во время обоюдной нашей морской болезни на Тасманском море, я поразился, как этот мальчик-эльф, сиявший от волнения из-за первого своего выхода в море и всем вокруг жаждущий угодить, всего лишь за полтора месяца обратился в угрюмого юношу. Его сияющая красота словно обтесывается, обнажая того моряка с железными мышцами, которым ему суждено стать. Он уже пристрастился к рому с водой. Генри говорит, что это «сбрасывание кокона» неизбежно, bon gré mal gré,[254] и я полагаю, что он прав. Этот налет образованности и чувствительности, которому Рафаэль обязан своей опекунше, миссис Фрай из Брисбена, в суматохе и неразберихе кубрика сослужили юнге дурную службу. Как бы я хотел ему помочь! Если бы не вмешательство мистера и миссис Чаннингов, моя собственная судьба могла бы сложиться в точности так же, как у Рафа. Я спросил у Финбара, как он думает, хорошо ли мальчик «прилаживается». Дельфийский ответ Финбара («Прилаживается к чему, мистер Юинг?») заставил весь камбуз расхохотаться, но меня оставил в полном недоумении.
В воздухе реют качурки, на воде качаются темно-коричневые крачки, а на снастях восседают птенцы. Рыбы, похожие на сельдей, преследуют рыб, похожих на килек. Когда мы с Генри ужинали, словно из щелей в Луне вырвалась настоящая буря отсвечивающих багровым мотыльков, густо усеивая фонари, лица, еду и покрывая все поверхности дергающейся простыней из крылышек. В подтверждение этих предзнаменований близости земли матрос, следивший за лотом, крикнул, что глубина составляет всего восемнадцать морских саженей. Мистер Бурхаав приказал бросить якорь, чтобы ночью нас не снесло на какой-нибудь риф.
Белки моих глаз приобрели лимонно-желтый оттенок, а ободки их покраснели и болят. Генри заверяет, что эти симптомы благоприятны, но уважил мою просьбу увеличить дозу вермицида.
Поскольку воскресный день на «Пророчице» не соблюдается, это утро мы с Генри решили посвятить непродолжительному чтению Библии в его каюте, причем сделать это в «низком церковном» стиле конгрегации Оушен-Бея, охватив предполудненную и утреннюю вахты, чтобы как правый, так и левый борта могли бы к нам присоединиться. Мне больно об этом писать, но никто ни из одной вахты не посмел вызвать неудовольствие первого помощника своим у нас присутствием, однако мы должны не оставлять своих усилий, даже будучи никем не поощряемы. Рафаэль, сидевший на верхушке мачты, прервал наши молитвы троекратным криком: «Э-ге-гей! Земля!»
Мы рано закончили свое богослужение и подставили себя под град морских брызг, чтобы увидеть, как на качающемся горизонте появляется земля. «Райатеа, — сказал нам мистер Роудрик, — из островов Общества». (Киль «Пророчицы» еще раз пересек маршрут «Эндевора». Капитан Кук сам дал название этой группе островов.) Я спросил, не будем ли мы высаживаться на берег. Мистер Роудрик ответил утвердительно: «Капитан хочет навестить там одну миссию». Острова Общества становились все ближе, громоздились над нами, и после трех недель океанской серости и пылающей голубизны глаза наши упивались поросшими влажным мхом склонами гор, осиянных водопадами и украшенных беспорядочными джунглями. Под «Пророчицей» оставалось пятнадцать саженей, но вода была настолько прозрачной, что различались переливчатые кораллы. Когда мы с Генри обсуждали, как бы нам убедить капитана Молинё, чтобы он и нам позволил сойти на берег, тот собственной персоной появился из рубки — борода его была приведена в порядок, а волосы напомажены. В отличие от обычной своей манеры нас игнорировать он направился к нам с улыбкой столь же дружелюбной, как у вора-карманника. «Мистер Юинг, доктор Гуз, не соблаговолите ли вы сегодня утром сопроводить меня и первого помощника на вон тот остров? На северном берегу залива расположено поселение методистов, они называют его „Назаретом“. Джентльмены с пытливым умом найдут это место весьма занимательным». Генри воспринял это предложение с энтузиазмом, да и я не мог скрыть удовольствия, хотя нисколько не верил мотивации старого енота. «Договорились», — провозгласил капитан.
Часом позже «Пророчица» верповалась в залив Вифлеем, бухту, укрытую от пассатов изгибом мыса Назарет. На берегу наблюдался слой грубых, крытых пальмовыми листьями жилищ, воздвигнутых на сваях возле самой линии воды и населенных (как я правильно предположил) крещеными индейцами. Над ними располагалось около дюжины домов из досок, выстроенных цивилизованными руками, а еще выше, почти у вершины холма, горделиво стояла церковь, обозначенная белым крестом. Ради нас на воду была спущена самая большая шлюпка. Четырьмя ее гребцами были Гернси, Бентнейл и пара змеюг-прилипал. Мистер Бурхаав надел шляпу и жилетку, что было бы уместнее для салона на Манхэттене, чем для доставки на берег через линию прибоя. Мы высадились без особых происшествий, разве что основательно промокли, но единственным посланником от колонистов, нас встречавшим, был полинезийский пес, тяжело дышавший под золотистым жасмином и пунцовыми воронкообразными цветами. Хижины у береговой линии и извилистая «Главная улица», тянувшаяся к церкви, лишены были всяких признаков человеческой жизни. «Двадцать человек, двадцать мушкетов, — заметил мистер Бурхаав, — и к обеду это местечко было бы нашим. Заставляет задуматься, правда?» Капитан Молинё приказал гребцам ожидать нас в тени, пока мы будем «наносить визит королю и его бухгалтерии». Мои подозрения, что вновь обретенная капитаном любезность была чисто напускной, подтвердились, когда он обнаружил торговую лавку заколоченной и разразился ядовитыми проклятиями. «Мо’быть, — размышлял голландец, — эти ниггеры обратились в свою прежнюю веру и сожрали своих пасторов вместо пудинга?»
С церковной башни зазвонил колокол, и капитан хлопнул себя по лбу. «Лопни мои глаза, о чем это я думал? Ведь сегодня воскресенье, д-и меня черт, и все эти г-ые святоши блеют в своей развалине, именуемой церковью!» Мы поплелись по извилистой дороге, поднимающейся по крутому склону холма, причем продвижение наше замедлялось подагрой капитана Молинё. (Я, напрягаясь, ощущал такую нехватку дыхания, как будто мне рот забивало глиной. Вспоминая свою энергичность на Чатемских островах, я тревожусь о том, насколько же основательно отравил мой организм этот Паразит.) Мы достигли Назаретского дома богослужения как раз к тому времени, когда паства стала выходить наружу.
Капитан снял шляпу и самым сердечным тоном пробасил: «Приветствую вас! Джонатан Молинё, капитан „Пророчицы“». Простерев руку, он указал на наше судно в заливе. Назареяне были менее склонны к словоизлияниям: мужчины удостоили нас осторожными кивками, а их жены и дочери прикрылись веерами. «Позовите пастора Хоррокса!» — эти возгласы эхом отдавались в недрах церкви, в то время как местные ее обитатели теперь уже торопливо высыпали наружу, чтобы взглянуть на пришельцев. Я насчитал до шестидесяти взрослых мужчин и женщин, около трети из которых были белыми, облаченными в «лучшее» свое воскресное платье (насколько возможно того достичь в двух неделях плавания от ближайшей галантерейной лавки). Черные разглядывали нас с откровенным любопытством. Местные женщины были одеты вполне пристойно, но добрая половина страдала от безобразящей их зобной болезни. Парни, прикрывавшие своих светлокожих подружек от солнца с помощью зонтиков, сооруженных из пальмовых листьев, слегка ухмылялись. У привилегированного «взвода» полинезийцев через плечо была перекинута изящная коричневая лента с вышитым на ней белым крестом — своего рода униформа.
Затем из толпы, подобно пушечному ядру, выскочил человек, чье облачение явственно говорило о его призвании. «Я — Джайлз Хоррокс, — провозгласил патриарх, — приходской священник залива Вифлеем и представитель Лондонского миссионерского общества на Райатеа. Обозначьте свое дело, господа, и не медлите с этим».
На сей раз капитан Молинё расширил свое представление, включив в него мистера Бурхаава, «принадлежащего к голландской реформистской церкви», доктора Генри Гуза, «врача лондонской знати, позже работавшего в миссии на Фиджи» и мистера Адама Юинга, «американского нотариуса по деловым бумагам и патентам». (Теперь я совершенно ясно понимал, что за игру затеял этот негодяй!) «О пасторе Хорроксе и Вифлеемском заливе среди нас, странствующих верующих южных областей Тихого океана, говорят с неизменным уважением. Мы надеялись, что нам дано будет отправить воскресную службу перед вашим алтарем, — капитан горестно взглянул на церковь, — но, увы, ветер долго не был попутным, и это замедлило наше прибытие. Надеюсь, по крайней мере, ваша тарелка для сбора пожертвований еще не убрана?»
Пастор Хоррокс внимательно вглядывался в нашего капитана. «Вы командуете благочестивым судном, сэр?»
Капитан Молинё отвел взгляд, изображая смирение, «Далеко не столь благочестивым и непотопляемым, как ваша церковь, сэр, но, конечно, мы с мистером Бурхаавом делаем все, что в наших силах, для спасения душ, вверенных нашему попечению. Больно об этом говорить, но борьба нам выпала нескончаемая. Моряки возвращаются к своим распутным привычкам, стоит нам только отвернуться».
«Но, капитан, — заговорила дама в кружевном воротнике, — у нас в Назарете тоже есть свои отступники! Вы должны извинить осторожность моего мужа. Опыт учит нас, что большинство судов под так называемыми христианскими флагами не приносят нам ничего, кроме болезней и пьяниц. Мы просто вынуждены предполагать их греховность, пока не будет установлена невинность».
Капитан снова поклонился. «Мадам, я не могу принести извинений там, где не было ни нанесено, ни замечено каких-либо оскорблений».
«Ваши предубеждения относительно „варваров моря“ совершенно обоснованы, миссис Хоррокс, — вступил в разговор мистер Бурхаав, — но я не потерплю ни капли грога на борту нашей „Пророчицы“, как бы ни вопили матросы! И они, да, вопят, но я воплю им в ответ: „Не дух спиртного вам нужен, но один только Дух Святой!“ — и я провозглашаю это громче и дольше, нежели они!»
Его каламбур возымел желаемое действие. Пастор Хоррокс представил нам двух своих дочерей и троих сыновей — все пятеро родились именно здесь, в Назарете. (Девочки могли бы быть выпускницами школы для благородных девиц, но парни под своими накрахмаленными воротничками были загорелыми, словно канаки.) Несмотря на все отвращение, какое я испытывал к перспективе быть вовлеченным в маскарад капитана, мне любопытно было узнать побольше о теократии, царившей на острове, и я позволил увлечь себя ходу событий. Вскоре наша делегация проследовала к пасторату Хорроксов, в жилых помещениях которого не стыдно было бы разместиться никому из мелких консулов Южного полушария. Там имелись обширная гостиная с застекленными окнами и мебелью из тюльпанного дерева, отхожее помещение, две каморки для прислуги и столовая, где нас незамедлительно угостили свежими овощами и тающей во рту свининой. Все ножки стола стояли в блюдах с водой. «Муравьи, — объяснила миссис Хоррокс, — единственное бедствие Вифлеема. Приходится периодически выбрасывать их утонувшие тельца, иначе они построят дамбу из самих себя».
