56224.fb2
И выдал нам по два градусника каждому. Я спокойно уселся на кушетку, предвкушая, что скоро окажусь на больничной койке. Чистые простыни, либеральный режим и т. д.
Но не тут-то было. Один градусник показал повышенную температуру, а другой нормальную. Я непонимающе смотрел на градусники. Начмед что-то кричал о каком-то перце, которым я намазал под мышками. Но я ведь действительно ничего не мазал, я употребил сахар с йодом. Вот незадача. Пришлось возвращаться в «родную» камеру. Саткин остался, у него оба градусника показали повышенную температуру. Но недолго он отдыхал в санчасти, на следующий же день его привели обратно с резолюцией врачей — здоров.
Прошло семь дней. Саткина забрал наш сменившийся караул, а мне предстояло «отдыхать» еще сутки. Настроение было паршивое, все тело грязное, сильно чесалось, я прокоптился здесь кичманской вонью. Эти сутки тянулись долго, хотелось «домой», в казарму, к своим корешам.
Следующим вечером меня забрали. Опять повезло — за мной заехала машина, нашу роту везли в баню и меня с собой прихватили. Какое блаженство наконец-то помыться и выспаться на белых, пахнущих свежестью простынях.
Подъехав к бане, я первым спрыгнул на землю. Решил подшутить и громко крикнул: «Кто последний, тот чмо!» Что тут началось! Ужасная давка, крики на разных языках. Солдаты вылетали как пули — ну прям как дети, приколов не понимают. Два азиата подрались, им очень не хотелось прослыть чмырями. Вечером в казарме встретился со своими друзьями. Настроение было отличное — шутки, смех. Жизнь продолжается, и она — прекрасна!
В сентябре я начал вести дневник. Для чего? Хотел запечатлеть всё то, что переживал, о чем мечтал, какие события и действия происходили в нашем солдатском мирке. Думал, пригодится потом. А верно ведь мыслил, пригодился бы наверняка.
Купив в гарнизонном магазине красный блокнот, я старался регулярно заполнять его. Он был достаточно большим, хранить и носить его было неудобно.
В конце сентября меня отправили в командировку на сооружение ротного свинарника. Лафа. Но ведение дневника привело к неприятностям, в итоге строительство домиков для свиней продолжалось уже без меня.
Моя командировка продолжалась всего около трех недель. Я ощутил определенную свободу, часто мы были предоставлены сами себе. Строительство практически не велось, мы отдыхали, развалившись на травке около своей стройки, изредка ходили в село за продуктами, если позволяли финансы.
В один из пасмурных дней мы выехали на ЗИЛе за морковью. Обратно ехали стоя в кузове, держась за борт около водительской кабины. Ветер сильно раздувал нашу форму, настроение было отличное. На обочине мы заметили грузовой гражданский автомобиль с поднятым капотом. Под ним копошился водитель, устраняя какую-то неисправность. Не сговариваясь, все трое, набрав моркови, залпом обрушили град красных снарядов на бедного шофера. Мишень — толстая задница водилы — была удачно поражена. Послышались ругательства, пожилой шофер что-то нам кричал, потрясая в воздухе гаечным ключом…
Весь наш быт, с «обсосами», разборками, «интернациональной» дружбой, «отеческой любовью» отдельных офицеров, всё это я бесстрастно фиксировал в своем блокноте, не предвидя, что кто-то может также прочитать мои откровения.
В одних из воскресных дней после построения на обед дежурный по полку задержал меня. Его внимание привлекла оттопыренная гимнастерка, где хранился мой блокнот.
— Так, боец. Быстро достал чё ты там спрятал, — прохрипел седой капитан.
Пришлось отдать блокнот офицеру. Вскоре мой дневник оказался в руках майора Шепетова (он командовал нами, пока часть воевала в Афгане). На следующий день меня вызвали к майору.
Он очень разозлился, прочитав мои художества. Особенно его рассердило, что офицеров я называл «шакалами».
— Ты кого «шакалами» называешь, урод?! Сгниешь на «киче»! — кричал он мне, лицо его багровело.
После тридцатиминутной истерики он неожиданно отдал мне дневник. Видно, ничего компрометирующего там не нашел, а раздувать историю о положении в части не хотел, себе дороже будет. Будет проверка, и его накажут.
Он протянул мне красный блокнот, сказав при этом: «Сожги быстрее. Пошёл вон!»
Я пообещал себе больше ничего не писать в армии. Второй раз наступаю на те же грабли. Из-за «дембельского» блокнота в учебке нажил себе неприятности, и здесь то же самое. Зайдя в один из пустующих ангаров на аэродроме, где когда-то базировались бомбардировщики, я сжёг свои труды. Мысленно ругал себя: «Тоже писатель нашелся!» Но неприятности на этом не закончились.
После отбоя меня разбудили, и я пошел на разборки в бытовку. Там тусовались «корейцы» и «борцы».
— Ты чё тваришь, урод! Ты чё пацанов «шакалам» подставляешь, ты чё все наши самоходы описываешь, писака! — злобно шипел Кирилл Грибанов.
Меня окружили со всех сторон, чувствовалось напряжение.
— Я вел дневник для себя, — ответил я как можно спокойнее.
