55506.fb2 Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Дневник. 1918-1924 - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 9

Вчерашние известия об Украине едва ли верны. Сегодня в «Речи» никаких подтверждений нет, а между тем ведь это было бы для них дефиницией. Главная сенсация — приезд в Москву Мирбаха. Фрондирующий тон плохо прикрывает те надежды, которые возлагаются на этого спасителя. Но в связи с этими — уже трения после обсуждения положения союзников. В «Вечерних…» чувствуется прямо какая-то досада: чего еще упрямитесь и не сдаетесь?! Неужели просыпается реальное сознание положения?

Утром ходил в шведское посольство. Никаких вестей насчет денег от Фокина нет. Г.Лундберг, заставивший меня прождать три четверти часа (ходил завтракать), был улыбчив, но куда менее любезен, нежели в те разы.

Вдоль набережной стоят теперь десять или пятнадцать новых военных судов средних калибров. Команды на них мало, вид у них понуренный. С них сносят всякие обывательские пожитки: комод, умывальники, матрасы — быть может, награбленные! У самого посольства происходил смотр (совершенно опереточный по своему разгильдяйству) какому-то отряду, часть которого тут же валялась на панели. Подойдя ближе, я убедился из возгласов и разговоров, что это финские красногвардейцы. Как же говорится, что советская власть сюда ступать не будет?

Днем в Зимний. По пути встретил Марию Александровну, которая очень встревожена каким-то покушением Щедрина. Все теперь склонны видеть во всех мошенников и экспроприаторов. Позже выяснилось, что это Чекато. Штеренбергу я успел сегодня шепнуть о Стипе и Обществе поощрения художеств: «Зачем им комиссар, если они частное общество? А впрочем, если сами хотят, то это хорошо». Ведь он стоит на точке зрения свободы школам. И, вероятно, мой забег был своевременен, ибо в приемной я встретил Наумова, которого я до сих пор в Зимнем не видел. От Штеренберга узнал и о том, что снова что-то не клеится с Грабарем. Даже получил от Татлина, превращенного в секретаря какого-то там Коллегии и обязавшегося не давать Грабаря в обиду, тревожную телеграмму о каких-то новых интригах…

Верещагин напуган сообщением, что у памятника Николаю I начались приготовления для его сноса, поставлена мина, собираются кучи народа. Сегодня же мы отправились с ним и с Нерадовским и случайно оказавшейся тут же депутацией к Луначарскому. Он успокоил нас совершенно: что-де Ятманов там предпринял какие-то украшения к 1 мая, и вообще ни единый памятник не может быть удален без предварительной санкции (или, по крайней мере, обсуждения вопроса в соединенных коллегиях). Разнесся слух, что объявленная мобилизация Пунина отменена. С особым тщанием он показывал какую-то телефонограмму, «еще не известную самому Луначарскому», где это подтверждается, но только в области Спасского района. Позже выяснилось, что весь слух этот основан на подобных частных районных постановлениях. Замечаем, впрочем, что и слух никого не взволновал. Тут же в «Верещагинке» околачивается старик Горчаков, страшно на меня обидевшийся за то, что я нашел его скорее помолодевшим. Он отстаивает свой особняк, который до сих пор был занят каким-то ликвидационным учреждением (вероятно, земгорского типа) и на который изъявляет претензии некий «Пролеткультотдел». Курбатов убеждает его добровольно уступить часть под музей (другого не выдумаешь), причем он сам остался бы в верхних комнатах. Но глупый и упрямый старик уперся на своем: не надо, и, вероятно, это кончится его полным выселением. Говорят, он совсем разорен. Чайковские третий день обитают в костеле сестер милосердия.

Вместе с Коллегией прошлись по залам, где пишутся панно к 1 мая. Боже, какая профанация, какой безумный вздор! Не бог весть какая красота — официальные холодные залы дворца, но какими они кажутся великолепными рядом с той жалкой «брызжущей» живописью, что творится у подножия их колонн. Какие-то заморенные художники марают по миткалю футуристическую бурду по проектам Пуни, Штеренберга, Богуславской-смотрящей. Тут же некоторые из мастеров: экзальтированный Пуни, Володя Лебедев, как раз писавший какую-то страстную фабричную блядь, долженствующую выражать «работницу»! Снова полная иллюзия, что сумасшедшие завладели жизнью.

