55697.fb2
Андрей Белый.
И я чувствовала, что хочу обе, а они ели одна другую. Если не было у вас этого, — значит я не угадываю еще вас… поймите: мы никогда никакой истинной любви не изменяем; мы лишь часто не узнаем ее природы, ее цвета и пытаемся втиснуть ее не туда, где для нее святое место, а на чужое, на другую любовь, — и тогда одна из них выедает другую, и мы бедны, мы во лжи. Если бы поверили в свою любовь к Боре и дали ей ее несомненное место в вашей душе — вы сохранили бы обе полностью и святостью. Только тогда. Нам часто кажется, что мы новой любви отдаем все без остатка, когда говорим ей реальное «да», совершаем поступки, как бы жизнь отдаем, и тем «изменяем» прежнему. Это неправда. Истинное, нужное в прежнем, — бессмертно. Мы лишь в данный момент оборачиваем весь свет на эту, новую, сторону души, все внимание потому что ведь тут рождается. Не убивайте ничего, что хочет родиться, еще воплотиться. Вот убивая новое — легко убить и старое. А всякая причиненная смерть — приносит смерть и тому, кто ее совершает, рано или поздно, так или иначе… Я так верю в вас, что Боре говорю всегда одно: чтобы он ехал к вам, ясный и сильный, и с последней простотой спросил бы вас о вашей вере: верите ли, что любите его, да, — или верите, что не любите, нет. Будьте с ним как с равным. Не жалейте его, — но и себя не жалейте».
Зинаида Гиппиус.
В России волнения, разгорается революция, а поэт-символист Андрей Белый мечется, не в силах разрешить внутреннюю борьбу — духовную и душевную. Нет, нельзя сказать, что Белый не видит революции. Еще как видит:
«Революция и Блок в моих фантазиях — обратно пропорциональны друг другу; по мере отхода от Блока переполнялся я социальным протестом; эпоха писем друг к другу совпала с сочувствием (и только) радикальным манифестациям; в миги, когда заронялись искры того, что привело к разрыву с Поэтом[41], был убит Плеве [42] и бомбою разорвали великого князя Сергея[43]; в момент первого столкновения с Блоком вспыхнуло восстание на броненосце «Потемкине»; я стал отдаваться беседам с социал-демократами, строя на них свой социальный ритм (ориентация Блока же — эсеровская); в период явного разрыва с поэтом я — уже сторонник террористических актов».
Но «сторонник террористических актов» никак еще не может разобраться с мешаниной в собственной душе:
«Февраль — май: перепутаны внешние события жизни за эти четыре месяца;…сбиваюсь: что, как, когда? В Москве ль, в Петербурге ль? В марте ли, в мае ли?
То мчусь в Москву, как ядро из жерла, то бомбой несусь из Москвы — разорваться у запертых дверей Щ.: их насильно раскрыть для себя; я — дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух?
… Через головы всех читателей считаю нужным сказать это сплетницам, исказившим суть моих отношений с Блоком… никто не понял, что под коврами гостиных, которые мы попирали, уж виднелась бездна; в нее должен был пасть: Блок — или я; я ведро не пролитой еще крови прятал под сюртуком, и болтая, и дебатируя…
Щ. призналась, что любит меня и… Блока; а — через день: не любит — меня и Блока; еще через день: она — любит его, — как сестра; а меня — «по-земному»; а через день все — наоборот; от эдакой сложности у меня ломается череп; и перебалтываются мозги; наконец: Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разнесу все препятствия между нами иль — уничтожу себя.
С этим я являюсь к Блоку «Нам надо с тобой поговорить»; его губы дрогнули и открылись: по детскому; глаза попросили: «Не надо бы»; но, натягивая улыбку на боль, он бросил:
— «Что же, — рад».
Он стоит над столом в черной рубашке из шерсти, ложащейся складками и не прячущей шеи, — великолепнейшим сочетанием из света и тени: на фоне окна, из которого смотрит пространство оледенелой воды…
Силится мужественно принять катастрофу и кажется в эту минуту прекрасным: и матовым лицом, и пепельно-рыжеватыми волосами…
Вот — все, что осталось от Петербурга; я — снова в Москве для разговора с матерью и хлопот, как мне достать денег на отъезд с Щ.; от нее — ливень писем; такого-то — любит Блока; такого-то: не Блока, а — меня; она зовет; и — просит не забывать клятвы; и снова: не любит.
