56204.fb2
Интересно видеть, как изменяются цветы моего садика: лица роз бледнеют или вспыхивают в зависимости от состояния неба. На закате, с приближением сумерек дрок загорается и озаряет весь сад: можно читать при его свете. Клумбы с белыми левкоями искрятся, и весь сад сияет, переливается всеми красками, живет за счет собственного света.
Играя Вебера при открытых окнах, в семь часов вечера, в июне, Ж. говорил, что музыка Вебера расширяет пейзаж, что привычная для нас природа приобретает торжественность. Еще о природе: как подходят друг к другу вода и цветы, как цветы любят воду!
Честолюбие любит узкое пространство: высокопоставленного человека, всемогущего выскочку не так порадует грандиозный триумф, как мелкое удовлетворение тщеславия в определенном месте, на углу деревенской улицы, на которой он родился.
Остерегайтесь излишнего артистизма — можете потерять оригинальность.
Три лудильщика идут по дороге, блестя на солнце кастрюлями. Кричат по очереди: «Кому лудить!» Один — негромко, другой — погромче, третий — совсем маленький — писклявым голосом. Удушливая жара, пыльная безлюдная дорога, ни дома, ни деревца, ни кустика. Трогательно!
Бывают невеселые хохотушки.
Симпатические чернила, видимые при свете очага. Моя жена сказала, что ей бы хотелось писать этими чернилами свои книги: их можно было бы читать только при огне, иначе говоря, они были бы доступны только светлым натурам.
Провести параллель: звезды, которые, быть может, угасли миллионы лет тому назад и все-таки продолжают светиться и будут еще светиться в течение веков, — и умерший гений и бессмертие его труда. Кажется, что Гомер поет до сих пор.
Телемак. Молодой человек послан матерью к старому другу, который должен стать его Ментором. Но старик менее рассудителен, чем юноша, и вот Телемак все делает сам и помогает Ментору выпутаться из множества неприятных положений, хотя тот и считает себя человеком опытным.
Какая alma parens[6] земля! С нее сдирают кожу, ее буравят, рассекают, разворачивают; ее ранят острые, как сабли, плуги, беспощадные когти бороны, мотыги, подрывные шашки, мины, ее беспрестанно насилуют, четвертуют. И чем больше ее терзают, тем она становится щедрее и из всех своих открытых ран одаряет нас жизнью, теплом и богатством.
Вставить в цикл «Жены художников»: Игрек, великий носитель лиры, Аполлон, увенчанный лаврами, ждет жену у выхода из театра; он нагружен зонтами, туфельками, мехами.
Нервы; ни убеждений, ни мнений, ни идей — одни нервы. Это они выносят суждения. Но бывают дни, когда нервы этого человека обладают здравым смыслом.
Порой туча набегала на солнце и видна была большая тень, мчавшаяся по равнине, как скучившееся стадо.
Летняя ночь. Теплый ветерок. Звезды дрожали, как слезы, на лике неба. Вдруг глубоко печальный вздох пронесся в ночи; казалось, что оборвалась струна гитары. Вздох затих среди слабеющего запаха лимонных рощ. Это был последний вздох латинской расы.
Какая странная штука — дух толпы! Он захватывает вас, увлекает, воодушевляет, приводит в восторг. Невозможно оставаться холодным, невозможно сопротивляться, не делая над собой огромных усилий.
Когда иные поэты пишут прозой, они становятся похожи на арабов, которые верхом на лошади кажутся высокими, изящными, красивыми, ловкими, но стоит НМ спешиться — и они становятся неузнаваемы: скованные, нескладные, обмякшие.
Глупость — трещина в черепе, через которую иногда проникает порок.
У Мендельсона есть песни без слов, которые звучат как голоса на воде.
Был в деревушке Сен-Клер, она поразила меня. Церковь, дом священника, школа, кладбище — все это неразрывно связано между собой. Я представил себе жизнь, которая могла бы пройти вся целиком — от крестин до смерти — в одном и том же месте.
Дни такие длинные, а годы такие короткие!
Есть люди, которые ничего не видят и могут путешествовать безнаказанно для себя. Примечательны слова С., приехавшего из Австралии. На заданные ему вопросы о стране, о ее нравах и т. д. он неизменно спрашивал собеседника: «Угадайте: почем там картофель?»
Воспользоваться нашей местной поговоркой:[7] «Саи de carricro, doulou d'oustau (радость на улице — горе в доме)». Такая поговорка, конечно, должна была родиться на Юге!
Несчастная страна! Франция играет странную роль в Европе. Темными ночами люди ходят с фонарем, и тот, кто несет его, видит хуже всех остальных. Франция играет в Европе эту опасную роль: она показывает путь другим народам, светит им, но, ослепленная собственным огнем, падает в рытвины, попадает в лужи.
Удачно высмеиваешь лишь те недостатки, которые есть у тебя самого.
Со времени пресловутого изречения Гизо в парламенте стали злоупотреблять словом «презрение». Сколько смешного в нравах Палаты! Какой превосходный роман в английском духе можно было бы написать на основе «Сцен из парламентской жизни»!
Сказать о жалости, которую внушают мне мелкие торговцы, никогда ничего не продающие.
Он утверждал, что сила воли у него есть, только он отбрасывает ее иногда, как тяжелую, стеснительную броню, годную лишь в дни сражения.
Героическое предание.[8]
Слепой богемский король отдает свое оружие на службу Франции. Узнав о нападении англичан, он велит привязать своего коня к коням сыновей и ощупью колет, рубит. «Ведите меня в гущу врагов, — говорит он сыновьям. — Выполнили мое приказание?» «Да, ваше величество». Он разит направо и налево, затем окликает сыновей; никто ему не отвечает — оба мертвы.