Для очистки совести прошел лично к памятнику Николая I — проверить товарища Луначарского. Вероятно, он прав. С памятника ничего не снимают. Лесенка ведет к ногам коня, и под его брюхом болтается бандероль. Идиоты! Толпится народ. Рабочих никаких.

Пятница, 26 апреля

Письмо Луначарского — верх нахальства. Все утро убил на сочинение ответа, который как будто удался. Самого Луначарского уже в Зимнем не застал (мы должны были идти к нему депутацией по вопросу о царскосельских дворцах). Я попросил доставить письмо Труханову через Штеренберга (или как будет удобно). Предварительно же его прочел Романову, Лукомскому и Вейнеру. Во дворце кипит работа для завтрашнего дня, перед дворцом идут какие-то приготовления, тащат какие-то жерди, привязывают веревки. В общем, уже впечатление домашнего убранства и конфуза. И едва ли они поспеют. Прошел на дворик между садиком и дворцом посмотреть, в каком положении коллекции для шествия, но оказалось, и они имеют совершенно бесформенный вид и кажутся весьма жалкими рядом с исполином-дворцом. Для другой коллекции готов только трон — просто большой глухой стул, обитый красным. Тут же три художника-пролетария что-то мажут, а двое других что-то прилаживают — вяло, уныло, сопливо. Самих главарей я, к счастью, не встретил. Говорят, должен быть А.Т.Матвеев.

В Зимнем встретил Н.П.Лихачева, обросшего бородой и превратившегося в какого-то патриарха. Он лишился своего места, у него все отобрали, и он со своим странным семейством терпит форменную нужду. Всем этим «бедняга» так расстроен, что боится ходить один, и его сопровождает какой-то фамулус с веселыми пронырливыми глазами. Пришел к нам за охранным листом. Был до чрезвычайности любезен, не то что в дни славы, когда он любил подпускать важность и «невнимание». Я его постарался утешить обещанием, что все нынешнее ненадолго. Зубов был очень поражен и напуган, когда я высказал предположение, что между ним и Шаховской нелады. Напротив, я считаю, что княгине совершенно не место в Гатчине, она необычайно полезна, и мне через нее все удается сделать, хотя я там не сидел. Но страшно в это все входить, и всякая белиберда — например, из Кухонного каре сделать картинную галерею, сохранив, следовательно, все нынешние картины во дворце, — для кого?

На заседании в Музее Александра III я председательствовал, но царила такая скука, что я даже дважды под шумок словопрений заснул (надеюсь, это не заметили?). Докладывал Романов из Москвы, настаивая на возвращение экспонатов в Эрмитаж ввиду того, что там назревают события, а вещи в Кремле — под охраной лакеев, роющих друг другу ямы и вовсе не настроенных спасать вещи от гибели. Но как это сделать? И не упустить из «столицы» то, что ей надо, так как глупо отдавать в упраздненный Петроград! И как провезти, какой охраны хватит, чтобы их довезти в целости? Разве прибегнуть к универсальному средству — к латинянам?

Ожидая трамвая, чтобы ехать к Прокофьеву (пришлось все-таки дойти пешком и оттуда домой), встретился с Карсавиной. Она имеет сведения, что Брус собирается на несколько недель сюда. Как будто она этому не слишком рада.

Прощальное посещение Прокофьева сопровождалось для меня ощущением из «Стереоскопа». Он живет на той же лестнице, на которой и мы жили (двумя этажами выше) в 1899, 1900, 1901 годах). Я поднялся до самой нашей двери. Приятного ничего не вспомнилось: но все же что-то щемило. Курьезно, что «конфигурацию» двора я совершенно забыл, зато признал совершенно загаженную роспись стен. Вспомнились почему-то визит Волконского, встреча Кости Сомова и Сережи Дягилева после ссоры, красивая швейцариха, которая сломала себе ногу.