Сколько дней, — столько взрывов сердца, готового выпрыгнуть вон, столько ж кризисов перетерзанного сознания».
Любовь Дмитриевну отчасти можно понять. Надо же такому случиться — на ее пути встретились два поэта, два равновеликих таланта, два гения, красивых, туманных, загадочных. И ревнивых, и страстных, и бешеных. Было отчего кругом пойти голове.
В своих воспоминаниях «И быль и небылицы о Блоке и о себе» она писала: «Мы возвращались с дневного концерта оркестра графа Шереметева, с «Парсифаля», где были всей семьей и с Борей. Саша ехал в санях с матерью, я с Борей. Давно я знала любовь его, давно кокетливо ее принимала и поддерживала, не разбираясь в своих чувствах, легко укладывая свою заинтересованность им в рамки «братских» (модное было у Белого слово) отношений. Но тут (помню даже где — на набережной, за домиком Петра Великого) на какую-то фразу я повернулась к нему лицом — и остолбенела. Наши близко встретившиеся взгляды… но ведь это то же, то же! «Отрава сладкая…»… И с этих пор пошел кавардак. Я была взбудоражена не менее Бори. Не успевали мы остаться одни, как никакой уже преграды не стояло между нами, и мы беспомощно и жадно не могли оторваться от долгих и неутоляющих поцелуев».
А общий знакомый наших героев Е. П. Иванов занес в свой дневник в марте 1906 года такие слова Любови Дмитриевны:
«Я Борю люблю и Сашу люблю, что мне делать. Если уйти с Борисом Николаевичем, что станет Саша делать. Это путь его. Борису Николаевичу я нужнее. Он без меня погибнуть может. С Борисом Николаевичем мы одно и то же думаем: наши души это две половинки, которые могут быть сложены. А с Сашей вот уже сколько времени идти вместе не могу… Это не значит, что я Сашу не люблю, я его очень люблю, и именно теперь, за последнее время, как это ни странно, но я люблю и Борю, чувствуя, что оставляю его».
Андрей Белый писал про февральские дни 1906 года:
«Трудная ситуация складывается с Блоками: Л. Д. Блок влюбляется в меня; я уже ясно сознаю, что сильно люблю ее (с 1905 года); мы имеем с ней в конце этого месяца ряд объяснений… Я снимаю себе комнату на Шпалерной. Л. Д. бывает у меня». «Л. Д. мне объясняет, что Ал. Алекс, ей не муж; они не живут как муж и жена; она его любит братски, а меня — подлинно; всеми этими объяснениями она внушает мне мысль, что я должен ее развести с Ал. Алек, и на ней жениться; я предлагаю ей это; она — колеблется, предлагая, в свою очередь, мне нечто вроде menage en trois, что мне несимпатично; мы имеем разговор с Ал. Ал. и ею, где ставим вопрос, как нам быть; Ал. Ал. — молчит, уклоняясь от решительного ответа, но как бы дает нам с Л. Д. свободу… Она просит меня временно уехать в Москву и оставить ее одну, — дать ей разобраться в себе; при этом она заранее говорит, что она любит больше меня, чем Ал. Ал., и чтобы я боролся с ней же за то, чтобы она выбрала путь наш с ней. Я даю ей нечто вроде клятвы, что отныне я считаю нас соединенными в Духе и что не позволю ей остаться с Ал. Алекс».
Андрей Белый и Любовь Дмитриевна составляют план совместной поездки в Италию. Эдакого классического варианта бегства русских возлюбленных от тяжести русских обстоятельств. Если и не Вронский с Анной, то нечто отдаленно похожее. Белый записывает: «Мы — едем в Италию! Я, размягченный, счастливый, великодушный, — в который раз верю… Блок знает об этом; иду к нему; на этот раз внятно он скажется — дуэлью, слезами или хоть… оскорблением… Он: «Здравствуй, Боря!..»
…он — уходит… поехал рассеяться на острова; мы сидим без него; вот и он — нетвердой походкой мимо проходит; лицо его — серое.
