Конечно, там это мне и в голову не приходило. Я не думала об этом. Я вообще ни о чем не думала. Лишь безмерная горечь наполняла меня. Было невыносимо, но не это, а все, вообще все. Это серое утро... Чем стало для меня это серое утро? Пределом человеческого унижения. Свиную тушу, правда, мне так и не дали. От этого стало легче.
На войне человек становится страшен и непостижим.
К замку Эстерхази, как я уже рассказала в свое время, немцы отнеслись не слишком почтительно: бросали во фрески банки с вареньем, пинали ногами чудесную старинную мебель. Говорила я и о том, что Эстерхази выбили днище у нескольких сотен бочек с вином, и люди, ругая графов, таскали вино ведрами, а те всех предупредили, чтобы не оставляли винные погреба полными, выливали вино. Откуда они знали, что так надо делать? Из истории.
Позже это стало уроком и для нас. Напившись, русские и немцы становились куда злее, чем трезвыми. Обычно мы больше всего боялись встретиться на дороге с пьяными солдатами.
Но разве венгр в силах расстаться со своим вином? Все берегли свои погреба.
Русские отнеслись к замку еще с меньшим почтением, чем немцы. Они так и не научились - или не удосужились попробовать - растапливать украшенные рельефами фаянсовые печи на медных ножках, а ведь печи эти топились очень хорошо и сохраняли тепло до следующего дня. Окна - если те случайно остались целыми - они разбивали, потом заколачивали досками. Выведя через какую-то дырку трубу маленькой буржуйки, топили в залах замка, как в хибарке. Паркет разобрали, всюду был разъедающий глаза дым; спали на полу, на соломе. А изразцовые печи разбили вдребезги.
В одной из комнат замка, огромной, как зал, они устроили лазарет. Один раз солдаты - уже не помню, мужчины или женщины - повели меня туда работать. Конечно, как всегда, шла стрельба: обстрел, ответный огонь. Раненых приносили на носилках, на руках, на спине, кто как мог. Их укладывали на солому, покрывавшую весь зал. Стояла страшная вонь: пахло кровью, водкой, грязью, отсыревшей одеждой, потом, смрадным дыханием. Стон и плач слышались редко. Среди раненых хлопотали одна или две женщины в резиновых перчатках по локоть. Зачем они надели эти перчатки? Чтобы защитить руки? Или раненых - от бактерий? Не думаю, потому что раненые лежали на соломе, среди ветхого, рваного тряпья, в испражнениях, грязи, крови, плевках. О руках обычно они и не думали.
Мне велели быть на подхвате и тут же направили к одному из солдат, пальцы у которого висели, оторванные и раздробленные. Я спросила, что я должна делать, не помню, на каком языке, кажется, по-румынски. Но, возможно, к тому времени я могла сказать это и по-русски. "Что можно спасти - оставить и перевязать, - ответили мне, - остальное отрезать". - "Чем?" - спросила я. "Ножницами, чем же еще? Найти какие-нибудь ножницы и отрезать". Меня охватил ужас, это выходило за рамки моих представлений о гигиене. (В конце концов, чем здесь рискуешь? Если не отрезать, начнется гангрена. Но грязными ножницами, без наркоза отрезать пальцы у человека, находящегося в полном сознании? На это я была не способна.) Я повернулась и вышла, зная, что за это меня могут побить или даже расстрелять.
Не буду описывать вывалившиеся кишки и тому подобное. Русские санитарки вели себя словно домохозяйки на кухне, готовящиеся к празднику: отдавали распоряжения, перекрикивались друг с другом, с мужчинами-санитарами, больными - никакой трагедии. Им даже как будто доставляли удовольствие все эти страсти: ведь они чувствовали себя господами положения. Ну, а я этого не могла. Думаю, из-за этого меня даже презирали.
На моих глазах солдат, у которого нога была ампутирована по щиколотку, снова отправился в бой - верхом, в окровавленных бинтах. (Хотя, возможно, я видела это когда-то раньше.)
