56242.fb2
Обмундирование лицеистов состояло из черной курточки в талию с красным стоячим воротником и черных брюк, которые, как у моряков, не имели ширинки, а запахивающуюся слева направо полосу, которая затягивалась вокруг талии тонким сыромятным ремешком. Эти курточки носились только в Лицее. При выходе из него был обязателен мундир зеленого цвета с красным воротником и золотым шитьем на нем для старших и серебряным для общих классов. При путешествии и в провинции можно было при зеленых брюках носить двубортную серую тужурку с позолоченными пуговицами и красными петлицами на отложном воротнике. Летом полагались белые полотняные кители с золотыми пуговицами и стоячим воротником. В Петербурге мы были обязаны носить треуголки, а в провинции фуражки с зеленым верхом и черным околышем. Пальто-шинели были черными. Высшим достижением считалась николаевская шинель, серая с бобровым воротником, но в моем курсе мало кто ее имел. Она принадлежала той эпохе, когда были собственные выезды. Вообще, проблема передвижения по городу для лицеистов в мое время не была достаточно разрешена. У подъезда Лицея обычно стояло несколько извозчиков, но постоянное пользование ими казалось дорогим удовольствием, особенно для приходящих. Они пользовались трамваем. Начальство, скрепя сердце, это терпело, но сидеть в трамвае в треуголке не полагалось. Единственным местом, где лицеисты могли ездить, была передняя площадка, рядом с вагоновожатым, там мы обычно и стояли.
Весь наш гардероб, равно как и носильное белье казеннокоштных, находился в ведении так называемых дядек, которые все эти вещи хранили в шкафах и комодах, отдавали белье в стирку, без конца чистили бензином белые замшевые перчатки и гладили брюки. Помимо казенного мундира, все лицеисты при поступлении шили себе у хорошего портного собственные.
Уклад жизни походил на кадетский корпус. На завтрак и обед мы ходили попарно, строем. У каждого за большим столом соответствующего курса было свое место. Еда была питательная, но об ее особом вкусе говорить не приходилось. Даже на старшем курсе уходить в город в будние дни можно было, только предупредив об этом курсового воспитателя. У нас им был милейший старик, француз Перре. Возвращаться из воскресного отпуска и вообще из города нужно было до полуночи. Опаздывающие записывались швейцаром.
Я должен сознаться, что, несмотря на дружеский прием и приятное общение с друзьями, эта казарменная жизнь меня угнетала. После жизни дома или у дяди в Самаре с хорошо обставленной своей комнатой, с пользованием всей квартирой, обставленной мягкой мебелью, с личной полной свободой лицейская казарма в первые месяцы совсем мне не понравилась. Я и сейчас с содроганием вспоминаю момент просыпания утром. Против моей кровати окно, за ним едва брезжит серый унылый день, такой, какой только может быть в Петербурге в октябре, никакого уюта впереди. В первый год я воспользовался отпуском на неделю, отказавшись от празднования лицейского праздника, и сбежал в Орел к своим родным. Потом я в первый раз в жизни применил способ, поддерживающий психическое равновесие. Я высчитал, что до следующего отпуска в декабре, на Рождество, остается 2 месяца, что составляло около 1400 часов, и находил удовлетворение и душевную бодрость, высчитывая мысленно все время убыль часов. Это было абсолютной победой над временем. Особенно выгодны были 9 часов сна ночью. Утром я вычитал их из оставшегося времени, и это придавало мне бодрости. В тяжелые времена эта мера расчета — сколько еще осталось до окончания тяжелого периода — очень помогает сохранять душевную бодрость. В литературе я нигде не встречал описания этого психического метода, кроме книги французского писателя, преступника, сидевшего на Чертовом острове на каторге в Гвиане. Папильон тоже считал часы, которые надо было выдержать в изоляции.
В конце концов все это можно счесть за блажь избалованного мальчишки. Я быстро освоился с петербургской обстановкой. В отпуск я ходил к моей тетке, вдове Степана Гончарова, семеновского офицера, убитого, как я уже упоминал, под Ивангородом. Она жила в офицерском флигеле полка. Из окна ее квартиры я видел небольшой канал, а за ним боковой фасад Царскосельского вокзала. В мрачные серые дни осени и зимы белый дымок уходящего поезда навевал тоскливые мысли о таком же дымке, за которым я следил из дома в Самаре. И там, и здесь они рождали во мне тоскливо-бодрые мысли о бесконечных путешествиях на восток и на запад.
Почти все субботы и воскресенья были заняты. Днем посещение музеев и коньки на пруду в Таврическом саду, вечером — или театр, или игра в бридж у товарищей по Лицею. Тогда Петербург поразил меня тем, что в любой торговой области все было захвачено иностранцами, и сами русские сильно злоупотребляли иностранными названиями. Возьмем рестораны. Они назывались: «Кюба», «Донон», «Эрнест», «Констан», «Фелисьен», «Вилла Роде». Русскую честь защищал один «Медведь». Известными кондитерскими были «Верен», «Рабон», хуже — «Крафт», который выпустил шоколадные конфеты «лоби-тоби». Конкурировать с ними мог только Иванов на площади Мариинского театра своими клубничными тортами. Главным цветочным магазином был «Эйлерс», букету которого посвятил свои стихи поэт Н. Агнивцев. Лучшие часы должны были быть от Бурэ с Невского проспекта. Треуголку и фуражку я заказывал у Вотье, в доме Пассажа на Невском. Владелец гордо сообщил мне, что у него только семь клиентов с моим размером головы. Кинематографы назывались «Паризиана», «Пикадилли» и даже «Солей». Манеж, в котором мы гарцевали, принадлежал Боссе. Пить пиво надо было у Лейнера, что на углу Невского и Мойки. На Морской был итальянский ресторан Пивато.
