55506.fb2 Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 57

Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 57

Читаю «Поэзию и правду жизни» Гёте (в который раз!). Собираюсь писать: если собственные мемуары, надо будет непременно это перечесть, так как масса аналогий, которые помогут мне вспомнить факты из моего детского прошлого, увы, кажется, уже затуманивающиеся.

С Мишей, Татаном, Бибишкой и Маняшей совершили поход в окрестности, было восхитительно — сенокос. Экскурсии на скошенных лугах с оркестром. К завтраку — макароны с помидорами. Вечером с В.К.Макаровым на идиотский фильм «Марион-танцовщица» с Франческой Беттини в главной роли.

Пятница, 18 июля

8,5 часов утра в Гатчине. С понедельника, 14 июля, был в отсутствии и только вчера, 17 июля, к ночи вернулся. Во вторник, 15 июля, вечером в 6 часов отправился с Макаровым и Катей (которую они взяли с собой) в Петергоф. Там ночевал и оттуда вернулся в Петербург в среду вечером. Самое замечательное из случившегося за эти дни, кроме восхитительной благодаря райской погоде и милой прогулке с Надеждой Дмитриевной Макаровой по Петергофу, следующее: я начал вчера хлопотать о своем отъезде, а именно — отвез Кристи бумагу Эрмитажа, ходатайствующую о моей командировке на три месяца, и М.П.Кристи взялся ее сам повезти в Москву и там все устроить. Он попробует устроить и командировку Акицы (тоже согласно бумажке из Эрмитажа, которую ему должны доставить сегодня), но не ручается. Командировки нам помогут облегчить процедуру получения разрешения на выезд.

Обозначился у меня этот поворот — от выжидательной инертности к решимости — в понедельник, после двух разговоров: с Добычиной и с П.К.Степановым. Первая с какой-то удвоенной настойчивостью внушала мне необходимость начать безотлагательно заниматься выездом, и мне показалось определенно, что она просто боится за мою неприкосновенность?! П.К.Степанов (к которому я спустился сейчас же после этого разговора. Н. Добычи на и П.Степанов живут в том же доме на углу Марсова поля и Мойки), находясь в крайней панике из-за внедрения к нам, в Актеатры, еще двух очень жутких коммунистов, кроме уже бывшего заместителя Яцко — бывшего тюремного смотрителя[41], высказал и свою чрезвычайную (причем в такой же степени) встревоженность за Коку из-за слухов, ходящих по театру, что он-де уехал навсегда. Эти слухи получили известное подтверждение в письмах самого Коки к Янышевскому, в которых глупый наш мальчик не удержался, чтобы не похвастать полученным в Париже заказом, наймом мастерской и т. п. Обо всем этом П К. счел нужным мне донести (через Липгардта он выразил желание со мной повидаться), так как он, пожалуй, не без основания опасается, как бы эти слухи не повлияли и на наш отъезд. И вот как раз, вернувшись домой (утром я прямо с поезда приехал в Эрмитаж), я нахожу письмо от Коки, в котором он много снова сулит всяких заказов и тут же сообщает, что Ида (которую он так и не видел, говорил с секретаршей, «балет не существует») меня ждет, а сама уезжает 15-го. Надо, следовательно, быть в Париже до этого момента. И вот я, несмотря на омерзение, которое я чувствую от необходимости обратиться снова к этой коварной бездарности, которая к тому же, чувствуя, что я в ней нуждаюсь, явно «ставит меня на место»… Во вторник же имел беседу на эту тему с Тройницким, который отнесся очень сочувственно и обещал мне всякое содействие (у него в мыслях «нам подбросить Марфу Андреевну», самому же отправиться в сентябре). Во вторник же позвал к себе художника Семена Львовича Минкина, тоже удирающего в Париж (удирает Шильдкнехт П.Н. — здесь не без действия мейерхольдовых спектаклей, «чума уже в городе»), и передал ему подробное письмо Коке. Кроме того, написал Коке и открытку.

Второе замечательное событие — арест Магды Шмидт. Паппе случайно увидел, как ее вели по улице под эскортом. Несомненно, этот арест находится в связи с ранее произошедшим арестом ее начальника по заведованию библиотекой Наркомотдела и еще нескольких библиотечных людей. Это произошло из-за находки среди вещей других политических арестованных книг запрещенного характера со штемпелем названной библиотеки. Дамы их выдавали по знакомству. Но хорош же строй и вся его психология, если за это арестовывают и с позором ведут девушку по улицам! Впрочем, это тот же строй, который расстреливает мелких жуликов, но относится снисходительно к заведомым разбойникам и убийцам. Джеймс (отец) очень расстроен, но утешается тем, что «дочурка» сидит в общей камере и в «хороших» условиях.