— «Ты — пьян?»
— «Да, Люба, — пьян».
На другой день читается написанная на островах «Незнакомка», или — о том, как повис «крендель булочный»; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает:
— «In vino Veritas!»
… Убедительны: вызов, отчаяние или мольба; даже — про литие крови; но — ни вызова, ни «человеческих» слез (разве ято не выплакал прав своих?); и — решаю: с придорожным кустом — не теряют слов: проходят мимо; коли зацепит — отломят ветвь».
В те же дни Белый делает поразительную запись. Он рассказывает, как в его глазах парадоксальным образом сливаются поэт и царь:
«Две темы, определявшие тогдашнюю жизнь, перепутались: «логика» чувств нашептала ложную аксиому: одинаковый эффект, высекаемый из разных причин, свидетельствует о том, что «причины» — одна причина: Николая Второго вижу я Александром Блоком, сидящим на троне: правительственные репрессии подливают масла в огонь моего гнева на Блока; бегаю под дворцами по набережным гранитам; и вот — шпиц Петропавловской крепости; сижу у Медного Всадника; лунными ночами смотрю на янтарные огонечки заневских зданий от перегиба Зимней Канавки, припоминая, как в феврале мы с Щ. стояли здесь, «глядя на луч пурпурного заката», мечтая о будущем: о лагунах Венеции…
Если бомбою лишь доконаешь сидящего в нас «угнетателя», — брошенной бомбою доконаю его; разотру ее собственной пятой под собою; и, взрываясь, разброшусь своими составами:
— «К вечному счастью!»
В самом начале марта Белый уезжает в Москву — искать деньги на Италию. Через пару дней вслед ему летит письмо:
«Милый, я не понимаю, что значит — разлука с тобой. Ее нет, или я не вижу еще ее. Мне не грустно и не пусто. Какое-то спокойствие. Что оно значит? И почему я так радостно улыбалась, когда ты начал удаляться? Что будет дальше? Теперь мне хорошо — почему, не знаю. Напиши, что с тобой, как расстался со мной, понимаешь ли ты, что со мной. Люблю тебя, но ничего не понимаю. Хочу знать, как ты. Люблю тебя. Милый. Милый. Твоя Л. Б».
А уже 13 марта Л. Д. Блок пишет своему возлюбленному в древнюю столицу такие слова:
«Несомненно, что я люблю тебя, истинно, вечно; но я люблю и Сашу, сегодня я влюблена в него, я его на тебя не променяю. Я должна принять трагедию любви к обоим вам… Верю, Бог знает как твердо, что найду выход, буду с тобой, но останусь с ним. О, еще будет мука, будет трагедия без конца; но будет хорошо! Буду с тобой! Какое счастье! Останусь с ним! И это счастье!»
На следующий день в очередном письме она добавляет:
«… Саша теперь бесконечно нежен и ласков со мной; мне с ним хорошо, хорошо. Тебя не забываю, с тобой тоже будет хорошо, знаю, знаю! Милый, люблю тебя!»
Еще через день:
«Куда твои глаза манят, куда идти, заглянув в самую глубину их, — еще не понимаю. Не знаю еще, ошиблась ли я, подумав, что манят они на путь жизни и любви. Помню ясно еще мою живую к тебе любовь. Хотя теперь люблю тебя, как светлого брата с зелеными глазами…»
На следующий день:
«Боря, я поняла все. Истинной любовью я люблю Сашу. Вы мне — брат…»
Белый описывает свое состояние:
«…все — как во сне… когда — два удара: бац, бац! И один оглушил меня: разгон Думы; другой — раздавил: это Щ.: извещала она, что любовь наша — вздор…
Знать, не Аничкову толстою дрыгать ногою от желоба крыши над бездною, а мне — в бездну броситься!»
Сложный завязали узел три очень непростых человека.
8 августа 1906 года Блок приехал из Шахматова в Москву и запиской вызвал Белого в ресторан «Прага» для объясненья. Белый позже вспоминал:
«Звонок: это — красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в «Прагу»… спешу: и — взлетаю по лестнице; рано пустеющий зал; белоснежные столики; и за одним сидит бритый «арап», а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает; он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками; я подаю ему руку, бросая лакею: