55748.fb2
Борьбу Ельцина с московским правящим классом интересно проанализировать в контексте горбачевской «перестройки». Вряд ли Горбачев, доверивший Ельцину Московскую партийную организацию и жизнь этого огромного города, мог себе представить, что Б. Н. за полтора года уволит львиную долю секретарей московских райкомов — больно затронет особую касту, в ведении которой находятся министерства, институты, академии и главки, связанную с центральной властью самым непосредственным образом.
Но вряд ли Горбачев понял подтекст этой борьбы.
В Москве Ельцин лишь воспроизвел свой глубокий конфликт с советским менталитетом. Конфликт руководителя, который требовал подчинения тех, кто должен подчиняться, и хорошей работы от тех, кто должен работать, — с системой двойных стандартов, когда говорят одно, а имеют в виду совсем другое, с системой связей и зависимостей. Разобраться в них было практически невозможно — можно было только принять на веру.
Он не хотел ее принимать. И в ответ система не приняла его.
Но есть и другая сторона этой борьбы.
В Свердловске Ельцин тоже видел мир «спецбуфетов» и «спецполиклиник» — и мир бараков, мир заводских проходных. Однако в своем городе он мог что-то изменить, сделать жизнь людей более сносной, добиться какого-то результата.
В Москве это было невозможно. Здесь гармония (если понимать ее как устойчивость системы) была как раз в том, что на одном конце «мира» были блага, а на другом — тяжелые условия жизни «лимитчиков». Одно обеспечивало другое. Одно зависело от другого. Всё было взаимосвязано. Всё сливалось в единую систему. И называлась она просто — столица империи.
Ельцин видел эту жизнь по-другому — глазами человека, который приехал сюда из глубины империи.
Принять эти контрасты как должное он не мог категорически.
Однажды Б. Н. попал в спальный район, где рассматривался вопрос о «благоустройстве», и этот его приезд был дотошно зафиксирован корреспондентами московских и западных газет. (Это была обычная «хрущоба», пятиэтажка, панельный дом в одном из спальных районов.)
«Когда Ельцин приехал, его тут же окружили плотным кольцом сотни кричащих людей, другие наблюдали с балконов. “Спуститесь в подвал! — кричали люди. — Мы по колено утопаем в вонючей грязи! Канализационная труба давно проржавела! Крыша протекает, и всем на это наплевать!” Ельцин спустился в подвал. Когда вышел оттуда, ему предложили взглянуть на кучи мусора во дворе, которые валялись там. Кольцо вокруг первого секретаря сжималось все плотнее. “Среди мусора ползают крысы, а рядом играют наши дети!” — кричали ему люди», — писал московский корреспондент одной из американских газет.
Все это было хорошо ему знакомо и по Свердловску. Там бывало порой и хуже.
Поразило не это, а само настроение толпы, те самые «отчаяние и ярость», невероятный выплеск коллективных эмоций, с которыми он столкнулся лицом к лицу. Именно здесь, в Москве.
Там, в Свердловске, людям помогало чувство стабильности, непреложности бытия — так всегда было и так всегда будет. Скудный быт, тяжелые условия, грязь, нехватка самого необходимого. Все это преодолевалось именно благодаря общему чувству народного упорства, терпения, покорности и фатализма — «после войны было гораздо хуже», «постепенно жизнь улучшается», «все равно ничего не изменишь», «надо жить, выживать, надо надеяться на лучшее». С этим настроением, миросозерцанием народа он привык иметь дело, ему было понятно — почему они терпят и на что надеются.
Здесь, в Москве, он внезапно ощутил — их терпение кончилось.
Это было совершенно новое, резкое и странное чувство.
Оно преследовало его повсюду.
В магазине, где на него налетела продавщица, или в уличной толпе, где он вечно наталкивался, выходя из машины, на чье-то перекошенное от эмоций лицо, а порой и не одно, а сразу несколько, которые излучали отнюдь не привычное любопытство, народное возбуждение или умиление тем, что «сам» пришел пообщаться, а именно это глухое отчаяние, эту ярость: «Передайте Горбачеву! Борис Николаевич! Мы за вас! Передайте Горбачеву!»… Обычно таких крикунов быстро оттаскивала милиция, но оставленный ими в воздухе тревожный импульс продолжал бить ему в спину.
И на встречах с разными «активами» — он ощущал эту нервозность, повышенную, нездоровую эмоциональность, разлитую в воздухе.
Да, терпение кончилось. И этот перелом настроения спровоцировал сам Горбачев. Любое непривычное, дразнящее, новое слово, напечатанное в газете или в журнале, любая статья, любое разоблачение — всё нагнетало нетерпеливое, жадное ожидание, доходящее до истерики, эту невозможность оставаться в том же положении, этот общественный протест.
Особенно остро он это почувствовал на встрече с представителями неформального общества «Память», которая состоялась в горкоме совершенно спонтанно — они сами, без предупреждения, собрались перед горкомом, милиция хотела вмешаться, но он не позволил разгонять толпу, обещал выслушать.
