55697.fb2
М. Кузмин
Черубина написала Маковскому последнее стихотворение, которое не сохранилось. В нем были строки:
Когда Черубина разоблачила себя, Маковский поехал к ней с визитом и стал уверять, что он уже давно обо всем знал: «Я хотел дать Вам возможность дописать до конца Вашу красивую поэму»… он подозревал о моем сообщничестве с Лилей и однажды спросил меня об этом, но я, честно глядя ему в глаза, отрекся от всего. Мое отречение было встречено с молчаливой благодарностью.
Неожиданно во всей этой истории явилась моя дуэль с Гумилевым. Он знал Лилю давно, и давно уже предлагал ей помочь напечатать ее стихи, однако, о Черубине он не подозревал истины. За год до этого, в 1909 г. летом, будучи в Коктебеле вместе с Лилей, он делал ей предложение.
В то время, когда Лиля разоблачила себя, в редакционных кругах стала расти сплетня…
Одному немецкому поэту, Гансу Гюнтеру, который забавлялся оккультизмом, удалось завладеть доверием Лили. Она была в то время в очень нервном, возбужденном состоянии.
Очевидно, Гюнтер добился от нее каких-то признаний. Он стал рассказывать, что Гумилев говорит о том, как у них с Лилей в Коктебеле был большой роман. Все это в очень грубых выражениях. Гюнтер даже устроил Лиле «очную ставку» с Гумилевым, которому она принуждена была сказать, что он лжет… Я почувствовал себя ответственным за все это и… через два дня стрелялся с Гумилевым.
Мы встретились с ним в мастерской Головина в Мариинском театре во время представления «Фауста». Головин в это время писал портреты поэтов, сотрудников «Аполлона». В этот вечер я позировал. В мастерской было много народу, в том числе — Гумилев. Я решил дать ему пощечину по всем правилам дуэльного искусства, так, как Гумилев, большой специалист, сам учил меня в предыдущем году: сильно, кратко и неожиданно.
В огромной мастерской на полу были разостланы декорации к «Орфею». Все были уже в сборе. Гумилев стоял с Блоком на другом конце залы. Шаляпин внизу запел «Заклинание цветов». Я решил дать ему кончить. Когда он кончил, я подошел к Гумилеву, который разговаривал с Толстым, и дал ему пощечину. В первый момент я сам ужасно опешил, а когда опомнился, услышал голос И. Ф. Анненского, который говорил: «Достоевский прав. Звук пощечины — действительно мокрый».
Гумилев отшатнулся от меня и сказал: «Ты мне за это ответишь» (мы с ним не были на «ты»). Мне хотелось сказать: «Николай Степанович, это не брудершафт». Но я тут же сообразил, что это не вязалось с правилами дуэльного искусства, и у меня внезапно вырвался вопрос: «Вы поняли?» (то есть: поняли, за что?) Он ответил: «Понял».
На другой день рано утром мы стрелялись за Новой Деревней возле Черной Речки если не той самой парой пистолетов, которой стрелялся Пушкин, то во всяком случае современной ему. Была мокрая, грязная весна, и моему секунданту Шервашидзе, который отмеривал нам 15 шагов по кочкам, пришлось очень плохо. Гумилев промахнулся, у меня пистолет дал осечку. Он предложил мне стрелять еще раз. Я выстрелил, боясь, по неумению своему стрелять, попасть в него. Не попал, и на этом наша дуэль окончилась. Секунданты предложили нам подать друг другу руки, но мы отказались».
Надо сказать, что Волошин, находясь в волнении, вполне простительном, многое перепутал. Начнем с того, что дуэль случилась не весной 1910 (как выходит у Волошина), но поздней осенью 1909 года. Впрочем, погода была такой же.
Вот как описал этот поединок очевидец — Алексей Толстой, который был секундантом Волошина:
«Весь следующий день (после инцидента в театре. — А. К.) между секундантами шли отчаянные переговоры. Гумилев предъявил требование стреляться в пяти шагах до смерти одного из противников. Он не шутил. Для него, конечно, изо всей этой путаницы, мистификации и лжи не было иного выхода, кроме смерти.