У другого солдата рука была раздроблена автоматной очередью. Принесли топор; пока его затачивали, солдата поили водкой, чтобы довести до бесчувствия и тогда уже отрубить руку. Обычно они основательно накачивали своих раненых спиртным, а потом принимались за дело. Так поступали и в средние века.
"Сталинский оргaн"?! Когда начинал звучать "сталинский оргaн", земля содрогалась у нас под ногами, мы задыхались в черном дыму, убегали от ужаса в дом. А ведь мы только слушали его со стороны! Что же чувствовали те, в кого летели снаряды? А "сталинская свечка"! Ночью с неба медленно спускается свеча, ослепительным светом озаряя окрестности. Можно начинать бомбардировку!
Во время воздушных налетов русские солдаты выбегали из домов, хватали автоматы и, смеясь, палили по самолетам.
Я услышала от кого-то, что некий переводчик по имени Якаб Бенё может узнать в комендатуре что-нибудь о наших угнанных мужчинах, а значит, и о Яноше. Мне сказали, где он живет. Я отправилась туда. Это был маленький крестьянский домик. Я знала, что с улицы лучше не заходить: все дома заняты русскими, - постучала в окошко похожей на кладовку летней кухни, стоявшей за домом. На стук вышла пожилая женщина. Это была тетя Анна. Тетя Анна, о которой очень трудно рассказать, какой она была.
Крестьянка, по внешности уже сильно на склоне лет, вдова, в черном платке, очень скромная, тихая, сухонькая, маленькая. Как я позже узнала, муж ее обращался с ней очень грубо, избивал; тетя Анна нанималась стирать белье, чтобы облегчить себе жизнь хоть на пару часов. У нее был сын, которого она очень любила. Но она давно о нем ничего не слышала: он без вести пропал на фронте. Дочь, Рожика, жила у нее вместе с мужем, Якабом Бенё, тем самым переводчиком. Родом он был из Северной Венгрии и мог объясняться с русскими на "русинском" наречии. (Сюда они приехали из Пешта, спасаясь от бомбардировок.)
По профессии Рожика была - как говорили - уличной шлюхой. Потом вышла замуж за Бенё, который скопил немало денег, работая проводником в спальных вагонах, они построили красивый дом, у Рожики появились тигровая шуба, драгоценности. Много позже они попали в автокатастрофу, и Бенё погиб на месте. Рожика боялась грозы, и, чтобы ненастье их не застало, Бенё слишком быстро гнал машину. Однажды она зашла ко мне в Пеште - тогда я и узнала об их судьбе.
Нрав у Рожики был крутой - в отца, с тетей Анной она обходилась отвратительно. Странно, что меня она приняла как сестру. Она не раз говорила: "Я любила тебя как сестру родную". И никогда не обижала меня.
Тетя Анна вышла, долго смотрела мне в глаза. "Бенё нету дома, но вы проходите, садитесь". Я замялась, потому что была вшивая и все такое. Вошла, села осторожно, платок не сняла. Она приободрила меня: "Снимите теплый платок, здесь тепло".
Крошечная летняя кухня, земляной пол, беленая печка, рядом с ней, у стены, - лежанка, сбоку - кровать, маленький столик, самодельный деревянный стол под окном, стул. Вот и вся обстановка. От печки до кровати - один шаг. Впереди - дверь в большую красивую кухню с цементированными стенами; напротив нее - другая дверь, тонкая, дощатая, в маленький чуланчик для дров и инструмента.
Позже Рожика рассказала, что, когда я к ним постучалась, тетя Анна промолвила: "Это Мария постучала. Дева Мария". Она почувствовала: от стоящей у двери женщины веет такой чистотой, такой печалью, что ее надо принять. "Если не примем ее, - доказывала она Рожике, - значит, прогоним Марию". Я ничего такого и не подозревала, при первом знакомстве тетя Анна показалась мне женщиной трезвомыслящей.