Я выдал комплимент по поводу их жилища. «Пастор Хоррокс, — с гордостью сказала нам хозяйка дома, — обучался плотничеству в графстве Глостер. Большинство домов в Назарете построены его руками. Видите ли, на сознание язычника большое впечатление оказывает вещественность, то, что он может увидеть своими глазами. Он думает: „Как же опрятны и нарядны христианские дома! И как же грязны и убоги наши лачуги! Как благороден и щедр Бог белых! Как низок и подл наш собственный!“ Таким образом еще один новообращенный приводится к Господу».
«Если бы только я мог прожить свою жизнь сначала, — ничуть не краснея, высказал свою точку зрения мистер Бурхаав, — я выбрал бы бескорыстную стезю миссионерства. Пастор, мы видим здесь развитую, глубоко укоренившуюся миссию, но как начать работу по обращению к Господу на окутанном тьмой побережье, на которое никогда не ступала нога христианина?»
Взгляд пастора Хоррокса устремился сквозь мистера Бурхаава к будущему лекционному залу. «Упорство, сэр, сострадание и законность. Пятнадцать лет назад нас в этом заливе принимали далеко не так сердечно, как вас, сэр. Видите вон тот остров на западе, похожий на наковальню? Черные называют его Бораборой, но уместнее было бы назвать его Спартой, настолько воинственны были тамошние воины! Мы сражались с ними на побережье Вифлеемской бухты, и некоторые из нас пали. Если бы наши револьверы не позволили нам одержать победу в сражениях тех первых недель, что ж, миссия на Райатее осталась бы только мечтой. Но по воле Господа мы разожгли здесь его путеводный маяк и не давали ему погаснуть. Через полгода мы смогли доставить сюда с Таити наших женщин. Я сожалею о погибших аборигенах, но когда индейцы увидели, как Бог защищает свою паству, то, что там говорить, даже спартанцы умоляли нас прислать к ним священников».
Миссис Хоррокс продолжила его рассказ. «Когда сифилис начал свою смертоносную работу, полинезийцам понадобилась помощь, как духовная, так и материальная. Тогда наше сострадание привело язычников к священной купели. Теперь же пришел черед Святого Закона хранить нашу паству от соблазна — и от мародерствующих моряков. Китобои, в частности, презирают нас за то, что мы обучаем женщин целомудрию и скромности. Нашим мужчинам приходится держать свое оружие хорошо смазанным».
«Однако, случись кораблекрушение, — заметил капитан, — я поручился бы, что те же самые китобои молили бы Судьбу, чтобы их выбросило на побережья, где все те же „проклятые миссионеры“ воздвигли свои часовни, разве не так?»
Согласие было единодушным и едва ли не граничило с возмущением.
Миссис Хоррокс ответила на мой вопрос касательно того, как укрепляется закон и порядок на этом одиноком форпосте Прогресса. «Наш церковный совет — мой муж и трое мудрых старцев — проводит те законы, которые мы полагаем необходимыми, посредством молитв. Наши Стражи Христовы, некоторые из тех аборигенов, которые доказали, что являются верными слугами Церкви, укрепляют эти законы в обмен на кредит в лавке моего мужа. Бдительность, совершенно необходима неослабевающая бдительность, иначе через неделю…» Миссис Хоррокс содрогнулась, вообразив, как призраки вероотступничества танцуют хулу на ее могиле.
Покончив с едой, мы перешли в гостиную, где местный подросток подал нам холодный чай в красивых чашках из тыквы. Капитан Молинё спросил: «Сэр, как же можно содержать столь процветающую миссию, как ваша?»
Пастор Хоррокс почувствовал, что ветер переменился, и вновь внимательно всмотрелся в лицо капитана. «Аррорутовый крахмал и кокосовое масло — вот что покрывает издержки, капитан. Черные работают на нашей плантации, чтобы платить за учебу в школе, изучение Библии и посещение церкви. Через неделю, если будет на то Божья воля, мы получим обильный урожай копры».
Я спросил, добровольно ли работают индейцы.
«Разумеется! — воскликнула миссис Хоррокс. — Ведь они знают, что если поддадутся лености, то Стражи Христовы их за это накажут».
Я хотел расспросить об этом карательном стимулировании, но капитан Молинё перехватил нить разговора. «И что же, корабль вашего Миссионерского общества доставляет эти скоропортящиеся товары обратно в Лондон, огибая мыс Горн?»
«Ваша догадка верна, капитан».
«Не задумывались ли вы, пастор Хоррокс, насколько прочнее была бы светская опора вашей миссии — а следовательно, и духовная, — если бы у вас был надежный рынок сбыта ближе к островам Общества?»
Пастор велел мальчику-прислуге покинуть комнату. «Я долго обдумывал этот вопрос, но где? Рынки Мексики невелики, и хозяйничают на них бандиты. Кейптаун — это союз продажных чиновников и алчных африканеров. Моря Южного Китая кишат беспощадными, дерзкими пиратами. Голландцы в Батавии высасывают из тебя кровь до последней капли. Не в обиду вам, мистер Бурхаав».
Капитан указал на меня. «Мистер Юинг обитает, — он сделал паузу, прежде чем раскрыть свое предложение, — в Калифорнии, в Сан-Франциско. Вы, должно быть, знаете, что из пустякового городишки в семь сотен душ он разросся в метрополию с… четвертью миллиона жителей? Все переписи бессильны! Сегодня его наводняют китайцы, чилийцы, мексиканцы, европейцы, иностранцы всех цветов кожи. Одно яйцо, мистер Юинг, будьте так любезны, сообщите нам, сколько ныне в Сан-Франциско платят за одно яйцо».
«Доллар, так писала мне моя жена».
«Один американский доллар за обычное яйцо! — Улыбка у капитана Молинё была в точности такой же, как у мумифицированного крокодила, какого мне довелось однажды увидеть в мануфактурной лавке в Луизиане. — Несомненно, человеку с вашей проницательностью стоит над этим поразмыслить?»
Миссис Хоррокс одурачить было непросто. «Скоро все золото будет там добыто».
«Да, мадам, но голодный, шумный, разбогатевший город Сан-Франциско — всего в трех неделях ходу для такой образцовой шхуны, как моя „Пророчица“, — никуда не денется, и участь его кристально ясна. Сан-Франциско станет Лондоном, Роттердамом и Нью-Йорком Тихого океана».
Наш capitan de la casa[255] поковырял у себя в зубах костью голубой рыбы. «А вы, мистер Юинг, уверены, что продукты, выращиваемые на наших плантациях, смогут приносить нам в вашем городе хорошую прибыль, — странно было слышать, как превозносят наш скромный городок! — как в настоящий момент, так и после прекращения золотой лихорадки?»
Моя правдивость была той картой, которую капитан Молинё разыгрывал для своего хитроумного выигрыша, но, как оказалось, солгал ровно в той мере, чтобы как разъярить его, так и помочь ему. «Да, уверен».
Джайлз Хоррокс снял свой пасторский воротник. «Не сопроводите ли меня в мой кабинет, Джонатан? Я весьма-таки горжусь его крышей. Сам ее сконструировал, чтобы она могла противостоять ужасным тайфунам».
«В самом деле, Джайлз? — отозвался капитан Молинё. — Что ж, ведите».
Хотя имя доктора Генри Гуза вплоть до нынешнего утра было в Назарете неизвестно, как только вифлеемские дамы прослышали, что на берегу оказался прославленный английский хирург, они припомнили все виды болезней и выстроились в многочисленную очередь к пасторату. (Как странно снова оказаться среди прекрасного пола после столь многих дней пребывания взаперти вместе с полом куда более безобразным!)
Великодушие моего друга не позволяло ему отказать ни единой просительнице, так что салон миссис Хоррокс был реквизирован, преобразован в его врачебный кабинет и задрапирован тканью, долженствовавшей обеспечить приличествующие врачебным занятиям ширмы. Мистер Бурхаав вернулся на «Пророчицу», чтобы позаботиться о лишнем свободном пространстве в трюмах.
Я попросил у Хорроксов разрешения обследовать Вифлеемский залив, но на берегу было нестерпимо жарко, а песчаные блохи кусались неимоверно, так что я направил свои стопы обратно на «Главную улицу», к церкви, откуда доносилось пение псалмов. Мне хотелось принять участие в послеполуденном богослужении. Ни единая душа, ни собака, ни даже какой-нибудь абориген не нарушали воскресного спокойствия. Заглянув в полутемную церковь, я обнаружил в ней такой плотный дым, что, испугавшись, по ошибке подумал, будто все здание охвачено огнем! Пение теперь смолкло, сменившись хоровым кашлем. Мне предстали полсотни черных спин, и я осознал, что источником дыма был не огонь или ладан, но табак-сырец, ибо каждый из присутствовавших пыхал трубкой.
За кафедрой стоял дородный белый, проповедуя на этом смешанном языке — «антиподском кокни». Вид столь неформального отправления службы не оскорблял меня, пока не стало очевидным содержание «проповеди». Цитирую: «Так что пришло времечко, эта, шоб святой Петр, эта, ко’ мисса Иисус звал Милашка Петр-волынщик, короче, он пригнал из Рима и ну учить этих крючконосых евреев с Палестины, шо к чему насчет этого Старичка-Табачка, и тому же теперя я вас учу, ясно, э?» Он прервался, чтобы дать кому-то индивидуальное наставление. «Не, Деготь, ты все делаешь не так, э, ты грузи табачок в толстый конец, э, вот в этот, сечешь, э, Г-ь на тя чхни! скока раз я те грил, эта вот — черенок, а эта — д-я чашка. Делай, как Ильная Рыба, он ведь рядом, да не, дай я те покажу!»
Прислонившись к шкафу поодаль (где, как я позже удостоверился, хранились сотни экземпляров Святой Библии на полинезийском — перед нашим отбытием надо будет попросить одну как сувенир), стоял изможденный, ссутулившийся белый, наблюдая за курительной процедурой. Я представился ему — шепотом, чтобы не отвлекать курильщиков от их проповеди. Молодой человек назвался Уэгстаффом и объяснил мне, что дородный мужчина за кафедрой — это «директор курительной школы Назарета».
Я признался, что подобное учебное заведение мне неизвестно.