О Фаберже упоминать не буду. Многие из русских эмигрантов, особенно приехавших в Соединенные Штаты после Второй мировой войны, в первый раз о нем услышали от американцев. Дело в том, что в Америке пользуются громадной популярностью фарфоровые пасхальные яйца, изготовлявшиеся этим ювелиром по заказу Дворцового ведомства и частных лиц. Большие коллекции таких яиц можно видеть в музеях в Ричмонде (Вирджиния) и в Балтиморе. Был в Петербурге еще один ювелир, мастер Кортман, имевший большой магазин. Его специальностью было изготовление нагрудных полковых знаков, брелоков, жетонов и колец для военных и гражданских лиц. Они были бесконечно разнообразны. Возьмем для примера Лицей. По окончании лицеисты могли носить на мундире знак об окончании Лицея. Каждый курс придумывал свой маленький значок из серебра. Он не только имел его для себя, но и дарил лицеистам других курсов, то есть обычно заказывал их десятками. Окончившие Лицей носили также золотые кольца с маленьким барельефом головы Государя Александра Первого, основателя Лицея. При окончании курса и прощании с Лицеем разбивался курсовой ручной колокол из бронзы, которым все время регламентировали нашу жизнь. Он нас будил, вызывал в классы и в столовую. Кусочки разбитого колокола разбирались всеми воспитанниками курса, оправлялись в золотую оправу и носились как брелоки на цепочках карманных часов. Был еще круглый жетон, золотой с красной эмалью, с годом основания Лицея 1811, с его девизом «Для Общей Пользы» и номером курса.
Честь русского ремесленного совершенства среди этих многочисленных иностранцев поддерживал еще Савельев, у которого все кавалеристы заказывали шпоры. У савельевских был знаменитый серебряный звон. Сапоги шил идеально Мещанинов.
В Мариинский театр было трудно попасть, так как там было три абонемента, но я получал билеты от сослуживца отца по Уделам, Александра Александровича Сиверса, и слушал там «Травиату» и «Хованщину». Легче было получать билеты в Музыкальной драме и Александринке, где еще играли именитые старики Давыдов и Варламов. В театре Сувориной на Фонтанке я видел «Веру Мирцеву» и «Ревность». Но, конечно, по молодости лет меня привлекал более легкий жанр. Для этого нужно было идти в Палас на Михайловской площади. Тут мы восторгались бесподобной Наталией Ивановной Тамара. Там же я слышал Кавецкую, Потоцкую и даже Липковскую, скорее оперную певицу, певшую в Паласе «Веселую вдову». На втором месте для нас был театр в Пассаже, в котором выступала очаровательная Грановская. Веселились мы в театрах легкого жанра и знали наизусть «Иванова Павла», там же шла и «Вампука». В Петербурге было два театра фарса. В памяти до сих пор сохранилось название «Ух, и без задержки!».
Большим развлечением был каток в Таврическом саду с большой деревянной вышкой, с которой мы по ледяному скату летели далеко на замерзший пруд. Для этого там были короткие железные сани с обитым красным плюшем сидением. Мы эти сани ставили друг на друга и устраивали человеческую пирамиду в три этажа. В этом усиленно принимали участие ученицы гимназии кн. Оболенской, где учились дочери петербургского общества. Нашими спутницами на горах были барышни Тотлебен, Лысогорские, Софья Мещерская и др. Но такого рода упражнения представляли известную опасность. Так однажды, когда пирамида внизу превратилась в клубок тел и саней, Ася Старицкая сломала ногу. Мы играли в хоккей на льду, и тут я пережил унижение. Моя практика в Самаре оказалась недостаточной, и в матче против одной из гимназий меня после первых 20 минут (я играл защитника) с позором погнали в раздевалку.
Балов во время войны не было, и я не помню, чтобы мы где-нибудь танцевали. Зато усиленно играли в бридж. Теперь кажется странным, что в 1915—16 годах жизнь шла в частных домах по-прежнему, так же уютно, как и раньше, ни в чем не ощущался недостаток, а уже два года спустя все это сменилось холодом и голодом. Особенно я любил бывать у моего товарища Бори Боткина. Его отец был советником нашего посольства в Берлине. От него я узнал, что в критические моменты перед самой войной, в 1914 году, когда решалась судьба всего человечества, наш посол Сергей Николаевич Свербеев был в отпуску в имении в Орловской губернии, и его заменял С. Д. Боткин. Я был дружен с Ниной и Соней Лысогорскими, мы были в свойстве. Их отец был помощником петербургского градоначальника по гражданской части. В их казенной квартире я увидал техническое новшество: взяв телефонную трубку, мы могли слушать оперы из Мариинского театра и Музыкальной драмы. Очевидно, там были поставлены звукоусилители, принимавшие музыку на расстоянии.
