Ансельмо, съежившись, сидел за деревом, толстый ствол которого защищал его от снега. Он крепко прижимался к стволу, руки у него были засунуты в рукава куртки, правая рука в левый рукав, левая — в правый, голова по самые уши втянута в воротник. Если придется сидеть здесь долго, я замерзну, думал он, и, главное, без толку. Ingles велел мне дожидаться смены, но ведь он не мог знать, что поднимется метель. На дороге ничего необычного не заметно, а все, что делается на том посту и на лесопилке, я уже хорошо знаю. Надо возвращаться в лагерь. Каждый, у кого есть голова на плечах, сказал бы, что мне пора возвращаться в лагерь. Побуду здесь еще немножко и пойду, решил он. С приказами всегда так, слишком уж они строгие. Если что изменится, это в расчет не принимают. Он потер ногой об ногу, потом высвободил руки из рукавов, нагнулся, растер себе икры и постучал ногой об ногу, чтобы разогнать кровь. Здесь, за деревом, не так холодно, оно укрывает от ветра, но все-таки скоро надо будет встать и уйти, а то замерзнешь.
Как раз в ту минуту, когда он, согнувшись, растирал себе ноги, на дороге послышался шум автомобиля. На колеса были надеты цепи, и одна ослабевшая цепь шлепала. Он посмотрел в ту сторону и увидел на заснеженной дороге машину, раскрашенную неровными мазками в зеленый и коричневый цвета; стекла у нее были замазаны синим, чтобы ничего нельзя было увидеть снаружи, а для тех, кто сидел внутри, был оставлен небольшой полукруглый просвет. Это была машина Генерального штаба, замаскированный «роллс-ройс» выпуска тридцать пятого года, но Ансельмо не знал этого. Он не мог увидеть, что в «роллс-ройсе» сидят трое офицеров, закутанных в плащи, двое — на заднем сиденье, третий — на откидном. Офицер, сидевший на откидном сиденье, смотрел на дорогу сквозь просвет в закрашенном синей краской стекле. Но Ансельмо не знал этого. Они не увидели друг друга.
Машина промелькнула сквозь снег как раз под тем местом, где сидел Ансельмо. Он разглядел шофера в наброшенном на плечи пончо, его красное лицо и стальной шлем; разглядел торчащий ствол ручного пулемета, который держал сидевший рядом с шофером ординарец. Как только машина скрылась за поворотом, Ансельмо сунул руку за пазуху, вынул из нагрудного кармана рубашки два листка, вырванные из записной книжки Роберта Джордана, и сделал пометку под рисунком, который обозначал легковые машины. Это была десятая по счету. Шесть уже прошли обратно. Четыре еще там. Это было не больше, чем обычно проезжало по этой дороге, но Ансельмо не умел отличать «форды», «фиаты», «оппели», «рено» и «ситроены» штаба дивизии, которая действовала в этом районе, от «роллс-ройсов», «ланчий», «мерседесов» и «изотто» Генерального штаба. Будь здесь на месте старика Роберт Джордан, он подметил бы, какие именно машины шли в ту сторону, и сумел бы оценить все значение этого факта. Но Роберта Джордана здесь не было, а старик попросту отметил на листке из блокнота, что вверх по дороге прошла еще одна машина.
К этому времени Ансельмо уже окончательно продрог и решил идти в лагерь, не дожидаясь, когда стемнеет. Он не боялся сбиться с пути, а просто решил, что сидеть здесь бесполезно, тем более что ветер становился все холоднее и метель не утихала.
Но, встав и потоптавшись на месте и посмотрев сквозь снег на дорогу, он не пошел вверх по склону, а прислонился к сосне с подветренной стороны и так и остался стоять там.
Мне велено ждать, думал он. Может быть, Ingles уже идет сюда, и, если я уйду, он заплутается, разыскивая меня в такую метель. Мало ли нам приходилось страдать в этой войне из-за отсутствия дисциплины и нарушения приказов, так что лучше уж я подожду его еще немного. Но если он скоро не придет, я уйду отсюда и не посмотрю ни на какой приказ, потому что мне надо доставить донесение и замерзать насмерть сейчас не время — дел слишком много, и нечего перегибать палку в другую сторону.
