55711.fb2
Вдруг в окошке над нашими головами появилась красная пьяная рожа с налитыми кровью глазами.
— Вот патроны! — закричал полицай. — Я их на шел на шкафу!
Он протянул руку: на ладони лежало несколько винтовочных патронов.
— А вот акт, — в другой руке он держал лист бумаги, на котором что-то было написано карандашом. — Подпишите акт!
— Ничего мы не подпишем, — спокойно ответила я, — патроны вы могли вынуть из кармана.
— Подпишите! — заревел полицай, как разъяренный бык.
— Нет, не подпишем! — ответила мама.
На мгновение он опешил: как? Эти две заморенные женщины, находящиеся полностью в его руках, смеют ему возражать!
— Нет, подпишите! — и он с яростью стукнул кулаком по подоконнику.
— Нет, не подпишем! — твердо сказали мы.
— Застрелю! Застрелю! И Отвечать не буду. Все равно вы люди пропащие!
И, схватив винтовку, кинулся вон из комнаты. Второй полицейский бросился вслед за ним и нагнал его на крыльце, когда тот уже вскидывал винтовку. Видимо, менее пьяный второй полицейский стал вырывать оружие у своего собрата. В ожесточенной драке оба свалились с ног и покатились по двору. Такие сцены нам раньше приходилось видеть только в кино.
На наше счастье, второй полицейский оказался сильнее и завладел винтовкой. Тяжело дыша, поднялись полицаи с земли, но ссориться больше не стали. При взгляде на нас первый полицай опять разъярился.
— Давайте свои паспорта! — взревел он. — Вы пришли без пропуска, я отправлю вас в лагерь военнопленных, я сгною вас там!
Теперь оба полицейских, ругаясь, набросились на нас, требуя паспорта. Протестовать? Невозможно, мы бесправны. Я молча достала и отдала паспорта. Первый сунул их себе в карман, и полицаи принялись за продолжение погрома.
Они вытащили на крыльцо мешок с пшеницей — самое ценное достояние Тамбовцевых — и потащили куда-то за дом. Мы встали, пошли вслед за ними и увидели, что полицейские спрятали мешок в сарайчике кулака, стоявшем за домом. В это время вернулись Тамбовцевы с толпой крестьян и старостой. Поднялся страшный шум: крестьяне схватили отбивавшихся полицейских и потащили их прочь, полицейские изощрялись в ругани.
Староста объявил кулаку, что выселять Тамбовцевых он не имеет права. Дом стал, дескать, достоянием германского государства.
Вечером староста принес нам паспорта, отобранные у полицейских. Этот староста, так сказать, вилял хвостом, делал вид, что сочувствует советским людям, что и явилось впоследствии причиной гибели Тамбовцева. Мы помогли Евфросинье Ивановне и ее мужу собрать и расставить все вещи по местам и принести из сарайчика мешок с пшеницей. Многие вещи были поломаны, а посуда разбита.
Мы прожили у Евфросиньи Ивановны две недели. Наконец, в записке, переданной проезжавшим через Альму крестьянином, папа сообщил, что поступил преподавателем математики в бахчисарайскую школу, живет у Сергея Павловича Богоявленского. Сергей Павлович и его дочь участливо отнеслись к папе и предлагают всем нам, пока не устроимся, поселиться у них. Мы решили немедленно отправляться.
Расстались с Тамбовцевыми очень тепло, глубоко благодарные им за доброе отношение. Муж Евфросиньи Ивановны посадил нас на попутную телегу, и мы уехали.
Печальна судьба семьи Тамбовцевых. В живых остались только Евфросинья Ивановна и ее дочь. Четырнадцатилетний сын ушел к партизанам. После одного из боев труп его был найден у кромки леса и опознан крестьянами. Муж Евфросиньи Ивановны погиб из-за одной единственной советской газеты, которую получил от кого-то и дал прочесть старосте, поверив ему и не зная, что тот ведет политику «и нашим и вашим». Эта оплошность стоила Тамбовцеву жизни, он повесился на своем ремне в гестаповской камере, но никого не выдал.
Радушно встретили нас Богоявленские. Их домик, стоявший возле речки Чурук-су, был, кажется, так же стар, как и сам Сергей Павлович. Крохотный садик, высокая стена забора, в нижнем этаже — сараи, в верхнем — две небольшие комнаты; одна Сергея Павловича, другая Сонина. Богоявленский уступил нам свою комнату, так как до наступления холодов жил в летней комнатке-клетушке.
Не имея никаких запасов продовольствия, Богоявленские, как говорится, перебивались с хлеба на квас, выменивая продукты на последние вещи.
Папе дали карточки на хлеб и в столовую. Скудный хлебный паек мы делили на всех поровну. Раз в день в столовой давали по тарелке воды, в которой плавало немного капусты, и за этим обедом приходилось простаивать по два-три часа в очереди.
Папа работал, я тщетно пыталась устроиться, меня нигде не принимали. Бахчисарай город татарский, русского населения, там было очень мало. Здесь стояли немецкие части и добровольческие татарские подразделения.
Но вот однажды кто-то постучал в калитку. Соня юшла открывать, и мы услышали знакомый, родной голос Лели — моей сестры. Мы бросились к окну и увидели Лелю, согнувшуюся под тяжестью рюкзака. Нечего и говорить о том, какова была эта встреча — и радостная и грустная в одно и то же время. Сколько тяжелых мыслей друг о друге приходило нам в головы в течение года, и вот мы встретились — голодные, нищие, заморенные, но живые.
