко. К утреннему кофею для меня накапливается со всего дня пенка, и это является моей главной усладой. Желудок при этом работает неплохо.
Вчера снова приезжала моя эрмитажная комиссия реставраторов, и я почти весь день путался с ними по кладовым и другим помещениям дворца, где сложены картины запаса на предмет установления степени их сохранности. При этом каждый раз делаются разные открытия. Так, вчера я среди бесчисленных и нудных Роза ди Тиволи нашел три огромные очень хорошие картины этого мастера и один аналогичный сюжет (пастозный) Лука Джордано. Были Н.Сидоров, Паппе и милейший Л.П.Альбрехт, ныне ставший «действительным» реставратором (оказывается, что этот щупленький, раскосый болезненный человечек — страстный охотник). Среди дня я, кроме того, водил по дворцу Моласов (претенциозную Веру Михайловну, ее сына с женой). Всем предводительствовал Татан, не только не уставший от этой для всех прочих очень утомительной прогулки, но даже огорчившийся, когда она кончилась. Вечером я ему и Кате читал «Золушку». Пытливость у него страстная, но и возбудимость чрезвычайная: боится всего.
Юрий из города привез письмо и открытку Коки. Восторг от Версаля, негодование на чудовищное состояние постановки «Петрушки» (Дягилев нарочно дает ей разрушаться), недоумение перед снобизмом Аргутинского, одобрительно отзывается о произведениях Пикассо, Гриса. Что это в Коке — «провинционализм» или «здоровье»? Сам я уже потерял интерес настолько, что и ответить не в состоянии.
Вернулся Макаров из двухдневного пребывания с женой и Верочкой в Петербурге. Удручен какими-то придирками Исакова, Гагарина и самого Ерыкалова к дворцовым и музейным инвентарям, и даже попало Тройницкому. Увы, я в этих делах абсолютно ничего не смыслю и только дивлюсь, как у людей хватает какого-то бюрократического насилия, чтобы вот уже шесть лет страстно и бесплодно обсуждать эту ерунду. Огорчен Макаров и Ятмановым, [тот?] видимо, уже дурно предрасположен кем-то к идее устройства исторической галереи в Гатчине. Эта дубина все еще здесь, в Петербурге, и не уехала в свой третий месячный отпуск.
Кончил [читать] воспоминания И.Гинсбурга. Очень неплохо и толково написано. Милая человечность. Читал с интересом, особенно то, что он рассказывает о собственном детстве, о быте бедного, набожного провинциального еврейства. Этот «священный» быт сохранялся в еврействе в полной неприкосновенности до 1870-х годов, а в некоторых местах до самого 1917 года. Отсюда и особая свежесть и сила еврейского юношества, выразившаяся как в творчестве художников, так и в деяниях революционеров. Но сами эти последние еще не напитались культурой, оторвались от быта, и отныне настоящее моральное питание в еврейских трущобах исчезло, что, несомненно, начинает сказываться и в общественных проявлениях сынов иудейских. Одна кровь и одно семя не спасут, раз «народ божий» отказался от своего бога.
Все ужасные ветры и целые ураганы. Ночью Акица не могла спать из-за рева и воя, и даже Катя Серебрякова страдала бессонницей. Сейчас яркое солнце, но тревожное утро. Вчера был дивный, ясный, тихий, прозрачный, прохладный вечер, которым я несказанно любовался, гуляя в компании с Джеймсом, с тремя барышнями — его ученицами из института Зубова — с М.И.Степановой, с Е.Г.Лисенковым и с дочуркой Джеймса. Мы были приглашены на файф-о-клок на «пасху» и кулич (от первой я отказался, второй был кислый) в уютное обиталище (в антресолях Кухонного каре) этих дам. Джеймс был очень занимателен, баритон изысканно любезен. Лисенков пространно рассказывал о скандалах, произошедших на двух докладах об Египте, прочитанных Н.И.Флиттнер в Общине художников. Какие-то ученики вроде проф. Боровки не давали ей говорить, а после лекции распушили ее за невежество, причем ссылались на какие-то монгольские рукописи, не только более древние, нежели все египетские документы, но и предвещающие все события всемирной истории. Пробовали говорить и на загробные темы в связи с легендой о появляющемся в Гатчине привидении Павла.
