55697.fb2
Он был женат три раза и имел тридцать восемь детей, многие из них умерли младенцами… Его же третья жена была на много лет моложе его старших детей, так что был оригинальный случай: в одной и той же люльке лежали два младенца — дед и внук, правильнее сказать — брат деда и внук. И вот к этой многочисленной патриархальной семье вдруг донеслась ужасающая весть о приближении Пугачева и его необузданных войск… В доме случилась ужасная суета и невыразимый переполох, тем более что меньше недели перед этим жена Мартынова родила сына. Напуганные, все кое-как собрались и решили бежать из имения прямо в лес, а оттуда куда глаза глядят.
Взяли с собой молодую мать, но оставили новорожденного сына с мамкой-кормилицей, а также, что было очень необдуманно, двух мальчиков от второй умершей жены. Одного из них звали Савва, другого не помню, — было им по 4 и 6 лет. И вот неизбежное случилось. К вечеру того же дня усталые, злые всадники разбойников подъехали к имению… Мамка-кормилица затряслась. «А это что? — крикнул Пугачев, дергая ребенка за голову из ее рук. — Барчонок, что ли? Давай его!»
«Не тронь! — закричала кормилица, — не тронь его, это мой сопляк!»
Тут бабушка останавливалась, кашляла и прибавляла, улыбаясь: «Этим скверным словом она спасла моего отца… Тот маленький ребенок был моим отцом! Понимаешь ли ты это?»
Я, конечно, понимала, но все-таки казалось странным, что новорожденный был отцом этой старой женщины… «А почему твоему отцу дали такое странное имя?» — спрашиваю я.
Бабушка смотрит на меня? «Странное? Нет, но неожиданное. Напуганная мамка решила окрестить ребенка до возвращения родителей. Пошла в церковь. «А как назвать его?» — спрашивает священник. «А Бог весть! — отвечает мамка. — Уж и не знаю». «По святому назовем, — решил священник. — На сей день святой будет Соломон-царь — так и назовем».
Так и назвали.
Остается добавить, что находчивая кормилица спасла от грозного Пугачева отца убийцы Лермонтова.
О нежелании Лермонтова стрелять в противника писал полковник Александр Семенович Траскин, первый допросивший секундантов: «Лермонтов сказал, что он не будет стрелять и станет ждать выстрела Мартынова». Секунданты из слов Лермонтова секрета не делали. Мартынов стрелял в Лермонтова, будучи уверен, что тот в него не выстрелит, причем произошло это в момент, когда поэт поднял руку для выстрела в воздух…
Чуть ли не вслед роковому выстрелу разразилась гроза. Окровавленное и омытое дождем тело было привезено в дом. Князь Н. Н. Голицын со слов одного из очевидцев и участников печального обряда писал: «Зеркало было занавешено. На кровати в красной шелковой рубашке лежал бледный, истекший кровью Лермонтов. На груди видна была рана от прострела пулей кухенрейтерского пистолета. Грудь была прострелена навылет и лужа крови на простыне. С открытыми глазами, с улыбкой презрения, он казался как бы живой, с выражением лица — как бы разгадавши неведомую ему замогильную тайну…»
Пятигорские священники не решились совершить христианское богослужение по покойному без специального разрешения властей, поскольку погибшие дуэлянты по закону приравнивались к самоубийцам, которых отпевать не полагалось. Следственная комиссия (под нажимом полковника Траскина) пришла к заключению, что «приключившаяся Лермонтову смерть не должна быть причтена к самоубийству» и что убитый поэт может быть похоронен «так точно, как в подобном случае камер-юнкер Александр Сергеев Пушкин отпет был в церкви конюшень Императорского двора в присутствии всего города». И на этот раз было присутствие всего города — Пятигорска. Однако гроб внести в церковь не разрешили и отпевания не было. Офицеры несли на руках гроб с телом любимого товарища, не скрывая слез своих, лучше слов выражавших их отношение к потере.
По Своду военных постановлений Мартынов должен был быть приговорен к «лишению чинов и прав состояния». Спустя несколько месяцев Николай I, ознакомившись с документами по делу, начертал такой приговор: «Майора Мартынова посадить в Киевскую крепость на гауптвахту на три месяца и предать церковному покаянию. Титулярного же советника князя Васильчикова и корнета Глебова простить, первого во внимание к заслугам отца, а второго по уважению полученной тяжелой раны». После неоднократных просьб Мартынова о смягчении церковного наказания Святейший Синод сократил срок покаяния с 15 лет до 5-ти, так что в 1846 году Мартынов был полностью освобожден от епитимьи.
А весной 1842 года Елизавета Алексеевна Арсеньева перевезла прах горячо любимого внука, с тем чтобы захоронить его в фамильном склепе в Тарханах.
Враги! Давно ли друг от друга
Их жажда крови отвела?
Давно ль они часы досуга,
Трапезу, мысли и дела
Делили дружно?..
К чему пытать судьбу? Быть может, коротка
В руках у парки нитка наша!
В 1855 году, в год кончины императора Николая I и конца проигранной Россией Крымской войны, И. С. Тургенев спрашивал в письме у С. Т. Аксакова: «Читали ли вы статью Толстого «Севастополь» в «Современнике»? Я читал ее за столом, кричал «Ура!» и выпил бокал шампанского за его здоровье…» В тот год известному писателю Ивану Сергеевичу стукнуло 37, а только входящему в литературу молодому графу — 27.