Это были необычные люди, пожалуй, он таких раньше не видел — многие с огромными бородами, с длинными волосами, другие бритые, в черных рубашках, мрачные, говорили с ним требовательно, сурово и на каком-то странном языке, старательно внося в свою речь старинные обороты и как будто постоянно на что-то намекая.
С одной стороны, ему была интересна эта встреча, он внимательно выслушал и пообещал помочь в деле охраны памятников старины (впрочем, многое из того, что они говорили, и так ему было хорошо известно), но главное впечатление осталось все то же — терпение кончилось, это уже другие люди, не такие, как прежде, они способны на многое. Они, говоря прямо, уже способны на бунт.
Он пытался передать это ощущение тревоги, закипающего котла, проснувшегося вулкана — в сухих деловых формулировках, например, выступая на Политбюро или на пленумах ЦК.
Речи и выступления Ельцина той поры вообще производят сегодня странное впечатление. Это не речи пламенного оратора, но и не речи скучного партийного функционера времен перестройки. В них слышен скрежет медленно сдвинувшихся колес истории, заржавевших от долгого ступора, страшный скрежет сознания, которое пытается вместить в себя реалии нового времени, — но выразить их на старом, привычном административном языке приказов и установок невозможно. В них слышно нагнетание тревоги и волнения, но только в построении фраз, в необычайном напряжении, с которым Ельцин, пытаясь сохранять спокойствие, говорит о том, что видит вокруг.
Вот один из самых характерных фрагментов его речей того времени: «Хочу откровенно высказать беспокойство по ряду вопросов. Много возникает “почему?”. Почему из съезда в съезд мы поднимаем ряд одних и тех же проблем? Почему в нашем партийном лексиконе появилось явно чуждое слово “застой”? Почему за столько лет нам не удается вырвать из нашей жизни корни бюрократизма, социальной несправедливости, злоупотреблений? Почему даже сейчас требование радикальных перемен тонет в инертном слое приспособленцев с партийным билетом?» И вот, пожалуй, самое важное, ключевое:
«…Нас не должна размагничивать постоянная политическая стабильность в стране».
Что имеет здесь в виду Ельцин? То, что за внешними проявлениями, видимыми, поверхностными чертами советской стабильности прячется постоянно растущее напряжение. Вот это, пожалуй, тревожит его больше всего — невидимая, скрытая угроза. Ощущение надвигающейся беды.
Лекарство для всей страны он называет тут же, на том самом партийном съезде, с трибуны которого звучат эти слова: «Контроль всех надо всеми, сверху донизу». Лекарство для самого себя гораздо привычнее, из его свердловского арсенала: «горькая правда», которая, по его мнению, гораздо лучше, чем «сладкая ложь».
Во всех своих выступлениях он придерживается этого принципа. Называет абсолютно закрытые цифры, которые касаются и социально-экономического положения «трудящихся», и цифры по наркомании, проституции. Причем Ельцин озвучивает эти «закрытые цифры» и говорит «крамольные вещи» не только на пленумах горкома партии. Он собирает для своих публичных откровений то московский дипломатический корпус, послов иностранных государств, то журналистов, руководителей московских издательств и изданий, то дает интервью американскому телевидению. Встреча с московскими пропагандистами в Доме политпросвещения на Цветном бульваре продолжается шесть часов… Ему все равно, в какой аудитории это говорить.
Но так не положено! Так нельзя!
В январе 1987 года состоялся очередной пленум ЦК КПСС. На нем Михаил Горбачев впервые произнес слово «демократия». В ином, не советском контексте. Нам нужна демократия на всех уровнях — сказал он. Это был водораздел, рубеж.
Почему партийная элита оказалась перед угрозой демократических выборов? Что подтолкнуло к этому генерального секретаря ЦК КПСС?
Можно искать ответ в мировоззрении самого Горбачева. В том, что политическая механика СССР к тому времени сильно заржавела, устарела. Но правильнее будет искать его не в политике, а в экономике.
Вот что писал (уже позднее, в 90-е) тогдашний премьер-министр СССР Николай Рыжков:
«В 1986 году на мировом рынке произошло резкое снижение цен на нефть и газ, а в нашем экспорте традиционно был высокий вес энергоносителей. Что было делать? Самое логичное — изменить структуру экспорта. Увы, сделать это достаточно быстро могли лишь самые экономически развитые страны. Наши же промышленные товары были на мировом рынке неконкурентоспособны. Возьмем, например, машиностроение. Объем экспорта его продукции по сравнению с 86-м годом не изменился, но ведь шла она практически только в страны СЭВ (социалистического содружества. — Б. М.). “Капиталисты” брали едва ли 6 процентов от всего машиностроительного экспорта! Вот почему мы и вывозили в основном сырье».
Договорим за Рыжкова — валюты экспорт нашего машиностроения в казну не приносил. Валюту приносили нефть и газ, а когда цены упали (до 19,9 доллара за баррель), бюджет страны резко «поплыл».