С большим трудом, под утро, секундантам В., — кн. Шервашидзе и мне удалось уговорить секундантов Гумилева — Зноско-Боровского и М. Кузмина — стреляться на пятнадцати шагах. Но надо было уломать Гумилева. На это был потрачен еще день. Наконец, на рассвете третьего дня, наш автомобиль выехал за город по направлению к Новой Деревне. Дул мокрый морской ветер, и вдоль дороги свистели и мотались голые вербы. За городом мы нагнали автомобиль противников, застрявший в снегу. Мы позвали дворников с лопатами и все, общими усилиями, выставили машину из сугроба. Гумилев, спокойный и серьезный, заложив руки в карманы, следил за нашей работой, стоя в стороне.
Выехав за город, мы оставили на дороге автомобили и пошли на голое поле, где были свалки, занесенные снегом.
Противники стояли поодаль, мы совещались, меня выбрали распорядителем дуэли. Когда я стал отсчитывать шаги, Гумилев, внимательно следивший за мной, просил мне передать, что я шагаю слишком широко. Я снова отмерил пятнадцать шагов, просил противников встать на места и начал заряжать пистолеты. Пыжей не оказалось, я разорвал платок и забил его вместо пыжей. Гумилеву я понес пистолет первому. Он стоял на кочке, длинным, черным силуэтом различимый в мгле рассвета. На нем был цилиндр и сюртук, шубу он сбросил на снег.
Подбегая к нему, я провалился по пояс в яму с талой водой. Он спокойно выжидал, когда я выберусь, — взял пистолет, и тогда я только заметил, что он, не отрываясь, с ледяной ненавистью глядит на В., стоявшего, расставив ноги, без шапки.
Передав второй пистолет В., я по правилам в последний раз предложил мириться. Но Гумилев перебил меня, сказав глухо и недовольно: «Я приехал драться, а не мириться».
Тогда я просил приготовиться и начал громко считать: раз, два… (Кузмин, не в силах стоять, сел в снег и заслонился цинковым хирургическим ящиком, чтобы не видеть ужасов)… — три! — крикнул я. У Гумилева блеснул красноватый свет и раздался выстрел. Прошло несколько секунд. Второго выстрела не последовало. Тогда Гумилев крикнул с бешенством: «Я требую, чтобы этот господин стрелял». В. проговорил в волнении: «У меня была осечка». — «Пускай он стреляет во второй раз, — крикнул опять Гумилев, — я требую этого…»
В. поднял пистолет, и я слышал, как щелкнул курок, но выстрела не было. Я подбежал к нему, выдернул у него из дрожавшей руки пистолет и, целя в снег, выстрелил. Гашеткой мне ободрало палец. Гумилев продолжал неподвижно стоять: «Я требую третьего выстрела», — упрямо проговорил он. Мы начали совещаться и отказали. Гумилев поднял шубу, перекинул ее ерез руку и пошел к автомобилям».
Напомним, что в описываемый момент Гумилеву было всего 23 года. До чекистской пули, которая оборвет жизнь поэта, оставалось 12 лет. Это будет насыщенный мировыми событиями период. И Гумилев многое успеет. Несколько африканских путешествий, поэтические циклы и книги стихов, основание Цеха поэтов, участие в мировой войне.
«За Гумилевым стояла довольно большая группа молодых людей, которых можно было назвать его учениками, — писал впоследствии Гюнтер. — Самым гениальным из них несомненно был Осип Эмильевич Мандельштам, молодой еврей с исключительно безобразным лицом и крайне одухотворенной головой, которую он постоянно откидывал назад. Он громко и много смеялся и старался держаться подчеркнуто просто, но все равно он был — одна декламация, в особенности когда торжественно выпевал свои стихи, уставившись в неизвестную точку…
Здесь же… в «Бродячей собаке» (знаменитое в Питере кафе поэтов. — А. К.) я увидел Анну Ахматову, когда она уже полгода была замужем за Гумилевым».
На долгие годы Ахматова и Мандельштам сохранят самую преданную дружбу.
Военную часть биографии Гумилева Алексей Толстой, оказавшийся в эмиграции, изложил ярко, но не совсем точно: «Когда началась мировая война, Гумилев записался добровольцем в кавалерию и ушел на фронт. О его приключениях ходили рассказы. Он получил три Георгия, был тяжело ранен и привезен в Петербург. Здесь во время выздоровления он вторично собрал Цех. В шестнадцатом году он был послан в Париж, вернулся в Россию во время революции. В восемнадцатом году он в третий раз собрал Цех»…
Николай Гумилев.
