55711.fb2
Иван Иванович любил выпить, но всегда знал, меру и не терял твердой памяти и здравого рассудка. Говорил удивительно красиво и увлекательно, хотя и пересыпал речь словами, которых не выдержит бумага. Собственно, слово «говорил» не совсем подходит, надо сказать «травил», что на морском жаргоне означает нечто среднее между враньем и фантазией.
А фантазией Иван Иванович обладал богатой, и, когда был в ударе, речь его лилась беспрерывным потоком. Мы все часто заслушивались его рассказами, но я одна имела счастье узнать от него совсем уж необычные истории. Бывало, все разойдутся с работы, а мы с Иваном Ивановичем пересядем к маленькому столику возле окна — и начинается: он с увлечением «травит», а я делаю вид, что верю.
— Они подняли винтовки и прицелились, — рассказывает Иван Иванович, дойдя до самого страшного места, — ждут команды офицера, а я рванул рубашку, раскрыл грудь и крикнул… — Иван Иванович вскакивает, гордо вскидывает голову. — Стреляйте, фашистские гады, если можете! И гады не могли… Эти слабонервные гады не выдерживали и опускали винтовки…
Таков был один из вариантов спасения Ивана Ивановича от неоднократных расстрелов. Я попеременно пугаюсь, восторгаюсь, поражаюсь, в зависимости от требований рассказа. Наконец, доведя себя до высшей степени восхищения собственным величием и храбростью, Иван Иванович принимает гордую позу римского патриция и говорит внушительно, медленно и раздельно: — Когда-нибудь ты узнаешь, с кем имеешь дело. Но мне не приходится долго ждать. — Я ад-ми-рал!
Минутное молчание… Нельзя же так огорошить человека. Я поражена! Затем с моей стороны следует поток восточно-льстивых слов. Иван Иванович снисходительно принимает знаки почтения. Но в это время оба замечаем: начинает темнеть и близок комендантский час. Представление окончено. «Адмирал» и его слушательница снова превращаются в повара и марочницу, берутся за судки, сумки с углем и спешат по домам.
В следующий раз Иван Иванович «травить» будет «из другой оперы» и начисто забудет о предыдущей. Но надо сказать, что в обыденной жизни Иван Иванович не лгал. Скетчи, которые мы иногда с ним разыгрывали, отвлекали нас от суровой действительности, хотя бы на пятнадцать-двадцать минут.
Я и не подозревала, что высокий, плечистый мужчина, частый посетитель нашей столовой и большой приятель официантки Муры Артюховой, — подпольщик. Мура, как никто, умела молчать и хранить свои и чужие тайны. Она обо всем мне рассказала только после его трагической гибели, и обидно, что это случилось перед самым концом гитлеровской оккупации.
Был схвачен его брат. Друг Муры пошел в гестапо и пытался спасти брата, предлагая выкуп. Там согласились и назначили большую сумму. Родственники и друзья помогли собрать много ценных вещей. Гестаповцы взяли вещи, арестовали самого друга Муры и всю его семью. Впоследствии, когда вскрывались братские могилы расстрелянных и замученных в гестапо, он был найден лежащим сверху с распростертыми руками — как бы охватывая объятием всех своих близких: брата, жену, двенадцатилетнюю девочку и старуху-мать.
У Муры были две хорошенькие дочери: одна родная, а другая приемная. Спасая от угона в Германию старшую, приемную дочь, Артюхова скрыла ее в прилесной деревне, где хозяйничали партизаны, а потом девушка ушла с ними в лес. Другая дочь, младшая, жила с матерью.
Мура была доброй, самоотверженной и храброй женщиной, готовой помочь каждому советскому человеку. Но помогать она старалась незаметно и тихо. Скромность — вот ее отличительное качество. И когда я думаю об идеальном типе русской женщины, передо мной встает образ Муры Артюховой.
— Однажды она пришла в столовую внешне спокойная, но бледная.