Вообще же я начинаю втягиваться в Гатчину. Но, странное дело, меня больше всего чарует не XVIII век в ней, а сравнительно недавнее прошлое, особенно комнаты Александра II, в которых я теперь и рисую. В них исторические впечатления странно путаются с моими многими воспоминаниями детства, в котором такую заметную роль играл «царь». До него, казалось (благодаря службе и связям отца), было как-то совсем близко, это был «свой человек», правда, не бывавший у нас в доме, но заставлявший весь круг нашей семьи постоянно о нем говорить в тонах скорее благоговейных. И вот я теперь целыми часами сижу в самом святилище этого бога (и даже пользуюсь иногда «местом, куда уже ходил пешком»), В этих комнатах абсолютно тихо, ни с улицы ничего не докатывается, ни внутри никаких нет шорохов и тресков. Благодаря обивке из проклеенного глазированного картона, очаровательных рисунков и красок, нет и пыли, и все это вместе создает впечатление особой зачарованности, какого-то слишком явственного сна или стереоскопической фотографии, в которую удалось проникнуть. Вчера водил туда и Акицу, которая совсем умилилась. Но Татану нужны только троны «больсой» и «маянь-кий», и он буквально о них бредит. Откуда это? Увы, сегодня придется ехать в город, вызывает Молас в плановую комиссию. Но разве я в ней состою постоянным членом? Высокого этого назначения никогда я не получал.
Гатчина. Дивное, сверкающее солнечное утро. Так было и вчера. Третьего дня, когда я был в городе. Здесь была чудовищная гроза, после которой и настала такая чудесная, не слишком жаркая погода. Бедная моя Акица искусана комарами или мошками. Вся спина и плечи в волдырях. Волдыри и на ладошках и пятках Татана, но у него это скорее какая-то сыпь (у Юрия в детстве все тело покрывалось полосами чесотки). Бедный мальчишка ходит с перевязанной рукой, что ему не мешает быть веселым и (со «вкусом») шаловливым (не со «вкусом» шаловливости и шкодливости детей Коли Лансере). Как раз сейчас я слышу их, он в нашей огромной спальне совершает свою обычную церемонию карикатурного здорования, подражая в этом рассказу Стипа о каком-то Шульмане, который отвешивал ему на улице такие поклоны, выкрикивая: «Здрасьте!» Уже 9 часов. Мы второй день сильно просыпаем, так что у дверей наших в коридоре набирается сборище чухонных поставщиков молока, сметаны, яиц, творога, что очень конфузит Акицу, вообще поднимающуюся уже в 7 часов.
Вчера мы проспали из-за моего возвращения в 3 часа ночи (я приехал так поздно, чтобы получить четверг здесь в полное свое распоряжение с утра), а сегодня мы проспали потому, что я до часу читал Акице письма Александра 111 к Адлербергу 1881 году, в которых этот мужлан грубо «прогоняет» в отставку друга своего отца и, не соблюдая воли того же отца, отказывает княгине Юрьевской в ее просьбах, обращается с ней самым недостойным мещанским образом. Кроме того, я прочел еще великого князя Николая Михайловича о романе Елизаветы Алексеевны с Охотниковым — типично для самого автора, что он, говоря кисло-сладкие слова по адресу репутации почитаемой им Елизаветы Алексеевны, намекает на дурные нравы своей родной прабабки Марии Федоровны. Вообще же я продолжаю утопать в каком-то сне наяву о не слишком давнем прошлом, в котором впечатления от мемуаров самым тесным образом сплетаются с моими собственными детскими воспоминаниями и тем, что мне навевают здешние вещи и целые ансамбли.