«Это идея отца Кверхена, из таитянской миссии. Вы должны понимать, сэр, что обычный полинезиец пренебрегает трудом, потому что у него нет причин ценить деньги. „Если я голоден, — говорит он, — то пойду и нарву чего-нибудь или поймаю. Если мне холодно, велю своей женщине меня согреть“. Праздные руки, мистер Юинг, а мы с вами оба знаем, какое занятие для них подыскивает дьявол. Но прививая ленивому имяреку мягкое вожделение к этому безвредному растению, мы даем ему побуждение заработать денег, чтобы купить себе табачку — не спиртного, учтите, просто табачку — в торговой точке миссии. Остроумно, не правда ли?»
Как я мог не согласиться?
Свет идет на убыль. До меня доносятся детские голоса, октавы экзотических птиц, звуки прибоя, ударяющего в берег бухты. Генри ворчит — у него куда-то подевались запонки для манжет. Миссис Хоррокс, чьим гостеприимством мы сегодня наслаждаемся, прислала служанку с известием, что обед подан.
Продолжение вчерашнего повествования. После того как ученики курительной школы были распущены по домам (некоторые из них покачивались и явно испытывали тошноту, но их учитель, странствующий торговец табаком, заверил нас: «Они попадутся на крючок, как собаки-рыбы, не пройдет и пары дней!»), хребет зноя оказался переломлен, хотя сам мыс Назарет все еще жарился на пылающем солнце. Мистер Уэгстафф шагал рядом со мной по поросшей лесом полосе земли, которая напоминала руку, плечом проталкивающуюся к северу от Вифлеемского залива. Младший сын священника из Грейвсенда, мой проводник, с младых ногтей возымел склонность к миссионерской деятельности. Общество, по договоренности с пастором Хорроксом, направило его сюда, чтобы он женился на некоей вдове из Назарета, Элизе, урожденной Мэппл, и стал отцом для ее сына, Дэниела. Он прибыл на эти берега в мае прошлого года.
Какое счастье, провозгласил я, проживать в подобном Эдеме; но моя шутливость уязвила чувства молодого человека. «В первые свои дни здесь и я так думал, сэр, но теперь, право же, и не знаю. Я вот что хочу сказать: Эдем — это, конечно, превосходное место, но все живые существа здесь совершенно дики, они так кусаются и царапаются! Язычник, обращенный к Господу, — душа спасенная, это понятно, но здешнее солнце никогда не перестает жечь, а волны и камни сверкают так ярко, что у меня болят глаза, пока не опускаются сумерки. Бывают моменты, когда я все бы отдал за туманы Северного моря. Эта местность заставляет терзаться наши души, если уж быть честным, мистер Юинг. Моя жена проживает здесь с тех пор, как была маленькой девочкой, но ей от этого нисколько не легче. Можно было бы ожидать, что дикари будут испытывать к нам благодарность, ведь мы их учим, лечим, предоставляем работу и жизнь вечную! Да, они говорят вам „Пожалуйста, сэр“ и „Спасибо, сэр“, и звучит это довольно мило, но здесь, — Уэгстафф постучал себя по сердцу, — вы не ощущаете ничего. Да, это может выглядеть как Эдем, но на деле Райатеа — это юдоль столь же скорбная, как и любое другое место на земле. Да, тут нет змей, но дьявол усердствует здесь так же, как и повсюду. Эти муравьи! Муравьи проникают повсюду. Они забираются в еду, в одежду, забираются даже вам в нос! Пока мы не обратим этих Богом проклятых муравьев, эти острова никогда не будут воистину нашими».
Мы подошли к его скромному жилищу, выстроенному первым мужем его жены. Внутрь мистер Уэгстафф меня не пригласил, но сам вошел, чтобы принести фляжку с водой для дальнейшей нашей прогулки. Я прошелся по небольшому саду, в котором орудовал тяпкой чернокожий садовник. Спросил, что он собирается посадить.
«Дэвид нем, — обратилась ко мне из дверного проема женщина в обвислом и грязном фартуке. Боюсь, что ее внешность я могу назвать лишь неряшливой, а манеру себя держать — распущенной. — Нем как рыба. А вы — тот английский доктор, что остановился у Хорроксов?»
Я объяснил, что являюсь американским нотариусом, и спросил, не имею ли я честь обращаться к миссис Уэгстафф.
«Да, именно так было записано в объявлении о помолвке и брачном свидетельстве».
Я сказал, что если она желает проконсультироваться у доктора Гуза, то его временный врачебный кабинет находится в доме Хорроксов. Заверил ее, что Генри — поистине превосходный врач.
«Настолько превосходный, что сумеет меня похитить, восстановить все даром растраченные здесь годы и устроить меня в Лондоне с тремя сотнями фунтов годовых?»
Для исполнения подобной просьбы, признал я, возможностей моего друга недостанет. «Тогда, сэр, ваш превосходный врач ничего для меня сделать не может». Услышав хихиканье в кустах у себя за спиной, я обернулся и увидел кучку чернокожих мальчишек (занятно было отметить, как много светлокожих отпрысков дают так называемые «межрасовые» союзы). Не обращая больше внимания на детей, я повернулся обратно и увидел, как белый мальчик двенадцати-тринадцати лет, такой же чумазый, как его мать, проскользнул мимо миссис Уэгстафф, которая не попыталась ему воспрепятствовать. Сын ее проказничал, будучи таким же голым, как и его местные приятели! «Эй, юноша, — с упреком воззвал к нему я, — а не случится ли у тебя солнечный удар, если ты будешь бегать в таком виде?» В голубых его глазах вспыхнул дикий свет, и он что-то пролаял в ответ на полинезийском, что озадачило меня в той же мере, в какой позабавило негритят, которые унеслись прочь, словно стайка зеленушек.
Мистер Уэгстафф, очень взволнованный, шел вслед за мальчиком. «Дэниел! Вернись! Дэниел! Я знаю, что ты меня слышишь! Я тебя выпорю! Слышишь? Я выпорю тебя! — Он повернулся к своей жене. — Миссис Уэгстафф! Вы что, хотите, чтобы ваш сын вырос дикарем? По крайней мере, заставляйте парня одеваться! Что только подумает мистер Юинг!»
Если бы презрение миссис Уэгстафф к своему молодому мужу можно было разлить по бутылкам, его следовало бы продавать в качестве крысиного яда.
«Мистер Юинг подумает все, что мистеру Юингу угодно будет подумать. К тому же завтра он отбудет отсюда на своей чудной шхуне, забрав с собой все свои думы. В отличие от нас с вами, мистер Уэгстафф, которые здесь подохнут, и я молю Бога, чтобы это случилось поскорее. — Она повернулась ко мне. — Мой муж, сэр, не в состоянии завершить свое обучение, так что печальная моя участь состоит в том, чтобы объяснять очевидное по десять раз на дню».
Не склонный смотреть, как мистеру Уэгстаффу наносит унижение его собственная жена, я отвесил неопределенный поклон и вышел за изгородь. До меня доносились звуки мужского возмущения, попираемого женскими издевками, и я сосредоточил все свое внимание на пении птички неподалеку, чей припев для моего слуха звучал так: Тоби не болтает, не-е-ет… Тоби не болтает…
Присоединившись ко мне, мой проводник выглядел более чем приунывшим. «Прошу прощения, мистер Юинг, нервы у миссис Уэгстафф сегодня ужасно расстроены. Она почти не спала из-за жары и назойливых мух». Я заверил его, что «вечный полдень» Южных морей подвергает испытанию даже самые стойкие характеры. Мы шли под липкими листьями пальм, вдоль сужающегося мыса, отравленного гниющей зеленью и пушистыми гусеницами толщиною с мой большой палец, падавшими с усеянных когтями ветвей изысканных геликоний.
Молодой человек рассказал мне о том, как Миссионерское общество заверило его семью в безупречном воспитании его суженой. Пастор Хоррокс обвенчал их на другой день после его прибытия в Назарет, когда очарование тропиков все еще застилало ему взор. (Почему Элиза Мэппл удовольствовалась таким заранее обусловленным союзом, остается неясным: Генри предполагает, что широта и климат «расковывают» представительниц слабого пола и делают их сговорчивыми.) «Слабохарактерность» невесты мистера Уэгстаффа, ее подлинный возраст и буйная натура Дэниела проявились едва ли не до того, как высохли чернила на документах о заключении брака. Отчим пытался бить своего нового подопечного, но это приводило к таким «злобным встречным обвинениям» со стороны как матери, так и пасынка, что он не знал, куда деваться. Вместо того, чтобы хоть как-то помочь мистеру Уэгстаффу, пастор Хоррокс сурово наказывал его за слабоволие, и, по правде сказать, девять дней из десяти он был не менее жалок и несчастен, чем Иов. (Какими бы ни были невзгоды мистера Уэгстаффа, могут ли они сравниться с паразитическим Червем, пожирающим твои церебральные каналы?)
Думая отвлечь опечаленного юношу предметами более материальными, я спросил, почему Библии в таком огромном количестве лежат в церкви неприкосновенными (и, сказать по правде, никем, кроме книжных вшей, не читаются). «Было бы правильнее, если бы об этом рассказал пастор Хоррокс, но, вкратце, дело обстоит так: миссия залива Матавия первой перевела Слово Божие на полинезийский, и местные миссионеры, пользуясь теми Библиями, добились стольких обращений, что старейшина Уитлок — один из основателей Назарета, ныне покойный, — убедил Миссионерское общество повторить этот эксперимент и здесь. Дело в том, что в свое время он был подмастерьем печатника в Хайгейте. Так что вместе с оружием и инструментами первые миссионеры доставили сюда печатный станок, бутыли с типографской краской, наборы шрифтов и рулоны бумаги. В течение десяти дней после основания миссии в Вифлеемском заливе были отпечатаны три тысячи молитвенников для миссионерских школ, еще до того, как были разбиты сады. Затем последовали Назаретские часовни, и Слово с островов Общества распространялось от островов Кука до Тонга. Но теперь станок заржавел, и у нас на руках тысячи экземпляров Библии, просящих себе владельца, а почему?»
Догадаться я не смог.
«Не хватает индейцев. Корабли завезли сюда болезнетворную пыль, черные вдыхали ее, распухали от разных недугов и валились, словно волчки, у которых кончился завод. Тем, кто выжил, мы внушаем, что такое моногамия и брак, но их союзы не допускают верности». Я поймал себя на том, что гадаю, сколько месяцев прошло с той поры, когда мистер Уэгстафф в последний раз улыбался. «Кажется, здесь принято, — предположил он, — убивать того, кого лелеешь и о ком заботишься».
Тропа закончилась у шелушащейся «болванки» черного коралла длиной в двадцать ярдов, а высотой — в два человеческих роста. «Это называют здесь марай, — сообщил мне мистер Уэгстафф. — Мне говорили, что в Южных морях их можно встретить повсюду». Мы вскарабкались наверх, и мне открылся прекрасный вид на «Пророчицу», находившуюся для умелого пловца на расстоянии легкого «омовения». (Финбар опорожнял через борт какую-то бочку, а на макушке бизань-мачты я усмотрел черный силуэт Аутуа, который зарифлял фок.)
