Дни шли за днями. Бим их уже не замечал. Он регулярно обследовал город и узнал его во всех подробностях. Теперь он ходил по заранее намеченному маршруту. Если бы люди догадались, то они могли бы проверять по Биму свои часы. Появись он у парка — пять утра, у вокзала — шесть, у завода — половина восьмого, на проспекте — двенадцать, на левобережье — четыре часа дня и так далее.
Завелись и новые знакомые среди людей. Бим установил, что большинство из них — добрые, но такие шли по улицам молча, а нехорошие всегда много болтали. Нашел и людей, пахнущих маслом и железом (раньше он встречал их поодиночке). Эти ежедневно, около восьми утра, текли сплошным потоком в ворота, потом в двери будки.
Здесь они были говорливы, как грачи, так что разобрать, пожалуй, ничего нельзя, да это, впрочем и не интересовало Бима. Он садился в стороне от потока и смотрел, и ждал.
— Эй, Черное Ухо! Привет! — здоровался каждое утро паренек в синем комбинезоне и выкладывал перед Бимом припасенный сверток с едой. — Жив, курилка? Здравствуй! — и подавал Биму свою добрую человеческую лапу, грубую, но теплую.
Иные молча протягивали ему ладонь, здоровались и спешили дальше. Никто ни разу здесь не обидел Бима.
Теперь Бим мало-помалу научился различать людей по сортам. Вот, например, часто попадается ему на пути белая бабочка, ноги — бутылками, всегда такая довольная, добрая, на лице счастье, но, встречаясь с Бимом, она фыркала кошкой, плевалась, поднимала сумку с продуктами на уровень пышной груди и каждый раз твердила одно и то же:
— Фу, какая гадость! Неужели нельзя подушить всех собак, чтобы не трепали нервы? Вот вам, пожалуйста: «Моя милиция меня бережет». Как же! Уберегут… А тут каждый кобель среди бела дня запросто может спустить с тебя юбку. А что милиция? Милиции мы — пятая нога собаке.
Ввиду того, что она часто повторяла одно и то же, Бим, по простоте собачьей, почел, что бабочку так и зовут — пятая нога. Но он знал точно: к этой подходить нельзя. Мало ли что он не понимал ее слов, кроме ее же клички, зато он слышал и видел, потому и взял за правило: к таким — ни шагу, не связываться. Потом он как-то стал (чутьем, что ли?) определять, кого надо обходить и сторониться. Добрых было огромное большинство, злых — единицы, но все добрые боялись злых. Бим же — нет, не боялся, но ему было тоже не до них. Познание человеков расширялось и углублялось, а с собачьей точки зрения, он уже не казался каким-то вылощенным дилетантом и идеалистом, готовым вилять хвостом каждому прохожему. Бим за короткое время стал худущим, но серьезным псом, и у него была цель жизни — искать и ждать.
И вот однажды ранним утром, проверяя запахи одного из тротуаров, он опешил от радости. Он остановился, фыркнул и побежал, как бешеная собака, ничего не разбирая и не видя впереди. Но так могло показаться со стороны, а на самом деле он бежал по свежему следу: здесь прошла Даша! Она только только что была тут.
След привел его к вокзалу. Пройти в помещение не было никакой возможности: люди, люди и люди без конца даже на улице, у какого-то окошка, они мяли друг друга, кричали, пыхтели, вопили, будто гончие приспели до зайца и рвут его в клочья, не слушаясь ни арапника, ни рога. В такой обстановке оказалось невозможным уловить след Даши — след пропал. Тогда Бим дал круг по над вокзалом и вышел на перрон. Здесь люди стояли группами около дверей длинных домиков на колесах, не рычали, не толкались, а, наоборот, обнимались, целовались и даже плясали в одном месте, у двери домика. Никому не было дела до Бима, потому он свободно сновал челноком под ногами и сосредоточенно вчитывался в перрон.
И вдруг у одной из дверей пахнуло Дашей. Бим потянул к порогам, но женщина с большим жетоном на груди отогнала его. Однако Бим не сдавался: он стал пронюхивать окна и всматриваться в них. Потом заметил, что последним вошли в домик две женщины в белых халатах. Он бросился было к ним, но домики потихоньку поехали. Бим кинулся к окнам. В его собачьем уме возникли совершенно, казалось, правильные заключения: Даша там, люди в белых халатах там, значит, Иван Иванович может быть там тоже. Может! Не увезли ли его люди в белых халатах?