Уже после Рождества мои минорные настроения испарились. К лицейской жизни я привык, вошел в нее, и этот короткий период по май месяц был похож на установленный целым веком порядок. Экзамены для перехода во второй класс я сдал с успехом и получил в награду богатейший том Истории Отечественной войны, с многочисленными цветными иллюстрациями. Но весной опять все перевернулось. Вышел приказ о призыве учащихся в высших учебных заведениях. Им давалось 4 месяца для выбора части, в которой они хотели бы служить, или для поступления в военное училище или школу прапорщиков. От этой обязанности освобождались лишь слушатели последнего курса учения. Так, 73-й курс Лицея остался в нем и окончил его весной 1917 года. Наш же курс целиком покинул Лицей. Оставалось решить — куда поступать. В Пажеском корпусе во время войны были созданы ускоренные курсы, выпускавшие через 9 месяцев (вместо двух лет в мирное время) прапорщиков из трех отделений: пехотного, кавалерийского и артиллерийского. Очередной курс начинался 1 июня 1916 года, и он уже был заполнен. Пришлось записаться на следующий курс, начинавшийся 1 февраля 1917 г. Проведя 4 месяца у себя в имении, я, для того чтобы поступить по приказу, вернулся в Петроград и явился в Семеновский полк. И тут же сразу попал в обстановку, совсем не похожую на порядок мирного времени. Дело было в том, что военным командованием была сделана роковая ошибка. Усиленные призывы крестьян и рабочих уже пожилого возраста забили все казармы, а их было особенно много в столице. Ведь там и в мирное время стояло восемь полков первой и второй гвардейских пехотных дивизий. В Царском Селе была еще расквартирована стрелковая гвардейская дивизия. Хотя казармы отдельных полков и были рассчитаны на полный состав в 4000 человек, но в 1916 году в так называемых запасных батальонах полков, то есть в полковых казармах, было по 6–7 тысяч новобранцев. Они жили в невероятно скученных условиях. Главная же трагедия была в полном отсутствии унтер-офицерских кадров, то есть тех учителей, которые должны были обучать новобранцев. Сказывалось также и недостаточное число офицеров в запасных батальонах: они все были нужны на фронте. Получился полный хаос. Новобранцами никто не занимался, и они не знали, что с собой делать. Неделями они толклись на казарменных дворах или без увольнения в отпуск ходили по улицам столицы и гроздьями висели на подножках переполненных трамваев. Пришлось на остановках выставить заставы, которые снимали этих бесправных отпускных и отправляли их в части, где даже не было взысканий: не было возможности сажать всех под арест, их было слишком много. Вся эта масса людей изнывала от скуки и, главное, была в отчаянии, думая о судьбе своего хозяйства — ведь в деревне с их уходом остались только бабы. Эти люди представляли собой самую благодатную почву для политической пораженческой пропаганды, чем широко воспользовались крайние революционные элементы. Агитаторы свободно проникали в казармы, за редким исключением их у ворот никто не задерживал. Основным лозунгом было «Кончай войну!». Как велико было противоречие его с лозунгом нашей либеральной интеллигенции «Война до победного конца». Я думаю, что выступление с ним на казарменном дворе в то время было сопряжено с опасностью для жизни.
Общий развал отразился и на нашей судьбе, трех вольноопределяющихся — лицеиста Г. Н. Гильшера, правоведа Б. В. Никольского и моей. Поселиться в казарме не было никакой возможности, люди спали на полу между нарами. Мы жили дома, я — у своей тетки генеральши Гончаровой. В полк ходили раз в неделю на 4 часа, и там нас обучал строю унтер-офицер Левкович. Успех такой военной подготовки был весьма сомнительный, хотя Левкович заставлял нас делать перебежки на одной из улиц около Семеновского ипподрома и с криком «ура» и винтовкой наперевес поражать соломенные чучела. Наконец, в начале декабря командиру запасного батальона полковнику Павлу Назимову, знаменитому создателю в мирное время так называемых потешных (нечто вроде разведчиков-бойскаутов), надоело наше присутствие, и, произведя нас в ефрейторы и поздравив с приемом в полк, он отпустил нас в отпуск до поступления в Пажеский корпус. Это дало мне возможность последний раз съездить к родителям в Байрам Али. В конце декабря туда пришли вести об убийстве Распутина. Первый шаг к революции был сделан людьми, думавшими все решить путем дворцового переворота. Самим фактом этого преступления и отсутствием всякой кары для провинившихся был нанесен смертельный удар царской власти. Подлинные революционеры поняли происходящее как доказательство беззащитности и слабости режима.
1 февраля 1917 г. я явился в Пажеский корпус. Будучи вольноопределяющимся Семеновского полка, я пошел на пехотное отделение. Этот последний пятый ускоренный курс при корпусе был заполнен студентами и воспитанниками Лицея и Правоведения, призванными по приказу прошлого года. Уже тот факт, что курс был ускоренным, менял большинство традиций корпуса. В мирные времена пажи несли службу на торжественных приемах в императорских дворцах. Высочайшей честью было быть камер-пажем Государя. Императрицы и Великие Князья и Княгини тоже имели своих камер-пажей. Со времени войны приемов не было, и поэтому мы и не думали о том, чтобы стать камер-пажами или сшить себе мундиры мирного времени.
Пажеский корпус был привилегированным заведением. В мирное время туда могли поступать сыновья или внуки тайных советников и генерал-лейтенантов. Для ускоренных курсов было сделано послабление: принимались сыновья и внуки действительных статских советников и генерал-майоров.
Первые три недели в корпусе прошли в строевом обучении вновь поступивших. Их нельзя было выпускать за ворота корпуса, не научив как следует отдавать честь и становиться во фронт при встречах с генералами. Артиллеристы и кавалеристы при длинных шинелях имели шашки на белых портупеях, а мы, пехотинцы, — так называемые тесаки, подобие короткого римского меча с золоченым прямым рифленым эфесом, висевшие на белых поясах. Уже в этот последний месяц русской монархии в корпусе чувствовалось сильное нарушение традиционных порядков. Директора корпуса генерал-майора Усова не было: он командовал частью на фронте. Его заменял генерал-майор Н. Н. Риттих, тихий и незаметный человек, которого мы редко видели. Хранителем старых пажеских традиций был полковник Карпинский, но и он растерялся, имея дело с пестрой компанией вновь поступивших. Само начальство, отделенные офицеры братья Лимонт-Ивановы, Поздеев, Щербацкой вяло относились к своим обязанностям. Жизнь в корпусе во многом напоминала уже описанную жизнь в Лицее: тот же казарменный дортуар, те же пустые классы и общая столовая.