Третье событие — генерала Ятманова укусила его собственная собачонка, перекусавшая, кроме него, еще человек десять. Всех их теперь лечат, и «генерал» отменил свой отъезд на три недели. Еще до него и совсем на днях Петербург покидает Ерыкалов, у которого обнаружен туберкулез в такой степени, что его немедленно отправляют на кумыс. Вид у него отчаянный. Наше последнее заседание проходило без него. Мы вполне убедились, что об эксплуатации театра не может быть и речи. Резолюцию в желательном для меня смысле в общих чертах составил балда Скалдин, исполняющий должность местного хранителя. Пришлось ее, а также протокол исправить, и все же следы его бестолковой (не без претензий в духе Пети Соколова) дури остались, но, во всяком случае, еще на время дворец спасен.

В Петергоф мы отправились вечером во вторник 15 июля. Поездка по морю на небольшом, бойко зарабатывающем (чего раньше в цветущие времена не было, хотя цена была тоже 60 и 30 копеек, смотря по классу) пароходике, поездка эта оставила чудесное и своеобразное благородное впечатление. Вечером после того, что меня угостили вполне приличным обедом, и до хранительницы Татьяны Васильевны Сапожниковой (впоследствии «женя вредителя») мы еще с Макаровым (который в это время получил в свое ведение и Петергоф. Но, к сожалению, это длилось недолго) совершили большую прогулку по Нижнему саду, причем Макаров то радовался порядку, посаженным цветам, то раздражался на пораскиданные местами бумажки. Из-за этих бумажек у него даже возникла ссора с местным заведующим хозяйством (или комиссаром), пролетарием Тимофеевым, поставленным Ятмановым, которому он (Макаров) в повелительной форме предписал эти бумажки подбирать.

Спал я в прелестной комнате в Кавалерском флигеле, примыкающем к «Гербу», в № 22. Утром Сапожникова (Макаровы проспали до 10,5 часа) меня угостила кофеем, причем меня ужасно раздражал ее ультраизбалованный, капризный и дерзкий мальчуган пяти лет — Андрюша.

Затем мы поехали осматривать «Собственную дачу», в которой, как и во всех прочих павильонах, безвозмездно службу хранителей на местах несут барчуки из института Зубова (в коттедже в качестве таковой я нашел Лелину подругу, раздобревшую Элли Фехнер). В хранители Ораниенбаума, куда мы успели попасть, вызвался быть на лето В.Ф.Левинсон-Лессинг. Столь знакомая, столь безгранично мне близкая дача оказалась запущенной (ворота в садик и мраморные музыканты стоят, заделанные в деревянные футляры с 1918 года, Веррокиевский амур разбит, корзины узорчатые, скамьи убраны), но в общем сама дача не в столь дурном состоянии, как мне описал ее В.А.Никольский, решивший, что ее нечего поддерживать, как дворец, а нужно сдать внаем. еще до того я получил сильный удар в сердце, когда в ожидании Макарова и поездок прошел по прилегающей к дворцовой части Петергофа, мимо Кавалерских домов, в которых я провел первые четыре лета своей жизни, и через Пролетную улицу, а оттуда на Золотую, дабы взглянуть на столь знаменитую в анналах нашей семьи и столь памятную по личным воспоминаниям дачу дяди Сезара, выходившую на обе эти улицы. В 1918 году я ее еще видел, правда, в очень запущенном состоянии, с наполовину содранной верандой (открывавшей бельэтаж с двух сторон), с полусгнившими лестницами, но все же великолепной и монументальной (слишком по месту ограниченной). А теперь от нее остались лишь груда кирпичей, да и флигель во дворе, в котором жила прислуга (знаменитый лакей Тимофей, еще более знаменитый красавец, кучер Ермолай — предмет зависти самого государя) и были комнаты для гостей (в одной из них подолгу живал Обер), да и этот деревянный флигель, который теперь виден с улицы, осел, покосился, а середина его с затейливой крышей в квазирусском стиле наполовину провалилась, зияя пустыми дырами бывших каретных сараев. Для будущих своих мемуаров я снял шагами некоторые размеры этой дачи.

Погибла еще бесследно «готическая» очаровательная деревянная дача 1840-х годов по дороге к «Собственной даче», все время мерещившаяся мне, когда я сочинял декорацию 3-го акта «Дамы с камелиями», с крышей, шедшей раструбами (вроде коттеджа), и вся окруженная затейливым балконом. Я нежно любил этот милый, элегантный «старушечий» домик, обитатели коего мне никогда не были знакомы. Зато по-прежнему стоят лишь слегка обветшалые дачи, снимавшиеся дядей Костей на канале, идущем от Английского парка к Верхнему саду, и также дача Кудлай, на которой жила Акица в 1889 и 1890 годах, когда я был с ней в размолвке, а также дача стариков Малисон. Погибли готические флигели при даче А.Г.Рубинштейна. Но сама она цела. Также как и белая романтическая Томоном сооруженная «дача Крон», в которой теперь помещен какой-то приют, обитательницы коего — подростки, как нимфы, омывают свои ноги в ключе, бьющем среди запущенного сада, местами лишившегося своей железной ограды. Исчез еще деревянный дом у дороги в Ольденбургском парке, с которого я сделал этюд в 1918 году (потом продал), прельстившись его тоном и тем, что через его балконы шел ствол оставшегося дерева.

