56213.fb2 Заметки практика (Вместо предисловия) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Заметки практика (Вместо предисловия) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Еще не было транзисторов. И потому было тихо.

Помню скромные дачи, грунтовую дорогу, небо яркой голубизны. На дощатой платформе станции Валентиновка какой-нибудь приезжий спрашивал:

—       Мальчик, как тут пройти к каторжанам?

Звучало обыденно, нестрашно: «каторжане», «поселок политкатор­жан»... На просеках помню очень старую женщину в белой блузке, в темной, до пят юбке. Почему-то я сразу признал в ней «главную каторжанку» и, прячась в кустах, смотрел, как она медленно идет об руку со своими пожилыми спутницами.

И странно: мне долго не хотелось узнавать, кто она, как ее звать, что она делала давно, когда еще не было СССР, а был царь. Наверное, боялся утратить ощущение тайны.

Но однажды я увидел, как она вышла из калитки — без зонта и ко­сынки, седая, гладко причесанная, освещенная закатным солнцем. Уви­дел, дернул отца за рукав:

—       Ты знаешь эту старуху?

Спросил негромко, но она быстро обернулась и сердито-насмешливо сверкнула глазами:

—       Ка-акая я тебе «старуха»?!

Я струсил. Отец смутился. Должно быть, Веру Николаевну никто не смел называть старухой, хотя ей уже перевалило на девятый де­сяток.

В Валентиновке до Великой Отечественной, школьником, я слышал про «Народную волю», Веру Николаевну Фигнер, сподвижницу Желябова и подругу Перовской, про казематы Петропавловки и Шлиссель­бурга.

Потом, спустя много лет, все это как бы очнулось во мне. И не внезапно, а исподволь. И не столько фотографической отчетливостью старых людей из подмосковного поселка, сколько веянием нравственной чистоты.

Не стану утверждать, будто лишь детские воспоминания определили мой жадный . интерес к народничеству. И не стану вдаваться в то, что ученые люди называют «психологией творчества»: тут неловкость, понятная каждому, кто не взирает на себя сквозь увеличительное стекло.

Лучше уж потолковать о ремесле, которому отдал десятилетия.

Обращение к историческим сюжетам исключает лихие набеги, каким бы отважным и искрометным ни был наездник. Нужна не цирковая лошадь, изящно танцующая. И даже не аргамак, пышущий жаром. Нужен сивый мерин, терпеливый, двужильный, искусанный слепнями. Чтоб и пахать, и кладь возить.

***

Иван Иванович Лажечников, имея в виду беллетристику, описываю­щую прошлое, сказал строго:

—      Розыски исторической полиции здесь не у места.

Пушкин отдал должное «Ледяному дому», однако отметил и круп­ный недостаток: несоблюдение истины исторической.

То, что претило Лажечникову, серьезно занимало Пушкина: точ­ность — хлеб историка, подлинность — воздух художника.

Архивная работа, повседневная и, так сказать, невидимая миру, необходима. Причин несколько. Постараюсь их изложить. А вот одну, личную, объяснять толком не умею. Как-то так получилось, что смолоду испытывал властное влечение к старинным рукописям.

Книги не заменяют физического, на ощупь, подушечками пальцев прикосновения к архивным папкам. Из прикосновения возникает при­общение. В неспешном рассмотрении почерка, исправлений, водяных знаков, цвета чернил нет ворожбы, есть вживание.

Самостоятельные архивные разыскания представляются мне неиз­бежными, чем бы ни был занят практик исторического жанра — эпопеей или очерком. Мои предшественники-ученые исследовали те или иные пласты? Прекрасно! Но ведь у каждого свой прищур, своя цель. По торной тропе, как и по той, что еще не пробита, идешь своей походкой, своим темпом, примечая свое и для себя.

Существуют документы официальные и неофициальные. Важны и те и другие. Но вот что хотелось бы оттенить. Материалы министерские, сенатские, синодальные сшивали суровой ниткой, шнуровали, обряжали в переплеты (иногда с металлической защелкой), засургучивали в плот­ные пакеты. Ну а бумажки дедушек-бабушек, не вышедших чином, пускали на растопку или скармливали мышам. А без таких бумажек нет и быть не может полноты исторической правды.

Один крупный французский историк сказал об этом энергично и внятно. На вопрос, какие документы выше всего ценятся на рынке архив­ных сокровищ, от ответил:

—      Предложите антиквару неопубликованное письмо Наполеона, и вы станете очень богатым человеком, впрочем... минутку, мсье! О,  если бы в ваших руках оказалась совсем простая вещь: приходо-расходная книжка хозяйки с записями ее трат за годы 1789-1794... Понимаете, мсье? Сколько она заплатила за пучок лука в день взятия Бастилии. Или что стоила ей кринка молока утром того дня, когда голова Людовика слетела в корзину гильотины... И буде вам предложат за такую книжку столько золота, сколько она весит, гоните наглецов вон: вы должны получить в сто раз больше...

Продолжу об архивном. Надо держать на уме и такое обстоятельст­во: ваш предшественник-исследователь что-то пропустил, что-то отложил на потом, а что-то и попросту не заметил, ведь его внимание и усердие иногда слабеют.