Напротив, через дорогу, из трубы лесопилки шел дым, и его запах доносился до Ансельмо сквозь снег. Фашистам хорошо там, думал он, им тепло и уютно, а завтра ночью мы их убьем. Странно все получается, и лучше об этом не думать. Я наблюдал за ними весь день и вижу, что они такие же люди, как и мы. Я мог бы подойти сейчас к лесопилке, постучаться в дверь, и они приняли бы меня радушно, вот разве что им приказано опрашивать всех неизвестных людей и требовать от них документы. Значит, между нами стоят только приказы. Эти люди не фашисты. Я называю их так, но они не фашисты. Они такие же бедняки, как и мы. Не надо им было воевать против нас, а мне лучше не думать о том, что их придется убить.
Эти постовые — галисийцы. Я как только услышал их сегодня днем, так сразу узнал это по их говору. Они не могут дезертировать, потому что это значит подвести семью под расстрел. Галисийцы бывают или очень умные, или совсем тупицы и скоты. Я знавал и таких и других. Листер тоже галисиец, они с Франко из одного города. А любопытно, как этим постовым нравится, что в такое время года идет снег? У них ведь нет высоких гор, как у нас, и там всегда дожди и всегда все зелено.
В окне лесопилки засветился огонь, и Ансельмо зябко поежился и подумал: черт бы побрал этого Ingles. У нас, в нашем краю, галисийцы сидят в тепле и под крышей, а я должен жаться тут за деревом и мерзнуть, а ютимся мы в какой-то норе среди скал, будто дикие звери. Но завтра, подумал он, звери вылезут из норы, и вот эти, кому сейчас так уютно живется, умрут, закутанные в свои теплые одеяла. Как те, которым пришлось умереть в ночь налета на Отеро, подумал он. Ему было неприятно вспоминать Отеро.
Той ночью, в Отеро, он убивал в первый раз, и теперь он надеялся, что ему не придется убивать, когда наступит время разделаться с этими постовыми. Там, в Отеро, Пабло ударил ножом часового, которому Ансельмо набросил одеяло на голову, и тот, почти задохшийся, ухватил его за ногу и всхлипывал там, под одеялом, и Ансельмо пришлось на ощупь тыкать его ножом до тех пор, пока он не отпустил ногу и не затих. Ансельмо прижал его горло коленкой, чтобы не было крику, и все тыкал ножом, а Пабло тем временем швырнул гранату в окно караульного помещения, где спали постовые. И когда вспыхнуло пламя, а глазах стало так, точно весь мир пошел желтыми и красными пятнами, и тут в окно караульной полетели еще две гранаты. Пабло успел выдернуть обе чеки и швырнул гранаты в окно одну за другой, и тех, кого не убило в постели, убило, как только они вскочили с постели, при взрыве второй гранаты. Это было в те славные для Пабло дни, когда он точно дьявол, носился по всей провинции и ни на одном фашистском посту не могли спокойно спать по ночам.
А теперь его песенка спета, крышка ему, он точно выложенный кабан, думал Ансельмо. Когда операция окончена и визг прекратился, семенники выкидывают, и кабан, который теперь уже не кабан, идет искать их, уткнувшись рылом в землю, находит и съедает. Нет, до этого у Пабло еще не дошло, усмехнулся Ансельмо. Ведь вот, оказывается, и на Пабло можно возвести напраслину. Но что он стал совсем не тот — это верно, и что мерзости в нем достаточно — это тоже верно.