В «Собственной даче» произошел очень неприятный инцидент. Я накричал на столь гостеприимную ко мне Сапожникову, до крайности меня взбесившую своими бестактными колкостями по адресу Эрмитажа и его «грабительских инстинктов». При этом даже тогда, когда я уже явно начал «гневаться», она еще как-то гримасничала и ужимничала (во вкусе ее противного сынишки). Что именно я наговорил, я не помню, но кончил (из другой комнаты) грозным предупреждением: «Мне надоели эти пережитки Телепоровского, с этим пора покончить». После этого полчаса, весь дрожа, я едва отошел. Ах, мерзавка! И ведь при этом круглая невежда, но вот такой упорный, помещичий инстинкт! Однако приходится пользоваться этой дурой оттого, что она хозяйственная…

Закусывал и очень вкусно обедал я уже у Макаровых, остановившихся в светлом, залитом солнцем, целиком еще сохранившем свою обстановку 1860-х годов № 15, в том самом, в котором одевали величайших невест, когда бывали свадьбы во дворце!

Днем ездили в Александрию, вечер закончили на Царицынском острове, где заведующая, очень энергичная (с виду Валькирия) г-жа Кнохе мало-помалу приводит все в порядок. Вера и Катя все время носились, как дриады, и, вероятно, у каждой из них на всю жизнь сохранятся волшебные воспоминания от этой поездки. У ног Пименова мальчика (с которого в кабинете отца стояла терракотовая копия Харламова, погибшая затем на Кушелевке) они положили венок цветов, а в руку ему сунули пучок жасмина. Да и я уехал, как пьяный, от впечатлений, особенно чарующих благодаря дивному дню.

Вчера и сегодня такие же чудесные дни, но сегодня я вынужден сидеть дома. Ибо натер себе подъем левой ноги и не могу надеть сапог. Здесь, в Гатчине, гостит Зина.

Макаровы с Катей вернулись сегодня утром, но Акица почему-то недовольна Катей, предпочитает, чтобы вместо нее у нас гостил брат Шура, который уже несколько дней в Гатчине. Прелестный мальчик, но мне ужасно жаль бедной Кати, которой придется перебираться к Коле Лансере, где так бестолково, неуютно и невкусно. Сейчас бьет 6 часов. Мимо наших окон проходит с ревом Татан. Рев из-за того, что упал. Когда он падает, то первым дело смотрит, нет ли крови на коленках, и если есть таковая, то поднимает неистовый и бесконечный вопль. Где-то гремит барабан какой-то экскурсии. Чудно, в теплом ветре шелестит листва. Мне нужно заняться обложкой для бывшего детского журнала «Воробей», с августа переименованного в «Нового Робинзона». Мой эскиз уже одобрен Лилиной (заказ достался через Шафран), но высказала разные пожелания вроде того, чтобы было больше воздуха и чтоб мальчик, летящий на аэроплане (моя идея!), держал в руках № журнала. Должен еще сделать костюмы для Тартакова, но к этому сердце совсем не лежит после вчерашней беседы с Тихоном Дмитриевичем Лерманом, которого я навестил в театре, где он в полном одиночестве склеил неточно макет моей декорации и вообще выражал полную приверженность Мейерхольду и прочей чепухе.

Письмо от Лавруши из Евпатории (говорит, дела театра там очень плохи), в котором он пространно выражает свое горе по поводу моего отъезда. А зачем предал меня? А зачем делал поблажки всякой дряни и заставлял меня с февраля до мая переживать ощущение полной никчемности?

Понедельник, 21 июля

7,5 часа утра. Сейчас еду в город вместе с Зиной и Шурой. Последнему приходится уезжать, хотя и очень ему здесь нравится, и очень ему это в пользу, потому что его спина покрылась фурункулами и его надо показать доктору и подвергнуть лечению. Последнее, впрочем, предлог для того, чтобы вместо него сюда отправить его брата Женю. По поводу пребывания здесь Зининых детей и ее самой — масса разговоров, поводом к которым являются отчасти вечные стеснительность, бестолковость и нелепое фокусничанье самой Зины, отчасти и известный фаворитизм, к которому склонна моя Акица. Так она ни с того ни с сего ополчилась против маленькой Кати (главным образом оттого, что девочка стала неглижировать Татана) и во время ее отлучения поселила на ее место в нашей столовой Шуру, и когда та вернулась, то это положение пожелала сохранить, нанеся тем самым несомненно большую обиду девочке. Ведь дети очень чувствительны именно к подобным колебаниям в отношениях с ними старших. Теперь Акица как бы уже раскаивается в этом и хочет снова взять Катю, и слава Богу, а то ее хотели призреть Макаровы. А это было бы чересчур срамным, да и девочки жаль. Она, правда, легкомысленная, ленивая, неважно воспитана, но зато обладает всей прелестью какого-то майского эльфа.