У Прокофьева я первый раз. Обстановка самая банальная — мелкочиновничья. Некоторую артистичность ей придает беспорядок и то, что вся мебель — по-летнему в чехлах. Его отъезд ориентировали два его больших поклонника — большеголовая, непрерывно осклабляющая аферистка и гризетка мадам Миллер, вызвавшаяся переводить его роман на все языки и, видимо, готовящаяся при этом его совершенно забрать. Кроме того, были почему-то очень возбужденный Сувчинский (он был на днях у Шаляпина и видел там Экскузовича, который уже претендует на директорство театром, но в то же время низкопоклонничает перед Федором, которого по этому случаю совсем облачил в «Бориса»), совсем развратный Асанов, а теперь друг Прокошки — поэт и величайший осел и моветон с претензиями на шик, обозливший меня тем, что он «ожидает момент, когда сволокут памятник Николая Палкина»! И ведь такие господа воображают, что они очень передовые. Ох, не мешает Прокошке порыскать по свету, отведав всякой нужды и горя, чтобы отстать от подобной среды, чтобы сбросить с себя «провинциального гимназиста»! Попрощались очень трогательно. Я ему вручил письмо к Милечке Хорват в Крым и к Саше Яше [живописцу Яковлеву].

Вечером рассматривал с Верейским папку французских гравюр. Милый Верейский очень увлекается офортом. С ним смешно смотрелся Замирайло, становящийся все более ручным, и Сазонов, сын дипломата, уезжающий на днях на дачу. Напротив, Леля, хотя и сегодня туда же, но весь вечер проболтала со Стипом о духах. Сазоновым она, несомненно, не увлечена, а кокетничает с ним только из-за желания таскать за собой хвост поклонников. Масса общего с ее теткой Марией Карловной.

Все ожидают назавтра всяких бед. Но покамест мы слышим только пальбу ракет, пускаемых с судов, и видим взлеты римских свечей.

Беседовавший со мной утром по телефону Б.Романов сообщил, что мимо его окон прошел отряд матросов с черными знаменами. Сегодняшний номер «Новой жизни» до чрезвычайности характерен для наших дней.

Суббота, 27 апреля

К вечеру вчера надвинулась на всех какая-то тревога, разогнанию которой, разумеется, не способствовали ни фейерверки, ни ружейная пальба. Поговаривали, главным образом, о готовящихся протестующих манифестациях рабочих. Часов около 3-х стреляли у нашего дома, и вполне понятно, что я остаток ночи провел несносно, томясь в бесконечности, то принимая самое деятельное участие в кошмарах (особенно запомнился один — с бегством через подземелье, выведшее меня к 1-й линии, но тут на меня пошли красноармейцы, и лишь пробуждение спасло меня от расстрела).

Самый же день прошел совсем спокойно, чинно, и я даже отважился совершить со Стипом и Эрнстом, пришедшими к завтраку (первый пришел за отобранием для продажи рисунков и гравюр), большую прогулку к Зимнему дворцу, а оттуда мимо Николаевского моста к Стипу, угостившему нас дивным медом и прочими лакомствами. От шествия я видел только два фрагмента: здесь, у него на линии, и позже из окон дворца по пересекающей, очень пустынной площади. Оба эти фрагмента имели очень унылый, казенный и погребальный характер, хотя и имелись вперемежку с благоугодными красными флагами несколько черных, но это едва ли кто-нибудь принял всерьез — до того это все, в общем, смахивало на полицейскую старину. Даже отряд новой конницы, ехавший впереди эшелонов, до чрезвычайности напоминал такие же отряды черных гренадеров и казаков.