Вчера снова два часа рисовал в комнатах Александра И, а потом еще часа полтора изучал карикатуры Зичи в Арлекинском зале, в которых благодаря подписям, сделанными Александром III, можно познакомиться с целым рядом приближенных государя. Эти карикатуры сначала (я их знаю уже двадцать пять лет, и трудно прямо ненавидеть их) раздражают царедворской пустоватостью и, в частности, тем, что было в душе самого Зичи, придворно, чуть холопски-шутовского[38]. Но, вглядываясь в них, во-первых, проникаешься изумительной передачей, остротой и меткостью его наблюдений, а затем входишь в какой-то непосредственный контакт с рядом очень характерных лиц, начиная с самого «Е.В.» (так возможно коротко обозначен в виду отъезда Александр), статная, величественная фигура которого мне так знакома по детским воспоминаниям (очень хорош он ввиду его появления в шубе), и кончая всякими «военными куртизанами». Особенно рельефным становится пузанчик князь Радзивилл, надменный французский посол генерал Флёри, толстый страшный князь Голицын-Прозоровский, мямля барон Ливен, вечно встревоженный (обер-егермейстер?), длинный граф Ферзен, сухонький принц Гейс, барон Мердер с моноклем, и, наконец, сам Зичи. Прелестны его картины — обе акварели, изображающие императора в ночное время, выходящим в шубе на крылечко охотничьего двора, чтобы лицезреть обилие добычи. На одной из (к сожалению, редких) сцен, изображающих интимное существование двора (громадное большинство охоты в Гатчине, Лисино, Ящерах), я увидел своего старого знакомого Рюля, тогда еще не старого полковника, показывающего царской фамилии свои (неподражаемые) фокусы. Позже он совершенно спился, почти ослеп, превратился в руину, зарабатывая свой скудный хлеб показыванием фокусов в домах. Неоднократные случаи изумления его искусством я имел на званых вечерах (с участием юношества и детей) у дяди Сезара и у милого Альбертоса.
В городе получил открытку от Коки и письмо от Ми-течки. Оба несколько огорчительные. Ида не приняла Коку. Он это объясняет тем, что и тут интрига (неужели действительно Ореста?) возымела свое действие: поверив известию, что я «болен» (читай: арестован), она передала заказ «Идиота» другому (одно время был проект передать постановку Баксту, но как раз тогда Левушка заболел). Меня, впрочем, это огорчило только за Акицу, тогда как сам скорее предпочитаю, чтобы обстоятельства сложились так, чтобы мне не надо было или нельзя было бы ехать, снова себя бередить жизнью, мне все же недоступной (стар я, чтобы там обосноваться) и наполненной встречами не более приятными, нежели здешние. Однако мысль снова вступить в деловые и художественные сношения с Идой возбуждает во мне физическую тошноту. Впрочем, Кока пишет еще о каком-то реальном заказе Путе и еще о двух постановках (у Киры Лапарской). Сам он получил несколько заказов у Балиева, который его толкает в Америку!
Ах, как божественно пахнет свежескошенным сеном через настежь открытые окна!
Огорчение в Митенькином письме касаются Лели, всего ее бестолкового мужа и ее изнуренности. Акица собирается просить Митечку сходить к старику Вышнеградскому и просить у него субсидии молодым. Но разве старик, весь ушедший в возобновление своего супружеского счастья, только и пекущийся о плодах своего второго брака, станет что-либо отделять опостылому Ване? Ох, чует мое сердце обреченность нашей бедной, бестолковой, фантастичной Елены!
За эти дни были всякие «важные» события в нашей узкой сфере музейной деятельности. Появился на горизонте Виктор Александрович Никольский из Москвы — представитель Р. К. инспекции по музеям — и объехал все музеи, все дворцы, имея вид, что он обладает возможностью чрезвычайно повлиять даже на все, что касается программ, целей, природы всех этих организмов. Я (да, кажется, все) плохо разбираюсь вообще во всей еще крайне незрелой конструкции наших музейных дел и поэтому не берусь судить, насколько может оказаться реальным воздействие на наши музеи этого ревизора, но все мои здешние коллеги (Тройницкий в Москве) придали этим посещениям большое значение, непрерывно ухаживали за Никольским и всячески старались на него влиять. С виду это тощий, «борадатый», с проседью господин — скорее приличного и культурного вида. Особенный и скорее неприятный характер его лицу придает совершено беззубый рот. Со мной (я с ним встретился в Плановой комиссии в понедельник) до чрезвычайности любезен, а вообще явное предпочтение он выражал Эрмитажу (перед Русским музеем), что, однако, не помешало ему санкционировать совершенно неожиданную, убийственную для Эрмитажа (непосредственно) с экономическим оттенком и еще более угрожающую в будущем в смысле «территории» — реформу Ятманова, отдавшего исторические комнаты Зимнего дворца в ведение Музея революции, тем самым он нас лишает главного дохода (около 5–6 тысяч в месяц). Особенное значение Никольский придал Орбели, играющему в отсутствии Тройницкого роль его заместителя, несмотря на то, что официально таковым состоит А.Л.Ильин. В сотрудничестве с Эгерией Тройницкого М.И.Максимовой он конспиративно состряпал род программы Эрмитажа (со включением в его ведение Строгановского и, по моему настоянию, Юсуповского дворцов) и привез мне на дом, впрочем, я внес немало поправок редакционных и по существу[39].