Но дело в том, что именно от валюты зависело главное — сумеет ли руководство СССР накормить свой народ. Избежит ли страна угрозы продовольственного кризиса. А эта угроза становилась все более реальной. «К середине 1980-х годов каждая третья тонна хлебопродуктов производилась из импортного зерна. На зерновом импорте базировалось производство животноводческой продукции… Сочетание масштабных расходов на зерновой импорт, которые было невозможно сократить (даже в урожайные годы СССР закупал зерно, поскольку брал на себя долгосрочные обязательства перед странами-импортерами — США, Канадой, Аргентиной, Китаем. — Б. М.)… при неконкурентоспособности обрабатывающей промышленности и непредсказуемости цен на сырье, поставками которого можно оплачивать импорт продовольствия — стали к середине 1980-х годов ахиллесовой пятой советской экономики» (Егор Гайдар «Гибель империи»).
Когда Горбачев пришел к власти, эту ахиллесову пяту еще можно было залечить, но для этого требовались радикальные меры. Например, серьезное сокращение капиталовложений в, обрабатывающую промышленность и вывоз сырья (цветных металлов, например) непосредственно на мировой рынок. Такая стратегия, пишет Гайдар, могла бы сильно поколебать ситуацию на мировом рынке, вызвать кризис, снижение цен, но, тем не менее, это был шанс. Другой шанс: сокращение госзаказа ВПК, уменьшение количества танков, ракет и прочего вооружения, которое СССР по-прежнему производил в размерах, пригодных для страны, стоявшей на пороге войны, но не для страны, которая стояла на грани экономической катастрофы.
Ельцин увидел масштабы этой грозящей катастрофы гораздо раньше своих коллег по Политбюро.
…Бюджетный дефицит, который рос из года в год. Вот что говорил об этом на пленуме ЦК КПСС тот же Н. Рыжков: «Страна подошла к двенадцатой пятилетке с тяжелым финансовым наследием. Мы давно уже не сводим концы с концами, живем в долг. Нарастающая несбалансированность стала приобретать хронический характер и привела на грань фактического разлада финансово-кредитной системы».
Отсюда вытекала необходимость медленно, постепенно повышать цены на основные товары и продукты, чтобы избежать товарного голода, «вымывания» товаров из торгового оборота. Ни первого, ни второго, ни третьего вовремя сделано не было.
Не буду утомлять читателя цифрами, важно понять суть — чтобы выпутаться из зерновой и нефтяной ямы, из лап финансовой катастрофы, правительству Горбачева надлежало принять, по сути дела, одно очень непопулярное решение: МЕНЬШЕ ТРАТИТЬ. И меньше печатать денег. Но пойти на такое решение в политическом смысле было подобно самоубийству.
«Сказать первым секретарям обкомов, министрам, что капитальные вложения в их регионы и отрасли будут сокращены, что технологическое оборудование, которое они предполагали импортировать, не будет закуплено — прямое нарушение правил игры. При попытке двинуться в этом направлении судьба нового советского руководства, возглавляемого М. Горбачевым, отличалась бы от судьбы Н. Хрущева лишь тем, что отставка произошла бы немедленно», — пишет Егор Гайдар в книге «Гибель империи».
Из материалов Госбанка СССР: «Объем незавершенного строительства на конец 1989 года составил 180,9 миллиарда рублей, в том числе сверхнормативный — 39 миллиардов рублей…» За этой сухой цифрой — страшная правда. В то время как в стране нарастал дефицит продовольственных товаров и товаров широкого спроса (правительство Горбачева сократило закупки из-за рубежа) — новые заводы продолжали строиться.
Горбачев боялся своей элиты. Боялся трогать сложившуюся до него экономическую систему. Вспоминает Андрей Грачев: «Выяснилось, что сами по себе ни девиз “ускорения”, ни обращенный к каждому призыв “прибавить в работе” не меняли сложившейся практики, а тем более общего устройства жизни. Целостной же концепции реформы у нового руководства не было. Внимание распылялось, одна инициатива следовала за другой, в ход по преимуществу шли старые заготовки того времени, когда Горбачев вместе с Рыжковым, перелопатив сотни справок экспертов и академических институтов, готовили так и не пригодившиеся ни Андропову, ни Черненко материалы по научно-техническому прогрессу и возможной экономической реформе».
В результате на поверхности общественного сознания осталась лишь самая неудачная из горбачевских новаций — антиалкогольная. Вырубались виноградники, заколачивались старинные винные подвалы, ограничивалась продажа водки, закрывались заводы, производящие алкоголь. Бюджет понес гигантские потери.
Заставить людей больше работать путем таких нововведений и призывов — было такой же утопией, как заставить партийный аппарат поверить в «перестройку и ускорение». И Горбачев пытается переместить акценты: если экономику реформировать не удается, будем реформировать политическую систему.
Январский пленум ЦК формулирует задачу: руководители всех рангов, в том числе и партийных комитетов, должны избираться прямым и тайным голосованием. Демократизация должна пронизать все формы общественной жизни.