Как холодно, думал он. Хорошо бы, Ingles пришел поскорее, и хорошо бы, мне никого не надо было убивать в этом деле. Пусть эти четыре галисийца с капралом достанутся на долю тех, кто любит убивать. Так сказал Ingles. Если потребуется, я выполню свой долг, но Ingles сказал, что я буду при нем, на мосту, а этим займутся другие. На мосту будет бой, и если я вытерплю и не убегу, значит, я сделал все, чего можно требовать в этой войне от старика. Но пусть Ingles приходит поскорее, потому что мне холодно, а когда я вижу огонь в окне лесопилки и знаю, что галисийцам тепло, мне становится еще холоднее. Хорошо бы сейчас опять очутиться у себя дома и чтобы война кончилась. Но у тебя больше нет дома, подумал он. Сначала надо выиграть войну, раньше этого домой не вернешься.
В лесопилке один из солдат сидел на своей койке и смазывал башмаки. Другой спал. Третий что-то стряпал, а капрал читал газету. Их каски висели на гвоздях, вбитых в стену, винтовки стояли у дощатой стены.
— Что это за места такие, что снег идет здесь чуть ли не в июне? — сказал солдат, сидевший на койке.
— Это игра природы, — ответил ему капрал.
— Сейчас еще майская луна, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Она еще не кончилась.
— Что это за места такие, что снег идет здесь в мае? — твердил солдат на койке.
— В горах снег в мае не редкость, — сказал капрал. — Я никогда так не мерз в Мадриде, как в мае!
— И никогда так не парился, — сказал солдат, занимавшийся стряпней.
— В мае погода всегда неустойчивая, — сказал капрал. — Здесь, в Кастилии, в мае бывает сильная жара, но бывает и холодно.
— Или дожди заладят, — сказал солдат, сидевший на койке. — Прошлый год в мае месяце почти каждый день шел дождь.
— Неправда, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Кроме того, хоть это был май, но еще не кончилась апрельская луна.
— Рехнуться можно от твоих лун, — сказал капрал. — Перестань ты твердить про свою луну.
— Кого кормит море или земля, те знают, что важно не то, какой сейчас месяц, важно, какая луна, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Вот, например, сейчас майская луна только началась. А по календарю скоро июнь.
— Почему же тогда времена года остаются всегда на своем месте? — спросил капрал. — Прямо голова лопается от этой чепухи!
— Ты горожанин, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Ты из Луго, откуда тебе знать про море и про землю!
— В городе народ больше знает, чем всякие analfabetos[49], которые всю жизнь торчат в море или на земле.
— В эту луну появляются первые косяки сардин, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — В эту луну снастят лодки, а скумбрия уходит на север.
— Почему же тебя не взяли во флот, если ты из Нойи? — спросил капрал.
— Потому что по спискам я значусь не в Нойе, а в Негрейре, по месту рождения. А из Негрейры, которая стоит на реке Тамбре, берут в армию.
— Тем хуже для вас, — сказал капрал.
— А ты не думай, что во флоте так уж безопасно, — сказал солдат, сидевший на койке. — Даже если не попадешь в морской бой, то в береговой охране в зимние месяцы тоже всякое бывает.
— Хуже армии ничего нет, — сказал капрал.
— Эх, ты, а еще капрал, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Разве можно так говорить?
— Да нет, — сказал капрал, — я про то, где всего опасней. Про бомбежки, атаки, про окопную жизнь.
— Здесь ничего такого нет, — сказал солдат, сидевший на койке.
— Да, милостью божией, — сказал капрал. — Но кто знает, может, нас это еще не минует. Не век же нам будет так вольготно, как здесь.
— А как ты думаешь, скоро нас отсюда откомандируют?
— Не знаю, — сказал капрал. — Хорошо бы здесь отсиживаться всю войну.
— По шесть часов на посту — это слишком долго, — сказал солдат, занимавшийся стряпней.
— Пока метель не кончится, будем сменяться через каждые три часа, — сказал капрал. — Это можно.
— А почему сегодня столько проехало штабных машин? — спросил солдат, сидевший на койке. — Не нравятся мне эти штабные машины.
— Мне тоже, — сказал капрал. — Такие штуки — плохой признак.
— И самолеты, — сказал солдат, занимавшийся стряпней. — Самолеты тоже плохой признак.