В Ялте не было продуктов, за ними ходили через перевал в Симферополь и оттуда в окрестные деревни. Ходила и Леля. В Симферополе прослышала, будто нас видели в Альме. Расспрашивая крестьян, она постепенно добралась до Евфросиньи Ивановны.
— Я решила переезжать в Симферополь, — сказала Леля, — в Ялте жить невозможно, там ужасный голод. Я встретила там Васю и Тамару Дроздовских, они и сказали мне про вас. Вася и Тамара зовут к себе. Постарайтесь и вы переехать в Симферополь. Остановимся у Дроздовских, а потом, может быть, найдем себе комнату.
Так и порешили: папа, не отказываясь пока от работы в Бахчисарае, съездит с маленьким Женей в Симферополь, а мы с мамой отправимся в Севастополь; постараемся получить пропуск и привезти на поезде вещи прямо в Симферополь.
Через два дня Леля отправилась в обратный путь.
Устроив папу и Женю на попутную машину, шедшую в Симферополь, мы с мамой пошли на вокзал, взобрались на открытую платформу товарного поезда и поехали в Севастополь.
На Мекензиевых горах вдоль дороги, так же как и в Бельбекской долине, был протянут тонкий провод, висели таблички с надписью «minen». Вместо леса — ободранные кустики и пеньки деревьев. Словно вчера брошенные окопы, землянки, доты и дзоты. Валяются каски, поломанные винтовки, возле которых стоит под деревьями вбитый в землю маленький грубо сколоченный столик, вокруг него скамейки и вся земля усыпана бумагами. Пусто… Нигде ни души… Проезжаем Инкерман, здесь еще видны следы боев: перевернутые и разбитые паровозы, вагоны, автомашины, танки, орудия, всюду валяются гильзы от снарядов, винтовочные патроны, обрывки шинелей, каски, противогазы.
Октябрьский ветер был довольно свеж, особенно на открытой платформе во время хода поезда. Мы продрогли. Но вот поезд подошел к перрону.
Мы потихоньку слезли с платформы и прошли через сгоревшее здание вокзала на площадь. Здесь был настоящий цыганский табор: площадь сплошь уставлена вещами, среди которых сидели, лежали и ходили люди. Оказывается, немцы вывозили большинство жителей Севастополя в степные районы Крыма.
Мы пошли на Георгиевскую разыскивать Екатерину Дмитриевну Влайкову, которую нашли уже не в курятнике, а в комнате полуразрушенного домика на противоположной стороне улицы. В груде камней и балок рылись хозяин этого бывшего дома и какой-то молодой человек.
— Что они там ищут? — спросили мы Екатерину Дмитриевну.
— Они откапывают трупы своих близких, погребенных под развалинами. Мать и жену племянника уже нашли и похоронили здесь же, в камнях.
Мама сейчас же отправилась в комендатуру хлопотать пропуск в Бахчисарай, где мы уже были прописаны. Без пропуска нельзя сесть с вещами в поезд. Два дня простояли в очереди, чтобы попасть в комендатуру, но на этот раз удалось получить пропуск.
На Пушкинской улице, против дома Марии Александровны Добржанской, гитлеровцы поставили виселицу. Здесь в назидание жителям были повешены трое молодых людей за отказ от поездки в Германию. К счастью, нам не пришлось быть свидетелями страшного зрелища: перед нашим приездом трупы юношей сняли.
Люди, отправляемые в Германию, гибли в пути. Нам рассказали, что в сентябре со станции Севастополь отправили два больших эшелона. Товарные вагоны, набитые битком, были закрыты наглухо. Гитлеровцы, отправлявшие эшелоны, с ухмылкой говорили: «Пусть слабые по дороге подохнут».
Севастопольцев насильно грузили на баржи и вывозили в море. Жители замечали, что баржи вскоре возвращались пустыми: оккупанты хладнокровно, по плану топили сотни и тысячи людей.
На следующий день мы собрались уезжать. Накануне я была в больнице, навестила Марусю, она чувствовала себя значительно лучше, но выздоравливала очень медленно.
— Как только поправлюсь, — сказала она, — приду в Альму за Дуняшей.
Когда мы стали складывать вещи, оказалось, что их набралось довольно много: старье, которое раньше выбросили бы в мусорный ящик, теперь приобрело для нас ценность.
Я впряглась в тачку, взятую на время у соседа, а мама и Екатерина Дмитриевна шли сзади и подталкивали ее.
Уже стемнело, а эшелона все не было. Наконец, часов в десять вечера, подошел к перрону пустой состав товарного поезда, предназначенный для людей, расселяемых по Крыму. Началась шумная суета…. В темноте, ушибая друг друга вещами, люди садились в вагоны. Нам удалось сесть в ближайший вагон. Эшелон простоял на станции всю ночь. Утром явились полицейские и татары-добровольцы. Из вагона, в котором мы сидели, стали всех выгонять. Одному добровольцу показалось, что люди слишком медленно выходят: отвратительно ругаясь, он выталкивал их на перрон. Рванул и меня за руку, я обернулась и сказала с возмущением:
— Что мы — собаки?
— Вы хуже собак! — толкнув меня, закричал доброволец с такой злобой, что, кажется, дай ему волю, он перестрелял бы всех.
По перрону, как выпущенные из сказочной бутылки злые духи, с криком и руганью носились полицейские. Целый день они нас с мамой выгоняли из вагонов. Наконец, мы втащили вещи в один вагон и тихо приткнулись в уголке, но явился полицейский, проверил пропуска и заорал, чтобы мы убирались вон. Что делать, поезд вот-вот должен тронуться, узлы наши заложены чужими вещами, теперь их не вытащить. Я обратилась к переселенцам: