55974.fb2
В середине февраля 1945 года в московских учреждениях культуры царило необычное оживление. Тысячи специалистов получили приказ срочно выехать на фронт для выполнения «специального задания». Они были включены в состав «трофейных бригад». «Трофейные бригады» начали охоту за произведениями искусства в странах, занятых Красной Армией. У них были детальные списки того, что где лежит в Гамбурге или Дрездене, но не было списков своих вещей, вывезенных немцами.
После войны в Москву и Ленинград прибыли в общей сложности 15 товарных эшелонов и 3 транспортных самолета с картинами, скульптурами и рисунками знаменитых мастеров, не считая отдельных мелких партий.
Автор теории компенсации Игорь Эммануилович Грабарь, создатель первой многотомной «Истории русского искусства», всегда был удачлив и осторожен. Один из лидеров художественного объединения «Мир искусства», он закончил жизнь первым в истории СССР искусствоведом-академиком. В 1920-е годы он возглавлял многочисленные комиссии, которые конфисковывали картины из усадеб и иконы из монастырей, и создал современную школу реставрации в России.
Он дружил с женой Троцкого Натальей Седовой, с которой работал в Музейном отделе Наркомпроса.
Но не случайно современники прозвали его Угорь Обмануилович Гробарь. В самом начале сталинских чисток Грабарь неожиданно ушел со всех своих ответственных постов и возвратился к живописи. Он написал портрет девочки по имени Светлана, который вдруг стал невероятно популярен.
В начале 1943 года Грабарь, вся юность которого прошла в Мюнхене, выдвинул идею компенсации потерь советских музеев в годы войны и возглавил Бюро экспертов, которые составили списки всего лучшего, что было в музеях Европы. Он готовил «трофейные бригады», отправлявшиеся на фронт, и принимал эшелоны, набитые произведениями искусства. Но постепенно о компенсации пострадавшим музеям все забыли. На первое место вышла идея создания в Москве супермузея, «достойного сталинской эпохи».
В сентябре 1944 года академик Грабарь сообщил Сталину о создании списка шедевров.
«Всего в списке значится до 2 000 произведений, обеспечивающих создание в Москве грандиозного музея, равного которому нет в мире и который явится на столетия историческим памятником великих побед Красной Армии». Рядом с каждым из произведений стояла его цена в долларах. Самым дорогим в списке оказался Пергамский алтарь – знаменитый античный рельеф, изображающий битву греческих богов и гигантов. Грабарь оценил его в 7,5 миллиона долларов.
Соратник Грабаря по Бюро экспертов и главный защитник идеи супермузея скульптор Сергей Меркуров числился по «ведомству посмертной славы». Этот народный художник и лауреат всех возможных премий прославился тем, что по поручению Политбюро снимал посмертные маски со всех советских вождей. В 1944 году неожиданно для многих Меркуров возглавил Музей изобразительных искусств имени Пушкина. Вскоре все разъяснилось. Меркуров предложил создать на базе музея супермузей мирового искусства из «трофейных» произведений, хлынувших в Москву.
Музей мирового искусства должен был расположиться в грандиозном комплексе Дворца Советов, строящегося на развалинах храма Христа Спасителя. Дворец Советов венчался 100-метровой статуей Ленина работы самого Меркурова. На этом фоне гитлеровская «Миссия Линц» кажется жалкой провинциальной затеей.
В марте 1944 года председатель Всесоюзного Комитета по делам искусств Михаил Храпченко направил Вячеславу Молотову детальный план. Первоначально базой супермузея должен был стать Пушкинский музей, расположенный по соседству от «стройки века». Все остальные художественные музеи Москвы, за исключением Третьяковской галереи, упразднялись и сливались с монстром. Молотов план одобрил.
Уже через год, в 1945-м, Храпченко с восторгом рапортовал о том, что включение картин Дрезденской галереи в состав Пушкинского музея позволяет создать в Москве Музей мирового искусства, не уступающий Лувру. А еще через год сотрудники Пушкинского музея подготовили реальный прообраз будущего супермузея – экспозицию из «трофейных» и «своих» произведений.