Из прочих «событий» за эти дни наиболее памятными (для Татана в особенности) останутся, вероятно, смотрины вчера парадных платьев Марии Федоровны и Александры Павловны, в которые оделись барышни из Шмидтовского семинара и из Зубовского института. В этих платьях они гуляли по парадным залам дворца. Татан поверил, что одна из них — хорошенькая, высокая Агафонова, которой очень шла огромная шляпа с темно-зеленым шлейфом, — сама императрица, и был вне себя от счастья, когда я его ей представил. После того он вдруг заявил, что он камер-паж (непонятно, как западают ему такие вскользь при нем упоминаемые термины?). Платья действительно прекрасны, особенно три — конца XVIII века. Всего их, кажется, сохранилось семь. Наряженные дамы были безгранично счастливы (ими была сделана и попытка причесаться по-старинному). Они накрасились, напудрились, но, увы, корсетов не оказалось ни у одной, и это позорило фасоны. Они не ступали, а плавали, и исполнились не на шутку величием. Особенно красивая картина получилась, когда Агафонова, окруженная всеми дамами, сидела на малом троне и когда «великие княжны» в парадной гостиной заняли своими фижмами всю ширину центрального дивана.

В субботу, 19 июля, к нам пожаловали Нотгафты, проведшие здесь весь день[42]. По требованию Татана пришлось покататься по озеру с высадкой у павильона Венеры.

Дни стоят превосходные (лишь сегодня утром облачно, но и то это, вероятно, разойдется), но гулять я не мог из-за ног.

В пятницу и субботу даже пришлось ходить в одолженных Макаровым шлепанцах. Еще событие: показывая Зине и Шуре дворец, я, отдыхая на Медвежьей лестнице, выронил свое автоперо, которое слетело с 3-го этажа, получило серьезные повреждения. Но Шура починил мне самое перо, и это я им теперь пишу. Пока я считал повреждение непоправимым, я был в большом огорчении.

Читаю, но медленно, Гете. Хорошие куски перемешаны с небрежными бестолковыми дигрессиями. Особенно утомителен пассаж о предшествующем ему состоянии немецкой литературы, в котором он презрительно говорит о тогдашней критике, не давая образцов чего-либо вполне приемлемого. Утомляет и его холодный, бесстрастный парнасизский тон, мало вяжущийся с тем, что он говорит о своей бурной, мятежной натуре. Видно, в то время, когда он писал «Поэзию и правду», в нем черты, унаследованные от старого отца, взяли окончательно верх над бюргерством и над всякой косностью жизни.

Четверг, 24 июля

8 часов утра. С озаренного солнцем, шуршащего листвой зеленого простора льются в мою просторную комнату (кажется особенно просторной после тесноты петербургской квартиры) живительные ароматы, в которых теперь доминирует липовый цвет. Комната же вся надушена лесной земляникой, большое блюдо которой стоит на комоде. Хорошо, слишком хорошо здесь, и трудно будет отсюда уезжать даже за границу. Впрочем, это «даже» здесь неуместно. Менее всего меня тянет туда. Удовольствия, которые, быть может, ожидают меня там, радость обнять Лелю, познакомиться с внуком, побегать по Парижу, заслоняются жуткими образами Иды, Сережи, Валечки и всего снобического мира, к которому за этот год я получил окончательное и злобное омерзение и на помощь которого не приходится рассчитывать. Вообще я чувствую, что страшно постарел и особенно что мое искусство постарело. Так зачем же туда соваться? А с другой стороны, это шанс спасения от здешнего мизерного и жалкого прозябания. Ах, если бы здесь получить верных ну хотя бы 250–300 рублей в месяц. С какой бы радостью я отказался от всякой заграницы.

В понедельник, 21 июля, вечером в Петербурге ко мне напросился Джеймс Шмидт; его старые дамы — жена и мать жены — остались в Гатчине, а ему слишком тяжело, после ареста дочери, одиночество дома. Но, Боже мой, что это было за тяжелое испытание. Я за эти годы оценил Джеймса по достоинству. Он вовсе не дурак, он поразительно начитан. Он кладезь разнородных (немецких) знаний, но скучен он все же невообразимо! На сей раз он меня и несчастного Стипа, пришедшего уютно отдохнуть, посидеть со своим старым другом, кормил рассказами о каких-то служебных историях, происходивших в начале его эрмитажной деятельности, еще при добродушном, фривольном, хитроумном Сомове, робком Неустроеве и завистливом Кизерицком. Все это с мельчайшими подробностями и упиваясь чисто бюрократическими заковыками и фокусами. Ужасен самый способ изложения бедного Джеймса, его паузы, иногда разбивающие не только слова, но и слоги внутри слов, и отделяющие согласные от гласных, его причмокивания, все его манипуляции с набиванием папирос, с зажигалкой. Больше всего удручают его лиловые руки, его гнилушки-зубы и всегда висящая на кончике носа капля…