На самом деле Гумилев служил в военной разведке, получил за храбрость два солдатских Георгия, но ранен не был. Впоследствии, в апреле 1921 года, он сам так об этом скажет:
Через четыре месяца, в августе того же года, он будет расстрелян в чекистском подвале по ложному обвинению в участии в «белогвардейском заговоре Таганцева» (весь этот «заговор» — чистейшая провокация ЧК). В те же дни в своей квартире от голода и тоски умрет Александр Блок.
«Я не знаю подробностей его убийства, — скажет позднее о своем товарище Алексей Толстой, — но зная Гумилева, — знаю, что стоя у стены, он не подарил палачам даже взгляда смятения и страха. Мечтатель, романтик, патриот, суровый учитель, поэт… Хмурая тень его, негодуя, отлетела от обезображенной, окровавленной, страстно любимой им Родины…»
Спустя месяц-другой после гибели Гумилева Осип Мандельштам напишет «Концерт на вокзале», в котором будуттакие строки:
«Вокзал» — это тот павильон в Царском Селе, где на концертах любили бывать два друга, юные, счастливые, полные творческих сил поэты — Николай Гумилев и Осип Мандельштам. От первого осталась только «милая тень». А музыка, как когда-то для Блока, закончилась.
В 1922 году Максимилиан Волошин напишет стихотворение «На дне преисподней», которое посвятит памяти А. Блока и Н. Гумилева:
Ровно через 10 лет Максимилиан Александрович умер в своем коктебельском доме.
А Елизавета Ивановна Дмитриева (по мужу — Васильева) так закончит свою «Исповедь»:
«Но только теперь, оглядываясь на прошлое, я вижу, что Н. С. отомстил мне больше, чем я обидела его. После дуэли я была больна, почти на краю безумия. Я перестала писать стихи, лет пять я даже почти не читала стихов, каждая ритмическая строчка причиняла мне боль. Я так и не стала поэтом, предо мной стояло лицо Н. Ст. и мешало мне.
Я не могла остаться с Максимилианом Александровичем. В начале 1910 года мы расстались, и я не видела его до 1917 ода… Я не могла остаться с ним, и моя любовь и ему принесла муку.
А мне? До самой смерти Н. С. я не могла читать его стихов, а если брала книгу — плакала целый день. После смерти стала читать, но и до сих пор больно. Я была виновата перед ним, но он забыл, отбросил и стал поэтом. Он не был виноват передо мною, даже оскорбив меня, он еще любил, но моя жизнь была смята им — он увел от меня и стихи, и любовь…
И вот с тех пор я жила неживой: шла дальше, падала, причиняла боль, и каждое мое прикосновение было ядом. Эти две встречи всегда стояли передо мной и заслоняли все: я не смогла остаться ни с кем.
Две вещи в мире всегда были для меня самыми святыми:
Стихи и любовь.
И это была плата за боль, причиненную Н. С.: у меня навсегда были отняты:
и любовь и стихи.
Остались лишь призраки их…»
Ч. СПб
Елизавета Ивановна Дмитриева-Васильева умерла в Ташкенте в декабре 1928 года.
П осле событий 1917 года дуэльный обычай еще какое-то время существовал — как странный анахронизм — на той сжимающейся, как шагреневая кожа, части России, где продолжала свою безнадежную, свою заранее проигранную войну Белая армия. И даже когда жестокая братоубийственная распря загнала остатки отчаявшегося офицерства на крохотный крымский пятачок, русские офицеры, верные своей выучке и темпераменту, пытались порой вспыхивающие дискуссии и острые споры примирить столь им привычным и любезным дуэльным способом. Поединков было не много, но они случались.
Молодой казачий офицер Николай Туроверов был свидетелем двух поединков, а в одном принял участие в качестве секунданта. Стрелялись придерживавшийся республиканских взглядов поручик и монархист-подполковник. Оба дуэлянта благородно промахнулись, но перед надвигающейся с севера безбожной и кровавой тучей это уже не имело значения.
Командующий красными войсками Фрунзе обещал всем сдавшимся офицерам жизнь. Многие поверили и сложили оружие.