Я поинтересовался, каково происхождение и назначение марай, и мистер Уэгстафф удовлетворил мое любопытство, очень кратко. «Всего лишь поколение назад индейцы вопили, совершали кровопролития и приносили жертвы своим ложным идолам как раз на этих камнях, где мы с вами стоим». Мои мысли обратились к Пиршественному берегу на острове Чатем. «Теперь Христовы Стражи задают любому черному, который посмеет сюда ступить, изрядную порку. Или задавали бы. А местные дети не знают даже имен прежних идолов. Теперь здесь одни только крысиные норы и щебень. Вот во что однажды превращаются все верования. В гнездовища крыс и каменные обломки».
Меня окутали лепестки и запах плумерии.
Моей соседкой за обеденным столом была миссис Дербишир, вдова лет под шестьдесят, настолько же горькая и твердая, как зеленые желуди. «Признаюсь, я неприязненно отношусь к американцам, — сказала она мне. — Они убили моего обожаемого дядюшку Сэмюеля, полковника артиллерии Его Величества, во время войны 1812 года». Я принес ей (без какого-либо желания) свои соболезнования, однако добавил, что, хотя моего собственного обожаемого дядюшку убили англичане во время тех же событий, некоторые из самых близких моих друзей — британцы. Доктор чересчур громко рассмеялся, исторгнув из себя вопль: «Браво, Юинг!»
Миссис Хоррокс перехватила штурвал управления разговором, прежде чем мы успели наткнуться на рифы. «Ваши наниматели, мистер Юинг, проявили огромное доверие к вашим способностям, поручив вам дело, требующее столь длительного и тягостного путешествия». Я отозвался, что да, я имею достаточно веса как нотариус, чтобы мне доверили мое нынешнее поручение, но вес этот, увы, недостаточен, чтобы от этого поручения отказаться. Понимающее цоканье вознаградило мою скромность.
Пастор Хоррокс произнес благодарственную молитву над тарелками с черепаховым супом и призвал благословение Божье на новое свое деловое предприятие с капитаном Молинё, а затем, пока все мы ели, принялся проповедовать на свою излюбленную тему. «Я всегда непоколебимо придерживался мнения, что в нашем цивилизованном мире Бог проявляет себя не в чудесах Библейской поры, но в Прогрессе. Именно Прогресс возводит человечество по лестнице прямо к Божественности. Это не лестница Иакова, но, скорее, „лестница Цивилизации“, если угодно. Выше всех прочих рас на этой лестнице находятся англосаксы. Латинская раса стоит на пролет или два ниже. Еще ниже располагаются азиаты — трудолюбивая раса, никто не может отрицать, но ей недостает нашего арийского мужества. Синологи настаивают, что когда-то они достигали величия, но где же ваш желтокожий Шекспир, я спрашиваю, где ваш узкоглазый да Винчи? Так что вопрос снимается. Еще ниже мы имеем негров. Добронравных чернокожих можно научить прибыльно трудиться, но вот негр буйный — это поистине воплощение дьявола! Американские индейцы тоже способны выполнять подсобную работу на калифорнийских фермах, не так ли, мистер Юинг?»
Я сказал, что так оно и есть.
«Теперь возьмем наших полинезийцев. Тот, кто с целью изучения данного вопроса побывал на Таити, Гавайях или Вифлееме, согласится, что тихоокеанские островитяне при тщательном наставлении могут обучиться азам грамотности, счета и благочестия, превосходя таким образом негров и состязаясь с азиатами в трудолюбии».
Перебив его, Генри заметил, что маори поднялись уже до азов меркантилизма, дипломатии и колониализма.
«Это подтверждает мое мнение. Наконец, ниже всех и в наименьшем количестве идут так называемые „неисправимые расы“: австралийские аборигены, патагонцы, различные африканские племена и т. д., всего лишь на один пролет отстоящие от человекообразных обезьян и столь закоснелые в отношении Прогресса, что, боюсь, подобно мастодонтам и мамонтам, ускоренное „сбрасывание с лестницы“ — вслед за их двоюродными братьями, гуанчами, обитателями Канарских островов и тасманийцами — самая милосердная для них перспектива».
«Вы имеете в виду, — покончив со своим супом, спросил капитан Молинё, — истребление?»
«Именно, капитан, именно. Законы природы и Прогресс действуют заодно. Наш век станет свидетелем того, как человеческие племена исполнят пророчества, запечатленные в их расовых чертах. Высшие расы низведут количество чрезмерно расплодившихся дикарей до того уровня, что диктуется природой. Могут воспоследовать неприятные сцены, но люди, обладающие интеллектуальным мужеством, не должны отступать. Ведь после этого установится величественный порядок, когда каждая раса будет знать и, более того, ценить свое место на Господней лестнице цивилизации. Вифлеемский залив являет собой проблеск грядущей зари».
«Да будет так, пастор. Аминь», — отозвался капитан Молинё. Некий мистер Гослинг (жених старшей дочери Хоррокса) ломал себе руки, умасленный и восхищенный. «Если осмелюсь заметить, сэр, меня удручает это, почти как… да, лишение бенефиции, если ваша теория останется, сэр, неопубликованной. „Лестница Цивилизации Хоррокса“ прославит Королевское Общество на весь мир!»
«Нет, мистер Гослинг, я должен трудиться здесь, — сказал пастор Хоррокс. — Тихоокеанские острова сами должны найти нового Декарта,[256] нового Кювье».[257]
«Очень умно с вашей стороны, пастор, — сказал Генри, прихлопнув какую-то мошку и изучая ее останки, — держать свою теорию при себе».
«Почему это?» — вскинулся наш хозяин, не в силах сдержать раздражения.
«Да ведь при внимательном рассмотрении становится совершенно очевидно, что ваша „теорема“ избыточна, коль скоро достаточно простого закона».
«Какой закон вы имеете в виду, сэр?»
«Первый из „Двух Законов Гуза о Выживании“. Он звучит так: „Кто слаб, тот всегда для сильных еда“».
«Но ваш „простой закон“ никак не раскрывает фундаментальной тайны — „Почему белые расы господствуют надо всем миром?“».
Генри со смешком зарядил воображаемый мушкет, прищурив глаз, навел ствол, а затем заставил всех присутствующих вздрогнуть: «Бах! Бах! Бах! Понятно? Завалить его, пока он не успел выпустить из духовой трубки отравленную стрелу!»
«Ах!» — в смятении воскликнула миссис Дербишир.
«Где же ваша фундаментальная тайна?» — пожимая плечами, сказал Генри.
У пастора Хоррокса окончательно испортилось настроение. «Вы подразумеваете, что белые расы правят земным шаром не благодаря милости Божьей, но благодаря мушкету? Но подобное утверждение — это всего лишь та же самая тайна, облаченная в чужое платье! Как могло случиться, что мушкет попал в руки белого человека, а не, скажем, эскимоса или пигмея, если не по августейшей воле Вседержителя?»
Ответ Генри не заставил себя ждать: «Наше оружие не было сброшено к нам в руки в один прекрасный день. Это не манна с Синайских небес. Со времен битвы при Азенкуре[258] белый человек совершенствовал и развивал пороховые науки, пока современные наши армии не стали в состоянии уложить своими мушкетами десятки тысяч! „Ага! — скажете вы. — Но почему мы, арийцы? Почему не унипеды Ура или мандраки Маврикия?“ Потому, пастор, что, по сравнению со всеми прочими расами мира, наша любовь — или, скорее, жадность — к драгоценностям, золоту, специям и власти, да, более всего к этой сладостной власти, является самой острой, ненасытной и неразборчивой в средствах! Эта жадность, да, движет нашим Прогрессом; не знаю уж, к аду он нас приведет или к раю, и вы, сэр, не знаете. Да я особо и не беспокоюсь. Я лишь чувствую благодарность к своему Творцу за то, что он поместил меня в стан победителей».
Ошибочно истолковав прямолинейность Генри как неучтивость, пастор Хоррокс, Наполеон своей экваториальной Эльбы, весь раскраснелся от возмущения. Я сказал несколько лестных слов нашей хозяйке по поводу ее супа (хотя на самом деле из-за постоянной потребности в вермициде мне трудно было переваривать что-либо, кроме самой простой пищи) и спросил, выловили ли этих черепах на окрестных побережьях или же доставили откуда-то издалека.
Позже, лежа в кровати среди удушливой тьмы, когда его могли подслушать только гекконы, Генри признался, что дневной его врачебный прием был «парадом загорелых истеричек, которым не требуется никакой медицинской помощи, но необходимы торговцы чулками и бельем, модистки, изготовители дамских шляпок, парфюмеры и производители всей прочей амуниции для их пола!» Его «консультации», добавил он, на одну часть касались медицины, а на девять других — злословия и сплетен. «Все божатся, что их мужья покрывают местных женщин, и живут в смертельном страхе „что-нибудь“ подцепить. Платочки в воздухе так и порхали».
От его признаний мне стало не по себе, и я решился заметить, что Генри мог бы проявить хоть немного сдержанности, когда спорил с нашим хозяином. «Дражайший Адам, я проявлял сдержанность, и отнюдь не малую! Мне вот что хотелось крикнуть этому старому глупцу: „Зачем приукрашивать ту простую истину, что мы подгоняем более темные расы к могиле, чтобы захватить их землю и ее богатства? Волки, сидя в своих логовах, не стряпают бредовых теорий о расах, чтобы оправдаться в пожирании стада овец! Интеллектуальное мужество! Подлинное интеллектуальное мужество состоит в том, чтобы покончить с этими фиговыми листками и признать, что все люди суть хищники, но мы, белые хищники, с нашим смертоносным содружеством болезнетворной пыли и огнестрельного оружия, являемся образчиками хищничества par excellence,[259] ну и что из того?“».
Меня огорчает, что преданный своему делу целитель и добронравный христианин может поддаться такому цинизму. Я попросил его изложить мне Второй Закон Гуза о выживании. Генри ухмыльнулся в темноте и прочистил горло. «Второй закон о выживании состоит в том, что второго закона нет. Ешь или будь съеденным. Вот и все». Вскоре после этого он стал похрапывать, но мой Червь заставлял меня бодрствовать, пока не начали бледнеть звезды. Гекконы ловили мух и мягко шлепали лапами по моей простыне.
Рассвет был душным и алым, словно страстоцвет. Местные мужчины и женщины одинаково тяжело взбирались по «Главной улице» к церковным плантациям на вершине холма, где они работают до тех пор, пока послеполуденная жара не станет невыносимой. Прежде чем прибыла шлюпка, чтобы забрать нас с Генри обратно на «Пророчицу», я сходил посмотреть, как рабочие пропалывают копру от сорняков. Сверх ожидания, этим утром надсмотрщиком выпало быть молодому мистеру Уэгстаффу, и он отправил местного мальчика принести для нас кокосового молока. Я воздержался от вопросов о его домашних, а сам он о них не упоминал. В руке у него был кнут, но он сказал: «Я редко пускаю его в ход сам, для этого есть Стража Христова. Я просто слежу за следящими».
Трое из этих уполномоченных приглядывали за своими товарищами, запевали псалмы (в качестве рабочих песен) и наказывали лодырей. Мистер Уэгстафф был менее расположен к разговору, нежели накануне, и мои шутливые замечания падали в тишину, нарушаемую лишь звуками, производимыми джунглями и работающими. «Вы ведь думаете, что мы сделали из свободных людей рабов?»