— Ну, авиация у нас мощная, — сказал капрал. — У красных такой авиации нет. На сегодняшние самолеты прямо сердце радовалось.
— Мне приходилось видеть красные самолеты в бою, и это тоже не шутка, — сказал солдат, сидевший на койке. — Мне приходилось видеть их двухмоторные бомбардировщики в бою, и это страшное дело.
— Но все-таки у них не такая мощная авиация, как у нас, — сказал капрал. — Наша авиация непобедима.
Так они говорили, пока Ансельмо, стоя у дерева, поглядывал сквозь снег на дорогу и на огонь в окне лесопилки.
Хорошо, если бы мне не пришлось убивать, думал Ансельмо. Наверно, после войны наложат тяжелую кару за все эти убийства. Если у нас не будет религии после войны, тогда, наверно, придумают какое-нибудь гражданское покаяние, чтобы все могли очиститься от стольких убийств, а если нет, тогда у нас не будет хорошей, доброй основы для жизни. Убивать нужно, я знаю, но человеку нехорошо это делать, и, наверно, когда все это кончится и мы выиграем войну, на всех наложат какое-нибудь покаяние, чтобы мы все могли очиститься.
Ансельмо был очень добрый человек, и когда ему приходилось подолгу оставаться наедине с самим собой, а он почти все время бывал один, подобные мысли об убийстве не покидали его.
Любопытно, как думает Ingles на самом-то деле. Он сказал, что ему это нетрудно, а ведь он, кажется, отзывчивый, мягкий. Может быть, те, кто помоложе, смотрят на это проще. Может быть, иностранцы и люди не нашей религии по-другому относятся к этому. Но, по-моему, в конце концов убийства ожесточают человека, и если даже без этого нельзя обойтись, то все равно убивать — большой грех, и когда-нибудь нам придется приложить много сил, чтобы искупить его.
Было уже совсем темно, и он снова посмотрел через дорогу на огонь в окне лесопилки и стал размахивать руками, стараясь согреться. Вот теперь уже можно идти в лагерь, подумал он, и все-таки что-то удерживало его у этого дерева над дорогой. Снег пошел сильнее, и Ансельмо подумал: эх, если бы взорвать этот мост сегодня ночью. В такую ночь ничего бы не стоило захватить оба поста и взорвать мост, и дело с концом. В такую ночь можно сделать все, что угодно.
Потом он прислонился к дереву и легонько потопал ногами, уже не думая больше о мосте. Наступление темноты всегда вызывало у него чувство одиночества, а сегодня ему было так одиноко, что он даже ощущал какую-то пустоту внутри, как от голода. В прежнее время от одиночества помогали молитвы, и часто бывало так, что, вернувшись с охоты, он бессчетное количество раз повторял какую-нибудь одну молитву, и от этого становилось легче. Но с тех пор, как началась война, он не молился ни разу. Ему недоставало молитвы, но он считал, что молиться теперь будет нечестно и лицемерно, и он не хотел испрашивать себе каких-нибудь особых благ или милостей в отличие от остальных людей.
Пусть я одинок, думал он. Но так же одиноки все солдаты, и все солдатские жены, и все те, кто потерял родных или близких. Жены у меня нет, но я рад, что она умерла до войны. Она бы не поняла ее. И детей у меня нет и никогда не будет. Я и днем чувствую себя одиноким, если я ничем не занят, но больше всего мне бывает одиноко, когда наступает темнота. И все-таки есть одно, чего у меня никто не отнимет, ни люди, ни бог, — это то, что я хорошо потрудился для Республики. Я много труда положил для того, чтобы потом, когда кончится война, все мы зажили лучшей жизнью. Я отдавал все свои силы войне с самого ее начала, и я не сделал ничего такого, чего следовало бы стыдиться.
Только об одном я жалею — что приходится убивать. Но ведь будет же у нас возможность искупить этот грех, потому что его приняли на душу многие люди, и, значит, надо придумать справедливую кару для всех. Мне бы очень хотелось поговорить об этом с Ingles, но он молод и, наверно, не поймет меня. Он уже заводил об этом разговор. Или я сам его заводил? Ingles, должно быть, много убивал, но не похоже, чтобы ему это было по душе. В тех, кто охотно идет на убийство, всегда чувствуешь что-то мерзкое.