Старея, знаменитые артисты, покорители народов и сердец, прекрасные женщины — все триумфаторы впадают в тоску, в меланхолию заката; об этом я когда-нибудь расскажу.
Те, кого он жалеет, страдают меньше, чем он: ведь его губят несчастья других.
Под конец жизни на престарелого Ливингстона нашла мания странствования. Он шел куда глаза глядят, останавливался где придется, затем вновь пускался в путь, без цели, без компаса. Это был путешественник — лунатик. В области духа старость нашего великого Гюго напоминает мне старость Ливингстона.
Известность мешает, оскорбляет, но иные, лишаясь ее, умирают.
Отмечаю мимоходом тяжелое и комичное положение г-жи Ролан,[9] признавшейся муж у в своей чисто платонической любви к Бюзо. Горе старого человека, жестокое недоразумение, навсегда испорченная жизнь. И вывод Сент-Бева: «Лучше было бы обманывать мужа и ничего ему не говорить». Я же почувствовал в этом другое: бессознательную месть женщины, которая принесла большую жертву, оставаясь честной, и хочет, чтобы престарелый супруг — помеха ее счастью — страдал вместе с ней.
История — жизнь народов. Роман — жизнь людей.
Разыскал в Н. бывшего художника, обаятельного человека, стройного, бодрого, несмотря на свои восемьдесят лет. Я попросил его перелистать книгу прошлого, стряхнуть пыль с воспоминаний давних лет. Чудные страницы! Давид — одна щека непомерно вздута, каша во рту, он «тыкает» своих учеников, грубит им, требуя правильности рисунка, анатомии пальца, ногтя. Затем Жозефина в Мальмезоне, закутанная, как римлянка, в свои креольские ткани, окруженная заморскими птицами и сказочными цветами, привезенными издалека, мимо вражеских флотилий, которые любезно пропускают корабль с цветами для императрицы. Тальма тоже появляется в речах старца: Тальма в своем поместье возрождает причуды герцога Антенского, [10]— он переворачивает вверх дном свой парк, вечно залезает в долги и заставляет императора платить их. Все это он рассказывает очень просто, во время коротких остановок в саду, по которому мы ходим мелкими шажками. И неизменно в конце рассказа мой собеседник качает головой и, смотря вдаль, говорит: «Я видел это, видел». Эти слова — как подпись художника в углу картины.
Беседа за столом о первых жилищах человека: округлая форма, придаваемая всем жилищам на свете, даже бобры строят таким образом. Я думаю, что эта форма подсказана деревом и его кроной, оно же навело на мысль о первой колонне, о капители, стрельчатом своде и т. д.
Чисто галльская черта: говоря на лекции по френологии[11] о склонности женщины к любви, профессор приводит в пример обожавшую его любовницу, которую он тоже страстно любил. Добрая, чудесная женщина, преданная, нежная! «Ее череп хранится здесь, милостивые государи. Если вам угодно, мы можем его изучить». И-обратившись к служителю: «На левой полке… номер восемь».
Прелестный тип женщины, страдающей болезненной робостью, из-за которой только близкие знают ее хорошо, знают, что она красива, музыкальна, очаровательна; на людях же она другая, совсем не та. Никто не мог написать ее портрета, — она становилась невидимой, как только что-нибудь смущало ее, словно вооружалась кольцом Гигеса.[12] Муж, человек умный, ревнивый, очень счастлив, что жена всецело принадлежит ему, сочувственно улыбается, смотря на других женщин. Противопоставить ей «женщину для всех», — тщеславный муж, показная страсть.
Романы Гонкуров — замечательные зарисовки типов XIX века: служанки, буржуазии и т. д.
Гнев. Он вспыхивает и разъединяет людей, связанных привычкой, кровными, сердечными узами, — отца и сына, двух братьев; ненависть во взгляде, в усмешке. «Я знать тебя не хочу, я убью тебя!» А после сколько слез, сколько объятий, старание все загладить! Это случается, когда обе стороны одинаково вспыльчивы, но если необуздан только один, другой в конце концов утомляется.
Не дать изгладиться впечатлению об втом трио — скрипке, флейте и голосе, которое неожиданно раздалось под моим окном, выходившим на Люцернское озеро, звеня в чистом, влажном воздухе. Итальянская мелодия, божественно легкая, ясный день, мягкие дали — вся моя душа трепетала и уносилась ввысь вместе с песней. Как это было давно! Воспользоваться где-нибудь как отзвуком умершей любви.
Веруют по традиции, по обычаю, из уважения к иерархии. Общественный порядок, вверху бог, внизу человек-пешка.
Охваченный болезненной любовью к драгоценным камням, которую физиологи считают психическим заболеванием, он часами простаивал у витрины ювелира, любуясь опалом, околдованный, завороженный его огнями. Потом он стал писать и испытывал такое же наслаждение от слов, он играл ими, заставлял звенеть, сверкать, переливаться и забывал обо всем на свете!
Ах, опыт чувства, как он мешает чувствовать!
Можно ослепить источник, ослепить водный путь, ибо вода с ее блеском, движением наделена такой же жизнью, как и взгляд.
Чем больше я смотрю, чем больше вижу и сравниваю, тем лучше понимаю, что начальные впечатления, впечатления детских лет — почти единственное, что запечатлевается у нас на всю жизнь. В пятнадцать, самое большее — в двадцать лет, оттиски готовы. Все остальное — повторные оттиски первого впечатления. Я окончательно убедился в этом, познакомившись с наблюдениями Шарко.
Он ни весел, ни печален — он впечатлителен; отражение времени и жизни.
И смел и труслив в продолжение одного дня, в зависимости от состояния своих нервов.