И Бим, бедный Бим, теперь уже несчастный Бим, сначала легко бежал вровень с домиками, заглядывая в окно. Тут-то и увидела его Даша.
— Бим! Би-им!! — закричала она. — Милый Бим! Пришел проводить! Мой добрый Бим! Би-и-м! Би-и…
Голос ее становился все тише и тише. Домик убегал. А Бим, как ни старался, как ни напрягался изо всех сил, все отставал и отставал.
Потом он бежал некоторое время за последним домиком, до тех пор, пока тот не скрылся из виду, бежал и дальше, по той же дороге, потому что она никуда не сворачивала. Долго бежал. И наконец, еле переводя дух, пал между рельсами, вытянув все четыре лапы, задыхаясь и тихонько скуля. Надежды не оставалось никакой. Не хотелось никуда идти, да он и не смог бы, ничего не хотелось, даже жить не хотелось.
Когда собаки теряют надежду, они умирают естественно — тихо, без ропота, в страданиях, не известных миру. Не дело Бима и не в его способностях понять, что если бы не было надежды совсем, ни одной капли на земле, то все люди тоже умерли бы от отчаяния. Для Бима все было проще: очень больно внутри, а друга нет, и все тут. Как лебедь умирает после потери любимой, взмывая вверх и бросаясь оттуда камнем, как журавль, потеряв родную и единственную журавлиху, вытягивается плашмя, распластав крылья, и кричит, кричит, прося у луны смерти так тогда и Бим: лежал, видел в бреду единственного и незаменимого друга и готов был ко всему, даже не сознавая этой готовности. Но он теперь молчал. Нет на земле ни единого человека, который слышал бы, как умирает собака. Собаки умирают молча.
Ах, если бы Биму сейчас несколько глотков воды! А так, наверно, он не встал бы никогда, если бы…
Подошла женщина. Она была в ватном пиджаке и ватных же брюках, голова повязана платком. Сильная, большая женщина. Видимо, она сперва подумала, что Бим уже мертв, — наклонилась над ним, став на колени, и прислушалась: Бим еще дышал. Он настолько ослабел со времени прощания с другом, что ему, конечно, нельзя было устраивать такой прогон, какой он совершил за поездом, — это безрассудно. Но разве имеет значение в таких случаях разум, даже у человека!
Женщина взяла в ладони голову Бима и приподняла:
— Что с тобой, собачка? Ты что, Черное Ухо? За кем же ты так бежал, горемыка?
У этой грубоватой на вид женщины был теплый и спокойный голос. Она спустилась под откос, принесла в брезентовой рукавице воды, снова приподняла голову Бима и поднесла рукавицу, смочив ему нос. Бим лизнул воду. Потом, в бессилии закачав головой, вытянул шею, лизнул еще раз. И стал лакать. Женщина гладила его по спине. Она поняла все: кто-то любимый уехал навсегда, а это страшно, тяжко до жути — провожать навсегда, это все равно что хоронить живого.
Она каялась Биму:
— Я вот — тоже. И отца, и мужа провожала на войну… Видишь, Черное Ухо, старая стала… А все не забуду… Я тоже бежала за поездом… И тоже упала… И просила себе смерти… Пей, мой хороший, пей, горемыка…
Бим выпил из рукавицы почти всю воду. Теперь он посмотрел женщине в глаза и сразу же поверил: хороший человек. И лизал, лизал ее грубые, в трещинах, руки, слизывая капельки, падающие из глаз. Так второй раз в жизни Бим узнал вкус слез человека: первый раз — горошинки хозяина, теперь вот эти, прозрачные, блестящие на солнышке, густо просоленные неизбывным горем.
Женщина взяла его на руки и снесла с полотна дороги под откос.
— Лежи, Черное Ухо. Лежи. Я приду, — и пошла туда, где несколько женщин копались на путях.
Бим смотрел ей вслед мутными глазами. Но потом с огромным усилием приподнялся и, шатаясь, медленно побрел за нею. Та оглянулась, подождала его. Он приплелся и лег перед нею.
— Хозяин бросил? — спросила она. — Уехал?
Бим вздохнул. И она поняла.
Подошли они к той группе работающих. Все здесь были женщины, одеты так же, как и хороший человек, а сбоку стоял мужчина, в треухе на затылке и с трубкой в зубах. Он спросил сердито:
— За собакой увязалась, Матрена? А кто будет работать? Эх ты, Матрена, Матрена… Одно слово — Матрена, — и тыкал пальцем в ее сторону.