Так подошло роковое 25 февраля, когда начались события, целиком перевернувшие жизнь не только народов России, но и всего мира. Я стал свидетелем великого события — февральской революции, но должен сознаться, что я ее почти не видел. Беспорядки из-за снабжения хлебом разыгрывались в пригородах — Охте, Лиговке, Васильевском острове, Петербургской стороне. Туда ходить нам не пришлось — мы были заняты занятиями, и начальство неохотно давало отпуска. Поле моих наблюдений ограничивалось кварталом Садовой до Невского и кварталом этого проспекта, по которому я ходил в Европейскую гостиницу, где жили мои родители. Отец каждый год приезжал в Петроград для доклада. Один только раз я видел поперек Невского на высоте Городской Думы тонкую цепочку лейб-казаков запасной сотни в конном строю. Перед ними была пустая улица. Усмирить беспорядки было некому. Нечего было даже и думать двинуть учебные команды запасных батальонов гвардейских полков, стоявших в городе. В 1905 году можно было послать Семеновский полк в Москву для подавления восстания на Пресне, и командир полка генерал Мин справился с этой задачей в самый короткий срок. Правда, потом он был убит революционерами. Сейчас командир батальона полковник Назимов не мог и подумать вывести хотя бы одну роту на подавление беспорядков. 200 000 призванных в столице, затаив дыхание, следили за происходящим. Все они были воодушевлены надеждой, что на фронт идти не придется, что того и гляди отпустят по домам, и войне вообще будет конец. Особых насилий над офицерами поначалу не было, если не считать того, что унтер-офицер Волынского полка убил своего офицера, и ареста офицеров в Преображенском полку.
Любопытно было наблюдать настроения людей, судьба которых была связана с монархическим режимом. Они остолбенели и просто были не в состоянии объять все последствия случившегося. Я всегда верил в разум моего отца. Но тут он показал, что совсем не понимает последствий происшедшего. А на самом деле для нашей семьи революция была равносильна полной материальной катастрофе. Ведь было совершенно ясно, что отец потеряет службу, потому что без монарха Министерство Двора и Уделов должно быть ликвидировано в кратчайший срок. Но, очевидно, и там не понимали, что происходит, потому что отец приходил с Литейного, где помещалось Удельное Ведомство, с радостным сообщением, что его собираются назначить управляющим Казанским округом. С другой стороны, можно было легко предвидеть, что революция непременно повлечет за собой аграрную реформу и имения у помещиков будут отобраны. Непонимание событий моими родителями подтвердилось переселением их в дни революции из гостиницы в квартиру их друзей Толстых. (Александр Николаевич Толстой был петербургским вице-губернатором.) В таком переезде было мало логики, так как именно там можно было ожидать ареста хозяина революционерами. У Толстых мы прожили несколько дней и были свидетелями, как за углом, на Офицерской, жгли архивы департамента полиции. К Толстым революционеры не пришли. Он не был взят ими на учет, потому что петербургский губернатор и вице-губернатор отвечали за порядок в губернии, за исключением самой столицы, где эта ответственность лежала на градоначальнике.
Я уже писал, что первый раз в жизни я испытал чувство неотвратимости и полного бессилия, когда в солнечный весенний день в начале марта увидел на углу Невского и Садовой, как бодрые революционеры сбивали молотками императорский герб с вывески аптеки поставщика Императорского Двора.
Наше начальство в корпусе притаилось, и, очевидно, никто не пытался вывести корпус на улицу для поддержания порядка. Через несколько дней мы были посланы нести охрану Британского и Французского посольств. Французский посол Морис Палеолог кратко нас приветствовал, разместил на антресолях посольства, что на Французской набережной. Кормили нас на золотых тарелках, но отвратительно — вареной картошкой, кашей и какими-то вареными овощами. Британское посольство было тогда на Марсовом поле — большое красное здание на углу, где трамваи поворачивали налево, чтобы выйти к памятнику Суворову, перед въездом на Троицкий мост. От пребывания там осталось только воспоминание о дне похорон жертв революции. Стоя на часах у ворот посольства, можно было наблюдать бесконечные шеренги рабочих и работниц, проходивших мимо спешно выкопанных на середине Марсова поля общих могил. Они шли, взявшись за руки по 8 человек в ряду, и уныло пели «Вы жертвою пали в борьбе роковой…». Нужно сказать, что февральская революция была действительно бескровной. Среди революционеров почти не было жертв. И говорили даже, что для престижа к похороненным пришлось прибавить тела убитых городовых.
В середине марта корпус повели к Таврическому дворцу присягать Временному правительству. Это был тот день, когда Великий Князь Кирилл Владимирович привел ко дворцу Гвардейский экипаж, которым он командовал, надев красный бант. Монархисты ему этого никогда не простили. Мы, конечно, бантов не надевали. На одной из улиц, где мы были построены, перед нашим фронтом появился большой массивный человек, председатель Государственной Думы М. В. Родзянко, который не нашел ничего лучшего, как сказать нам: «Ваш старший фельдфебель вас приветствует». В такой революционной обстановке было с его стороны курьезом вспоминать, что он был камер-пажом.
Начался период полного непонимания происходящего. С одной стороны, Совет рабочих и солдатских депутатов предложил корпусу прислать своих постоянных делегатов. На собрании были выбраны один вестовой и паж Желтухин, вышедший потом в Кавалергардский полк, и это совпало с изданием приказа номер 1, подписанного военным министром Временного правительства А. И. Гучковым, направленного против офицерства и подорвавшего военную дисциплину в частях. Наше начальство, видя, что все разваливается, поспешило распустить нас в отпуск по случаю Пасхи. Начавшийся немедленно сумбур по всей стране и на фронте опровергал на каждом шагу основной лозунг революционной интеллигенции — «Война до победного конца!».