Я уклонился от прямого ответа, сказал лишь, что, как объяснил нам мистер Хоррокс, их труд оплачивал те блага Прогресса, которые принесла им миссия. Мистер Уэгстафф меня не слышал. «Существует такая порода муравьев, их называют работворцами. Они совершают набеги на колонии обычных муравьев, крадут там яйца, доставляют в собственные муравейники, и, после того как они выводятся, украденные рабы становятся рабочими в большей империи. Им даже не снится, что они когда-то были украдены. Если хотите знать мое мнение, мистер Юинг, Господь Иегова создал этих муравьев как модель. — Взгляд мистера Уэгстаффа был отягощен древним будущим. — Имеющие очи да увидят».
Люди неустойчивого характера меня нервируют, а мистер Уэгстафф оказался именно таким. Я принес ему свои извинения и отправился в следующий свой «порт захода», а именно в школу. Здесь юные назареяне обоих цветов кожи изучают Писание, арифметику и основы прочих предметов. Миссис Дербишир учит мальчиков, а миссис Хоррокс — девочек. После полудня белым детям полагаются три часа дополнительных занятий по учебному плану, согласному с их положением (хотя Дэниел Уэгстафф никак, похоже, не поддается на уловки своих преподавателей), в то время как их темнокожие приятели присоединяются к своим родителям и работают в поле вплоть до ежедневной вечери.
В мою честь было устроено небольшое представление. Десять девочек, пять белых и пять черных, прочитали каждая по одной из десяти заповедей. Потом меня потчевали пением: исполнялась песня «О, как же дома ты возлюблен!» под аккомпанемент миссис Хоррокс на пианино, явно знававшем лучшие времена. Потом девочкам предоставили возможность задавать посетителю вопросы, однако руки поднимали только белые. «Сэр, вы знакомы с Джорджем Вашингтоном?» — «К сожалению, нет». — «Сколько лошадей запрягаете вы в свою карету?» — «Мой тесть запрягает четырех, но я предпочитаю обходиться одной». Самая маленькая девочка спросила у меня: «Бывает ли у муравьев головная боль?» (Если бы ее одноклассницы не довели ее своим хихиканьем до слез, я мог бы до сих пор так и стоять там, размышляя над ее вопросом.) Я сказал ученицам, чтобы они жили в согласии и слушались старших, потом вышел. Миссис Хоррокс сказала мне, что когда-то отбывающим дарили гирлянды из плумерии, но старейшины полагают гирлянды безнравственными. «Если сегодня разрешить гирлянды, то завтра начнутся танцы. Если завтра начнутся танцы…» Она содрогнулась.
Очень жаль.
К полудню матросы загрузили товары из Назарета в трюмы, и «Пророчицу» стали верповать из залива против неблагоприятного ветра. Мы с Генри удалились в кают-компанию, укрываясь от брызг и проклятий. Мой друг сочиняет эпическую поэму в байроновских стансах под названием «Доподлинная история Аутуа, последнего из мориори» и отрывает меня от ведения дневника, спрашивая, что с чем лучше рифмуется: «Кровь рекой», «На убой» или «Прочь, покой!».
Я вспоминаю о тех преступлениях, которые мистер Мелвилл вменяет в вину тихоокеанским миссионерам в недавнем своем отчете о событиях в долине Тайпи.[260] Может, так же, как среди коков, врачей, нотариусов, церковников, капитанов и королей, среди евангелистов тоже встречаются и хорошие, и плохие? Возможно, индейцы островов Общества и Чатема были бы куда счастливее, если бы остались «неоткрытыми», но говорить так — все равно что пытаться докричаться до луны. Разве не следует нам рукоплескать усилиям мистера Хоррокса и его собратьев, направленным на то, чтобы помочь индейцам взбираться по «лестнице Цивилизации»? Разве в этом восхождении — не единственное спасение для них?
Я не знаю ответа и не знаю, откуда являлась ко мне уверенность в молодые годы.
Во время ночи, проведенной нами в пасторате Хорроксов, какой-то взломщик забрался в мой гроб и, не сумев найти ключ от моего сундука (я ношу его на шее), попытался взломать замок. Если бы негодяю это удалось, то теперь все дела и документы мистера Басби стали бы кормом для морских коньков. Как бы я хотел, чтобы наш капитан был слеплен из того же теста, что и достойный доверия капитан Биль! Я не осмелился сдать свои ценности под опеку капитана Молинё, и Генри предостерег меня, чтобы я «не ворошил осиное гнездо», сообщая мистеру Бурхааву о попытке кражи, иначе расследование подстрекнет каждого вора на борту попытать счастья, как только я отвернусь. Полагаю, он прав.
Сегодня в полдень солнце светило совершенно отвесно, и развязалась вся эта вздорная чепуха, известная как «пересечение линии», когда «девственниц» (тех членов команды, которые впервые пересекают экватор) подвергают разным издевкам и окунаниям, уместным на взгляд тех морских волков, что проводят такие церемонии. Здравомыслящий капитан Биль не тратил на это время, когда мы плыли в Австралию, но моряки на «Пророчице» не желали отказываться от потехи. (Я считал, что все понятия о «веселье» преданы мистером Бурхаавом анафеме, пока не увидел, с какими жестокостями сопряжены эти «развлечения».) Финбар предупредил нас, что двумя «девственницами» будут Рафаэль и Бентнейл. Последний плавал уже два года, но только на рейсах Сидней-Кейптаун.
Во время полувахты матросы растянули на полубаке навес и собрались вокруг кабестана, где «царь Нептун» (Покок в нелепом балахоне и парике из швабры) вершил свой суд. Девственниц привязали к кат-балкам, как двух святых Себастьянов. «Костоправ и мистер Щелкопер! — возопил Покок, увидев нас с Генри. — Вы что, пришли спасти наших девственных сестер от моего шелудивого дракона?» Покок непристойно отплясывал со свайкой в руке, а все прочие с похотливым смехом хлопали в ладоши. Генри, усмехнувшись, заметил, что лично он предпочитает девственниц без бород. Ответный выпад Покока насчет девичьих бород слишком неприличен, чтобы можно было доверить его бумаге.
Его ракушками обросшее Величество снова повернулся к своим жертвам. «Бентнейл из Кейптауна, и ты, Подонок из Города Осужденных, готовы ли вы вступить в Орден сыновей Нептуна?» Рафаэль, чей мальчишеский дух воскрес из-за гротескных ужимок, живо ответил: «Да, ваша милость!» Бентнейл угрюмо кивнул. Нептун прорычал: «Не-е-е-е-е-ет! Не прежде чем мы сбреем эту д-ую чешую с ваших болотных морд! Принесите мне крем для бритья!» Торгни поспешил к узникам с ведром дегтя, который кистью нанес им на лица. Затем появился Гернси, одетый как царица Амфитрита, и принялся удалять деготь лезвием. Уроженец Кейптауна изрыгал проклятия, которые вызывали много веселья и немало «ошибок» в скольжении лезвия. Рафаэлю достало здравого смысла вынести свое испытание молча. «Лучше, лучше», — ворчал Нептун, а потом заорал: «Завязать им обоим глаза и провести Молодого Подонка в зал судебного заседания!»
Этот «зал» был бочкой с соленой водой, в которую Рафаэля сунули головой вперед, а все вокруг стали хором считать до двадцати, после чего Нептун приказал своим «придворным»: «Выудите моего нового гражданина!» С глаз его сняли повязку, и паренек привалился к фальшборту, чтобы оправиться после перенесенных издевок.
Бентнейл, будучи куда менее покладистым, все время вопил: «Пустите меня, вы, с-и дети!» Царь Нептун в ужасе выкатил глаза. «Парни, эта вонючая пасть требует сорока, самое меньшее, в морской водичке, вот лопни мои глаза!» Сосчитав до сорока, африканера вытащили, и тот лающим голосом заорал: «Я всех вас поубиваю, всех до последнего, вы, козлы! Клянусь, я…» Ко всеобщему веселью, его погрузили в воду еще на сорок секунд. Когда Нептун объявил, что его приговор исполнен, тот уже был способен лишь задыхаться и слабо рыгать. Тогда мистер Бурхаав положил конец проказам, и новоиспеченные сыновья Нептуна стали отмывать свои лица с помощью пакли и бруска туалетного мыла.
За обедом Финбар все еще посмеивался. Что до меня, то жестокость никогда не заставляла меня улыбаться.
На море — чешуйчатая рябь, почти безветрие, терм, по-прежнему показывает около 90.[261] Матросы вымыли свои гамаки и развесили их для просушки. С каждым днем головные боли у меня начинаются все раньше, и Генри еще раз увеличил мне дозу вермицида. Я молюсь, чтобы его запасы не иссякли, пока мы не бросим якорь у Гавайев, ибо ничем не смягчаемая боль расколет мне череп вдребезги. В остальное время мой доктор занят множественными случаями рожистого воспаления и летнего поноса на «Пророчице».
Нынешнюю моя послеполуденную прерывистую дремоту оборвал какой-то гвалт и гомон, так что я поднялся на палубу и увидел там молодую акулу, которую поймали на крючок и подняли на борт. Она довольно долго билась в своей собственной рубиновой крови, пока Гернси не объявил, что она сдохла полностью и окончательно. Пасть ее и глаза напомнили мне мать Тильды. Финбар разделал ее тушу на палубе и не смог полностью израсходовать ее мякоть в своем камбузе (похоже на жесткую молодую треску). Самые суеверные из моряков отвергли это угощение по причине того, что акулы, как известно, едят людей, а следовательно, есть акулье мясо — это, косвенным образом, каннибализм. Мистер Сайкс с выгодой провел послеполуденное время, изготовляя наждак из шкуры этой огромной рыбы.
Возможно ли, чтобы тараканы откармливались на мне, пока я сплю? Сегодня утром один из них разбудил меня тем, что прополз по моему лицу и попытался что-то выковырять и съесть у меня из ноздри. Честное слово, длиной он был в шесть дюймов! Мной овладело неистовое желание убить этого гигантского жука, но в моей тесной и сумрачной каюте все преимущества были на его стороне. Я пожаловался Финбару, и тот потребовал у меня доллар за специально обученную «тараканью крысу». Позже он, несомненно, захочет продать мне «крысиную кошку», чтобы извести тараканью крысу, потом мне потребуется кошачья собака, и кто знает, чем все это закончится?