— Что с тобой? — спросила я.
— Расклеивала по городу листовки, — ответила она, — и не за себя боялась, а за дочь. Ты же знаешь, что с ней сделают, если меня поймают. Я уверена в дочери, она никого не выдаст, но страшно думать…
И я задумалась. Как себя должна чувствовать мать, которая приносит в жертву своего единственного ребенка!
После освобождения я узнала, что Мура была связана с группой печатников.
Мне не раз приходилось слышать впоследствии от некоторых людей такие слова: «Я не мог работать в подпольной организации, у меня семья, я слишком ее любил и не имел права приносить в жертву». Я этих малодушных людей никогда не оправдывала, потому что знала других: Муру Артюхову, Ольгу Шевченко, имевшую единственную двенадцатилетнюю, горячо любимую дочь, которая помогала ей переносить мины, Вячеслава Юрковского, Нюсю Овечкину с тремя маленькими детьми и матерью и многих других.
Ходили слухи, что в Симферополе с первого дня немецкой оккупации создавались различные подпольные группы и организации. Многие работавшие в них люди погибали в застенках гестапо, но их место занимали другие. Пытки, казни, грозные приказы, расстрелы за одну листовку или газету не тушили пожара. Советские люди продолжали борьбу…
После работы я спешила разнести литературу своим знакомым, в том числе матери Юрковского и Поморцевой.
Домой обычно шла вместе с Женей, который вторую половину дня проводил со мной в столовой. Он часто помогал нести судки с обедом, так как я нагружалась углем и перегаром. До комендантского часа оставалось мало времени, за один вечер я не могла успеть разнести литературу и большую ее часть приносила домой. Мы отгораживались от внешнего мира ставнями и замками, мама с жадностью набрасывалась на газеты и листовки Садились за стол и при свете маленькой керосиновой лампочки предавались чтению. Прежде всего сводки Совинформбюро. Первые же слова приносили радость: наши войска победоносно наступают! Газеты прочитывались, как говорится, «от корки до корки» — начиная с передовой статьи в центральных газетах и кончая театральными объявлениями.
Мама никогда не спрашивала, откуда я приношу литературу, и не задавала никаких вопросов, не выражала беспокойства, прекрасно понимая, что я имею какие-то тайные связи. При виде литературы ее глаза загорались радостью, но зачастую я ловила на себе мамин взгляд, полный тайной тревоги.
Иногда Ольга приходила ко мне в столовую. Она говорила, что ей запрещают это делать, так как столовая слишком людное место, посещаемое гитлеровцами, но все же приходила. В темном корироде происходила быстрая передача литературы из одной пазухи в другую. Затянув потуже ватник, я целый день ходила по столовой, пригревая на груди пачку новеньких листовок и газет.
Однажды Ольга и мама пришли в столовую одновременно. Я попросила маму подождать и вышла в коридор с Ольгой. Отлично зная наблюдательность мамы и ее любопытство, я ждала вопроса: «Что это за женщина и какие у тебя с ней дела?» Но мама не сказала ни слова. И только после освобождения, когда я впервые произнесла имя Ольги, мама спросила:
— Кто это Ольга? Наверное, с ней я встретилась тогда в столовой?
Калькуляторша Ната, та самая Ната, которая первой поняла, что я человек свой, отличалась добрым, хорошим характером. У нее, украинки по национальности, была прелестная пятилетняя дочка от мужа-еврея. С ним она разошлась еще до войны, а сейчас он служил в армии. Когда пришли немцы, Ната переехала в другой конец города, где ее никто не знал, но все время боялась за жизнь дочки.
Однажды в ее дверь сильно постучали. Ната открыла и обомлела: на пороге стоял высокий немец в черной одежде, а у крыльца пофыркивала такая же черная машина-душегубка. Первые двери душегубки были открыты, за ними виднелся тамбур и массивные вторые двери. На подножке машины сидел другой немец, тоже в черном. Ната думала, что приехали за ее дочкой. Она давно решила идти на смерть вместе с нею, и теперь не сразу поняла, что палач ищет кого-то другого. Фашист спрашивал соседку-еврейку..