Ослепительно яркое солнце при резком холоде и неистовом ветре только поддерживало то, что всем этим было принаряжено…

Зато художники отличились. Господи, какие болваны! Какой идиот наш Вл. Лебедев (оказалось что «панно» не его, а его товарища Смотрицкого. Но его «панно», вероятно, не лучше. Оно фигурирует где-то на Марсовом поле), повесивший своего гигантского лубочного рабочего на благородный растреллиевский штаб! Остальные дали лозунги. Левые загадили таким образом здание Певческого корпуса: какой-то топчущийся тип со знаменем «Все в Красную армию!» и какая-то фигуристая пестрая бурда с шутовским заявлением: «Умрем, но не сдадим наш революционный Петроград!» С крыши до свода ворот на Зимнем дворце свещивалась потешная группа пожимающих руки рабочих и солдат (это чуть ли не Пуни) с подписью «Власть Советам!». Эта мазня болталась от ветра, хлопала и все время грозила рухнуть на кучу людей, толпившихся у главного входа во дворец, желающих попасть на даровой концерт. На фронтоне Малого театра кривились три маленьких плакатика с подписью: «Долой мировую бойню!», «Да здравствует Третий интернационал!», «Все в Красную армию» и идиллическая нота: «Нам налаживать народное хозяйство!» Это своевременное требование было акцентировано как-то кривобоко красавицей, коровой и соответственным пейзажем. Но, пожалуй, хуже всего, глупее и гнуснее всего то, что позволил себе сделать прохвост Ятманов со статуей Николая I. Верхнюю ее часть затянули досками, а от последних к панели протянули ленты красные и желтые. Что сие означает и как это надо понимать — остается загадкой, которую мучительно старалась разгадать куча очень возбужденного и недовольного народа, все время сменяющаяся у подножия оскверненного монумента. Тут мы встретили Е.П.Петренку, которая пустилась в слишком громкий и неблагоразумный разговор, после чего мы поспешили утечь[14].

До этого мы заходили в самый Зимний посмотреть, не угрожает ли ему дерзкая затея, начавшая с его сегодняшнего открытия для публики. В него можно было войти отовсюду и гулять беспрепятственно по коридорам. Тем более поразительно, что все обошлось, как я узнал, благополучно. Да и вид типично «мелкобуржуазной публики», шарахавшейся по передним залам, был таков, что от этих овечек трудно было ожидать погромов.

Гоф-фурьер нам рассказал свои впечатления про октябрьскую ночь. Он уверяет, что перед окнами дворца не стреляли вовсе, и, действительно, все дыры в стенах произошли от пуль, летевших с площади. Некоторое сопротивление оказал только женский батальон, спрятавшийся за дровами, и кое-какие юнкера. Однако половой с ближайшей к Эрмитажу пивной даже хвастал, что подняли одного солдата на штыках. На память о нашем посещении он дал мне кусочек розового зеркального стекла в фонарик толщиной чуть ли не в дюйм.

Всего удачнее из всего торжества вышло убранство Невы, никогда еще не видевшей такого скопления всевозможных мелких, и больших, и огромных судов, которые все были убраны по снастям пестрыми трепещущими на ветру и пронизанными солнцем флажками.

Понедельник, 29 апреля

Утром с нарочным мне доставлено письмо А. В Луначарского следующего содержания:

«Дорогой Александр Николаевич! Мы с Вами условились твердо и определенно, что Вы дадите рисунок (или два) для второго номера журнала «Пламя». Податель сего пришел за рисунками. Это «ультиматум»! А.Луначарский. P.S. Крайне желательны рисунки Попова».

Я тут же сел сочинять ответ.

«Многоуважаемый Анатолий Васильевич.

Ваше письмо было для меня большой неожиданностью. В первый раз из него я узнал, что «мы с Вами твердо и определенно условились» относительно моего участия в «Пламени». К сожалению, если бы даже такое условие существовало, мне бы пришлось отклонить Ваше пожелание по всяким причинам, среди коих не последнее место занимает моя чуждость ко всему, что носит хотя бы отдаленно официальный характер, к тому же партийного привкуса. Но и кроме того, мне сейчас не до творчества. Я совершенно подавлен и всем своим существом гляжу вниз. Стало невыносимо жить на свете, ибо слишком пышно расцветает глупость, слишком цинично царствует пошлятина. Едва ли надолго может еще хватить сил оставаться зрителем этого кошмарного спектакля, и я бы уступил желанию уйти немедленно, если бы меня не удерживало сознание своего физического долга.