Забавный турнир получился между Орбели и Приселковым. Это огромное, но рыхлое расплывающееся самолюбие, при этом злой, встревоженный нрав, абсолютно чуждый искусству и просто вещам. Это одна книжность. Я его особенно ощутил на «юсуповских» заседаниях — последнее в среду не могло состояться, так как никто кроме меня и его не явился. Темой турнира было изложение обновленной программы (с глупейший попыткой придать марксистский классовый характер) бытового отдела и мотивировка необходимости присоединить к нему Шереметевский и Шуваловский особняки. Особенно, вероятно, брезгает Приселков присутствием московского гостя, а также Кристи. Сама «программа» была довольно еще складная (но, как всякая программа, маловразумительная), зато в мотивировке он договорился до чрезвычайных обстоятельств. Шереметевский дворец он желает рассматривать как тип дома помещика-землевладельца, а Шуваловский же — как тип дома помещика-промышленника!. Возражениям Орбели можно было бы и аплодировать (удачнее всего выпад в честь Петра Великого по поводу желания Приселкова устроить в Летнем домике показательную выставку быта начала XVIII века), если бы не слишком прозрачная его ненависть к Русскому музею, усилившаяся под действием подлой, подхалимской политики Сычева, взявшего за последние недели резко курс влево (и даже возглавившего в Новгороде экскурсию 1500 красноармейцев), и больно мелочен мотив, по которому Орбели желает раскассировать Шуваловский особняк, — ему просто хочется получить оттуда арабскую лампу и еще какие-то восточные древности. Об исторической галерее в Гатчине обменялись несколькими словами с Ятмановым (который нас с Никольским провожал до трамвая!). Он никак не может одобрить такую ретроградную затею, напоминающую ему развалины средневековых замков с галереей предков, с привидениями и т. д. Однако все же изъявил готовность ничего сейчас не предпринимать такого, что могло бы роковым образом встать на пути осуществления этого проекта, и отложил вопрос до осени, когда я представлю свой мотивированный доклад (ну как мне при этом кататься по Европам и заниматься всякой ерундой для Иды и т. п.).
Во вторник, 8 июля, происходило в библиотеке Картинной галереи чествование (чай с кренделем) Липгардта. Старик был очень растроган и поделился самыми необходимыми впечатлениями о загранице. Между прочим, он довольно подробно информировал дам о новейших модах. Эти сведения он получил от модисточки, которая, узнав об его бедственном положении, пожелала ему заказать за 2000 свой портрет. Старик удручен своим возвращением. Кажется, он поселился в квартире П.К.Степанова.
В тот же день был у Сережи Зарудного, угощавшего вернувшегося из дальних стран Нестора Котляревского. Я был позван (но от яств, очень приличных и довольно обильных, отказался), чтобы сообща обсудить, что делать с Кавосским имуществом, сданным Марусей Кавос на хранение Пушкинскому дому. Нестор находит, что часть вещей было бы гораздо более уместно держать в Эрмитаже (Философов на следующий день сказал, что эта передача может быть легко произведена). Неужели же знаменитый шкаф дяди Сезара присоединится к другой реликвии моего прошлого — к ренессансному столу Сережи Дягилева. Рассказы Нестора о Западе сводятся к тому, что там идет «пляс на вулкане», царит безбожие (напротив, Липгардт с умилением рассказывал о мессе вон хоммес), и что Болгария (в которой он главным образом и жил) является падалью, над которой возятся представители великих держав (в том числе и Брус с Каловой). Естественные богатства Болгарии за последнее время необычайно возросли (каменный уголь лежит прямо чуть ли не на поверхности).
В среду, 9 июля, я вернулся из города так поздно, потому что счел нужным присутствовать при чествовании (довольно парадном, в огромных хоромах) Добужинского у Воинова в виду близлежащего отъезда Мстислава. «Юбиляр» был один и довольно сумрачный и расстроенный. Глядя на него, я вспоминал свою психологию, когда готовился эмигрировать в 1921 году, еще раз почувствовал, как это тяжело и нежелательно.