Все-таки убивать — большой грех, думал он. Потому что это есть то самое, чего мы не имеем права делать, хоть это и необходимо. Но в Испании убивают слишком легко, и не всегда в этом есть необходимость, а сколько у нас под горячую руку совершается несправедливого, такого, чего потом уже не исправишь. Хорошо бы отделаться от таких мыслей, подумал он. Хорошо бы, назначили какое-нибудь искупление за это и чтобы его можно было начать сейчас же, потому что это то единственное, о чем мне тяжело вспоминать наедине с самим собой. Все остальное людям прощается, или они искупают свои грехи добром или какими-нибудь достойными делами. Но убийство, должно быть, очень большой грех, и мне бы хотелось, чтобы все это было как-то улажено. Может, потом назначат дни, когда надо будет работать на государство, или придумают еще что-нибудь, чтобы люди могли снять с себя этот грех. Например, платить, как мы раньше платили церкви, подумал он и улыбнулся. Церковь умела управляться с грехами. Эта мысль понравилась ему, и он улыбался в темноте, когда подошел Роберт Джордан. Он подошел совсем тихо, и старик увидел его, когда он уже стоял у дерева.
— Hola, viejo, — шепотом сказал Роберт Джордан и хлопнул его по плечу. — Ну как, старик?
— Очень холодно, — сказал Ансельмо.
Фернандо остановился чуть поодаль от них, повернувшись спиной к ветру и снегу.
— Пошли, — все так же шепотом сказал Роберт Джордан. — Пошли в лагерь, там обогреешься. Просто преступление, что тебя здесь продержали столько времени.
— Вон свет, это у них, — показал Ансельмо.
— А где часовой?
— Его отсюда не видно. Он за поворотом.
— Ну и черт с ними, — сказал Роберт Джордан. — Расскажешь все, когда будем в лагере. Пошли, пошли.
— Подожди, я тебе покажу, — сказал Ансельмо.
— Утром все посмотрим, — сказал Роберт Джордан. — Вот, возьми, выпей.
Он протянул старику свою флягу. Ансельмо запрокинул голову и сделал глоток.
— Ух ты! — сказал он и вытер губы рукой. — Как огонь.
— Ну, — сказал в темноте Роберт Джордан, — пошли.
Стало уже так темно, что кругом ничего не было видно, кроме быстро мчавшихся снежных хлопьев и неподвижной черноты сосен. Фернандо стоял немного выше по склону. Полюбуйтесь на этот манекен, подумал Роберт Джордан. Пожалуй, его тоже надо угостить.
— Эй, Фернандо, — сказал он, подходя к нему. — Хочешь выпить?
— Нет, — сказал Фернандо. — Спасибо.
Это тебе спасибо, подумал Роберт Джордан. Какое счастье, что манекены не потребляют спиртного. У меня совсем немного осталось. Как же я рад видеть этого старика, подумал Роберт Джордан. Он посмотрел на Ансельмо, шагая рядом с ним вверх по склону, и опять хлопнул его по спине.
— Я рад тебя видеть, viejo, — сказал он ему. — Когда я не в духе, стоит мне только посмотреть на тебя, и сразу легче делается. Ну, пойдем, пойдем.
Они поднимались в гору сквозь метель.
— Возвращение в чертоги Пабло, — сказал Роберт Джордан. По-испански это прозвучало великолепно.
— El Palacio del Miedo, — сказал Ансельмо. — Чертоги Страха.
— Чертоги Бессилия, — подхватил Роберт Джордан.
— Какого бессилия? — спросил Фернандо.
— Это я так, — сказал Роберт Джордан. — Того самого.
— А почему? — спросил Фернандо.