Одного Рембрандта в экспозиции насчитывалось 15 полотен, Рубенса – 8. Но основной упор был сделан на старых итальянских мастеров. Главной звездой стала «Сикстинская мадонна» Рафаэля. Естественно, московские искусствоведы видели в ней не Богоматерь, а «лучшую представительницу крестьянских масс, запечатленную великим гуманистом». Большевики становились наследниками гигантов Возрождения.
В запасниках ГМИИ до завершения Дворца Советов должны были оставаться золото Трои, огромная коллекция фарфора и 300 тысяч листов графики. А еще были запасники Эрмитажа с Пергамским алтарем и московский ГОХРАН с драгоценностями из сокровищницы дрезденских курфюрстов «Зеленый свод». Был даже назначен день вернисажа и отпечатаны пригласительные билеты. Но в последний момент Центральный Комитет ВКП(б) неожиданно запретил проведение выставки. Вместо нее был создан секретный «музей в музее». В двух залах от пола до потолка висели шедевры, вывезенные из Дрездена, Готы и Лейпцига, в том числе «Сикстинская мадонна» Рафаэля, «Динарий кесаря» Тициана, «Святая Агнесса» Рибейры. Сюда допускалась лишь высшая советская номенклатура, да и то по особому распоряжению маршала Ворошилова, который в Политбюро курировал культуру.
Однажды хранитель этого секретного музея профессор Андрей Чегодаев принял в его залах личного посланника Сталина: «Как-то явился председатель Всесоюзного комитета по делам искусств Храпченко как сопровождающий при Поскребышеве – помощнике Сталина, которого тот прислал. Поскребышев был самый страшный человек, которого я в своей жизни видел. Он был низенький, коренастый, голова сидела прямо на плечах, без шеи. Он ее не поворачивал. Он не здоровался, не прощался, вообще ничего не говорил… Храпченко время от времени меня звал, когда не мог объяснить этому типу что-то… Чудовище какое-то. На другой день было приказано прекратить доступ кому бы то ни было, кроме директора, меня и реставраторов. Почему-то Поскребышев так посоветовал Сталину. Чего он испугался – не знаю». После визита Поскребышева трофеи были окончательно засекречены. Начиналась «холодная война», и открыто демонстрировать свою добычу, когда полным ходом шло строительство «первого в Германии государства рабочих и крестьян», было не лучшим пропагандистским ходом.
В 1949 году Пушкинский музей был закрыт и в его стенах разместилась «Выставка подарков Сталину». Почти одновременно из-за нехватки средств, брошенных на создание атомной бомбы, прекратилось строительство Дворца Советов. Возможно, Сталин счел идею супермузея слишком «западной», и этот грандиозный замысел пал жертвой борьбы с космополитизмом. А может быть, он предпочел более наглядное и безыскусное воспевание собственного величия – выставку подарков. Выставка пережила Сталина всего на полгода. Супермузей вновь оказался химерой.
Вопрос о том, что делать с трофеями, встал перед новыми хозяевами Кремля уже вскоре после смерти Сталина. Американцы и их союзники закончили возврат ценностей законным хозяевам, захваченных нацистами по всей Европе. Вернули они музейные сокровища и самим немцам. ГДР ждала от «старшего брата» паритетного ответа. И накануне подписания Варшавского Договора СССР сделал своим союзникам подарок: в 1955 году было объявлено о возврате Дрезденской галереи. В конце 1950-х в Восточную Германию вернулись и тысячи других произведений искусства, был среди них и знаменитый Пергамский алтарь. А уже в 1960 году последовало официальное заявление: художественных трофейных ценностей на территории Советского Союза не осталось. Произведения из музеев Западной Германии, частных коллекций и западных стран, ограбленных нацистами, оставили в СССР и засекретили еще больше. Они до сих пор хранятся в российских музеях.
Григорий Козлов
У Евдокии Ростопчиной сложилась удивительная судьба. В ее жизнь и творчество по-дружески и просто вошли самые признанные гении русской культуры XIX века. А ее собственный голос в искусстве зазвучал тогда, когда все должно было умолкнуть – ведь писал Пушкин! И все же лучшие произведения Ростопчиной не померкли на фоне яркой плеяды окружавших имен и стали одним из истоков женской лирики в России.