Во имя этого долга я и сегодня собираюсь вместе со своими товарищами по Коллегии обратиться к Вам по двум не терпящим отлагательства делам. Во-первых, мы настаиваем на том, чтобы Царскосельские дворцы не отводились под жилые помещения (решительно недопустимо устройство жилых помещений над историческими комнатами Екатерины II). И, кроме того, я лично умоляю Вас отменить распоряжение о свержении каких-либо памятников под предлогом «народного гнева».

Поверьте, Анатолий Васильевич, что через год или два вам самим будет горько вспоминать о такой уступке, об одном из наиболее уродливых приемов демагогии. Ныне же тем самым, что бессознательной массе (всякая масса бессознательна) будут брошены эти кости, в ней только может пробудиться действительное ожесточение, и уже никто не окажется тогда в силах остановить толпу, искусственно выведенную из того состояния покоя, в котором она пребывает — неизвестно, но недостатку ли темперамента или вследствие подлинной мудрости.

С совершенным уважением, Александр Бенуа».

Вторник, 30 апреля

Еще в вагоне познакомился с А.А.Луначарской, неожиданно в компании с Ятмановым, принявшей участие в нашей экспедиции в Царское Село.

Первое впечатление — скорее певица, обследуя ее со всех сторон. Ятманов хотел ее нам навязать в начальницы. Я мигом выразил чрезвычайное неудовольствие. «Вам не нравится разве, если Царское Село будет названо Детским селом?» — последовал вопрос. «Нет, совсем не нравится», — вынужден был я ответить, но затем напал на тему о художественных восторгах: «Тихо струится…» Дипломатичность Романова здесь пригодилась. Мы вскоре вошли в более дружеский тон и расстались уже прямо амикошонски. Разумеется, А.А. — поклонница Бакста, обожает итальянские примитивы, полная восторгов и довольно убедительно делится многими художественными теориями. И вообще представляется мне скорее образованной дамой, кое-что почерпнувшей от европейской культуры в течение долгой эмиграции в Италии, Швейцарии, в Париже. Все же она провинциального нрава, но кто у нас не такой. Даже Елена Павловна, на которую она, кстати, сама смахивает, в сравнении с парижской своей аналогией показалась бы человеком, по существу, диким. Пожалуй, она даже служит своему Анатолию примером, изыскивает все способы, чтобы его кормить, заботится о нем, обменивается до 3–4 часов официозными впечатлениями. А когда же он встает? «Да, видите ли, он бы спал дольше, но ему дите наше мешает. Он это дите так любит, что просит перенести к нему на кровать». Его личная черта — буржуазное благодушие. А.А.Луначарская сама в достаточной степени буржуазна, хотя и мнит себя партийной, хотя и называет Ятманова «товарищем». Он же, в свою очередь, бесцеремонно хватает подругу и таскает за собой, как курсистку. Ехали мы с тем, чтобы отстоять шедевры от лютых большевиков. А она ехала с тем, чтобы вызволить эти вещи из жадных когтей эстетов. Но получилось вроде примирения этих позиций, от которого пострадать может только бедный Лукомский.

Красоты Царского сделали свое: большевики постепенно все более проникаются ею, и уже в конце, после обзора Большого дворца, прямо впали в своего рода экстаз. Напротив, я и, вероятно, Романов (кто его разберет?) усомнились в том, что собирались отстаивать, а именно — необходимость сохранения в полной исправности ненавистных комнат Николая II и Александры Федоровны в Александровском дворце. О таком их сохранении всячески хлопочут оба брата Лукомские, особенно Владислав (во имя архитектуры), и, единственно, следовало бы оставить потомству рядом с таким великолепием, созданным монархией, и столь наглядные свидетельства того расстроения, в которое она впала за последние 20–30 лет своего существования. Разительно это до чрезвычайности — крестодержавный с яшмовыми колоннами кабинет налево, справа с фельтеновскими — малая гостиная. Но вот же до такой степени все это уродливо, гадко и глупо, что как-то нет сил отстаивать целость таких гнусностей. Пожалуй, я буду стоять только за самую подробную регистрацию и фотографирование в мельчайших подробностях, но пусть вселяются сюда дети, тем более что соседние прекрасные гвардейские залы единодушно признали сохранить полностью. В конце концов порешили так: разместить детей в Федоровском городке и лишь часть — в верхнем этаже Александровского дворца. От других же помещений нижнего этажа Александровского дворца — пустующего коридора и офицерских собраний — отказать. При этом каждый раз посещать и обсуждать с большевиками исполнение их планов. Сначала мне казалось, что А.А.Луначарская хочет перевезти в Царское всех пролетарских детей Петрограда, а потом оказывается, что имеются в виду лишь шестьсот ребятишек до двенадцатилетнего возраста.