Жара, такая жара, что я весь таю, чешусь и покрываюсь волдырями. Сегодня утром я проснулся от причитаний падших ангелов. Я слушал их в своем гробу, меж тем как мгновения развертывались в минуты, гадая, какое новое коварство замыслил мой Червь, пока сверху не раздался громовой вопль: «Вон фонтан!» Я открыл иллюминатор, но час был слишком ранним, чтобы можно было видеть отчетливо, так что, превозмогая слабость, заставил себя подняться по трапу. «Вон там, сэр, вон там!» — повторял Рафаэль, одной рукой поддерживая меня за талию, а другой куда-то указывая. Я крепко ухватился за поручень, ибо ноги теперь плохо меня держат. Паренек продолжал показывать. «Вон там! Как они чудесны, а, сэр?» В сумеречном свете я различил пену, всего в тридцати футах справа от носа судна. «В стае шесть!» — крикнул сверху Аутуа. Я услышал китовое дыхание, а потом почувствовал, как нас окатывают пенные капли! Я не мог не согласиться с парнем: киты действительно являли собой величественное зрелище. Один из них вздыбился над водой, упал и ушел под волны. На фоне розовеющего востока виднелись силуэты их хвостовых плавников. «Какая жалость, что мы не на китобое, доложу я вам, — заметил Ньюфай. — В одном взрослом, должно, сотня бочек спермацету!» — «Только не я! — фыркнул Покок. — Ходил было на китобое, так там кэп был такая черная мразь, какой вы в жизни не видывали! После тех трех лет „Пророчица“ для меня — прогулочная лодочка!»
Я вернулся в свой гроб, отдыхаю. Мы проходим через огромную стаю горбачей с молодняком. «Вот там фонтан!» — звучит так часто, что никто уже и головы не повернет. Губы мои пересохли и шелушатся.
Цвет однообразия — голубой.
Сильный ветер, огромные волны и неистовая качка. Мой палец так распух, что Генри пришлось распилить мое обручальное кольцо, дабы оно не препятствовало циркуляции крови и не стало причиной водянки. Потеря этого символа моего союза с Тильдой удручает меня сверх всякой меры. Генри меня бранит: нельзя, мол, быть таким «тюфячком», и заверяет, что жена моя за пару недель поставит меня на ноги и без металлического обруча. Сейчас это кольцо находится на хранении у моего доктора, ибо он знает в Гонолулу одного золотых дел мастера, испанца, который починит его за разумную плату.
Протяжная зыбь, оставленная вчерашним штормом. На рассвете волны казались горными хребтами, слегка позолоченными солнечными лучами, очень косо падающими под облаками цвета бургундского. Мне пришлось собрать все свои силы, чтобы добраться до кают-компании, где по нашему приглашению мистер Сайкс и мистер Грин разделили со мною и с Генри рождественскую трапезу отдельно от всех остальных. Финбар подал на обед чуть менее вредоносное блюдо, чем обычно, лобскос (соленая говядина, тушенная с капустой, ямсом и луком), так что большую его часть я был в состоянии удерживать у себя в желудке вплоть до более позднего времени. В сливовом пудинге сливы даже не ночевали. Капитан Молинё дал мистеру Грину указание, что матросская порция грога сегодня должна быть удвоена, так что к полудню вся команда набралась до краев. Обычные сатурналии. Немало выпивки досталось и несчастной обезьянке, которая увенчала свою пьяную рождественскую пантомиму прыжком за борт. Я удалился в каюту к Генри, и мы вместе прочли вторую главу Евангелия от Матфея.
Съеденный обед произвел опустошительное действие на мою систему пищеварения и вызвал необходимость в частых посещениях гальюна. Выйдя оттуда в очередной раз, я обнаружил, что снаружи ожидает Рафаэль. Я извинился, что задержал его, но мальчик сказал, что нет, он сам подстроил эту встречу. Он признался, что у него неприятности, и задал мне такой вопрос: «Бог пускает к себе, так ведь, если ты сожалеешь… что бы ты ни сделал, он ведь не отправляет тебя… вы понимаете, — здесь голос юнги стал едва слышным, — в преисподнюю?»
Должен признаться, что мысли мои были больше заняты пищеварением, нежели теологией, и я выпалил, что за недолгий свой век Рафаэль вряд ли мог набрать смертный объем грехов. В свете раскачивающегося штормового фонаря я увидел, что лицо моего юного храбреца искажено страданием. Раскаиваясь в своем легкомыслии, я заверил его, что милосердие Всемогущего поистине безгранично, что «на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии».[262] Не желает ли Рафаэль довериться мне, спросил я, будь то как другу, или как товарищу по сиротству, или просто как сравнительно незнакомому человеку? Я сказал ему, что заметил, каким подавленным выглядит он в последнее время, и посетовал, как переменился тот восторженный мальчик, который взошел на борт в Сиднее, так жаждавший увидеть большой мир. Однако же, прежде чем он успел собраться с ответом, приступ диареи принудил меня вернуться в гальюн. Когда я вышел, Рафаэля уже не было. Я не стану на него нажимать. Мальчик знает, где меня можно найти.
Только что отбили семь склянок первой вахты. Червь причиняет моей голове такую боль, словно язык колокола ударяется о череп. (Болит ли голова у муравьев? Я бы с радостью превратился в муравья, лишь бы избавиться от этих мучений.) Как Генри и все остальные спали под это назойливое, разгульное и богохульное пение, я не знаю, но от души им завидую.
Я втянул носом немного вермицида, но он больше не приносит душевного подъема. Он всего лишь помогает мне чувствовать себя отчасти сносно. Затем я прошелся по палубам, но звезда Давида была скрыта плотными тучами. Несколько трезвых криков (в том числе и Аутуа), раздавшихся сверху, и мистер Грин, стоявший у штурвала, убедили меня, что не всей таки команде море было по щиколотку. Зыбь заставляла пустые бутылки перекатываться от левого борта к правому и обратно. Я споткнулся о бесчувственного Рафаэля, который калачиком свернулся вокруг бушприта, сжимая в безвольной руке пустую оловянную кружку. Его обнаженная юная грудь была покрыта какими-то коричнево-желтыми пятнами. То, что мальчик нашел утешение в выпивке, а не в брате своем во Христе, меня самого заставило помрачнеть.
«Что, мистер Юинг, повинные мысли не дают отдыхать?» — проговорил какой-то дьявол у меня за плечом, и я выронил трубку. Это был Бурхаав. Я заверил голландца, что моя совесть ничем не обеспокоена, но я очень сомневаюсь, чтобы он мог заявить то же самое о себе. Бурхаав сплюнул за борт. Если бы у него появились вдруг клыки и рога, я бы нисколько не удивился. Он перекинул Рафаэля через плечо, шлепнул спящего мальчика по ягодицам и понес свою дремотную ношу к кормовому люку — хочется верить, чтобы уберечь его от беды.
Вчерашняя запись заключает меня в тюрьму угрызений совести до конца дней моих. Как фальшиво она читается! Каким же я был недалеким! Ох, мне тошно об этом писать. Рафаэль повесился. Повесился в петле, перекинутой через нижнюю нок-рею грот-мачты. Он взошел на свою виселицу между окончанием своей вахты и первой склянкой. Судьба предназначила мне быть среди тех, кто его обнаружил. Я склонился над фальшбортом, ибо Червь, будучи изгоняем, вызывает приступы тошноты. В голубом полусвете я услышал крик и увидел мистера Роудрика, глядящего куда-то в небо. Лицо его исказило смятение, сменившееся недоверием, которое преобразовалось в горе. Его губы сложились, чтобы произнести какое-то слово, но ни единого слова не прозвучало. Он указывал на то, у чего не было наименования.
Там раскачивалось и терлось о парусину серое тело. Отовсюду извергался шум, но кто и что кому кричал, я не помню. Нет, Рафаэль не качался, он висел строго отвесно, как свинцовое грузило, в то время как швыряло и качало «Пророчицу». Этот дружелюбный парнишка, безжизненный, точно овца на крюке мясника! Аутуа взобрался наверх, но все, что он мог сделать, это осторожно спустить тело на палубу. Я слышал, как Гернси пробормотал: «Никогда не отчаливай в пятницу, пятница — день Ионы».
Разум мой опаляет вопрос: почему? Никто не желает это обсуждать, но Генри, который испытывает такой же ужас, как и я, сказал мне, что Бентнейл по секрету поведал ему, что над мальчиком совершались противоестественные преступления Содома — Бурхаавом и его «змеюгами-прилипалами». Не только в ночь на Рождество, но каждую ночь на протяжении многих недель.
Мой долг состоит в том, чтобы проследовать вдоль этой темной реки до ее истока и предать этих негодяев правосудию, но ведь, о Господи, я едва могу подняться, чтобы поесть! Генри говорит, что я не могу заниматься самобичеванием всякий раз, когда невинность становится жертвой дикости, но как такое допустить? Рафаэль был того же возраста, что и Джексон. Я чувствую такое бессилие, что не могу этого вынести.
Когда Генри вызвали обработать чью-то рану, я доволок себя до каюты капитана Молинё, чтобы высказать все, что думаю. Он выказал явное неудовольствие из-за моего визита, но я не желал покидать его обиталище, пока не выскажу свое обвинение: а именно, что Бурхаав и его свора еженощно истязали Рафаэля содомией, пока мальчик, не видя признаков отсрочки или облегчения, не свел счеты с жизнью. Наконец капитан спросил: «У вас, конечно, есть доказательства этого преступления? Предсмертная записка? Подписанные свидетельства?» Каждый человек на борту знает, что я говорю правду! Я потребовал провести расследование роли первого помощника в самоубийстве Рафаэля.
«Требуйте все, что хотите, мистер Щелкопер! — проорал капитан Молинё. — Это я решаю, кто ведет „Пророчицу“, кто поддерживает дисциплину, кто обучает юнг, а не какой-то там д-ый писака, не его бредни и никакое, кровью Христовой клянусь, не „расследование“! Убирайтесь, сэр, и чтоб вам лопнуть!»
Я вышел и тотчас же столкнулся с Бурхаавом. Спросил у него, не собирается он и меня запереть в своей каюте вместе со своими прилипалами, надеясь, что потом и я повешусь перед рассветом? Он показал клыки и сдавленным от яда и ненависти голосом выдал предостережение: «От вас, Щелкопер, воняет разложением, никто из моих вас не коснется, чтобы не подцепить эту вонь. Вы скоро сдохнете от своего «легкого недомогания».
У меня хватило ума предупредить его, что нотариусы из Соединенных Штатов не исчезают с такой же легкостью, как юнги из колоний. Я уверен, он вынашивает мысль о том, как бы меня придушить. Но я слишком болен, чтобы чувствовать испуг перед голландским содомитом.
Совесть мою осаждают сомнения, и они обвиняют меня в соучастии. Не я ли дал Рафаэлю разрешение, которого он искал, чтобы совершить самоубийство? Если бы я догадался о его несчастье, когда он в последний раз со мной разговаривал, понял его намерение и ответил бы: «Нет, Рафаэль, Господь не может простить предумышленное самоубийство, ибо покаяние не может быть истинным, если имеет место перед совершением преступления», — то мальчик, возможно, сейчас по-прежнему дышал бы. Генри настаивает, что я не мог ничего знать, но на сей раз слова его для меня — пустой звук. Ох, не я ли отправил в ад несчастного Агнца?