На следующее утро в подвал снова пришли - сгонять женщин и мужчин на рытье окопов. В тот раз вместе с солдатами приходил и Бенё, но я не знала его в лицо. Он сам меня узнал по описанию тети Анны. Рядом с местом, где нас собирали, был разбитый вдребезги табачный киоск; входная дверь сорвана, внутри - в беспорядке разбросанные обломки мебели. Он велел мне быстро спрятаться под прилавок, пока у них перекличка; потом он придет за мной. Я просидела там, скорчившись, час или два и успела промерзнуть насквозь: было по-зимнему холодно. Потом он пришел за мной и сказал: "Я отведу вас домой". И отвел домой - к тете Анне, в маленькую, чистенькую летнюю кухню. Бенё ушел, а тетя Анна согрела воды, принесла корыто, они с Рожикой усадили меня туда и вымыли. Постирали и мое белье, трусы (на них коркой запеклась кровь). Пока они сушились, Рожика дала мне другие. Как же мне стало хорошо после всего этого.
С тех пор я там и жила. Меня кормили. Тетя Анна спала в буквальном смысле на земле - на земляном полу, из-под дверей наверняка тянуло сквозняком. Рожика и Бенё спали на тонком соломенном тюфяке, на кровати. Я на лежанке.
Поначалу дни шли довольно спокойно. Никто меня не трогал. Пока - не помню, в то время или позже - не появился Петр.
Петру было девятнадцать, он был советским солдатом, и он влюбился в меня. Из этого следовало, что он не хотел меня насиловать. Чтобы защититься, я стала говорить, что у меня больное сердце. "Нет, - сказал он, кладя руку мне на бедро, - тут не надо". Потом положил руку мне на сердце: "Вот что надо!"
Он объяснял, что в России на улицах тротуары, водосточные желоба и грязи никогда не бывает. Повернешь колесико, и из крана идет чистая, вкусная вода. И еще капусты, картошки можно купить, сколько хочешь. И хлеба, каждый день.
Он описывал все это, словно какую-то волшебную страну чудес, лишь бы мне захотелось уехать с ним. Он всерьез решил жениться на мне. По утрам он выходил на двор и распевал по-русски во все горло: "Виорита моя женка будет!"
Как-то раз из-за меня произошел небольшой несчастный случай. Я сидела, Петр склонил голову мне на колени; я хотела оттолкнуть его, приподняла ему голову, а он дернулся в сторону, и мой палец попал ему в глаз.
Вбежали его товарищи, решили, что я хотела выколоть глаз советскому солдату. Петр отчаянно кричал: "Виорита не хотела!" Потом вошла Рожика с тетей Анной. Тетя Анна плакала, упрашивала не трогать меня. Пришел Бенё и сказал, что это было не нарочно. Эта волынка тянулась довольно долго, в конце концов яростные крики Петра возымели действие, и меня оставили в покое.
Сергей. Когда к нам ворвались двое или трое русских - снова хотели меня изнасиловать, - не помню уж как и что, но Сергей меня, собственно, даже не трогал. Помню только, он стоял и кричал, когда Рожика побежала в комендатуру звать на помощь: опять солдаты насильничают. Увидев это, товарищи Сергея сбежали, он остался один. Прибыл патруль, Сергею нещадно расквасили лицо и увели. На следующий день Сергей вернулся с двумя или тремя товарищами и орал, что из-за меня ему набили морду. У них между мужчинами и женщинами равенство. Он поставил меня на середину комнаты: теперь и мне достанется так же, как и ему. Я думала, что получу такую пощечину, что голова слетит с плеч, все зубы вылетят. Приготовилась, закрыла глаза, немного пригнулась, чтобы не упасть. И ждала, когда Сергей ударит. Оглушительный треск: он хлопнул в ладоши и поцеловал меня. Конечно, весь дом сотрясался от хохота.
Собственно, я и сама вспоминаю об этом с улыбкой. Такие у них были шутки.
Но Сергей действительно был смертельно оскорблен, бледен и рассержен, когда ему надавали пощечин.
Этот мордобой, эти потасовки вспыхивали у русских с невероятной легкостью, за ними следовали бурные перепалки, потом все стихало, как будто ничего и не случилось.
