55581.fb2
Трамвай медленно но верно удалялся.
Ильф проводил его взглядом и проговорил:
- Еврея увозят.
Потом, когда мы с отцом добрались до места нашего назначения (а мы в тот раз направлялись в кафе - мороженное "Север" на улице Горького неподалеку от пересечения с Тверским бульваром) и устроились за столиком перед шикарными высокими порциями фирменного мороженного, залитого вареньем, отец вспомнил еще одну реплику Ильфа.
Они гуляли как-то весной по Арбату и, проходя мимо Зоологического магазина, обратили внимание на некое объявление, написанное химическим карандашом на листке из школьной тетрадки и наклеенное на стекло входной двери.
На листке значилось: "Прилетели и поступили в продажу скворцы".
Ильф прочел вслух это объявление и заметил:
- Скажите-ка, не успели прилететь и уже поступили в продажу...
И еще об одной фразе, сказанной как-то Ильфом.
Дело было в ресторане, может быть в доме актера или в центральном доме работников искусств. К столику, за которым сидели отец, его брат Евгений Петров и Илья Ильф, подошел развязный молодой человек и задал какой-то вопрос.
Отдаю себе отчет в том, что описание эпизода только бы выиграло, если бы прозвучавший вопрос был дословно процитирован, а имя молодого человека названо. Увы, содержание вопроса мне неизвестно. Может быть и никакой вопрос не прозвучал, а молодой человек успел лишь поприветствовать сидящих за столиком друзей и соавторов.
Ильф, Петров и Катаев как раз в это время купались в лучах славы удачной постановки их пьесы "Под куполом цирка" в Московском Мюзик-холле.
Что же касается имени молодого человека (он, кстати сказать, был сочинителем песенок) то оно, на мой взгляд, не имеет значения. Пусть в этом рассказе и в истории он останется просто "молодой человек".
Так вот.
С появлением постороннего разговор за столиком прекратился, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова Ильфа, обращенные к молодому человеку:
- Между нами (жестом он показал за сидящих за столиком) и вами - пропасть, полная говна!
Рассказал о нашей с отцом поездке по Москве и тут же вспомнил еще об одном "сюжете" в творчестве Катаева:
"Катаев и Москва".
Разумеется, сюжет не только в творчестве, но и в судьбе.
Роман "Алмазный мой венок", нашумевший в год его публикации в журнале "Новый мир" и продолжающий горячо обсуждаться и в наши дни, не что иное, как роман о видоизменении великого города, об исчезновении не только отдельных домов, но целых кварталов и даже районов, о появлении новых улиц и проспектов, прорезающих, точно торт, городские массивы, о возникновении новых пригородов и так далее, и тому подобное...
Отец с острым интересом наблюдал за малейшими изменениями в городе, и было очевидно, что Москва близка ему, он с ней сроднился и, восхищаясь безусловными достижениями градостроительства, он порой глубоко страдал от бездарных решений, оголяющих и уродующих уникальный город.
Одессу он знал изнутри, Одесса для него была данность, а Москву он обследовал и изучал. Одесса была настолько близка ему, что он позволял себе иногда помещать персонажи своих произведений в такие городские или пригородные районы, о которых слышал, но которые никогда не посещал.
Он мне как-то признался, что никогда в жизни не был в одесском пригороде Ближние Мельницы, куда поселил одного из героев повести "Белеет парус одинокий" дядю Гаврика Терентия и его семью.
В этом пролетарском районе одесскому гимназисту, сыну преподавателя нечего было делать.
Другое дело - Москва.
Здесь каждый закуток несет в себе историческую память о людях и эпохах. Одно только название улицы способно воскресить чуть ли не во всех бытовых подробностях какое-нибудь древнее событие.
Скажи, например, Ордынка, и воображение незамедлительно доставит во времена татаро-монгольского ига, Чингиз-хана, Батыя, Золотой Орды...
Заговорил об Ордынке, потому что с самого рождения жил неподалеку, в Лаврушинском, одном из Замоскворецких переулков, между Ордынкой и Полянкой, рядом с переулками Толмачевским, Кадашевским, Старо монетным...
Мы с отцом исходили пешком все эти улочки и переулки, страшно запущенные, обшарпанные, с захламленными двориками, полу развалившимися церквушками с продырявленными куполами, убогими деревянными домами, покосившимися и совсем казалось бы непригодными для житья.
Однако там жили.
По молодости лет я всю эту разруху относил к только что закончившейся войне, и лишь много лет позже понял, что за военные разрушения в Москве принимал убожество и запустение, которые копились и преумножались со времен Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны.
В романе "Святой колодец", действие которого происходит в том числе и в Москве, описывая один из таких убогих уголков столицы в районе Дорогомиловского рынка и Киевского вокзала, отец нашел точную метафору эпохи строительства социализма - новостройка, ветшающая по мере ее возведения.
И никогда ей не быть новой!
То есть отец заметил, что в самом стиле жизни уже заложена разруха.
Как-то в семидесятых годах отец побывал в Баку, где проводился очередной слет знаменитых советских писателей, который как всегда был обставлен очень торжественно, осенен присутствием высокого партийного руководства и сопровождался экскурсиями на передовые предприятия, являющиеся гордостью не только принимающей республики, но и всего многонационального Советского Союза.
К самому главному достижению тогдашнего социалистического Азербайджана, "Нефтяным камням", прибавился в тот год первый и единственный на всю нашу великую страну комбинат по производству бытовых кондиционеров.
Вернувшись из Баку, отец рассказывал, как их, будущих экскурсантов, готовили к посещению. Им все уши прожужжали, что предприятие оснащено новейшим японским оборудованием и отвечает самым строгим мировым стандартам.
Кроме того, он крупнейший в мире.
Да, действительно, комбинат отгрохали огромный, но построен он кое как, сикось-накось, стены кривые, отделка сыпется, а новейшее оборудование не хочет работать, потому что смонтировано не японскими специалистами, а местными умельцами.
Отец был раздражен и расстроен.
Наши с папой прогулки по Москве, как правило, имели определенную цель.
На улице Пятницкой как-то году в сорок пятом или сорок шестом он купил с рук у инвалида войны два батона.
Очень хорошо помню, как совершалась эта торговая сделка.
Инвалид высоким, задиристым голосом назначил цену - по тридцать рублей за батон.
- Идет?
- Идет!
Отец достал из кармана пиджака две красные "тридцатки" с овальным портретом Ленина и протянул их продавцу. Тот в свою очередь протянул два завернутых в газету батона, которые до того надежно помещались у него за пазухой.
Продавец был слепой и опасался, что его обманут.
За сделкой наблюдала мгновенно образовавшаяся небольшая веселая толпа зевак. К ней за поддержкой и обращался продавец, поворачивая на звук голосов безглазое лицо.