Увы и здесь, в Гатчине, он меня ловит и преследует, причем он и понятия не имеет о том, что художник нуждается в одиночестве. Он лезет прямо в комнаты, подходит к рабочему столу, смотрит, как я рисую и пишу. И все это я должен терпеть — ведь он же теперь мой коллега. А кроме того, мне и жаль его, особенно с тех пор, что «засела» его (тоже неаппетитная) дочурка.

Во вторник, 22 июля, пошел с Сидоровым и Жарновским в Академию смотреть перегородки Кушелевки, которые мне хотелось забрать к себе. Заодно осмотрели выставку-кон курс памятников Ленину, занимающую оба «античных» зала и купольную. Отрадного, разумеется, ничего нет, но в общем все же больше напряжения и художественных исканий, нежели на конкурсах былого времени. Все, видимо, из кожи лезли, чтобы отличиться перед властями, а под этим простая жажда хоть что-либо заработать. Всего эффектнее Фоминские измышления, в которых И.А. (он сам мне пояснил) использовал мотив фальконетовской скалы со свесом. Один из двух вариантов. Обе модели имеют в виду колоссальные размеры: «В два раза больше Петра». Когда на это я выразил некоторое изумление, то Фомин поспешил засвидетельствовать, что ведь и Ленин куда значительнее Петра. Вот так переменился с 1917 года! Ту же мысль скалы, на которую въехал броневик (самый броневик входил в задание конкурса, это тот броневик, с которого Ильич говорил первую свою речь тотчас по выходе из Финляндского вокзала, перед которым будет стоять памятник), и с той же попыткой в позе Ленина выразить «стихийный порыв вперед» использовал и Троупянский, выставивший без приглашения, «под девизом», но открывший мне свой аноним. И его модели немногим уступают Фоминым. Много ерунды. Так, Шервуд погрузил и броневик, и обступившую его толпу по пояс в какую-то массу, долженствующую изобразить «лучи прожектора» (говорят, эта чушь «как идея» очень нравится властям). «Светлый эффект» использован и другими конкурентами, поместившими за Лениным Зиновьева, держащего фонарь, который, если нажать кнопку, то зажигается. Белогруд, исходя из того, что Ленин был проповедником, нарядил его в схиму с капюшоном, а броневик всунул в трехгранный обелиск, и т. д.

Какой-то осел использовал и «конструкцию», приклеив ни с того ни с сего к своему обелиску ферму. Я бы, пожалуй, более всего приветствовал проект одного анонимного супрематиста, просто водрузившего один гигантский куб на другой и окрасивший верхний в красный цвет. Такая статическая масса среди городской суеты была бы импозантна и давала бы жуть вроде той, которую я испытал в детстве от гигантской глыбы, предназначавшейся для одного из «ангелов» перед Казанским собором и застрявшей в переулке у Павловских казарм (ее в конце 1800-х годов разбил на щебень командор Мёлес).

Перед обедом заходил к сестре Кате, чтобы поднести ей на день рождения конфет. Шура лежит в малярии.

Вечер провел дома за рисованием обложки для «Нового Робинзона» (заказ Шафрана). Три раза переделывал. Мотю одолевает зверье. Потешно, как собачка Карлуша ревнует кошку Лелю, уже неистово облаивает ее, отгоняет от Моти. Котята уже носятся по всей квартире и распространяют прескверный запах. Мотя увлекается чтением «Приключений полковника Жерара» К.Дойля. Она рассказывает чудовищные вещи про Серафиму, как ее среди Невского избил ее… — коммунист, комиссар, неистово требующий, чтобы она бросила мужа. Вообще среди нашего дома выявилось много неуютного.

Впрочем, неблагополучно и у Моласов. Оказывается, папа Молас — старый французский брюзга.

С Лондонской конференцией ничего не клеится. Теперь в нее вмешались американские кредиторы.

Суббота, 26 июля

7,5 утра в Гатчине. Акица встала без четверти 6 (это у нее вообще такая манера, а сегодня она занята печением кренделя по случаю дня свадьбы наших молодых), да и я, разбуженный ею и не будучи в состоянии дальше спать (хотя и было приказано), улучив момент ее отсутствия, оделся, умылся, вычистил сапоги, открыл окно (это чудесная минута, ибо полным потоком вливается чудодейственная свежеть) и убрал комнату. Сейчас займусь обещанной Макарову (ведь надо же чем-нибудь оплатить за все его несказанные любезности) статьей о Ротари — по поводу моей атрибуции мастера виртуозной фигуры казачка в Арсенале (я думаю, этот казачок был слугой Гр. Гр. Орлова). Я здесь превосходно отхожу с постели. Начинаю более толково распоряжаться своим временем, но отлучки в город, где идет совсем другая жизнь, все же разбивают настроение, и вполне втянуться в местную жизнь не удается. Удручает и мысль об отъезде за границу. Не отказываюсь от нее только потому, что не в силах огорчать Акицу, да и авось там я что-нибудь заработаю. Удовольствия от самого путешествия не вижу никакого. Хоть бы откуда-нибудь достать тысчонки три.