— Ее в нашем доме нет, она давно куда-то уехала, — ответила, наконец, Ната.
Так в вечном страхе, не зная ни днем, ни ночью покоя, прожила Ната три года гитлеровской оккупации. Я часто беседовала с ней, давала читать газеты и листовки. Случайно Ната познакомилась с одним румынским солдатом из части, стоявшей по соседству. Густав — так его звали — ненавидел гитлеровцев и Антонеску со всей его сворой и с нетерпением ждал прихода Красной Армии.
— Ты знаешь, — как-то сказала мне Ната, — Густав научился говорить по-русски, а вот читать не умеет, ему очень хотелось бы почитать листовку на румынском языке.
Я попросила у Ольги такую листовку и отдала Нате. На следующий день она сказала:
— Густав был в восторге, листовку двадцать раз перечитали все его товарищи.
Я снова отправилась к Ольге, и с тех пор получала от нее листовки на румынском языке.
— Часть листовок отдавай солдату, а остальные разбрасывай возле румынских частей. Только не клей, а разбрасывай, — говорила Ольга.
Я так и делала. С Густавом непосредственно не сталкивалась, действовала через Нату, которая поклялась мне в том, что никогда и никому не скажет, от кого получает листовки.
Ольга однажды спросила:
— Ты уверена в этом румынском солдате? Он не выдаст?
— Нет, — ответила я, — не уверена. Если не попадется, то не выдаст. Но если схватят гестаповцы и будут пытать? Однако надеюсь, что он не попадется, а если попадется, то не захочет выдать Нату.
— Ну смотри, будь осторожна! — предупредила Ольга.
Но Ольга, конечно, понимала, что если стремиться к полной безопасности и уходить от риска. — то это значит не вести никакой агитации, никому не давать ни одной газеты и листовки.
Нате я передала как-то большую пачку листовок и сказала:
— Двадцать штук для Густава. Пусть раздаст своим товарищам и предупредит, чтобы соблюдали большую осторожность. Остальные положи в их уборной, в ящик для бумаги, ты ведь бываешь в части. Не побоишься?
— Положу, в этом дворе ходит разный народ, не подумают на меня, — ответила Ната.
Однажды Ната сказала, что румыны очень хотят получить листовки с пропуском для сдачи в плен Красной Армии. Через несколько дней я достала для них и такие листовки.
Ната жила в одноэтажном домике, недалеко от трамвайного кольца, напротив гестапо, находившегося в бывшем студенческом городке. Рядом стояла румынская часть, где служил Густав.
После освобождения, когда Ната уже уехала из Крыма, я проходила однажды мимо ее дома и остановилась удивленная: почти рядом с парадной дверью ее квартиры, куда вели несколько ступенек крыльца, на стене появилась мемориальная доска. Она гласила, что во дворе этого дома находилась конспиративная квартира. Оказывается, мир тесен, и даже в таком маленьком доме, кроме Наты, жили и другие люди, боровшиеся за освобождение.
После работы мне предстояло разбросать листовки возле некоторых румынских подразделений. Из столовой вышли с маленьким Женей, и я повела его с собой, рассуждая так: Галка — ровесница нашего Жени — помогает Ольге переносить мины. Значит, и я должна закалять характер мальчика, воспитывать его патриотом, достойным своего отца.
Приближался комендантский час, но только начинало смеркаться. Белые листовки резко выделялись на земле.
«Черт возьми! — подумала я. — Газеты печатают на темной бумаге, а листовки на белой, лучше бы наоборот!..»
Поставив на землю сумки, я делала вид, что копаюсь в них, и тем временем рассыпала листовки. Женя наблюдал за окружающей обстановкой и нервничал.
— Мама, часовой увидит, — шептал он, — идем скорей отсюда!