Я перешел на кавалерийское отделение. Выяснилось, что корпус не сможет пойти в свой летний лагерь. Он был самовольно занят одной из революционных частей. Поэтому по существу все дальнейшее в смысле прохождения курса на звание прапорщика превратилось в символику. Нас посылали на 2–3 дня в Александровскую слободу около Царского Села, чтобы делать кроки местности, потом куда-то около Сестрорецка на берег Финского залива для решения тактических задач и, наконец, в Павловск для учений в конном строю. Эти отдельные экскурсии продолжались по несколько дней, а в перерыве нам разрешали уезжать на две-три недели. Скажу прямо, там я ничему не научился. Срок обучения был укорочен на один месяц, и А. Ф. Керенский произвел нас в прапорщики 1 сентября 1917 г. Невзирая ни на что, пажи моего выпуска стремились продолжать традицию мирного времени. Они выбирали полк, в котором хотели служить, представлялись, то есть являлись офицерам полка, ждали приема, то есть постановления собрания офицеров полка. Правда, не шли так далеко, чтобы заказывать форму мирного времени. В Николаевском кавалерийском училище изоляция от политических событий была гораздо больше, поэтому там по старому обычаю ко дню производства доблестные корнеты надевали форму полков мирного времени. Все мы были в каком-то оцепенении и не понимали, что происходит. Апрельская и июльская попытки большевиков свергнуть Временное правительство нас мало чему научили. Попытка Корнилова нас взволновала. Сведения о ней дошли до меня в поезде, когда я возвращался из деревни в Петроград. Среди ехавших со мной офицеров началось обсуждение — спешить ли в столицу, чтобы присоединиться к войскам генерала Корнилова. По указанию Его Высочества Князя Гавриила Константиновича, ехавшего в том же поезде, мы решили остановиться в Москве и только на следующий день ехать в Петроград. Так мы и сделали. Но попытка Корнилова кончилась ничем, а генерал Крымов, видя неудачу, застрелился.
После позорной неудачи на Галицийском фронте, где после первых двух дней успеха разложившиеся части отказывались продолжать наступление и беспорядочной толпой устремились в тыл, мне стало ясно, что нет никакого смысла выходить в какой-нибудь полк, что армия перестала существовать. Поэтому после производства в прапорщики общей кавалерии я просто остался в Петрограде, поселился в гостинице «Регина» на Мойке и стал усиленно сдавать экзамены по программе Лицея. В то время Лицея уже не существовало, главное его здание было занято под госпиталь, канцелярия переехала в дом воспитателей. Нужно отдать должное Александру Александровичу Повержо, которому удалось получить согласие профессоров Лицея и дать возможность лицеистам моего LXXIV и следующего LXXV курсов сдавать экзамены на дому у профессоров. Мне надо было сдать 22 экзамена за второй и первый классы и написать сочинение. Месяцы октябрь и ноябрь я провел в неистовом учении и сдал 8 или 9 экзаменов. И вот опять по велению судьбы я стал свидетелем второй революции в России, октябрьской. Впрочем, говорить о том, что я был ее свидетелем, нельзя. Должен сознаться, что я ее не заметил. 25 октября я играл в бридж у знакомых и в полночь возвращался к себе в гостиницу. Я шел по набережной Мойки и пересек Невский около ресторана Лейнера, знаменитого своим пивом. Этот перекресток всего в полутора кварталах от арки Главного Штаба на Морской, откуда велось наступление на Зимний дворец через Дворцовую площадь. Переходя Невский, я ничего не заметил. Я не слышал и знаменитого выстрела с крейсера «Аврора» по Зимнему дворцу. О свершившемся я узнал утром от служащего гостиницы. В ноябре я уехал в Орел, получив в Главном Штабе с помощью полковника А. Н. Фролова приказ о причислении меня к запасному Конно-артиллерийскому дивизиону. Здесь я застал опять-таки полный развал. Большинство офицеров разъехалось по домам, часть, как капитаны Бауман и Старосельский, пробирались на юг, откуда приходили вести о создании вооруженных сил для борьбы с большевиками. Как ни странно, к Рождеству я оказался единственным офицером в дивизионе. Под моей командой осталось 2–3 писаря в канцелярии и взвод вестовых, на ответственности которых был уход за лошадьми, которых было свыше 400, но они все были больны чесоткой. Ветеринар считал, что ее можно вылечить, втирая в пораженные места чистый спирт. Я отправился в Городской исполком и был там принят председателем Михаилом Ивановичем Буровым, бывшим рабочим железнодорожных мастерских. Я просил его выдать ордер на получение нескольких ведер чистого спирта с рективизировочного завода. Буров сразу же перешел к делу: «Дам, но половину мне». Мы так и сделали. Я сам съездил в розвальнях на завод, погрузил четверти со спиртом и привез половину на дом Бурову. Остальная часть досталась вестовым и, конечно, больше способствовала их бодрому настроению, чем лечению лошадей. В конце концов в феврале месяце я разослал по соседним волостям объявление, приглашавшее крестьян разобрать этих лошадей. Так я ликвидировал конский состав. Тем временем и все солдаты разошлись, и дивизион оказался тоже ликвидированным.
Все эти месяцы я усиленно занимался и готовился к экзаменам, два раза ездил в Петроград сдавать их. В общем, получал высокие отметки, но один раз вышел большой конфуз. Я пришел к приват-доценту Н. С. Тимашеву сдавать уголовный процесс. Нужно сказать, что при громадной спешке я между экзаменами оставлял для окончательной подготовки к данному предмету 3–4 дня. На этот раз моя обычно хорошая память, особенно зрительная, мне целиком изменила. Когда Тимашев сказал мне — на какую тему говорить, я в первый раз в жизни при всей изобретательности оказался перед полным неведением. Я абсолютно ничего не мог припомнить. Пришлось прервать тягостное молчание и признаться, что отвечать не могу, память отказывается. Тимашев был милостив и сказал: «Приходите через неделю». Я напряг все силы, и через неделю Тимашев поставил мне 11. Мои усилия увенчались, наконец, финальным успехом, и 18 апреля 1918 г. А. А. Повержо вручил мне диплом об окончании Лицея 9-м классом с чином надворного советника. С этим документом я вышел из учительской в доме, превращенном в солдатский госпиталь. Тут я в последний раз в жизни сел на трамвай номер 3. Так кончилась моя связь с моей «альма матер». Я был не один из таких неполноценных юристов. Почти все мои однокурсники и часть воспитанников 75-го курса получили таким образом высшее образование. Обязаны мы этим энергии Александра Александровича Повержо и нашим профессорам, которые без преподавания согласились удовлетвориться только экзаменами. Сочинение я писал в Орле, по торговому праву, выбрав темой контрокорент. Сознаюсь, что без всякого практического опыта все функции и преимущества банковского текущего счета казались мне совершенно непонятными измышлениями автора учебника. Теперь, через столько лет после первого произведения на эту тему, я на основании жизненного опыта смог бы написать исправленное издание, которое теперь, несомненно, показалось бы нам детским лепетом.