Бим уловил: хороший человек — это Матрена. Она приказала ему лежать у обочины, а сама взяла какие-то огромные клещи и вцепилась ими в шпалу вместе с другими женщинами.
— Раз-два, взяли! — рявкнул мужчина. — Еще разик! Еще раз! — орал он подбоченясь и даже гордо.
На каждый его крик женщины отвечали дружными рывками так, что бревно подчинялось и ползло за ними, зажатое со всех сторон клещами. При каждом таком рывке лица женщин напрягались до красноты, а у одной из них, худосочной и квелой, наоборот, лицо бледнело и даже синело. Эту Матрена отстранила рукой и сказала ей так, как когда-то говорил хозяин Биму, отгоняя его:
— Уйди! Отдохни, а то богу душу отдашь. — И к мужчине: — Ну, кричи, что ль, антихрист!
— Раз-два, взяли! — гаркнул тот и, поправив треух, стал выводить как бы с огромным трудом: — Ой, бабочки, еще раз! Муж уехал на Кавказ! Не доехал до Кавказа! Оженился там, зараза! Стоп! Ложи струмент!
Слово «зараза» Бим уже слышал от курносого дядьки: плохое слово. Других слов он не понял.
А женщины положили в сторону клещи, взяли железные клинья и стали забивать их тяжелыми и длинными молотками. Матрена легко, вроде бы играючи, вколачивала штырь тремя ударами, а квелая при каждом ударе охала, стонала:
— Ах-ха! Ох-ха!
— Давай, давай! — покрикивал зараза, набивая трубку. — Давай, давай, Аксинья! — Он приблизился к женщине: — С потягом бей, с потягом на себя — легче пойдет.
Анисья — это квелая. Она дольше других возилась с каждым клином и в конце концов оказалась на отшибе. Странное для женщин произошло тут событие и непонятное: Бим подошел к Анисье расслабленной походкой и тоже, как Матрене, полизал горькие брезентовые рукавицы. Все приостановили работу и с удивлением смотрели на Бима.
Потом они, по приказу заразы, сели все под кустами и обедали, каждая из своего узелка. И покормили Бима. Он ел. Теперь он уже брал пищу из рук хороших людей. Это было его спасением.
К вечеру он забеспокоился: подходил к Матрене, садился, вяло семенил передними лапами, смотрел ей в лицо, снова отходил, ложился, но вскоре опять подходил и снова отдалялся.
— Уйти хочешь, Черное Ухо, — догадалась Матрена. — Ну, иди, ступай, Черное Ухо. Куда же я тебя дену? Некуда. Иди.
Бим попрощался и пошел, медленно, шагом, не по-собачьи пошел вдоль железной дороги обратно. Дорога есть дорога, она указывает, куда идти, — никогда не собьешься, если взял правильное направление. Только вот все тело мучительно ныло от вчерашних побоев серого, трудно было дышать на ходу, но — что поделаешь! — идти надо, благо он подкрепился у добрых женщин, да и тропинка по бровке была гладкой и ровной. Постепенно втянувшись, он легонько и затрусил. Как же живучи собаки и отходчивы!
Если посмотреть со стороны, ничего особенного в этом не было: по полотну железной дороги семенила хворая собака. И только.
Ближе к городу из одного пути стало два: еще пара железных непрерывных полос потянулась рядом. Потом их стало три. Недалеко от будочки неожиданно заморгали поочередно два красных глаза: левый, правый, левый, правый — метались из стороны в сторону. Красное для всех зверей неприятно. Волк, например, не в силах даже перепрыгнуть линию красных флажков, а лисица, обложенная ими, остается в кольце на двое трое суток и больше. Так что Бим решил обойти громадные красные живые глаза. Он сошел на третью линию рельсов, остановился, вглядываясь в моргающее красное, еще не решаясь идти дальше. И вдруг под ногами что-то скрежетнуло…
Бим взвыл от страшной боли, но никак не мог оторвать лапу от рельсов: на стрелке лапа попала в могучие тиски. Из воя Бима и можно было понять только одно: «Ой, больно! Помоги-ите-е!»
Людей поблизости нет. Люди не виноваты. Отгрызть собственную лапу, как это делает иногда волк в капкане, собака не может, она ждет помощи, она надеется на помощь человека.
Но что это? Два огромных ярких белых глаза осветили путь и самого Бима, они ослепили его, надвигаясь медленно и неумолимо. Бим сжался в комок от боли и страха. И замолчал в предчувствии напасти. Но гремящее существо с такими глазами остановилось шагах в тридцати, а в зону света впрыгнул из темноты человек и подбежал к Биму. Потом, сразу же, появился и второй.