Забыл записать о деле Изюмова. Его обвинили в каком-то мошенничестве и хищениях на заводе и приговорили не более и не менее как к «высшей мере» (это уж так полагается, разбойников приговаривают у нас к пяти годам заключения. Да и то еще кому-то сбавляют, а простых жуликов — к расстрелу), но ввиду чистосердечного признания, но ввиду тирады, в которой он ссылается на свое пролетарское происхождение, «высшая мера» ему заменена менее уничтожающей карой. Вот тебе и еще один меценат!

На днях же состоялось судилище над пресловутым Анжиновым, бывшем одно время вершителем всех дел у Голике и присвоившим в годы сугубой революционной бестолковщины все художественные и иные достояния печатавшихся там изданий. Тоже какое-то хищение бумаг и прочее, на сей раз приговор вынесен был более мягкий — пятилетнее заточение. Нотгафта вызывали в свидетели, и он порядком трусил, как бы ему по теперешнему обычаю не попасть из свидетелей в обвиняемые (ведь малейшее одолжение может быть сочтено за «взятку» — чиновники).

Нависла гроза и над Ел. Мих. Боткиной, все по поводу поисков (дался им!) Пинтуриккио, который, по ее словам, был увезен братом еще 1918 году в Москву, кому-то продан (после чего брат сразу и умер). Опечатали даже квартиры и описали имущество, причем оказалось, что эта голодавшая, в лохмотьях и чуть ли не на босу ногу шлепавшая девица хранила до сего дня в своих сундуках несметные шубы, белье, платье и прочее. Очень за нее тревожится и покровительствовавший ей Стип.

Я здесь рисую интерьеры в комнатах Александра II и Николая I. Иногда неподалеку работает и Зина. Да и, кроме того, продолжаю всячески отравляться прошлым. За последние дни заходил в комнаты Александра III и в полном одиночестве (а вчера с Акицей) разглядывал до одури, до ощущении физической тошноты альбомы[43] кодаков (фотографий) Марии Федоровны. Изучал Датский дом и «холерное семейство», как свою родню. Вообще же убийственное впечатление от всей этой мелкотравчатой, наивно-буржуазной добродетельной семейной жизни с ее вечными пикниками, унылым удовольствием, ребяческими шутками. Узнал много старых знакомых: толстяка и хитрюгу и обжору

Арс. Кутузова, благого А.С.Долгорукого, благодушного А.И.Смирнова, кисловатого Вяземского и т. д. Несчастного и рокового Ники еще раз понял и еще раз жалел его как человека, не мог пожалеть как монарха. Так нужно было использовать закон. Какой вообще исключительный материал для историка! Как передается атмосфера этих упадочников (смешок Михайловичей, «милость» Марии Федоровны (мнимая), семейное шутовство Мити, озорничество Ольги). Реже всех попадается Владимир, никогда его Михен. В одном из двух… нашел оставшуюся доселе и Макарову неведомую карточку Александра II. Однако Макаров нашел, что он похож на кучера или булочника. Вообще милый Владимир Кузьмич меня злит, когда делает свои исторические характеристики, всегда полные чуть лакейской иронии. Ирония — обязательный стиль русских историков известного Щедринского пошиба. «Все, мол, глупее нас».

Воскресенье, 27 июля

Сегодня, а не вчера, — день свадьбы Ати и Юры. 9,5 часов утра. В соседней столовой Стип дурит с Татаном и Катей, Акица энергично ступает на своих каблуках, возится с уборкой и хозяйством, делая вдвое больше того, чем наша здешняя прислуга Лиза (жена сторожа, служившего поваром у Макарова), но имеющая вид обыкновенной деревенской бабы в повойнике, впрочем, весьма усердной и толковой особы.