В сорок девятом году я глядел именинником: вышла первая моя книжка — о Федоре Матюшкине, лицеисте, кажется, единственном из штатских дослужившемся до черных «мух» на эполетах, до адмирала.

Пришел я к нему от Пушкина, от строф «19 Октября» и начал пушкинистикой: Грот, Гастфрейнд, Кобеко... Огорчился: Гастфрейнд указывал, что письма моего героя, адресованные директору лицея Е. А. Энгельгардту, утрачены; а Грот указывал, что Матюшкин, отправ­ляясь в первое дальнее плавание, «сбирался» вести дневник по плану и совету Пушкина — лишь «сбирался».

Однако удары, нанесенные пушкинистами, не казались мне одина­ковыми по силе.

Письма Матюшкина к Энгельгардту? Гастфрейнд опубликовал свою книгу в 1912 году. А после Октября государственные архивы приняли на хранение обширные частные собрания. Так случилось и с письмами Матюшкина: из личной библиотеки принца Сергея Ольденбургского они попали в рукописный отдел библиотеки имени М. Е. Салтыкова- Щедрина.

Но дневник первого плавания Матюшкина... Нетрудно вообразить, сколь я досадовал на моего героя, не выполнившего наказ Пушкина. Не выполнившего, если верить указанию Грота. А как было не поверить? Уж Яков-то Карлович, думалось мне, все, все знал, он был коротко зна­ком с Матюшкиным, посещал старика адмирала, доживавшего свой бобылий век в Демутовом трактире, расспрашивал о лицее, о Пушкине, о лицейских годовщинах... И, поверив Гроту, я припал к косвенным источникам.

Первенец мой народился, я ликовал. И все же мысль о дневнике Матюшкина не давала покоя. Конечно, я сознавал, что для восемнадцати­летнего Матюшкина восемнадцатилетний Пушкин не был гением, гор­достью России, а был ровней, однокашником; он, Федя, жил в нумере двенадцатом, за стеной — Жанно, Ваня Пущин, в нумере четырнадца­том— Француз, Саша... И все-таки я сердито недоумевал: как же это «мой» Матюшкин осмелился пренебречь советом и наставлением Алек­сандра Сергеевича Пушкина? Да еще во времена эпистолярные, так сказать, дневниковые.

Нет, Матюшкин не а вел путевой журнал! Дневник уцелел,— поди догадайся, почему Грот про него не знал... Корабельные записки Матюшкина, как и его письма, тоже поступили из частного собрания и тоже в 1919 году. Лежали-полеживали в Пушкинском доме, где я работал над первым изданием книжки, а потом приступил ко второму, дополненному. Никакие косвенные источники не могли заме­нить эти страницы, проясняющие некоторые этические и политические взгляды не только Матюшкина, нет, пушкинского круга, «лицейской республики». Вот строки, выведенные на заре прошлого века совсем еще зеленым юношей: «Мало изгнать из своей земли рабство, чтобы доста­вить подданным счастье, безопасность, богатство, но надобно изгнать его из колоний — для блага всего человечества».

Спасибо Гроту, он дал мне хороший урок: подвергай сомнению даже авторитетные свидетельства. В другой раз я не поверил старой энциклопедии, указывавшей, что записки Ф. П. Врангеля, мореплавателя и путешественника, погибли.

Погибли, утрачены? Как так? Ведь одну главу опубликовал петер­бургский журнал «Северный архив»? Стало быть, ищи в бумагах «Север­ного архива», решил я и тотчас сбился со следа: ничего не нашел. Ладно. Не беда. Надобно обратиться к богатому собранию флотских докумен­тальных материалов — Ленинград, улица Халтурина, железная калитка напротив эрмитажных атлантов. Нет, не было искомого. Зато обнару­жился пространный журнал некоего Петра Низовцева, спутника Врангеля. Наша морская библиотека не бедна вояжами, да все они принадлежат командирам экспедиции, а эти вот составил артиллерийский унтер-офицер. О типографском станке он и не помышлял: «сей слабый мой труд» посвящал брату Михаилу Кузьмичу и «благосклонным слушате­лям». Как говорится, взгляд снизу. Редкость! Но и журнал капитан-лейтенанта Врангеля не сгинул бесследно: толстый фолиант, выполненный писарем (читать — удовольствие!), сохранился в фамильном фонде, в Эстонии, в тихом Тарту. Сохранился рядом с адмиральскими эполе­тами в футляре, похожем на маленькую гитару...

Так иногда архивная работа опровергает ошибочные утверждения, напечатанные черным по белому.

А подчас нуждается в дотошной проверке и то, что напечатано безошибочно.

Бывало так, что публикаторам, заполучившим какой-либо архивный материал, или цензуре, визирующей его, некоторые абзацы, даже стра­ницы представлялись лишними — то ли соображения привходящие, то ли извечное редакционное «не лезет». Ну и гуляло по рукописи раз­машистое стило редактора, появлялись кровавые цензорские вымарки (кстати сказать, интересно и то, что именно вычеркивалось красными чернилами).