Евдокия Ростопчина родилась в 1811 году. Домочадцы называли ее Додо, Додо Сушкова. Своей матери девочка почти не помнила – ей было около 6 лет, когда та умерла от чахотки. Отец находился в постоянных служебных разъездах, и Додо жила в семье родственников Пашковых. Ее любили, баловали, не жалели денег на учителей и воспитателей, но свое сиротство девочка чувствовала. Впечатлительная и чуткая ко всему окружающему, она была спокойной и счастливой лишь в большом заросшем саду старой усадьбы Пашковых на Чистых прудах. Заросли сирени и лунные пятна на дорожках стали тем зачарованным царством, в тиши которого явились первые рифмы. «В прозаически житейском семействе Пашковых, где она воспитывалась, никто не занимался литературой. Евдокия Петровна начала писать стихи скрытно от старших родных», – вспоминал ее брат С.П. Сушков.
Тогда Додо было лет 11—12. Потребность сочинять, изливать свои чувства возникала и под наплывом детской жалости к себе, «мечтательному и хилому ребенку», и под впечатлением московских пейзажей XIX века. Как острейшее впечатление детства Ростопчина вспоминала грандиозную музыку колокольного звона – благовеста, когда все сорок сороков заводили разговор небесного с земным.
Девочку охватывала дрожь. Именно в эти моменты какой-то инстинкт толкал ее к карандашу и бумаге, и она изливала свой восторг.
На детских праздниках, куда Додо вывозили, чтобы развлечь ее, она выбрала себе в друзья не сверстницу в локонах, а неуклюжего и неразговорчивого мальчика с сумрачными глазами. Он тоже приезжал с бабушкой. Его звали Мишель Лермонтов.
И вот Додо 16 лет. Она в светлом невесомом платье на первом балу в доме у Голицыных. Все танцуют и веселятся, а робкая дебютантка в задумчивости стоит в стороне: с ней только что беседовал взрослый и очень интересный человек. Его звали Александр Сергеевич Пушкин.
Потом по прошествии времени Додо вывернула свою память, чтобы вспомнить каждое пушкинское слово. «Он дум моих тайну разведать желал», – возвращаясь мыслями к этой встрече, напишет она. Может быть, тогда она призналась, что тоже пишет стихи, а потом думала над тем, как прозвучало это «тоже». О своем отношении к Пушкину Евдокия Петровна однажды сказала кратко: «боготворила – всегда».
Увлеченность девушки стихами нарастала. У дяди Додо, поэта и драматурга Николая Васильевича Сушкова, был литературный салон. Тот скромный дом в Старопименовском переулке, где она читала свои стихи его постоянным посетителям, до сих пор сохранился.
Молва о талантливой девушке распространялась, как и ее литературные опыты, в списках ходившие по рукам. Стихи нравились – ясность, музыкальность и искренность строк пленяли сердца. Один из свидетелей выступления Додо в какой-то из гостиных записал: «Маленькая м-ль Сушкова читала пьесу в стихах собственного сочинения. Я не жалею, что должен был слушать ее».
Но не все в ее стихотворном деле предназначалось для чужих ушей. М-ль Сушкова – это поэтического вида создание, какой ее знали в московских особняках, бралась за темы, о которых следовало молчать. Все героическое, возвышенное находило в душе девушки горячее сочувствие. Декабристы. Пусть под грозным окриком Николая I общество примолкло – ее муза на стороне тех, кто поменял мундиры с золотыми эполетами на каторжанскую робу, не желая изменить своим убеждениям. Само название стихотворения «К страдальцам – изгнанникам» красноречиво говорило об отношении автора к сибирским узникам:
Эти строки юная поэтесса читала тем, кому доверяла, ближайшим друзьям – ученику Благородного пансиона Михаилу Лермонтову и студенту Московского университета Николаю Огареву. Оба они стали не только поклонниками поэтического дарования и доверенными сокровенных мыслей Додо, но и ценителями ее необыкновенного очарования: Огарев томился безответной любовью, а Лермонтов написал ей свое первое посвящение «Умеешь ты сердца тревожить…»
Однажды добрый знакомый Сушковых Петр Андреевич Вяземский – допустим, что случайно – заглянул в заветную тетрадь Додо. Первое же попавшееся на глаза стихотворение он, удивленный и восторженный, тайно переписал и послал в Петербург Антону Антоновичу Дельвигу, редактору альманаха «Северные цветы». У того по прочтении не было никакого сомнения относительно публикации «Талисмана». Авторство не указывалось: стихосложение отнюдь не считалось похвальным занятием для барышнидворянки. Но главное произошло: в 1831 году на страницах российской печати состоялся многообещающий поэтический дебют.