— Кто его знает, — сказал Роберт Джордан. — В двух словах не расскажешь. Спроси Пилар. — Он обнял Ансельмо за плечи, притянул его к себе и крепко встряхнул. — Знаешь что? — сказал он. — Я рад тебя видеть. Ты даже представить себе не можешь, что это значит — в этой стране найти человека на том же самом месте, где его оставил. — Вот какое он чувствовал доверие и близость к нему, если решился сказать хоть слово против страны.
— Мне тоже приятно тебя видеть, — сказал Ансельмо. — Но я уже собирался уходить.
— Черта с два! — радостно сказал Роберт Джордан. — Ты замерз бы, а не ушел.
— Ну как там, наверху? — спросил Ансельмо.
— Замечательно, — сказал Роберт Джордан. — Все совершенно замечательно.
Он радовался той внезапной радостью, которая так редко выпадает на долю человека, которому приходится командовать в революционной армии; такая радость вспыхивает, когда видишь, что хотя бы один твой фланг держится крепко. Если бы оба фланга держались крепко, это было бы уж слишком, подумал он. Не знаю, кто бы мог вынести такое. А если разобраться в том, что такое фланг, любой фланг, то можно свести его к одному человеку. Да, к одному человеку. Не такая аксиома было ему нужна. Но этот человек — надежен. Один надежный человек. Ты будешь моим левым флангом, когда начнется бой, думал он. Говорить тебе об этом сейчас, пожалуй, не стоит. Бой будет очень короткий, думал он. Но и очень славный бой. Ну что ж, мне всегда хотелось самостоятельно провести хоть один бой. Я всегда находил погрешности в тех боях, где командовали другие, начиная с Азенкура и до наших дней. Свой собственный бой надо провести как следует. Это будет бой короткий, но безупречный. Если все сложится так, как оно должно сложиться по моим расчетам, то этот бой будет действительно безупречен.
— Нет, правда, — сказал он Ансельмо. — Я ужасно рад тебя видеть.
— И я рад видеть тебя, — сказал старик.
Сейчас, когда они взбирались по склону в темноте, и ветер дул им в спину, и их заносило снегом, Ансельмо уже не чувствовал себя одиноким. Он перестал чувствовать свое одиночество с той минуты, как Ingles хлопнул его по плечу. Ingles был веселый, довольный, они шутили друг с другом.
Ingles сказал, что все идет хорошо и тревожиться не о чем. Глоток абсента согрел Ансельмо, и ноги у него тоже начали согреваться от ходьбы.
— На дороге ничего особенного, — сказал он.
— Ладно, — ответил ему Ingles. — Покажешь мне, когда придем.
Ансельмо шел радостный, и ему было очень приятно думать, что он не покинул своего наблюдательного поста.
Если бы он вернулся в лагерь, ничего бы плохого в этом не было. Это был бы вполне разумный и правильный поступок, принимая во внимание обстоятельства, думал Роберт Джордан. Но он остался, выполняя приказ, думал Роберт Джордан. Выстоять на посту в такую снежную бурю. Это о многом говорит. Недаром по-немецки буря и атака называются одним и тем же словом — «Sturm». Я бы, конечно, мог подобрать еще одного-двоих, которые остались бы на посту. Конечно, мог бы. Интересно, остался бы Фернандо? Вполне вероятно. В конце концов, он сам вызвался проводить меня сюда. Ты думаешь, он остался бы? А как бы это было хорошо! Упорства у него хватит. Надо будет прощупать его. Интересно знать, о чем сейчас думает этот манекен.
— О чем ты думаешь, Фернандо? — спросил Роберт Джордан.
— А почему ты спрашиваешь?
— Из любопытства, — сказал Роберт Джордан. — Я очень любопытный.
— Я думаю об ужине, — сказал Фернандо.
— Любишь поесть?
— Да. Очень.
— А как ты находишь — Пилар стряпает вкусно?
— Так себе, — ответил Фернандо.
Прямо второй Кулидж, подумал Роберт Джордан. А все-таки мне кажется, что он бы остался.
Они медленно взбирались по склону сквозь метель.
неграмотные (исп.)