ему столь важным, столь ошеломляющим, как в Париже. И тем не менее в знак верности тому
Жилю, который умилялся самому себе и в состоянии умиления провел целый день в Париже, Жиль сделал над собой усилие и произнес проникновенным голосом, который показался ему
смешным:
– Знаешь… Знаешь, Натали, я люблю тебя.
Она засмеялась.
– Надеюсь, – сказала она, не выказывая ни малейшего удивления, – не хватало только, чтобы ты не любил меня.
Жиль тоже засмеялся. Натали права, он круглый дурак. Есть слишком очевидные вещи, которые не нуждаются в словесном выражении. В первый день она сказала, что любит его, и
потом спокойно ждала, когда и он ее полюбит.
Бесспорно, Натали – сильная женщина, вернее, женщина, знающая, что ее слабости – такая
сила, которой невозможно противостоять. Да, он испортил весь эффект своего признания и
был очень доволен, что испортил.
– Почему ты ничего не рассказываешь? – спросила Натали.
– А мне нечего рассказывать, – ответил он. – Я в полном порядке. Всю дорогу любовался
природой из окна вагона.
– Довольно скупое повествование…
– Поцелуй меня, – сказал он, – завтра я тебе все расскажу. Пойдем к реке. Ты будешь
обедать со мной?
– Да, но мне пора возвращаться. Франсуа, наверное, уже дома. Не надо было мне
приезжать, – тихо добавила она, – это ужасно – сейчас расставаться с тобой.
Они ехали по улицам Лиможа; Натали медленно вела машину, и в окно вливалась вечерняя
прохлада. Жиль держал Натали за руку, он ни о чем не думал и лишь смутно ощущал, что это
полное отсутствие мыслей и есть подлинное счастье. Потом он пересел в такси и в том же
состоянии гипноза проехал еще тридцать километров, пока наконец не добрался до
знакомого старого дома; там, разбудив Одилию и Флорана, он вдруг стряхнул с себя
оцепенение и принялся рассказывать им о своей поездке, хотя супруги ничего не понимали
спросонья, – рассказывал долго, путано и забавно обо всем, что он собирался сообщить
Натали, думая о ней в вагоне.
Жиль лежал у самой воды, возле Натали; было жарко, оба щурились от закатных лучей
солнца. Натали считала, что они с Жилем тут загорают, а он посмеивался над нею, утверждая, что по-настоящему загореть можно только на Средиземном море, а здесь они
разве что чуть-чуть пожелтеют к самому концу лета. Но было так приятно лежать, расстегнув
ворот рубашки и при-имаясь щекой к свежей траве. Все то, что он безумно любил раньше, –
безжалостное солнце, раскаленные пляжи, обнаженные и зачастую слишком доступные тела
– все это сейчас внушало ему отвращение. Теперь Жилю нужен был только вот этот мягкий
пейзаж и эта сложная женщина. А она сердилась на него, он догадывался об этом. Рассказ о
его пребывании в Париже вызвал у нее лишь два чувства: огромную жалость к Элоизе и
неожиданный интерес к Гарнье. И полное равнодушие к переживаниям самого Жиля. Она не
выказала ни капли, казалось бы, законной ревности по поводу ночи, проведенной с Элоизой, никак не оценила его негодования в отношении Фермона. Она нашла все это
«огорчительным». И хотя Жиль своими признаниями действительно думал ее огорчить, он
все же надеялся что она утешит его, не станет осуждать. Меж тем она осуждала его, осуждала за слабость.
– Ну послушай, – раздраженно и в то же время лениво говорил он (ведь они весь день
провели у него в комнате), – послушай, Натали, что, по-твоему, я должен был сделать?
Остаться с Элоизой? Уйти из газеты?
– Не знаю. Я не люблю подобных ситуаций. А у меня создается впечатление, что ты так
живешь всегда. На грани обмана. Не зная, прав ты или нет. Чувствуя себя немножко
виноватым и упиваясь этим.
– Насквозь прогнил, да? – рассмеявшись, воскликнул Жиль.
– Очень возможно.
36/68