— Как же ты попал, бедняга? — спросил первый.
— Что же делать? — спросил у первого второй.
От них пахло почти так же, как от шоферов, оба были в фуражках с большими медалями.
— За остановку нам влетит, хоть мы и рядом со станцией, — сказал первый.
— Теперь все равно, — отозвался второй и пошел в будочку.
Наш бедный Бим понял по интонации (не по словам): это его спасители. Он слышал, как пронзительно зазвонил в будочке звонок, а через минуту тиски отпустили лапу. Но Бим не двигался, он оцепенел. Тогда его взял человек и отнес за линию дороги. Там Бим закрутился волчком на месте, зализывая раздавленные пальцы. И однако (до чего же собаки наблюдательны!) он слышал говор из окон и дверей поезда теперь, не ослепленный светом, он видел поезд из темноты сбоку разные голоса повторяли слова «собака» и «охотничья», слова очень понятные.
Бим был благодарен хорошим, добрым людям. Вот так. Где-то кто-то перевел стрелку той дороги, по которой доверительно шел Бим. И никакому «кто-то» нет теперь дела до того, что какой-то собаке защемило ногу и она стала калекой. Как бы там ни было, но теперь он уже никогда не пойдет по железной дороге: это он понял так же, как понял еще в юности, что там, где бегут автомобили, ходить нельзя.
Бим попрыгал на трех ногах, измученный, изуродованный. Он часто останавливался и лизал онемелые и уже припухшие пальцы больной лапы, кровь постепенно утихла, а он все лизал и лизал до тех пор, пока каждый бесформенный палец не стал идеально чистым. Это было очень больно, но другого выхода не было: каждая собака это знает: больно, но терпи, больно, а ты лижи, больно, но молчи.
…К родной двери он прихромал далеко за полночь. Нет! Опять нет следов Ивана Иваныча. Бим хотел поцарапаться в дверь, как и обычно, но, оказалось, нельзя: с больной ногой невозможно не только встать на задние лапы, но даже и сесть, — только стоять на трех ногах или лежать плашмя. Тогда он уткнулся носом в угол двери и проверил запахи внутри: хозяина не было. Значит, уехал совсем. Так он стоял долго, как бы поддерживая головой ослабевшее тело. Затем подошел к двери Степановны и громко, коротко, в отчаянии сказал:
«Гав!» (Я тут.)
Степановна ахнула:
— Ах, боже ж ты мой! Да где же тебя так-то? — Открыла дверь, впустила и вошла с ним в его квартиру. — Ой ты собака, собака, несчастная собака, что же мне с тобой делать-то теперь? И что скажет Иван Иваныч?
Бим только было лег посреди комнаты, вытянув ноги, но… Как так? «Иван Иваныч»? Бим поднял голову, повернул ее с усилием к Степановне и смотрел, смотрел на нее, не спуская глаз, он явно спрашивал: «Иван Иваныч? Где?»
Степановна не умела обращаться с собаками, не знала, как кормить и ухаживать, она, однако, умела жалеть. Может быть, чувство жалости и помогло ей теперь понять Бима, догадаться, что слова «Иван Иваныч» пробудили в больной собаке проблеск надежды.
— Да, да, Иван Иваныч, — подтвердила она. — Подожди-ка: я сейчас приду. — Торопливо выйдя, она сразу же и вернулась с письмом в руках, поднесла его к носу Бима: — Видишь вот? Письмо прислал Иван Иваныч.
Бим, бедный Бим, умиравший и воскресший, раздавленный и спасенный, больной и без капли надежды, Бим задрожал. Он уткнул нос в письмо, потом прошелся ноздрями по краям: да, да, да… Вот о н сильно провел пальцами по конверту туда сюда… Когда Степановна подняла конверт с пола и вынула из него письмо, Бим с усилием встал и потянулся к ней. Теперь она достала из того же конверта совершенно чистый лист бумаги и положила его перед Бимом. Он завилял хвостом: здесь написан запах пальцев Ивана Иваныча, да, это он нарочито тер пальцами.
— Тебе прислал-то, — сказала Степановна. — Так и пишет: дайте Биму этот чистый лист. — Она близко указывала на бумагу, приговаривая: — Иван Иваныч… Иван Иваныч…
Бим вдруг расслабленно опустился на пол и вытянулся, положив голову на лист. Из глаз его покатились слезы. Бим плакал первый раз в жизни. Это были слезы надежды, счастливые слезы, скажу я вам, лучшие в мире слезы, не хуже, чем слезы радости встреч и счастья.