С Ятмановым в Большом дворце делалось нечто невероятное, и тот убедился наконец, что он действительно натура художественная. Но при этом проявилось обычное для «этих людей» невежество. В наибольшее умиление он впал перед совершенно загубленной реставрацией Малышева живописи какого-то веночка на шкафчиках в спальне

Марии Федоровны и почти не желал смотреть на другие цветочные образцы того же мастера на ясеневой мебели. Вообще же дворец для меня явился — благодаря своей общипанности (для эвакуации) — скорее ужасным впечатлением.

Заходили в Китайский театр, который удалось отстоять от предоставления его городским спектаклям. Лукомский угостил нас и завтраком, и чаем с леденцами. Но за это мы, петербуржцы, ему отплатили столь черной неблагодарностью, что к концу он ходил как в воду опущенный. Во-первых, его план вселения престарелых артистов в Александровский дворец подвергся крайне недоверчивому обсуждению и, наконец, как бы был совершенно отменен. Затем Ятманов усомнился в полной устроенности нижнего этажа Большого дворца — ряда бытовых интерьеров — и в возможности принять детскую мебель… Луначарская сожалела о церковной галерее, не слишком убежденная в необходимости устроить подобие гигиенического отделения Браины Мильман. В остальных комнатах я бы устроил публичную библиотеку, а царскосельцы — музей. Федоровский городок, по-видимому, тоже отойдет от прочих, и не под Академию ремесел, о которой он мечтал. Окончательно я разочаровал бедного Г. К. тем, что поддел его в шутку за оставленные им в спальне Екатерины II гнусные бронзовые валики от занавесей. А он так хотел форснуть тем, что оттуда теперь все недостойное вынесено.

На вокзале меня угостили бужениной (не позволили, чтобы я расплатился, — счет за три порции 39 руб.), с вокзала нас развез казенный автомобиль. Луначарская усиленно зовет меня к ним, но я жду, чтобы Штеренберг устроил это свидание. Живет она в «маленькой квартире» в Доме армии и флота, комиссаром которого Анатолий Васильевич и состоит.

Германское наступление считается приостановленным. В «Вечернем часе» новая экспансия Луначарского в виде декрета.

После тщетных попыток изловить Луначарского для беседы вынужден написать ему следующее послание:

«Многоуважаемый Анатолий Васильевич!

Решаюсь обеспокоить Вас этим письмом ввиду невозможности (фактической) нам с Вами повидаться и потолковать так, как я бы этого желал и как уже давно того требуют обстоятельства. Впрочем, хочу надеяться, что по прочтении этого письма Вы все же захотите мне разрешить развить затрагиваемые темы более подробно и основательно при личном свидании, но и тогда высказанное здесь послужило бы хорошей базой для нашей беседы. Имею до Вас два дела: одно вполне общего характера, другое — более частного, но тоже имеющего большое общественное значение. Первое касается изданного недели три тому назад и подписанного Вами декрета о снятии памятников, воздвигнутых в честь царей и их слуг, и выработке проектов памятников деятелям революции, второе — об Эрмитаже и его дальнейшем развитии.

Декрет очень поспешный и беспощадный, сродни необдуманной статье «Идолы самодержавия» А.Амфитеатрова, требующей немедленно удалить подлинные скульптурные шедевры с городских площадей и улиц и выставить взамен их скороспелые подделки. Это значить превратить прекрасный город в ужасающий, уродливый рассадник безвкусия, как это уже было во времена Великой французской революции в Париже — вместо прекрасных произведений город получил уродливые подделки.