Так закончилась моя учебная подготовка к жизни. Я особенно подчеркиваю печальную истину, что кроме гимназии эта подготовка была эфемерной и символической. Я говорю не о себе лично, а обо всем моем поколении. Война и революция не дали нам возможности создать в себе твердый фундамент знаний и не подготовили нас к практической жизни. Подготовка к юридической деятельности была, как видите, спешной, без практических занятий, без освоения нужного теоретического материала. Еще хуже было с военной подготовкой. За три года я проходил подготовку к службе в трех родах оружия: сначала раз в неделю готовился быть пехотинцем в Семеновском полку и первые четыре недели в Пажеском корпусе. Потом стал кавалеристом. В Орле оказался ликвидатором Конно-артиллерийского запасного дивизиона, а в годы Гражданской войны опять вернулся в ряды кавалерии. Знаний я никаких не приобрел, даже установленные военные традиции мне были известны только понаслышке. Когда я два раза исполнял обязанности адъютанта части, я был совершенно беспомощен. Бесконечные ведомости, отношения и бланки полковых канцелярий были для меня тайной за семью печатями, а военные писаря — моими начальниками. Они вели дело и меня не спрашивали.
В апреле 1918 года я вернулся в Орел. Я уже упоминал, что Орел был полной противоположностью Самары. Это был город, который как бы замерз за сто лет до нашего времени. Промышленности в нем не было, в мое время никто не строил новых домов, кроме разве гостиницы «Берлин» — потом переименованной в «Белград» и принадлежавшей гетману Павлу. Скоропадскому. В Орле, правда, еще до войны был электрический трамвай, построенный Бельгийским обществом, с потешными, почти квадратными вагончиками. Прицепные были открытые, с рядами поперечных скамеечек, под брезентовой крышей. Правда, помимо мужской и женской государственных гимназий, в которых в свое время учились мои отец и мать, был еще Институт благородных девиц и славный Бахтина Кадетский корпус. Верхняя часть города состояла из тихих улиц и переулков, вдоль которых в садах и палисадниках скрывались скромные, большей частью одноэтажные дома орловских помещиков. Я уже говорил, что Орловская губерния была дворянской, и многие помещики на зиму переезжали в городские дома, кроме того, все время увеличивался тот процент бывших землевладельцев, которые, продав последнюю землю, окончательно обосновывались в городе, находя службу в акцизном управлении, в казенной палате и быстро развивавшемся земстве. Бунин убедительно описал эту жизнь в своем произведении «Жизнь Арсеньева».
Когда произошла полная смена властей во всей России после февральской революции, бывшие сановники сбежались в родной город. Весной 1918 года в Орле насчитывалось 11 бывших губернаторов. Дуайеном нужно было считать Сергея Николаевича Свербеева, нашего посла в Берлине в 1914 году. Он был барин и дипломат старой школы. С ним в Орле жили три его сына Димитрий, Владимир и Сергей, так называемый Долгоносик, потом в Гражданскую войну ставший вольноопределяющимся моего полка. В начале Садовой улицы был дом Николая Павловича Галахова, тоже бывшего губернатора и бывшего офицера Семеновского полка, красавца-старика с замечательными голубыми глазами и большими белыми усами. Он приходился близким родственником И. С. Тургеневу, и его городской дом был обставлен мебелью, привезенной из Спасского-Лутовинова, имения Тургенева. При советской власти дом Галахова был превращен в музей имени Тургенева; уже в Америке, через много десятков лет, я в магазине В. П. Камкина купил сортимент открыток этого музея. Меня кольнуло в сердце, когда я увидел на открытках кресла карельской березы в гостиной и красного дерева диван в кабинете, на котором мне пришлось довольно часто сидеть в 1918 году, когда я посещал дочь Николая Павловича, Киру Николаевну, которая была моей помощницей по службе в швейной мастерской. На той же Садовой жил В. С. Мятлев, известный сатирик-поэт, офицер Лейб-Гвардии Гусарского Его Величества полка. Было время, когда весь Петербург и Москва декламировали его саркастические поэмы. В одной из них он описывал погром в Москве немецких магазинов на Мясницкой в 1915 году и поведение генерал-губернатора князя Юсупова. Мне из нее запомнилась только одна фраза: «И до сих пор еще неясно, что означал красивый жест — Валяйте, братцы, так прекрасно! или высказывал протест». Жалкую роль бывших людей царского режима при бегстве в Одессу Мятлев запечатлел в такой чеканной строфе, «Господин Энно!.. Господин Энно! (французский консул в Одессе при прибытии десантного корпуса маршала Франше д’Эпере). А ему плевать и смотреть смешно».
В Орле мы чувствовали нити, протянутые к временам Тургенева. Так, в самом конце Садовой на довольно крутом обрыве в болотистую широкую долину речки Орлика стоял дом, который описан в «Дворянском Гнезде». При мне в этом доме с садом, выходившим на обрыв, жила милейшая семья Морица Оттоновича Паррота, члена суда, и его четырех сыновей Владимира, Александра, Сергея и Глеба. Между прочим, потрачу несколько строк на комичный случай. Несмотря на приход большевиков, мы, молодежь, еще усиленно цеплялись за остатки прежнего быта, играли в саду Дворянского собрания в теннис по всей форме, в белых костюмах. В Орле была прехорошенькая и милая барышня, только что кончившая гимназию, Таня Лосева, за которой я усиленно ухаживал. После тенниса как-то мы пошли с ней на Орлик, под Дворянским Гнездом сели в лодку, и я стал грести по капризным извивам речонки мимо крестьян, косивших на берегу. Один из них, покатываясь со смеху, закричал мне, указывая на мои белые теннисные брюки: «Что же ты, барчук, срамишь девушку, в одном исподнем без штанов щеголяешь!»
