55573.fb2
- В мои лета не желание есть причина близости, а близость - причина желания.
- В мои - наоборот. На кой мне твои безжеланные желания! А возраст у тебя в самом деле для этих дел не очень шикарный, - вставляю одно из любимых его словечек.
- Много ты знаешь, пигалица! Мой друг Уистан (указание, что был накоротке с Оденом) очень точно однажды выразился: никто ещё не пожалел о полученном удовольствии. Сожалеют не о том, что поддались искушению, а о том, что устояли.
- Как сказать! - ответила ему многоопытная дива, и он расхохотался.
Вот тогда он и сказал мне:
- Не хочешь быть моей гёрлой, назначаю тебя моим Босуэлом.
- Это ещё кто такой?
- Про Сэмюэля Джонсона слыхала? Босуэл был ему друг и сочинил его жизнеописание.
- А как насчет Светония? Жизнь 13-го цезаря?
- Тебе все смехуечки и пиздихаханьки, - огрызнулся он и вкратце ознакомил со своими соображениями о латинских мраморах и их реальных прототипах, которые неоднократно варьировал в стихах, пьесах, лекциях и эссе, вплоть до мрамора, застрявшего у него в аорте из его предсмертного цикла.
А знакомством с великими мира сего продолжал гордиться даже после того, как сам примкнул к их ареопагу, а некоторых превзошел: "Только что звонил мой друг Октавио...", "Получил письмо от моего друга Шеймуса...", "Должен зайти мой друг Дерек..." - литературная викторина, читатель, продолжается, из легких. А уж про тех, у кого титул, и говорить нечего: "Мой друг сэр Исайя", - говорил он чуть не с придыханием (а после следовала пауза) о довольно заурядном британце русско-рижско-еврейского происхождения, единственная заслуга которого перед человечеством заключалась в том, что он заново ввел в литературный обиход слова Архилоха о лисах и ежах. Печалился, что нет ни одной фотки его с Ахматовой, кроме той знаменитой, где он стоит, сжав рукой рот, над её гробом. Всякий раз призывал меня "с аппаратурой" на встречи с Барышниковым, Ростроповичем, Плисецкой и прочими, хотя не уступал им в достижениях, но поприще их деятельности соприкасалось с масскультурой, а его - нет. Комплекс недоучки, я так думаю. Шемяка, мой основной работодатель, и вовсе помешан на знаменитостях: снимается со всякой приезжей швалью из шестидесятников, которые ему в подметки не годятся, включая власти предержащие: когда там у них в России была чехарда с премьерами, он ухитрился сфотографироваться с каждым из них - от Черномырдина до Путина.
"И все-таки жаль, что я не балерина", - шутанул О как-то, а всерьез предлагал продавать сборники стихов в супермаркетах и держать их в отелях и мотелях наравне с Библией, которая тоже суть стишата: не лучше не хуже прочей классики. С его подачи в нью-йоркском сабвее появились сменные плакатики с логотипом "Poetry in Motion" и стихами Данте, Уитмена, Йейтса, Фроста, Лорки, Эмили Дикинсон, пока не дошла очередь до инициатора. О в это время как раз был на взводе, что с ним в последнее время случалось всё реже и реже, и тиснул туда довольно эффектное двустишие:
Ты, парень, крут, но крут и я.
Посмотрим, кому чья будет эпитафия.
И вот звонит мне в сильном возбуждении:
- На выход. С вещами.
То есть с техникой.
Ну, думаю, опять знаменитость. Прокручиваю в уме знакомые имена, тужась вспомнить, кто из них жив, а кто помер. Пальцем в небо. Коп при регалиях - прочел стишок в сабвее и явился за разъяснением: кому адресовано, спрашивает.
- А ты как думаешь? - О ему вопросом на вопрос.
- Тирану.
То есть исходя из того, что О - русский, да ещё поэт и еврей, а в России тирания.
- Нет, коллеге. - И добавил, исходя из личного опыта: - Поэт - тиран по определению.
Коп над разъяснением задумался ещё крепче, чем над стишком, - не ожидал, что меж русскими писателями такие же разборки, как среди криминалов. О гордился этим полицейским читателем - больше, чем другими. Как представителем, с одной стороны, народа, а с другой - власти. Единственный мой снимок, который повесил у себя кабинете.