«Талисман» – стихотворение-загадка, отзвук глубоких сердечных переживаний восемнадцатилетней поэтессы, которые переплелись в счастливо-мучительный «узел бытия». Первая любовь? «Не отгадать вам тайны роковой», – роняет она. Но гадай – не гадай, ясно одно: странное замужество Додо, случившееся как-то враз, словно бросок в прорубь, не имело ни малейшего отношения к чувствам, вызвавшим к жизни «Талисман».
Весть о том, что Додо Сушкова выходит за графа Андрея Ростопчина, сына отличившегося в 1812 году градоначальника, удивила всю Москву. Никаких привязанностей между молодыми людьми не замечали. К тому же все знали, что совсем недавно молодой граф собирался жениться на другой девушке, но свадьбе воспротивилась его мать, Екатерина Петровна.
Графиня Ростопчина, будущая свекровь Додо, всем хорошо известна по знаменитому портрету Ореста Кипренского: его гениальная кисть очень четко направляет внимание зрителей на внутреннее состояние модели. В глазах Ростопчиной, словно завороженной некой сверхъестественной силой, прочитывается глубокий душевный надлом. Она как будто смотрит в бездну, ужасается и все-таки тянется к ней.
Кипренский обнажил трагедию знаменитого и несчастного семейства. Графиня-мать тайно перешла в католичество. Когда все открылось, ее муж, бывший градоначальник, тяжело переживал беду, несомненно, приблизившую его кончину. Дом Ростопчиных, по воспоминаниям современников, производил гнетущее впечатление: всюду, как летучие мыши, шныряли ксендзы в черных сутанах. Они буквально свили здесь себе гнездо. Под влиянием хозяйки дома, теперь уже рьяной католички, оказались и некоторые домочадцы. Андрей же Ростопчин хоть и старался держаться вдали от фанатичной матушки, имел также немало странностей. Он напоминал окружающим своего отца, которого императрица Екатерина II называла «бешеным Федькой».
Говорили, что мать-графиня, возможно, исходя из какихто собственных соображений, старалась расстроить и этот брак сына. Перед свадьбой она посвятила мадемуазель Сушкову в подробности его безалаберной жизни и советовала ей отказаться от этого союза. Характеристика, пожалуй, была односторонней. Андрей Федорович обладал веселым характером, злости за ним не замечали, но вспыльчивости и сумасбродства ему было не занимать. Собственно, для Додо ничто из этого не являлось открытием. На ее глазах жених изломал в крошево колоссальной стоимости серьги, предназначавшиеся им в подарок невесте. Причиной оказалось то, что, по мнению графа Андрея, они не произвели на нее должного впечатления. И это лишь частность из целой цепочки настораживающих, казалось бы, фактов.
Совершенно ясно, что молодой девушке, выросшей в патриархальной православной, благочестивой обстановке, предстояло встретиться с совершенно чуждым миром. Среди ошеломленных известием о предстоящей свадьбе была и кузина Додо, получившая от нее горькое и отчаянное письмо буквально накануне венчания. В нем невеста признавалась в давней страстной любви к тому, кто был воспет ею в «Талисмане».
Этот человек невидимкою прошел через всю жизнь поэтессы. Ее любовь оказалась безответной? Или союз двух сердец не имел шансов свершиться? Кто был избранником Додо? На эти вопросы нет и, наверное, уже не найдется ответа. Можно лишь предположить, что предстоящая свадьба была попыткой поставить крест на прошлом и увлечь себя другой жизнью, превратившись в графиню Ростопчину – богатую, знатную, окруженную поклонением.
Свадьба состоялась 28 мая 1833 года. И ее муза будто онемела – ни слова о событии, столь значимом в жизни женщины. И лишь многим позднее Ростопчина обмолвится о той весне, «весне без соловья, весне без вдохновенья». Устами своей героини она скажет грустную правду: «Она вошла в мужнин дом без заблуждений… но с твердой, благородной самоуверенностью, с намерением верно и свято исполнять свои обязанности – уже не мечтая о любви, слишком невозможной, но готовая подарить мужу прямую и высокую дружбу».