Так в начале лета доживали последние дни помещики в Орле: Матвеевы, Талызины, Боборыкины, Левшины, Куракины, Оливы, Шамшевы, Блохины, Шепелевы-Воронович, Володимировы. Беспечность и непонимание ими надвигавшейся грозы были непостижимы. Так, в дни, когда Ленин боролся со смертью после выстрела Доры[6] Каплан и все газеты исходили бешеной слюной, провозглашая массовый террор, Владимир Сергеевич Олив серьезно развивал мысль об организации своего рода дворянского клуба, где мы все могли бы часто встречаться. Скоро и в Орле была организована ЧеКа, во главе которой стал латыш Рамо. Летом и в начале осени она почти никого не арестовывала, собирала информацию. Здесь выяснилось одно верное правило: при терроре надо было жить в городе, в котором вас никто не знал, в котором вы не служили и были незаметным. ЧеКа вылавливала только коренных жителей города, всем известных как домовладельцев и бывших чиновников. От выстрела Доры Каплан колесо истории запнулось: небольшая доля сантиметра в пути пули решила историю мира. Она пошла бы, вероятно, другим путем, не выживи Ленин.
Только много позже я осознал одну истину. Сразу после революции мы были настроены против евреев. Их преобладающая роль в первых рядах большевиков, такие вожди, как Бронштейн, Нахамкес и др., давали нам основания к ненависти. И мы тогда не учитывали, что на другом крыле еврейства были пророческие провидцы грядущей мировой катастрофы, вызываемой большевизмом-коммунизмом. Евреи первые поняли это и перешли к действию. Канегисер убил Урицкого, Дора Каплан почти застрелила Ленина. Тогда же таинственно погиб крупный большевик Володарский, и, как тогда говорили, тоже от руки еврея. Вечная им слава за их непоколебимую решимость. Развивая эту мысль, я до сих пор отказываюсь понять, как после неудачного июльского восстания большевиков, когда Ленин укрылся в Финляндии, не нашлось небольшой группы серьезных людей, чтобы, помимо Временного правительства, выследить и убить его.
Вернувшись из Петрограда в Орел, надо было думать, на что жить. До этого я получал жалование из артиллерийского дивизиона, но за полной его ликвидацией приходилось искать службу. От всех прежних учреждений к весне 1918 года в Орле остались лишь комитеты Объединенных земств и Союза городов, то есть те общественные либеральные организации, которые начиная с 1915 года пришли на помощь царскому правительству и организовали по всей России производство всего нужного для армии. В частности, они использовали все токарные станки для изготовления стальных стаканов для артиллерийских снарядов. Самый общественный дух этих организаций давал возможность им поддерживать отношения с новой большевистской властью. И вот такому комитету удалось получить от орловского исполкома заказ на изготовление френчей для Красной армии. Материалом для этого были старые военные длиннополые шинели, лежавшие горами на интендантском складе. Имелись и нужные для производства мастерские. К френчам прибавился заказ на латание старых солдатских сапог. Мастерские были в большой орловской пересыльной тюрьме. Перед самой войной для них было выстроено новое здание и на верхнем этаже было в большом зале установлено 56 швейных машин с электрическим погоном. Кроме того, были помещения для кройки с большими столами. Мастерские пустовали, как и вся тюрьма. Уголовные сидельцы как родственный элемент были выпущены на волю, а политических еще почти не было.
Так вот, комитетом во главе с председателем Губернской земской управы Сергеем Николаевичем Масловым, милейшим человеком и видным членом конституционно-демократической партии, было решено поручить мне руководство изготовлением френчей, с заданием возможно быстрее набрать нужное число швей. Заведующим сапожной мастерской был назначен Владимир Сергеевич Олив. Работницы были набраны весьма быстро. Это все были или окончившие в этом году гимназию и институт барышни, или ученицы 8 класса, свободные во время летних каникул. У Олива рабочий коллектив состоял из гимназистов, кадет и вольноопределяющихся демобилизованного артиллерийского дивизиона. Единственным настоящим специалистом был у меня закройщик, старый рабочий интендантства, чахоточный и тихий человек. В помощь мне была назначена Кира Николаевна Галахова, в свое время считавшаяся первой красавицей Орла. Как видите, на общем фоне большевистской власти и надвигающегося террора бывшие люди сумели организовать свое гнездо. Настроение у молодежи было беззаботное, и перерыв на завтрак на тюремном дворе превращался в непередаваемое веселье и повальное ухаживание сапожников с нижнего этажа за моими швеями.
Что же касается работы, то можете себе представить, что? я и Олив могли организовать в таком деле, о котором до этого времени вообще не слыхали. Я мог поддерживать внешнюю рабочую дисциплину среди девиц, и благодаря тому, что машины были электрические, мастерская выполняла производственную норму, то есть сдавала к вечеру нужное число френчей, но каких?.. Дело в том, что шинельное старье было самых разнообразных оттенков. Одни были разных серых оттенков от светлых до темных, некоторые были зеленоватые, некоторые с синеватым отливом и даже встречались с каким-то фиолетовым налетом. Френч состоял из 23 частей, отдельных рукавов, частей воротника, накладных четырех карманов, лацканов и т. д. Мой закройщик бесповоротно отказался кроить все части френча из одной шинели, что обеспечило бы однотонность френча. Он расправлял полы шинели, накладывал в толстую стопу эти полотнища и потом по лекалам выкраивал сразу по десятку каждых частей френча. Из этих нарезанных кусков его помощники набирали сортименты по 23 частям и передавали такие пакеты в швейную мастерскую. Рассортировать эти горы нарезанных частей по оттенкам цветов не было никакой возможности: для этого потребовалось бы несколько десятков работниц. Поэтому готовые френчи были похожи скорее на одежду арлекина. Один рукав был серый, другой желтый, нашивные карманы представляли собой скромный спектр. Я в панике доложил об этом комитету, опасаясь, что при приемке заказчиком получится грандиозный скандал и всех нас за явный саботаж пошлют на тот свет. Но беспечность была велика, и решение вышло — продолжайте в том же духе! Я и продолжал еще полтора месяца. Потом мне пришлось уйти, но я знаю, что карикатурные френчи были приняты без всяких последствий для бракоделов. Уйти же мне пришлось из-за неизбежной в тот год в каждом русском городе регистрации военнослужащих и возможного призыва в Красную армию.