В воображении моем как бы волшебным фонарем высвечивается картина того, как мальчик берет веревку, взбирается на мачту, завязывает петлю, распрямляется, обращая взор к своему Создателю, и бросается в пустоту. Что он чувствовал, когда рушился сквозь темноту? Спокойствие или ужас? Хруст ломающейся шеи.
Если бы я только знал! Я мог бы помочь этому ребенку сбежать с корабля, переломить его судьбу так же, как Чаннинги переломили мою, или помочь ему осознать, что никакая тирания не царит вечно.
У «Пророчицы» подняты все паруса, до последнего дюйма, и она несется очертя голову (не ради меня, конечно, но лишь потому, что гниет груз), покрывая ежедневно свыше 3 широты. Я ныне ужасно болен и заточен в своем гробу. Бурхаав, полагаю, уверен, что я от него прячусь. Он обманывается, ибо справедливое возмездие, которое я призываю на его голову, — это один из немногих огней, не погашенных во мне наступившей кошмарной апатией. Генри настаивает на том, чтобы я вел дневник, дабы хоть чем-то занимать свой разум, но перо мое становится все более непослушным и тяжелым. Через три дня мы достигнем Гонолулу. Мой верный доктор обещает сопроводить меня на берег, без каких-либо затрат с моей стороны найти мощное болеутоляющее средство и оставаться у моей постели, пока я полностью не выздоровею, даже если «Пророчице» придется отправиться в Калифорнию без нас. Да благословит Господь этого лучшего из людей! Писать сегодня больше не могу.
Так болен, что едва жив.
Новая выходка Червя. Лопнули его мешочки с ядом. Мучаюсь от боли, пролежней и ужасной жажды. Оаху все еще в двух или трех днях пути к северу. Смерть — в нескольких часах. Я не могу пить и не помню, когда в последний раз ел. Взял с Генри обещание передать этот дневник в контору Бедфорда в Гонолулу. Оттуда он попадет к моей осиротевшей семье. Он клянется, что я доставлю его на собственных ногах, но надежды мои пошли прахом. Генри доблестно предпринял все возможное, но мой Паразит слишком уж яростен, и я должен препоручить свою душу Создателю.
Джексон, когда ты станешь взрослым, не позволяй своей профессии разлучать тебя с теми, кого ты любишь. На протяжении многих месяцев своего отсутствия дома я думал о тебе и твоей матери с неизменной любовью, и если ей суждено исчезнуть…[263]
Силен соблазн начать с конца, с открытия вероломного предательства, но тот, кто ведет дневник, должен придерживаться хронологии. Накануне Нового года головные мои боли раскатывались так громоподобно, что я вынужден был каждый час принимать лекарство Гуза. Качка не позволяла мне держаться на ногах, и я оставался в постели в своем гробу, блюя там в пакет, хотя во внутренностях у меня ничего не было, и содрогаясь то в ледяной, то в обжигающей лихорадке. Недуг мой уже нельзя было утаивать от команды, и мой гроб был взят под карантин. Гуз сказал капитану Молинё, что мой Паразит заразен, представая в силу этого образом бескорыстного мужества. (Соучастие капитана Молинё и Бурхаава в открывшемся впоследствии злодеянии невозможно ни доказать, ни опровергнуть. Бурхаав желал мне зла, но я вынужден признать маловероятным, чтобы он участвовал в преступлении, которое будет описано ниже.)
Вспоминается, как я всплыл на поверхность из лихорадочного мелководья. Гуз был совсем рядом, на расстоянии дюйма. Голос его понизился до любящего шепота. «Дорогой Юинг, ваш Червь корчится в предсмертных судорогах и испускает самые последние капли своего яда! Вы должны выпить вот это слабительное, чтобы исторгнуть из себя его отвердевшие останки. Оно заставит вас уснуть, но когда вы проснетесь, Червя, который так вас мучил, уже не будет! Близок конец ваших мучений. Отройте рот, в самый последний раз, послушайтесь меня, мой дорогой… вот, так оно лучше, и не обращайте внимания на привкус, это миррис, но давайте-ка покончим с ним, ради Тильды и Джексона…»
Стакан коснулся моих губ, а другой рукой Гуз поддерживал мою голову. Я попытался его поблагодарить. У снадобья был вкус миндаля и трюмной воды. Гуз поднял мою голову выше и поглаживал меня по адамову яблоку, пока я не проглотил жидкость. Время шло и шло, не знаю, как долго. Скрип моих костей был неотличим от скрипа корабельной обшивки.
Кто-то постучал в дверь. Свет смягчил темноту моего гроба, и я услышал из коридора голос Гуза: «Да, намного, намного лучше, мистер Грин! Да, худшее позади. Признаюсь, я очень беспокоился, но лицо у мистера Юинга начинает розоветь, а пульс устойчив. Всего один час? Превосходная новость. Нет-нет, сейчас он спит. Скажите капитану, что вечером мы сойдем на берег, — если он сможет распорядиться о жилье, то, знаю, тесть мистера Юинга не забудет его доброты».
Лицо Гуза снова вплыло в поле моего зрения. «Адам?»
В дверь опять постучали. Гуз выругался и уплыл прочь. Я больше не мог шевельнуть головой, но слышал, как Аутуа потребовал: «Я видеть мисса Юинг!» Гуз велел ему убираться, но настойчивого индейца нельзя было одолеть так просто. «Нет! Мисса Грин сказал, он лучше! Мисса Юинг спас моя жизнь! Он мой долг!» Тогда Гуз сказал Аутуа следующее: что я считаю Аутуа разносчиком болезни и негодяем, собирающимся воспользоваться моей нынешней слабостью, чтобы обокрасть меня вплоть до пуговиц на жилете. Я умолял Гуза, как он утверждал, чтобы он «не подпускал ко мне этого д-го ниггера!», добавив, что я сожалел о том, что спас когда-то его никчемную жизнь. С этими словами Гуз захлопнул дверь моего гроба и запер ее.
Почему Гуз так лгал? Почему он так настаивал, что никто другой не должен меня видеть? Ответ приподнял засов на двери обмана, и ужасающая правда распахнула ее ударом ноги. А состояла эта правда в том, что доктор мой был отравителем, а я — его жертвой. С самого начала «лечения» доктор постепенно убивал меня своим «лекарством».
Мой Червь? Фантом, внедренный в мое сознание способностью Гуза к внушению! Гуз — доктор? Нет, странствующий убийца, ловко умеющий втереться в доверие!
Я изо всех сил пытался встать, но зловещая жидкость, которой недавно напоил меня мой дьявол, настолько ослабила все мои члены, что я был не в состоянии даже шевельнуть конечностями. Я пытался позвать на помощь, но не мог набрать в легкие воздуху. Слышны были шаги Аутуа, поднимавшегося по трапу, и я молил Бога направить его обратно, однако его намерения были иными. Гуз перебрался через канаты к моей койке. Он видел мои глаза. Заметив в них страх, демон сбросил маску.
«Что такое вы говорите, Юинг? Как я могу вас понять, если вы так пускаете слюни и сопли?» Я издал болезненный лепет. «Позвольте-ка мне догадаться, что такое вы хотите мне сказать… „О, Генри, мы ведь были друзьями! Генри, как вы могли сделать это со мной?“». Он изобразил мой хриплый, умирающий шепот. «Ну, на верном я пути?» Гуз срезал у меня с шеи ключ и продолжал говорить, вскрывая мой сундук. «Хирурги, Адам, это особенное братство. Для нас люди — не священные существа, созданные по образу и подобию Всевышнего, нет, люди для нас — это сочленения кусков мяса; скверного, жесткого мяса, да, но — мяса, готового к вертелу и шомполу». Он очень искусно воспроизвел мой обычный голос. «„Но при чем здесь я, Генри, разве мы не друзья?“ Что ж, Адам, даже друзья созданы из мяса. Все до нелепого просто. Мне нужны деньги, а в вашем сундуке, как вы мне сказали, находится целое состояние, вот я и убил вас ради него. Где тайна? „Но, Генри, это низко!“ Но, Адам, весь мир низок. Маори охотятся на мориори, белые — на темнокожих братьев, блохи — на мышей, кошки — на крыс, христиане — на язычников, первые помощники — на юнг. Смерть — на все живое. „Кто слаб, тот всегда для сильных еда“».
Гуз проверил, осмыслены ли мои глаза, и поцеловал меня в губы. «Ваш черед быть съеденным, дорогой Адам. Вы были не более легковерны, чем любой другой из моих покровителей». Крышка моего сундука распахнулась. Гуз пересчитал содержимое моего бумажника, фыркнул, нашел изумруд от фон Вайса и изучил его с помощью лупы. Впечатлен он не был. Злодей развязал пачки документов, связанных с поместьем Басби, и вскрыл запечатанные конверты в поисках банкнот. Я слышал, как он пересчитывает мои скромные запасы, потом стал простукивать сундук в поисках потайных отделений, но ни одного не нашел, ибо их там не было. Под конец он срезал пуговицы с моего жилета.
Гуз обращался ко мне сквозь мою горячку, как обращаются к негодному инструменту. «Откровенно говоря, я разочарован. Знавал я ирландских морячков, при которых оказывалось побольше фунтов. Ваши наличные с трудом покрывают мои расходы на мышьяк и опий. Если бы миссис Хоррокс не даровала мне свои запасы черного жемчуга для моего дорогостоящего дела, то бедный Гуз был бы теперь изжарен, как гусь! Ну-с, нам пора расставаться. В пределах часа вы умрете, а предо мною — тру-ля-ля! — открыты все дороги».
Следующее мое доподлинное воспоминание связано с тем, как я тонул в соленой воде, яркой до боли. Может быть, Бурхаав нашел мое бесчувственное тело и выбросил меня за борт, чтобы обеспечить мое молчание и избежать утомительных процедур с американским консулом? Сознание все еще работало и как таковое могло как-то влиять на мою участь. Смириться с тем, что тону, или пытаться плыть? Тонуть было гораздо менее обременительным выбором, поэтому я стал подыскивать, о чем подумать перед смертью, и остановился на Тильде, много месяцев назад махавшей вослед «Бель-Окси» с причала Сильваплана вместе с Джексоном, который кричал: «Папа! Привези мне лапу кенгуру!»
Мысль о том, что больше мне никогда не доведется их увидеть, была столь удручающей, что я решил плыть, и обнаружил, что нахожусь не в море, но скорчился на палубе, обильно блюя и неистово дрожа от лихорадки, болей, спазмов и колик. Меня придерживал Аутуа (перед этим он влил в меня целое ведро соленой воды, чтобы «измыть» яд). Меня рвало и рвало. Протолкавшись через толпу наблюдающих грузчиков и моряков, Бурхаав прорычал: «Я же говорил тебе, ниггер, что этот янки не твоя забота, и если прямой приказ тебя не убеждает…» Сквозь почти ослепивший меня поток солнечного света я увидел, как первый помощник зверски ударил Аутуа ногой по ребрам и замахнулся снова. Аутуа твердой своей рукой схватил желчного голландца за голень, осторожно опуская мою голову на палубу, и поднялся во весь рост, увлекая ногу своего неприятеля вверх и лишая его равновесия. Голландец с львиным рыком упал, ударившись головой. Тогда Аутуа ухватил Бурхаава за ступню другой ноги и перекинул его через фальшборт, словно куль с капустными кочанами.