Они достали муки, жиру - вполне достаточно, чтобы печь блины. Муку надо развести в воде и выпекать на смазанной жиром сковородке. У нас ничего не было - ни сахара, ни соли. Зато как все были счастливы! Солдаты выстроились в очередь, а мы с Рожикой все пекли и пекли блины с утра до самого вечера. Мы уже с ног валились, мы видеть этих блинов не могли, а солдаты все шумели, как обычно в очередях, толкались, поторапливали друг друга, требовали свою порцию. Рожика разозлилась, схватила тарелку, на которую мы выкладывали блины, швырнула ее на землю и разразилась бранью. Материлась она по-русски, да и по-венгерски не стеснялась в выражениях.
Результат: Рожику успокоили, подобрали осколки тарелки, принесли другую и снова встали в очередь - тихо, не произнося ни звука. Тарелку всегда держал первый по очереди, мы опрокидывали на нее блин со сковородки, солдат еще горячим отправлял его в рот и передавал тарелку следующему.
Как-то ночью они гуляли: пили, веселились, горланили. Нас, правда, оставили в покое. Утром нам велели убраться в комнате. Тетя Анна сразу же вызвалась. "Нет!" - возражали они, она старая, и приказали пойти мне. Тогда я впервые вошла в четырехугольную комнату, выходящую на улицу. На черном загаженном полу - окурки, блевотина, растоптанные объедки. У стены - два бака с бензином, по всей комнате - прислоненные к стене автоматы (похожие на короткоствольные ружья), а они сидели, по своему обычаю, в стеганых тулупах на меху и смотрели, как я мету, а затем отмываю пол. Поддразнивали, шутили: вот и мне, барышне-белоручке, приходится потрудиться. Было нелегко, блевотина воняла, а они сидели не шелохнувшись. Я залезала под стулья, мыла пол у них под ногами. Они хохотали. Один поставил ногу в сапоге на мою руку, я чувствовала, что он не наступил, просто хотел напугать, но металлическая набойка с зазубриной порвала мне кожу на тыльной стороне ладони. Совсем неглубоко, но кожа у меня тонкая, кровь полилась ручьем. А я назло им продолжала мыть пол как ни в чем не бывало. Поднялся жуткий гвалт, солдата, который наступил мне на руку, избили, отругали на чем свет стоит, а меня потащили к русскому врачу. Тот тоже на них рассердился. А они завалили меня подарками (ложка, карманный ножик, две полбуханки хлеба и пестрое летнее платье). Мы с Рожикой здорово посмеялись.
Так мы и жили.
Иногда у нас не было ничего, кроме пустого отвара ромашки без сахара, а в полдень - жидкой, пресной гречневой каши на воде. Русских не очень заботило, есть у них еда или нет.
Пока Бенё был в отъезде, прибыли новые части; мне не давали проходу, терпеть это стало не под силу. Я переселилась к соседям: там в дровяном сарае жила семья с пятью детьми, их не трогали, так как у мужа была сломана нога, он был в гипсе, и, вообще, русские с уважением относятся к семье, в которой пятеро детей. Они всемером ютились в дровяном сарае. Там стояла поленница, на нее дядя Михай (у которого была сломана нога) набросал соломы, на ней-то я и спала, укрывшись одеялом. Спальное место было хорошее, высокое. Но что бы мы ни делали, я всегда чувствовала, что лежу на дровах. Это было бы не так страшно: на войне неважно, удобно ли тебе спать. Но из поленницы, когда было тихо, выползали какие-то красные жучки; их привлекало тепло тела, и они ползали по мне вместе со вшами. Когда стреляли, жучки прятались. Так и шло: или я не могла заснуть из-за обстрела, или на мне резвились жучки. Вшам было плевать, что мы намазались керосином, этих насекомых тоже нисколько не смущал его запах.
В конце концов я вернулась к Бенё и тете Анне.
Не знаю, что произошло и от чего я так смертельно устала. Я как-то уже не боялась солдат; просто было страшно просыпаться оттого, что дверной замок разнесен очередью из автомата и солдаты врываются в комнату, было страшно, что в любую секунду могут выбить дверь. Бесконечное насилие, усталость, грязь, болезнь, которая была во мне, приступы жара - не знаю точно, что именно я не в силах была уже вынести. (Бежать было некуда, мы находились в самом центре зоны боевых действий. Это было самое страшное место во всей Венгрии: здесь, между Бичке и Ловашберенем, линия фронта застряла на целых три месяца.)