Двустишие это обросло комментариями: кому оно посвящено? Я знаю доподлинно и в надлежащем месте сообщу. А пока что: зря О хорохорился. Он обречен был проиграть в том споре - и проиграл: моська одолела слона. И тот, кто его на этот стих подзавел, сочинил эпитафию, самую лживую и отвратную из всех. Если бы О прочел, в гробу перевернулся.
Единственный, кого О пережил из гипотетических антагонистов этого стишка, чему сам страшно удивился, - Довлатов. Довлатов, думаю, удивился бы ещё больше, узнав, что О все ещё жив, а он, Сережа, умер. Интересно, дано ему знать это там, за пределами жизни? Или это всё суета сует и жизни мышья беготня перед лицом вечности, а есть ли та - на самом деле под большим вопросом?
А Довлатов и не скрывал, что книжка о тебе на случай твоей смерти, а та казалась не за горами, у него уже вся готова: "Вот здесь", - и показывал на свою огромную, как и всё у него, голову.
Он заранее занял место на старте будущих вспоминальщиков об О, который к месту и не к месту прощался в стихах и в прозе с жизнью, на что у него имелись веские физические показания. Довлатов был единственным, кому не довелось литературно, то есть профессионально, воспользоваться смертью О, которого он обогнал сначала в смерти, а благодаря ей - в славе.
Говорю о России.
О знал, что плакальщицы и плакальщики по нему давно уже приведены в состояние наивысшей боевой готовности.
Рассказывал, как Раневскую спросили, почему она не напишет воспоминания об Ахматовой. "А она мне поручала? - огрызнулась Раневская. Воспоминания друзей - посмертная казнь".
- Это бы ещё полбеды, - говорил О. - А как насчет воспоминаний шапочных знакомых и даже незнакомых, которые будут клясться в дружбе с покойником? Конец света! Я бы запретил сочинять мемуары про мертвых, коли те не могут ни подтвердить, ни опровергнуть. Как говорил не помню кто: дальнейшее - молчание. Если мертвецам не дано говорить, то никто из живых не должен отымать у них право на молчание. Коли зуд воспоминаний, вспоминай про живых. Нормально?
- А как насчет некрологов?
- Что некрологи! Некрологи на всех знаменитостей написаны в "Нью-Йорк таймс" впрок и лежат в специальном "танке", дожидаясь своего часа, как сперматозоиды гениев. Мой - в том числе.
Как всегда в таких случаях, сделала большие глаза.
Хихикнул.
- Ты же понимаешь, я не об этих живчиках - со спермой как раз все хуже и хуже. У них там есть даже штатный некрологист, подвалил как-то ко мне с вопросником, не скрывая шакальего некрофильства. Гробовых дел мастер, замеры делал! А сам возьми да помри через полгода. О чем стало известно из некролога в той же "Нью-Йорк таймс". Сам же и сочинил загодя, в чем честно в собственном некрологе признался. Юморевич фамилия. Из наших.
Имея в виду понятно кого.
- А почему бы тебе, дядюшка, тоже не сочинить себе некролог, пока есть такая возможность?
- То есть пока не помер?
- Хоть бы так, - говорю.
- Был прецедент. Эпитафия себе заживо. Стишок. Князь Вяземский написал в преклонны годы.
- Тем более. Возьми за образец. Коли ты другим отказываешь в праве писать о себе.
- С чего ты взяла? Я не отказываю. Вранья не хочу.
- А правды?
- Правды - боюсь.
И добавил:
- От себя прячусь. Всю жизнь играю с собой в прятки.
- Не надоело?
С одной стороны, прижизненная слава, конечно, кружила голову, внюхивался в фимиам, кокетливо отшучивался: "Там, на родине, вокруг моей мордочки нимб, да?" - "Дядюшка, а твоя фамилия случаем не Кумиров? спрашиваю. - Ты сам с собой, наверно, на "вы", а не только с Довлатовым". С другой стороны, однако, опасался, что после смерти, которую напряженно ждал вот уже четверть века и навсегда прощался с близкими, ложась на операцию геморроя или идя к дантисту, слава его пойдет если не на убыль, то наперекосяк, что ещё хуже.