…Дай-то бог, дорогой читатель! Но верь мне: сеттер умеет смеяться и плакать.
…Степановна начинала понимать собаку, но она поняла и то, что ей не справиться, не осилить одной, не может. Долго она сидела около Бима и думала о своей жизни. И так ей захотелось в деревню, где она родилась и выросла, так стало тоскливо в этих каменных клетках, где люди годами не знают друг друга, живя в одном доме, даже в одном подъезде. Но все же догадалась она дать Биму воды. Ой как надо было ему воды! Он, чуть привстав, пил жадно, теряя капли на пол, а потом снова лег в том же положении. Бим закрыл глаза, казалось, забылся.
Уже перед рассветом Степановна вышла, так тихо, будто боялась побеспокоить тяжело больного человека.
А посреди комнаты лежала всего лишь одинокая собака.
Сколько Бим проспал, несколько часов, может, и сутки. Проснулся от жгучей боли в ноге. Был день, потому что светило солнце. Несмотря на боль, он понюхал листок. Запах хозяина стал слабее и дальше, но это было уже неважно. Главное в том, что он есть, где-то есть, и его надо искать. Бим встал, напился из миски и заходил по квартире на трех ногах было больно, но он ходил, ходил, ходил из комнаты в прихожую и обратно, кружил по комнате. Инстинкт ему подсказывал: если отлежал один бок, если больно, то надо ходить. Вскоре приспособился передвигаться, не причиняя боли раздавленной лапе: ее надо слегка поднимать вверх, а не волочить над полом — тогда боль меньше. Когда же Степановна принесла еду, он уже повилял ей хвостом, порадовал, а потом поел. И почему, собственно, не поесть, если появилась надежда и возникли в собачьей голове два магических слова — «искать» и «ждать».
Но сколько он ни просился, сколько ни требовал, Степановна не выпускала его. (Сиди дома, ты — больной.) Но наконец и тут она уяснила, что Бим — существо живое, что ему тоже надо выйти по надобности. Она, безусловно, не знала, что были случаи, когда собаки умирали от разрыва кишечника или задыхались при запорах, если тех собак не выпускали более трех дней. А такие случаи были не раз.
Большая человеческая жалость и доброта души руководили Степановной в ее жизни. Только и всего. Она прицепила поводок к ошейнику и пошла. А Бим захромал рядом.
Во дворе, в дальнем углу, стояли двое: старая седая женщина и хромая худущая собака — вот такая получилась картина.
Ребятишки выскакивали из подъездов, спешили в школу, но многие из них подбегали и спрашивали:
— Бабушка, бабушка, почему Бим на трех ногах?
Или так:
— Бимка, больно тебе?
Но в школу бежать надо: это большая ответственность — ходить в школу, самая первая ответственность в жизни — перед семьей, перед учителем, перед друзьями. Потому они и не задерживались, убегали. Это обстоятельство оказалось очень важным и для Степановны, и для Бима, хотя они ничего не подозревали, а просто ушли домой, когда наступило к тому время.
У подъезда встретил их Палтитыч (Павел Титыч Рыдаев) и обратился к Степановне:
— Такое дело, значит. Кобель этот — собака стоящая, и ее надо беречь. Раз уж хозяин дал тебе поручение, то вот тебе совет: привяжи на цепь. Обязательно. Иначе убежит. Не укараулишь. Выскочит в дверь, и — каюк.
— Да разве ж можно такую умную собаку на цепь? — не очень уверенно возразила Степановна.
— Что, и тебя надо воспитывать? Учти: без хозяина и без цепи кобель почует волю. И — каюк.
— Да он же обозлеет, цепной сделается.
— Пойми ты, темный ты человек! Обозлеет — зато жив будет. На цепь, на цепь — вот тебе и вся моя инструкция. Добра желаючи говорю: на цепь!
Не подчиниться председателю домкома Степановна не могла, поэтому она купила цепочку за рубль десять и на ней выводила Бима во двор. Но дома отцепляла ее от ошейника и бросала в уголок. Хитрая бабушка Степановна — и волки сыты, и овцы целы. Впрочем, ей самой пришлось выходить с Бимом всего лишь два-три раза, причиной чего оказались необыкновенные события, развернувшиеся вокруг имени Бима.