Три года Ростопчину не видели ни в Москве, ни в Петербурге: она не появлялась в свете. До редакторов литературных журналов доходили лишь ее письма с текстами новых стихов. Многие из них ходили в списках. Без суеты, медленно, но верно Ростопчина завоевывала известность и среди обыкновенных любителей изящной словесности, и среди известных ценителей.
В 1834 году И.В. Киреевский, литературный критик и публицист, в статье «О русских писательницах» сказал о ней как «об одном из самых блестящих украшений нашего общества, о поэте, имя которой, несмотря на решительный талант, еще неизвестно в нашей литературе». Он предлагал читателям узнать в последних творениях Ростопчиной, так надолго исчезнувшей из виду, того загадочного автора «Талисмана», который некогда «изящно» взволновал любителей поэзии.
Впечатления и переживания Ростопчиной выливались в удивительно легкие, звучные строки. Недаром многие ее стихотворения были положены на музыку Глинкой, Даргомыжским, А. Рубинштейном, Чайковским. Печатались ее стихи и в песенниках.
Сочиняла она чрезвычайно быстро, легко, без мук и напряжения. Брат поэтессы вспоминал, как во время какой-нибудь поездки Евдокия Петровна складывала стихи. Вернувшись домой, она, обладая исключительной памятью, почти без помарок записывала их.
Выезжая из столицы в деревню, Ростопчина особенно ощущала потребность излить на бумаге все то незаметное со стороны, что искало выход: прощание с мечтами, с надеждой на счастье, готовность притерпеться, смириться во имя мира в семье:
Всех подкупала особая интонация, сердечность ее стихов. Они стали появляться в журналах все чаще. Прочитав в «Московском наблюдателе» стихотворение «Последний цветок», Вяземский, «первооткрыватель» таланта Додо Сушковой, писал А.И. Тургеневу: «Каковы стихи? Ты думаешь, Бенедиктов? Могли быть Жуковского, Пушкина, Баратынского; уж, верно, не отказались бы они от них. И неужели не узнал ты голоса некогда Додо Сушковой?.. Какое глубокое чувство, какая простота и сила в выражении и между тем сколько женского!»
Стихотворение «Последний цветок» написано глубокой осенью 1839 года, когда кончалось деревенское заточение и впереди Евдокию Петровну ждал блеск имперского Петербурга.
На берегах Невы Ростопчина сразу же вошла в большую моду. Вот что писал по этому поводу ее брат С.П. Сушков: «Она никогда не поражала своею красотою, но была привлекательна, симпатична и нравилась не столько своею наружностью, сколько приятностью умственных качеств. Одаренная щедро от природы поэтическим воображением, веселым остроумием, необыкновенной памятью при обширной начитанности на пяти языках… замечательным даром блестящего разговора и простосердечной прямотой характера при полном отсутствии хитрости и притворства, она естественно нравилась всем людям интеллигентным».
Евдокия Петровна была всегда желанной гостьей в тех столичных салонах, которые отличались интеллектуальностью бесед и где на светских львиц от подобной серьезности, пожалуй, напала бы зевота. Такой салон в первую очередь был у Карамзиных, с семейством которых Ростопчина очень сблизилась.
Широко и хлебосольно принимала и она. Всех, кто был тогда в Северной Пальмире талантлив, значителен, известен, можно было встретить на ее вечерах. Жуковский, Крылов, Гоголь, Одоевский, Плетнев, Соллогуб, Александр Тургенев, Глинка, Даргомыжский. Этот список дополняли и европейские знаменитости: Ференц Лист, Полина Виардо, Фанни Эльслер, Рашель.
Зимами 1836—1838 годов поэтесса, познавшая вкус и творческого, и женского успеха, подобно комете появлялась на придворных балах, маскарадах, разного рода увеселениях, сопровождаемая стоустой молвой и толпами поклонников. Не однажды Ростопчиной с ее уже серьезной литературной славой поставят в вину пристрастие к этому тщеславному мельтешению, к воспеванию мишурной бальной кутерьмы.