Прежде чем идти к Вам, я должен разъяснить, что я защищаю. Я главным образом защищаю художественно-историческую ценность памятников. Декрет же взывает во имя революционных целей сносить подлинные шедевры. Это грозит тем, что мы лишаемся самых прекрасных вещей и получим посредственные ансамбли, как в Берлине в честь курфюрстов — мраморные поделки. Вот этого я никак не могу понять, за что мы будем себя сами обижать и обкрадывать? Зачем мы станем губить ту красоту, которая досталась нам в наследство, а не будем беречь ее, чтобы пользоваться ею? Ведь вся красота и Петербурга, и Москвы, и отчасти Парижа — «произведения царизма», что же, во имя прекрасных революционных идей нам нужно начать с того, чтобы повыбросить всю эту «чужую ветошь», которая недостойна обслуживать народ, добывший себе свободу?

Не так-то просто родить шедевр. Мало для этого высоких лозунгов, нужна еще сложившаяся культура, нужно накопление опыта, нужна проверка, нужны традиции. С одними храбрыми фразами на устах и с пустотой в руках перед новым поворотом истории не создашь шедевра.

И, наконец, об Эрмитаже. Мы уже не раз с Вами беседовали о судьбах этой величайшей в мире сокровищницы, ее следует облагородить, ликвидировать лакуны в ряде живописных школ, а сейчас главное не упустить возможность расширить экспозиционные залы за счет помещений Зимнего дворца».

Написал следующее письмо А.М.Горькому.

«Дорогой Алексей Максимович, я попросил Гржебина снять мою фамилию со списка сотрудников «Новой жизни». Не удивляйтесь этому решению. Я не стану перед Вами лукавить и оправдываться. Я ушел из газеты не по убеждению, а по малодушию. С первого же дня все близкие люди не давали мне покоя за то, что я «участвую в большевистском органе». Но это только забавляло меня, пока доброжелатели и другие не прибегли к более хитроумному приему, распространяться о котором мне в письме не хочется. К этому вопросу прибавляется и то, что я все больше и больше отхожу от того круга, в котором провел всю жизнь, так и не оказался способным примкнуть к новым своим товарищам, как назло и Вас здесь не оказалось. Я убежден, что Ваше слово и Ваша опора помогли бы мне найти большую устойчивость. А так, представленный исключительно себе, лишенный всякой поддержки какой-либо группы или партии (ведь я никакой не социалист и в социализм не верую, не могу веровать), понуждаемый всеми теми, кого я вижу ежедневно и которых я, несмотря ни на что, по застарелой привычке люблю, я не устоял и, наконец, простился с «Новой жизнью».

За последние полтора месяца я уже и не писал ничего, и это привело к «интриге друзей» в тот момент, как безумие войны вступило в какой-то новый фазис и вовлекло в свою ложь новые категории людей. С тех пор исчезла возможность говорить о мире, так как я это понимаю, — вне партийных лозунгов и хитрений и в стороне от назревающей войны классов, и я почувствовал, что мне нечего больше говорить современникам и что мне лучше уйти совсем в свое личное художественное творчество. Увы, и тут едва ли дадут сосредоточиться. По всему видно, что готовятся какие-то пятые акты идиотской трагедии, разыгрываемой на нашей планете, и эти катастрофические развязки могут прямо вырвать всю культуру с корнем, развеять ее служителей по ветру, загубить все накопленное и воспитанное!

Дорогой Алексей Максимович, отчего Вас здесь нет? Подумайте только, уже приступили к занятию Эрмитажа и дворцов! Ведь это самоубийство безумное и нелепое. Это выражение той паники, которая охватила все наше запуганное общество перед призраком большевизма, и именно большевизма, а не немцев, ибо вошло теперь в общую поговорку — мы-де немцев не боимся, а боимся своих. Вы единственный могли бы остановить расходившихся мелких бесов революции. Вы бы могли их дилетантской игре во власть противопоставить свое сердечное слово, свою мудрость, глубокие корни которой мне так знакомы и любы по Вашему «Детству». Роковая беда именно в том, что здесь в данный момент нет многих самых нужных людей, и благодаря этому отсутствию могут произойти дела непоправимые.