В понедельник ко мне заезжал отбывающий на дачу в Углич Кёнигсберг, притащивший с собой несколько картин и одну слоновую (грубоватую итальянскую?) Мадонну XIII века. Отличная голова Грёза со спины. Отличная копия (если не повторение) портрета… (оригинал в Вене) и Ван Дейка (без подрамника), совершенно непорядочную запись Мадонны XIV века и грубоватый по технике пейзаж с датой, кажется, 1650. Все это, очевидно, пойдет за границу.
Являлся ко мне в Эрмитаж и предпоследний из оставшихся здесь братьев Бирчанских — очень жуткий, длинный, гололобый, с преступной бритой рожей, в черной военной тужурке. Приходил предлагать мне какие-то услуги (сын сестры Левитана).
Стип занят перевозом из Академии рисунков Шуваловского собрания, пролежавших там десятки лет (Беренштам ничего о них не знал), где-то на чердаке. В виде компенсации за это мы Академической библиотеке отдаем несколько дублетов роскошных увражей, что им очень нужно, так как они лишились благодаря изъятию Кабинета Станислава Августа[40] всякого подобного имущества. Вот и Стип, на которого я готов был махнуть рукой, оказал Эрмитажу огромную, несравненную услугу. Сам он сияет, кроме того, он где-то откопал еще серию превосходных рисунков, собственников которых он убедил пожертвовать эти вещи нам! Квартиру Коки, в которую благодаря перекрестным интригам никто еще не въехал, забрал Откомхоз, и туда, наверное, поселят коммунистов! Руф предается пьянству, несмотря на то, что им нечем топить плиту. К Серебряковой въехала сестра Д.Д.Бушена со своим другом Вейдле. По условиям, парадная лестница будет в распоряжении одних новичков, и все же разрешено пользоваться Бушену, но Эрнст вместе со всей семьей Лансере-Серебряковой должен будет ходить по черной! Старушка моя сестра Катенька счастлива, что после долгих усилий удалось из нашей семейной кухни выселить (со скандалом) пресловутую Марию Максимову, и теперь она в качестве кухарки, и прачки, и судомойки возится у фамильного нашего очага, за которым стряпали искусные кухарки, а в торжественных случаях и специально приглашенные повара.
День нашей свадьбы. Собирались вчера вечером всей компанией, и несмотря на усталость после прогулки к Кол-пинской церкви, — в кинематограф, но, увы, на Владимира Кузьмича вдруг навалилась работа. Пришла бумага, спешно затребовавшая представить эвакуационные списки с угрозой в случае неисполнения этого требования отдать провинившихся в распоряжение военных властей! Он засел за окончание этих списков. О том же самом меня извещал Тройницкий, но я ничего не предпринял, считая, что время терпит. Ну да он сегодня возвращается и все это уладит. Но почему снова заговорили об этой мерзости? И неужели повторятся все глупости 1917 года, над которыми так смеялись Луначарский и другие большевики?
Вчера днем Макаров свел меня в комнаты Александра III. Как понятно в нем это стремление уползти в подполье, но как понятно и то, что такими тепличными вышли Ники и все прочие последние империалы. Здесь же среди картин, в общем неважных, — два Руссо, из которых один отличный. Придется огорчить Макарова и тащить его в Эрмитаж (но сейчас места нет). Миллион фотографий, и очень интересны некоторые альбомы Зичи; Джеймс, который мучается, если узнает, что кто-то куда-то без него пошел (своего рода недуг), пробрался тоже туда. Впрочем, он сообщил любопытную подробность со слов лейб-медика Гирша. Однажды Ники заболел, и довольно серьезно, воспалением легких. Гирш потребовал, чтобы его перевели в «лучший воздух», нежели эти мышиные норы (Александр III мог трогать рукой потолок), в верхние комнаты, но отец разорался на него — нельзя-де мальчика нежить — и оставил его болеть внизу.
Вечером Макаровы у нас пили чай со сладким земляничным вареньем.
Повторил сегодня с Акицей и братом Мишей, приехавшим к 11 часам, посещение комнат Александра III, а вечером посетили еще вместе с Макаровым комнаты Джорджа и Ники. Ужасное впечатление. Особенно в сумерках, когда в полутьме при массе мебели и всякой дряни казалось, что всюду кто-то сидит и даже шевелится.