В моей повести «Завещаю вам, братья...» народоволец Александр Михайлов встречается с неким Дриго, причастным к подполью и оказав­шимся иудой. Встреча была краткой, я удовлетворился мемуарами Е. Д. Хирьяковой, опубликованными в сборнике «Звенья».

Потом, приступив к другой книге, тоже изданной в серии «Пламен­ные революционеры», к повести о народнике Дмитрии Лизогубе, я, не то чтобы по наитию, а из некоторых предположений, полез в бумаги Хирьяковой. Взял, в частности, оригинал мемуаров и увидел, что «Звенья» опубликовали сокращенный вариант, выбросив множество деталей и штрихов, характеризующих Дриго. Как раз то, что было опущено, было мне очень и очень нужно: управляющий имениями Лизогуба, его черни­говский земляк, этот самый Дриго «усложнился» — предательство сме­шалось с привязанностью к Лизогубу, с намерением спасти Лизогуба, то ли искренними, то ли фальшивыми.

Темы народническая, народовольческая исследовались интенсивно и давно, в содружестве историков и уцелевших революционеров. Изда­вались журналы «Былое», «Голос минувшего», «Каторга и ссылка», изда­вались мемуары, начиная от незаменимых фигнеровских и кончая бро­шюрами, выходили и выходят основательные ученые труды, и все-таки архивные занятия не утрачивают значения для литератора. Суть не в на­ходках, даже и не в подробностях. Суть все в том же приобщении и проникновении. Пусть многое не будет использовано впрямую, непо­средственно, но это многое придаст твоей будущей книге остойчивость, как балластины в трюме придают остойчивость кораблю.

Мне по душе месяцы... нет, годы, проведенные в архивах, за канце­лярскими столами,— прежде они были испещрены кляксами, теперь, когда ручки шариковые, чистехоньки. Хорошо было в тяжеловесном и сумрачном здании ленинградского Военно-морского архива, во дворе которого так буйно цвела сирень в первые послеблокадные весны. Или в рукописном отделе библиотеки имени Салтыкова-Щедрина, загроможденном ящиками, вернувшимися из эвакуации. Хорошо в Ле­фортовском дворце с мощными стенами и высокими окнами на Яузу, хорошо во флигеле бывшей Румянцевской библиотеки... Склонившись над бумагами, будто отогреваешь своим дыханием замерзшее время. Иногда вдруг почудится, что ты, словно мальчишкой в довоенном трам­вае, дуешь на оконное стекло, обросшее мохнатым инеем, дуешь, стараешься, возникает глазок, и ты каким-то обновленным зрением видишь улицу, перекресток, вывеску...

В архив, в архив! Ты не жил в отошедшей эпохе, но должен прожить в ней, пропустить сквозь сердце. С ее взлетами и падениями, грозными диссонансами и мильоном терзаний. И тогда, быть может (быть может!), угадаешь, как формулировал один философ, общую истину давно угасшего бытия.

Но кроме архива есть то, что художники зовут пленэром,— работа на открытом воздухе. Она всегда необходима, хотя и не всегда выпол­нима. Судьбы моих героев звали меня на Восток — ездил на Сахалин, в Нерчинский завод и Акатуй, в Якутск и Вилюйск... Звали и на Запад: в Женеву, в Париж, в Лондон. Не привелось.

***

Но вот он приходит, день округлой наполненности, почти пресы­щения. Что-то завершилось в твоей душе. Все! Лишь два-три шага до письменного стола. Кто-то меня уверял, что в такой день готов пустить­ся в пляс. Врал, поди. Нет, я медлю, медлю, медлю. Меня берет ото­ропь.

А в чем, собственно, дело?

Излагай, как было, излагай, что было, ведь у тебя ни вымышленных положений, ни вымышленных персонажей. Да и классики на твоей сторо­не. Гоголь, например. Гоголь с его гениальной фантазией признавал, что он «способен больше выводить, чем выдумывать». О том же говорил и Томас Манн: «Я утверждаю, что величайшие писатели никогда в жизни ничего не выдумывали...» Но тотчас и прибавил: «...а только наполняли своей душой и преобразовывали уже известное». Хорошенькое «только»! В том-то и дело — наполняли своей душой...

Между тем невымышленные персонажи в невымышленных поло­жениях ждут и требуют:

Народоволец Михайлов, изощренный конспиратор, воплощенная осмотрительность, знает почти наверняка, что на Невском, в фотогра­фическом заведении, где ему надо взять карточки погибших друзей, прячется полицейская засада. Вчера сказал товарищам: не пойду. А нынче — нынче на Невском, поравнялся с салоном, спокойный и зоркий, никакого аффекта, но вот минута неуследимая, роковая, страшная — Михайлов заходит, он схвачен. Потом, из тюремной камеры, шлет письма, шлет свое «Завещание», а про арест, про обстоятельства ареста ни полсловечка. Минута, стало быть, недокументированная. А ты, автор повести о Михайлове, в ы в о д и, не прячась в туманном мистицизме и не увязая в субъективизме.