Спустя примерно год поэт Афанасий Фет, приехав в Петербург из Дерпта, отправился навестить своего литературного друга Ивана Тургенева.
«Когда Захар отворил мне переднюю, — рассказывал позже Фет, — я вдруг заметил полусаблю с анненской лентой.
— Что это за полусабля? — спросил я, направляясь в дверь гостиной.
— Сюда пожалуйте, — вполголоса сказал Захар, указывая направо в коридор, — это полусабля графа Толстого, они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают.
Иван Тургенев.
В продолжении часа, проведенного мною у Тургенева, мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за стеной графа…
— Вот все время так, — рассказывал с усмешкой Тургенев, — вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь; а затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукою…»
Два писателя быстро сдружились, но странным образом порою между ними возникала какая-то прохладная отчужденность. Психологическая несовместимость, могли бы мы сказать современным языком. Все-таки Тургенев был из другого поколения, он был на десять лет старше. Обстоятельства как будто бы заставляли его играть роль наставника, но самостоятельный граф наставничества над собою не очень готов был терпеть. Граф Николай Толстой, свидетель раздражительных споров Тургенева со Львом Толстым, сказал однажды со смехом: «Тургенев никак не может помириться с мыслью, что Левочка растет и уходит у него из-под опеки».
19 мая 1861 года Тургенев писал из Спасского Афанасию Фету:
«Fettie carissime, посылаю вам записку от Толстого, которому я сегодня же написал, чтобы он непременно приехал сюда в начале будущей недели, для того чтобы совокупными силами ударить на вас в вашей Степановке, пока еще поют соловьи и весна улыбается «светла, блаженно равнодушна». Надеюсь, что он услышит мой зов и прибудет сюда. Во всяком случае, ждите меня в конце будущей недели, а до тех пор будьте здоровы, не слишком волнуйтесь, памятуя слова Гёте: «Ohne Hast, Ohne Rast», и хоть одним глазом поглядывайте на вашу осиротелую Музу. Жене вашей мой поклон,
Афанасий Фет.
В это письмо была вложена записка от Л. Толстого:
«Обнимаю вас от души, любезный друг Афан. Афан., за ваше письмо и за вашу дружбу, и за то, что вы есть Фет. Ивана Сергеевича мне хочется видеть, а вас в десять раз больше. Так давно мы не видались, и так много с нами обоими случилось с тех пор… Особенное будет несчастье, ежели я не побываю у вас нынче летом, а когда, не знаю.
И вот, спустя неделю, 26 мая 1861 года Тургенев в своей коляске вместе с графом Толстым приехал к Фету в его Степановку, а на другое утро разыгралась бурная сцена между Тургеневым и Толстым. Вот как о происшедшем рассказывал сам хозяин Степановки:
«Утром, в наше обыкновенное время, то есть в 8 часов, гости вышли в столовую, в которой жена моя занимала верхний конец стола за самоваром, а я в ожидании кофея поместился на другом конце. Тургенев сел по правую руку хозяйки, а Толстой по левую. Зная важность, которую в это время Тургенев придавал воспитанию своей дочери, жена моя спросила его, доволен ли он своею английскою гувернанткой. Тургенев начал изливаться в похвалах гувернантке и, между прочим, рассказал, что гувернантка с английской пунктуальностью просила Тургенева определить сумму, которою дочь его может располагать для благотворительных целей. «Теперь, — сказал Тургенев, — англичанка требует, чтобы моя дочь забирала на руки худую одежду бедняков и, собственноручно вычинив оную, возвращала по принадлежности».
— И это вы считаете хорошим? — спросил Толстой.
— Конечно; это сближает благотворительницу с насущной нуждой.
Полина Тургенева-Брюэр, дочь писателя. 1870-е годы.
— А я считаю, что разряженная девушка, держащая на коленях грязные и зловонные лохмотья, играет неискреннюю, театральную сцену.
— Я вас прошу этого не говорить! — вскрикнул Тургенев с раздувающимися ноздрями.
— Отчего же мне не говорить того, в чем я убежден, — отвечал Толстой.
Не успел я крикнуть Тургеневу: «перестаньте», как, бледный от злобы, он сказал:
— Так я вас заставлю молчать оскорблением… — С этим словом он вскочил из-за стола и, схватившись руками за голову, взволнованно зашагал в другую комнату. Через секунду он вернулся к нам и сказал, обращаясь к жене моей:
— Ради Бога, извините мой безобразный поступок, в котором я глубоко раскаиваюсь. — С этим вместе он снова ушел».
Что произошло в следующие дни? Ближайший свидетель всего происшедшего, Афанасий Фет, и сам до конца не знал. Достоверно известно, что после ссоры оба писателя начали обмениваться письмами, в которых зашла речь о дуэли.
Толстой будто бы предложил Тургеневу стреляться на ружьях. Тургенев, охотник и прекрасный стрелок, был смущен. Часть переписки попала к Фету, сохранявшему дружеские отношения с тем и другим. Хозяин Степановки пытался сыграть роль примирителя-посредника, но она не очень ему удалась и даже привела к временному разрыву с Толстым.
Была ли сама дуэль? На этот вопрос не в состоянии был ответить и сам Фет.
Возможно, была, но осталась глухой тайной и Тургенева, и Толстого — к такому выводу пришел в конце XIX века исследователь описываемого эпизода, литератор из Тифлиса Евгений Богословский. «Главных писем, доведших дело до такого раздражительного конца, в руках у меня нет», — говорил впоследствии Фет.