Может быть, последней каплей стало для меня вот что: молодая женщина, на девятом месяце беременности, во время боя спряталась в амбаре, и осколок снаряда попал ей в живот: сначала вывалились кишки, следом - ребенок, он корчился на земле, а мать, крича, смотрела на него, пока не умерла.
Такое вынести нельзя. Бога нет. Невозможно, чтобы он это терпел.
Тетя Анна - только в ней я еще находила в этой жизни успокоение, чистоту, доброту. (Мамика была отрезана от меня линией огня.) А перешла ли вообще деревня в руки противника? Никогда ничего нельзя было знать наверняка.
И вот однажды, когда уже не осталось сил это терпеть, я приглядела бетонное кольцо колодезного сруба: о него я разобью себе голову. В другой раз я искала большой камень, чтобы ударить себя по голове и расколоть череп. Поезда, под который можно было броситься, не было. Выпрыгнуть из окна? Но высокие этажи были только в замке, а он был полон русских. Может, надо искать веревку.
Хочу рассказать один сон, который преследует меня еще с тех пор, в разных вариантах. Я убегаю, за мной гонятся русские. Ноги у меня как свинцовые, я бегу еле-еле, а надо быстрее - они догоняют меня. Ветвистое, высокое дерево. Я карабкаюсь на него, срываюсь, падаю на землю. Они уже рядом, я вижу их лица, глаза. Каким-то образом я залезаю обратно на дерево. Уцепилась, держусь, но они тоже оказываются на дереве. Я карабкаюсь по какой-то ветке, все выше, все дальше от ствола, падаю, вот я уже на земле. Они спрыгивают за мной. Я бегу изо всех сил. Передо мной стена. Взбираюсь по ней. Из пальцев сочится кровь. Я цепляюсь за щели в кирпичах, чтобы попасть на крышу, ногтей уже нет, их сорвало, когда меня дергали за ноги. Я снова бегу, попадаю в какой-то дом. Мечусь по чердакам, подвалам; окна, двери. Меня догоняют. Я вбегаю в туалет, запираю за собой дверь. Знаю, что ее взломают, но пара секунд у меня еще есть. Влезаю на сиденье унитаза, шарю в бачке, знаю, что там есть гиря, хочу достать ее, чтобы разбить себе голову. Но они уже ломают дверь, гиря у меня в руке. Один из русских приближается ко мне, протягивает руку, я замахиваюсь, чтобы стукнуть гирей ему по голове... И в это мгновение просыпаюсь, задыхаясь, обливаясь потом, сердце колотится как сумасшедшее...
Долгие, долгие годы мне снился этот сон. Сейчас снится все реже. Но я до сих пор блуждаю во сне в незнакомых домах, убегаю от кого-то, а кто-то все еще врывается ко мне в дверь, лезет в окно. Только сейчас, когда я это пишу, я понимаю: мне неспокойно, если дверь оставлена открытой (кто войдет в нее, чтобы схватить меня, потащить за собой или повалить на землю, избить?). Но не люблю я и крепко запертых дверей. Знаю, что это всего лишь иллюзия (я научилась у русских, как открыть любую дверь фомкой) - но ведь если дверь заперта, я не смогу убежать достаточно быстро.
Я налила в бутылку бензина и сказала тете Анне: если русские опять будут к нам ломиться, я разобью эту бутылку о печку. Мы днем и ночью поддерживали в печке слабый огонь, чтобы не замерзнуть.
"Тетя Анна, - говорю я, - когда дверь взломают, вы встанете за ней. Дверь защитит вас от взрыва, вы выскочите, побежите на двор и сразу ляжете в снег. Осторожнее, только лицо закрывайте".
Тетя Анна, которая была такой доброй, набожной и верующей, поглядела на меня и тихо сказала: "Не буду я стоять за дверью".