Мне никогда не узнать, были ли члены команды слишком испуганы, изумлены или обрадованы, чтобы оказать хоть какое-нибудь сопротивление, но Аутуа беспрепятственно снес меня по сходням в док. Разум подсказал мне, что поскольку Бурхаав не мог попасть на небеса, равно как Аутуа не мог оказаться в аду, то мы, следовательно, находимся в Гонолулу. Из гавани мы проследовали на оживленную улицу, кишевшую бесчисленными наречиями, цветами кожи, верованиями и запахами. Глаза мои встретились с глазами китайца, отдыхавшего под вырезанным из дерева драконом. Пара женщин, чья раскраска и манеры сообщали об их древней профессии, вгляделись в меня и перекрестились. Я попытался сказать, что еще не умер, но они исчезли. Сердце Аутуа билось мне в бок, подбадривая мое собственное. Трижды он спрашивал у незнакомцев: «Где доктор, друг?» — и трижды его вопрос оставался без внимания (впрочем, один ответил: «Никакой медицины для вонючих черномазых!»), пока старик, торговавший рыбой, не проворчал, как добраться до больницы. На какое-то время я лишился чувств, пока не услышал слово «лазарет». Одно лишь то, что я оказался в его зловонной атмосфере, пропитанной запахами экскрементов и разложения, привело к новому приступу рвоты, хотя желудок мой был пуст, как сброшенная перчатка. Над головой жужжали трупные мухи, а какой-то сумасшедший завывал об Иисусе, блуждающем по Саргассову морю. Аутуа что-то пробормотал на своем языке, потом добавил: «Терпение больше, мисса Юинг, — здесь пахнет смерть — я брать вас к сестрам».
Как сестры Аутуа могли оказаться так далеко от острова Чатем, было загадкой, к разрешению которой невозможно было даже подступиться, но я вверил себя его попечительству. Он покинул это кладбищенское заведение, и вскоре таверны, жилые дома и склады поредели, уступая место сахарным плантациям. Я знал, что мне надо спросить Аутуа (или предупредить его) о Гузе, но речь все еще оставалась за пределами моих возможностей. Тошнотворная дремота усилила, а потом ослабила свою хватку. Показался отдаленный холм, и его название шевельнуло что-то в отстое памяти: Бриллиантовая Голова. Дорога из булыжников, пыли и колдобин с обеих сторон была ограждена непроходимыми зарослями. Размеренный свой шаг Аутуа прервал лишь однажды, чтобы поднести к моим губам в сложенной лодочкой ладони прохладной ручьевой воды, пока мы не прибыли в католическую миссию, находившуюся за самыми последними полями. Какая-то монашенка попыталась «вспугнуть» нас метлой, но Аутуа стал объяснять ей по-испански (так же ломано, как говорил по-английски), что надо предоставить убежище белому, которого он принес.
Наконец подошла одна из сестер, которая, видимо, знала Аутуа, и убедила остальных, что дикарь явился к ним не с преступными намерениями, но с миссией милосердия.
На третий день я уже смог приподняться, самостоятельно поесть и поблагодарить своих ангелов-хранителей и Аутуа за свое спасение. Аутуа же утверждает, что если бы я не воспрепятствовал тому, чтобы его вышвырнули за борт как безбилетника, то он не смог бы меня спасти, а потому, в некотором смысле, жизнь мне сохранил не Аутуа, а я сам. Как бы то ни было, ни одна сестра-сиделка не смогла бы ухаживать за мною лучше и нежнее, чем это делал огрубевший от канатов Аутуа на протяжении последних десяти дней. Сестра Вероника (та, что размахивала метлой) жестами дает мне понять, что следовало бы присвоить моему другу церковный сан и назначить его директором госпиталя.
Не поминая ни о Гузе (или отравителе, присвоившем себе это имя), ни о купании в соленой воде, которое Аутуа устроил Бурхааву, капитан Молинё отправил мои вещи по месту назначения через агента Бедфорда, с одной стороны, несомненно, имея в виду те неприятности, которые может доставить мой тесть его будущности капитана торгового судна, приписанного к порту Сан-Франциско. С другой стороны, Молинё хотелось бы, чтобы его репутация никак не связывалась со ставшим притчей во языцех убийцей по прозвищу Мышьяковый Гусь. Портовая полиция до сих пор не задержала этого дьявола, и я сомневаюсь, что это вообще когда-нибудь произойдет. В Гонолулу, этом беззаконном людском муравейнике, куда прибывают и откуда отчаливают ежедневно суда всех флагов и наций, человек может переменить свое имя и биографию между прибытием и отбытием.
Я утомился и должен отдохнуть. Сегодня мне исполнилось тридцать четыре года.
Остаюсь благодарным Господу за все его милосердие.
Приятно после полудня посидеть во дворе под свечным деревом. Кружевные тени, кусты красного жасмина и коралловые гибискусы отгоняют воспоминания о недавнем зле. Мимо проходят сестры, занятые своими обязанностями. Сестра Мартиника ухаживает за овощами, кошки разыгрывают свои кошачьи комедии и трагедии. Я знакомлюсь со здешней птичьей фауной. Голова и хвост у тепалилы сияют, как отполированное золото, а тедкохекохе — это украшенное изящным гребнем ползучее растение, цветы которого дают великолепный мед.
Над монастырской стеной располагалась богадельня для подкидышей и найденышей, за которыми тоже ухаживают сестры. Я слышал, как дети хором повторяют за своими преподавательницами (точно так же, как это делал я со своими одноклассниками, пока благотворительность Чаннингов не открыла передо мной более обширные перспективы). После занятий дети играли, перекликаясь на забавном языке Вавилонского столпотворения. Иногда самые отважные из них рискуют вызвать неудовольствие монахинь, взбираясь на стены и предпринимая дальнее путешествие над монастырским садом по услужливым ветвям свечных деревьев. Если «горизонт чист», то первопроходцы зовут более робких товарищей в этот человечий птичник, и в мире древесных ветвей появляются белые, черные и коричневые лица, лица китайцев, канаков и мулатов. Некоторые из них одних лет с Рафаэлем, и когда я вспоминаю о нем, то к горлу подступает горечь раскаяния. Но сироты строят мне сверху гримасы, корчат из себя обезьян, высовывают языки или пытаются забросить орешки кикуи во рты похрапывающих больных на пути к поправке — и не позволяют мне долго предаваться скорби. Они выпрашивают у меня цент или два. Я подкидываю монетку, и ловкие пальцы безошибочно выхватывают ее из воздуха.
Недавние мои приключения настраивают меня на философский лад, особенно по ночам, когда я не слышу ничего, кроме ручья, перемалывающего валуны в гальку, протекая через неторопливую вечность. Так же текут и мои мысли. Ученые вглядываются в движения истории и на основе этих движений формулируют законы, управляющие подъемами и падениями цивилизаций. Однако мои убеждения прямо противоположны. А именно: история не признает никаких законов, для нее существенны только результаты.
Что предшествует результатам? Злые и добрые деяния.
Что предшествует деяниям? Вера.
Вера — это одновременно награда и поле битвы, заключенные внутри сознания и зеркала сознания — мира. Если мы верим, что человечество есть лестница племен, колизей столкновений, эксплуатации и зверств, то такое человечество непременно станет существовать, и преобладать в нем будут исторические Хорроксы, Бурхаавы и Гузы. Мы с вами, обеспеченные, привилегированные, успешные, будем существовать в этом мире не так уж плохо — при условии, что нам будет сопутствовать удача. Что из того, что нас беспокоит совесть? Зачем подрывать преимущества нашей расы, наших военных кораблей, нашей наследственности и нашей законности? Зачем бороться против «естественного» (о, это ни к чему не обязывающее слово!) порядка вещей?
Зачем? Затем, что в один прекрасный день чисто хищнический мир непременно пожрет самого себя. Да, дьявол будет забирать тех, кто позади, пока позади не окажутся те, кто был впереди. Эгоизм индивидуума уродует его душу; эгоизм рода человеческого ведет его к уничтожению.
Свойственна ли такая гибель нашей природе?
Если мы верим, что человечество способно встать выше зубов и когтей, если мы верим, что разные люди разных рас и верований могут делить этот мир так же мирно, как здешние сироты делят ветви свечного дерева, если мы верим, что руководители должны быть справедливыми, насилие — обузданным, власть — подотчетной, а богатства земли и ее океанов — поделенными поровну, то такой мир способен к выживанию. Я не обманываюсь. Такой мир труднее всего воплотить. Мучительные шаги по направлению к нему, предпринятые многими поколениями, могут быть сведены на нет одним взмахом — пера близорукого президента или меча тщеславного генерала.
Жизнь, посвященная созданию мира, который мне хотелось бы оставить в наследство Джексону, а не того, который я боялся бы оставить ему в наследство, — вот что представляется мне жизнью, которую стоит прожить. По возвращении в Сан-Франциско я посвящу себя делу аболиционизма — потому что обязан своей жизнью рабу, самого себя освободившему, и потому что надо же с чего-то начинать.
Я слышу, как отзывается мой тесть: «О-хо-хо, чудно, Адам, либеральные сантименты. Но не надо говорить о справедливости мне! Поезжай на осле к Теннесси и попробуй убедить тамошнюю деревенщину, что они — всего лишь отмытые добела негры, а их негры — замазанные черным белые! Отправляйся в Старый Свет, скажи им, что права их имперских рабов столь же неотъемлемы, как права бельгийской королевы! О, ты охрипнешь, обнищаешь и поседеешь на митингах! На тебя будут плевать, в тебя будут стрелять, станут линчевать, умиротворять медалями, напускать на тебя выходцев из глухомани! Распинать! Наивный, мечтательный Адам. Тот, кто пускается в битву с многоголовой гидрой человеческой природы, должен заплатить за это целым морем страданий, и его семья должна платить с ним наравне! И только хватая последние глотки воздуха перед смертью, ты поймешь, что твоя жизнь была лишь каплей в бескрайнем океане!»
Но что есть любой океан, как не множество капель?
Волей-неволей (фр.).
Хозяин дома (исп.).
Декарт, Рене (1596–1650) — французский философ-рационалист, физик, физиолог и математик.
Кювье, Жорж (1769–1832) — французский зоолог, реформатор сравнительной анатомии, палеонтологии и систематики животных, сторонник теории катастроф.
Битва при Азенкуре (1415) — сражение Столетней войны между англичанами и французами.
По преимуществу (фр.).
Я вспоминаю о тех преступлениях, которые мистер Мелвилл вменяет в вину тихоокеанским миссионерам в недавнем своем отчете о событиях в долине Тайпи — Имеется в виду «Тайпи» (1846) — первый роман Г. Мелвилла.
По Фаренгейту — то есть около 35 °С.
…«на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии». — Лк 15:7.
Здесь почерк моего отца становится судорожным и совершенно неразборчивым. — Дж. Ю.