Юрий уже встал и пил кофе, «маменька» все еще возится. Акица успела утром испечь превкусный крендель, четверть которого поел я. Только что разрисовал, раскрасил коробочку для Верочки, — обещание, данное в Петергофе. На крышке — Павел, по борту — представление девочек и Татана императору и его семье. Слышен нервический смех Зины. Она уже раздражает Акицу своими церемониями, фокусами. Все время какие-то непонятные обиды (вплоть до швыряния дверьми и т. д.). Она, кажется, собирается устраиваться у нас со всем семейством, но Акице это не под силу, и отклонила, и вот теперь Зина ходит вся наэлектризованная, юродствуя, пребывая в каких-то сердцах, подпуская шпильки, демонстративно пытаясь какой-то бранью и отношением с особыми ужимками реагировать на малейшее предложение. Чудовищный характер, не мудрено, что Эрнст на краю самоубийства. Сплошной выверт и особый вид безвкусного кокетства, щегольство своей нуждой, униженностью, при безграничной и самой глупой безвкусной гордости. Акица в ужасе от того, что она может присоединиться к нам во время путешествия. Сейчас она пишет портрет Верочки в веночке из колокольчиков, которые чрезвычайно ей к лицу.

Стип приехал вчера вечером и застал нас во дворце и в бывших парадных комнатах Александра III, я и Акица и Юра рассматривали чудесные большие охотничьи карикатуры Зичи. В другой папке я нашел пейзаж Милле. После этого всей компанией прошли в комнаты, где Джеймс со своими семинаристами по всем правилам научной методологии изучает и определяет картины, тщательно вымазывая их скипидаром, а то и слюной. Я его, бедного, ужасно сконфузил, определив портрет дамы (королевской жены Августа III), который он пытался выдать за Ант. Графа, как копию с Ротари. Затем всей компанией взобрались на башню, откуда виды были особенно пленительные, так как только что собравшиеся со всех сторон грозовые тучи стали расплываться, раскрывая тенями бесконечные слои горизонта и пропуская сквозь себя горение уже низко стоявшего солнца.

Оттуда нас В.К.Макаров провел в подземелье и к «Эхо». Стип долго заливался от смеха, так как ему удалось перепугать девочек, как раз подошедших к отверстию и начавших плакать. То же раз устроил великий князь Михаил, до обморока напугавший одну из дам, за что ему сильно попало от отца.

Вечер кончили у Макарова, поедая чудное земляничное варенье. Сегодня к обеду будет клубника (великая нынче редкость!), от которой идет по комнатам бальзамический дух.

Пятница, 1 августа

Уже 1 августа. В сущности, осталось всего пятнадцать дней до нашего отъезда, а между тем еще ничего не сделано. Кстати, срочно вызванный из Москвы (дабы войти в контакт с назначенным без его ведома заместителем, никому неведомым коммунистом Рапоппортом), Кристи не успел захватить мою командировку. Прошла в Москве командировка («в сопровождении») и Акицы, но для этого ему понадобилось выдать Акицу за «эрмитажную служащую», и теперь он сам просит, чтобы Тройницкий «оправдал» эту ложь и как-то причислил Анну Карловну[44]. Тройницкий, уехавший вчера в Москву, обещал мне выслать мою, а, может быть, и Акицы командировку тотчас же скорой почтой. Что касается до удостоверения из Губфинотдела о том, что за мной не числится недоимка, то только написал наши заявления, но не подал, так как Зина обещала предварительно все выяснить через управляющего банком Сергеева (портрет жены которого она писала и которая вообще ей благоволит), что нужно сделать, дабы эти удостоверения получить скорее (для нее самой и заодно для нас). Обычный же порядок берет две недели и больше. Зина поехала в Царское к Сергееву. Вчера Мессинг еще раз подтвердил Добычиной, что все будет сделано для нас без задержки. Словом, эта сторона зреет, но беда в деньгах, и Добычина попробовала было навязать имеющиеся у нее мои вещи (с ними она уже возится четыре месяца) И.И.Бродскому, пришедшему от них в восторг, за 1200 рублей, но Бродский не может внести и половину раньше 20 августа, и поэтому приходится искать другие комбинации. Кажется, она три вещи уже навязала Хайкину, а две еще кому-то. Акица по наущению Стипа почему-то особенно настаивает на обращении к Кёнигсбергу (продать ему старинные рисунки или свои), но его здесь нет, он на даче в Угличе, а об этом писать не хочется[45]. Впрочем, хуже всего мое собственное самочувствие.

Получена еще карточка от Коки с угрозой, страшно рассердившей Кулечку, что он больше не будет писать, так как он не получает ничего от нас. Сказать кстати, меня поражает, что Кулечка как-то совсем охладела к писанию. Она говорит, что на нее так действует сознание, что все письма читают. В этой карточке он говорит, что Ида уезжает 24-го. Итак, получается шанс, что мы ее там не застанем, но вот именно это свидание меня более всего отталкивает от поездки. Передо мной две альтернативы: 1) быть может, она и впрямь хочет ставить «Идиота» со мной. В таком случае, несомненно, получится такая же мерзость, как в прошлом году, и даже еще хуже, ибо что эта дура понимает в Настасье Филипповне? 2) Она теперь финтит только для того, чтобы реализовать максимум мщения на моей персоне. Ведь она лично до сих пор ничем не ангажировалась (снова не приняла Коку!), на мое письмо не потрудилась ответить, и очень возможно, что она со злорадством ждет момента моей окончательной Каноссы или оставить меня с носом[46].