— Гриб, оставь его, — вдруг сказал Олег Гордый. — Сувер — пацан правильный. Хоть он и накосячил, но это по недосмотру. Что, никто не мог пацану подсказать, чем это могло закончиться?..
Разборка благополучно закончились, и я пошел спать.
Осенью к нам в полк начало прибывать новое пополнение. У меня было обостренное чувство землячества. Я ждал своих земляков, с Алтая и даже со всей матушки Сибири. Все сибиряки — мои земляки. Но прибывали, к моему разочарованию, с Украины, Ульяновска, Ставрополя и т. д.
Подойдя как-то вечером к очередной партии прибывших солдат, расположившихся в казарме, я подошел к ним, крутя на правой руке кожаный ремень. Верчение ремнём (ключами, другими предметами) было признаком привилегированного положения (низшие слои не могли себе этого позволить, за такую «борзоту» их могли наказать), к тому же это даже успокаивало. Крутить в руках какой-то предмет, как жевать жвачку, — дурная привычка.
— Из Сибири кто есть? — спрашивал я вновь и вновь. В ответ гробовое молчание. На меня испуганно смотрели несколько украинских хлопцев, непонимающе хлопая своими глазками.
И вот однажды я встретил своего земляка. Это был Саша Лапкин из Новосибирска. Новосибирск от Барнаула отделяет пара сотен километров, значит — земляк. Я был рад увидеть своего земляка за тысячи километров от дома. Обнял его, представился. Правда, Сашок выглядел каким-то флегматичным. Особой радости не проявлял, молчал, тупо уставившись в пол. «Наверное, еще не совсем обвык, трудно привыкнуть к этому дурдому», — подумал я. Мы вышли с ним поговорить на казарменную лестницу около входной двери.
— Слушай, Саня, расклад здесь такой: грязную работу не делай — пол не мой, носки чужие не стирай, пайки из столовой не носи. Будут проверять в каптёрке — ничего не делай, будут прессовать — зови меня. Ничего не бойся, нужно будет — врежь кому-нибудь по рогам, я встряну. Главное — не бойся, будешь ссать, тебя здесь растопчут. Ты понял?
Сашок покорно закивал головой.
Но наш разговор впрок ему не пошел. Через несколько дней я увидел его: он нес чью-то пайку в каптёрку, затем замечен был с грязной тряпкой в умывальнике и, наконец, стирающим чужие носки. Все сделал точно наоборот, молодец!
Подойдя к сгорбившейся фигуре Лапкина, меланхолично стирающего носки, я лишь сказал:
— Рожденный ползать летать не станет. Хочешь существовать здесь, твое дело. Когда я сюда прибыл, мне никто не помогал, никто не объяснял. Поздравляю, отряд чморей пополнился тобой… Короче, будут спрашивать, откуда родом, ответишь из Москвы или Ленинграда, или еще откуда-нибудь. Забудь, что ты родом из Сибири. Понял?
«Лапа» услужливо закивал головой. Выходя из умывальника, я столкнулся с Каримановым, крутившимся здесь.
— Слющай, Сувэр, сматру я на тэбя, ти на русскаго совсэм не пахожь.
— Одолели вы меня уже! С чего ты взял? А на кого я похож, на японца что ли?
— И фамылия у тэбя наща, азербайджанская. Сувэров — это переводится как водонос, су — это вода, вер — носить. Значит, водонос. И еще груд у тэбя волосатая, как у настоящего мужика. И ваобще не пахожь ти на русскаго.
Я вышел, махнув рукой. А может, и впрямь я не русский? Да нет, русский, и этим горжусь.
Ноябрь 1988 года. Вечер. В казарме суета, своим ходом идёт обыденная солдатская жизнь. Кто-то сменился с наряда, кто-то пришёл с работ, дикие крики, разборки — всё как обычно. Проходил очередной день моей службы.
За окном медленно падал снег, стекла немного заиндевели, морозец разукрасил их необычайно красивыми узорами. Вдруг я услышал незнакомую песню. На кроватях развалились Олег Гордый и его команда, слушая музыку и негромко о чем-то переговариваясь. Из старенького магнитофона доносились слова: «Немного теплее за стеклом, но в злые морозы вхожу в эти двери словно в сад июльских цветов. Я их так хочу согреть теплом, но белые розы у всех на глазах целовать и гладить готов…»
Эти слова и музыка вдруг перенесли меня в совершенно иной мир. Там, где живут красивые девушки, кто-то их любит, даря белые розы; мир, где можно «цивильно» покушать и одеться, заниматься спортом, ездить на своем автомобиле, ходить в рестораны, но самое главное — быть во многом свободным в своем выборе. Там, на гражданке, без меня протекала другая жизнь, проходила без меня. Девушки меня не ждали, не знали, забыли. Взгрустнулось немного, и показалось, что всему миру я безразличен.
Мои мысли прервал вопрос Грибанова:
— Что, нравится? Это новая модная группа.
— Как она называется?
— «Ласковый май».
— Как, как? Ласковый кто?
— Ласковый май.
Так я услышал записи ставшего известным в то время певца Юры Шатунова. Я не знал, что он был уже сверхпопулярен, собирал огромные стадионы зрителей, и тысячи девушек были от него без ума. Эта нехитрая музыка стала тогда для меня символом праздника, свободы, перемен.