Эти дни я был в городе и лишь вчера вечером вернулся. Акица, сопровождавшая меня на сей раз специально для того, чтобы Моте дать подышать свежим воздухом, осталась еще до завтра там, для того чтобы взять ванну (здесь усердствующий в любезностях Макаров поставил ванну) и вымыть голову; великая мастерица Мотя, вернувшаяся вчера днем, была в восторге от своего пребывания в Гатчине, от Татана, который в нее буквально впился.

В понедельник, 28 июля, снова был у Добычиной, во вторник, 29 июля, вечером, она с двумя мужьями была у нас. С ними же одновременно были и супруги Добужинские. Он совершенно растерян вследствие затянувшейся ликвидации. Она более чем когда-либо жадная и мелочная. Их огорчает брак Стивы с на удивление некрасивой, беззубой особой. Везут они с собой и фрейлину Анну, так как Елизавета не желает сама заниматься хозяйством. Мне в дар ДобужинскийС (как его теперь прозвали по-литовски) принес несколько фотографических карточек и плохих стереоскопов.

В понедельник, 28 июля, днем был Совет Эрмитажа, а затем я с Тройницким отправился в Акцентр (на Садовой) узнавать о командировке, но там ни меня, ни Тройницкого, остававшегося еще часа два, до главного сановника (Кристи) не допустили. У него шло какое-то важное обсуждение. Вероятно, в зависимости от полученного сообщения о назначении Рапоппорта (никому доселе неведомого). Скрасил это ожидание Тройницкому флирт (есть другое русское слово, более подходящее, на «м») с О.Н.Скородумовой, которая кокетничает и строит русалочьи глазки, потягивается и закидывает руки так, что открываются голые подмышки и даже сеточка, в которой лежат груди. Разговорчики довольно циничные. Тройницкий вообще на них не падок, а на флирт вообще тем менее, но здесь он это проделывает «якобы во имя интересов Эрмитажа», причем он берет ее за руки, играет с моноклем и вообще корчит кавалера. Так, например, на вопрос Тройницкого, как ей показалось новое начальство, она ответила: «Живот уж больно большой», намекая на то, что неудобно делать минетку (искусством оной оная славится, и весь ее фавор у Кристи будто бы держится на этом). Сказать кстати, она показала, но не дала прочесть Тройницкому длинное письмо его, начинающееся с обращения «Милая Оля!». Я из Акцентра пошел в театр, к Лерману. Бархатова теперь не застать весь сезон… обещает к сентябрю. Ох, не внушает мне этот жидок доверия[47].

Вечером у нас был Стип, додумавшийся до одного предложения, которое я отклонил, так как такие комбинации не в моем вкусе — чтобы я продал Кёнигсбергу его увраж (он обладает великолепными экземплярами этого редчайшего увража) за 1000 рублей. 500 рублей взял бы я себе (и отдал бы со временем в Париже). Другие 500 рублей ему на дорогу, так как и он начинает собираться, убеждаясь с каждым днем все более и более в том, что здесь ждет абсолютный голод.

В среду, 30 июля, я со своими сослуживцами на весь день уезжал в Царское (Тройницкий смилостивился и меня в Москву, на что я был уже готов, не потащил), приняли меня там и Яковлев, и г-жа Якоби с подобострастием, почетом, очевидно, до них дошло, что я на них зол за их телепоровщину. Но, Боже, какие это невежи и провинциалы. Они ни на шаг не подвинулись. Он ничего не знает. Зато изо всех сил старается перед начальством — весь Акцентр, Кристи с двумя женами, Хейфиц и др., которых расселил по свободным квартирам и перед которыми он старается себя показать «красным купцом» (его, собственно, выручает преданность Макаровым). Устроенные г-жой Якоби в первом этаже комнаты получились уродливые и бессмысленные. Это не интерьеры и не картинная галерея. Дворец Палей свыше рещено ликвидировать. Это грустно, как всякое разрушение, но все же отстаивать эту имитацию того, что в Париже имеется самого бездушного и банального, не хватает убеждения. Мы около часа ждали своего поезда, рассевшись кружком в ампирной гостиной.

В четверг, 31 июля, утром я, наконец, поспешил на его службу и нашел директора Р.А.Шапиро, у которого как раз сидел и паршивец Хохлов. Моя просьба об отпуске расстроила благодушного юного сановника, но он все же не протестовал. На днях снесу ему свою оформленную пробу. Лаврушу решено выписать, дабы он срочно поставил вместо «Тартюфа» переделку Никитина пьесы «Плащ святого». Забыл имя. Хохлов будет ставить народного Толлера «Гибель Вотана», но он в ужасе, что не находится художник. Лебедев и Тырса уже оба отклонили заказ. Козлинский уезжает за границу.