С этого момента в моей жизни началось ловчение, явление столь присущее всем угнетенным и преследуемым. На регистрацию я пошел, но сразу же после этого направился в открывшееся военное учреждение ОКАРТУ (Окружное артиллерийское управление). Начальником его был очень почтенный старый артиллерийский полковник. Я был принят туда военным писарем и таким образом забронировал себя от призыва в строевую часть. Моим начальником был бывший губернатор Борис Николаевич Хитрово. Другие служащие все тоже были представителями чуждого по советской номенклатуре класса. В то время в Орле еще не было расстрелов. Они, наверное, внушили бы нам осторожность. Теперь, с вершины моих 90 лет обозревая пройденный извилистый путь, я с внутренним содроганием вспоминаю, какие неосторожные глупости столько раз в жизни мне приходилось делать. Не только я сам рисковал жизнью, но мог обречь на расстрел всю канцелярию ОКАРТУ.
Дело сводилось к следующему. В Орле открыла действия украинская комиссия, получившая от советской власти право выдавать пропуска украинцам для выезда на родину, на Украину.
Очевидно, в Брестском договоре с немцами большевики обусловили порядок обмена гражданами между Советским Союзом и Украиной, в тот момент занятой немцами. Во исполнение этого соглашения Украина прислала в ряд городов Советского Союза свои комиссии, которые проверяли права просителей-украинцев на репатриацию на родину. Правительство в Киеве было гетманское, русофильское, поэтому русские, пожелавшие бежать из-под советского ига, старались превратиться в украинцев и создавали соответствующую для себя легенду, не смущаясь полным незнанием украинского языка. Такого рода прошения принимались комиссией благосклонно, и приблизительно через месяц просители получали на украинском языке свидетельство о том, что они украинцы и имеют право вернуться к себе на родину. Кроме того, надо было иметь свидетельство из советских учреждений, в том числе для людей призывного возраста, о том, что они регистрировались и свои военные обязанности выполнили. Так вот, мой рискованный поступок сводился к тому, что я двум своим знакомым, поручику Князеву и другому офицеру, фамилию которого я, к сожалению, позабыл, выдал удостоверения на бланке ОКАРТУ с печатью и подделанной подписью начальства о том, что они служили в ОКАРТУ и по предъявлении украинских документов отпускаются со службы. Б. Н. Хитрово пришел в дикий ужас, опасаясь, что на пограничном пункте в хуторе Михайловском советские чиновники могут что-то заподозрить, проверяя документы Князева и другого офицера, и запросят ОКАРТУ, что выяснит подлог. Теперь я с ужасом вспоминаю мою тогдашнюю беспечность, но в те времена, помню, я даже мало волновался.
От Орла до границы с тогдашней Украиной было недалеко, всего 4 часа езды поездом. В хуторе Михайловском был пропускной пункт. Там советские пограничники вас опрашивали и осматривали ваш багаж. Дальше была полоса в пять верст «номенслэнд». Местные крестьяне создали себе хороший заработок: когда советский пункт вас пропускал, они грузили на телеги багаж пропущенных. Садиться на повозки разрешали только старикам и больным, остальные должны были идти пешком — и пускались в путь на украинскую сторону. Там у шлагбаума вас встречали сперва немецкие солдаты, а потом вы попадали на украинский пост. Мне до сих пор непонятно, как там беспрепятственно пропускали людей, заявлявших, что они украинцы, но не знавших ни слова на мове. Все это мы, мои родители и я, проделали без затруднений. Погода была теплая, без дождя. Две ночи пришлось провести на полу еврейской халупы, лежа вповалку с другими переселенцами, пока наконец мы не попали в товарный поезд, шедший в Конотоп, где опять пришлось целый день ждать поезда на Киев. Усталость, конечно, сказывалась, и я помню, что мы улеглись прямо на траве в городском саду и проспали несколько часов.
Нужно сказать, что хутор Михайловский был самым легким переходом. В Гомеле и других пропускных пунктах допрос был гораздо строже, там людей задерживали, и они были вынуждены пытаться нелегально перейти границу с помощью местных проводников, что было связано с большим риском. Поскольку мы при переходе имели при себе документы украинской комиссии с придуманной нами легендой о своей жизни, с указанными местами рождения на Украине, мы не решились взять с собой наши подлинные русские документы, я, в частности, мое метрическое свидетельство, аттестат зрелости, лицейский диплом, приказ о производстве. Все это осталось в Орле. Я помню, что такой потере мы не придавали большого значения. Наша наивность была безгранична: мы предполагали, что скоро сможем вернуться в освобожденный от большевиков Орел. Советская власть тогда казалась нам такой противоестественной и поэтому обреченной на свержение.
Киев оказался переполненным беженцами из России. Туда сбежался весь чиновный Петроград. У моей тетки Марии Андреевны (вдовы младшего брата моего отца, Жорика, умершего от аппендицита в 1911 году), жившей на Левашевской улице, приехавшие друзья спали в столовой и гостиной. Мы с трудом внедрились сюда. Созданием такого буржуазного оплота мы были обязаны немцам, занявшим Украину, Крым, чуть ли не Ростов. Неисправимые бывшие люди, невзирая на тесноту жилья, старались жить прежней беззаботной жизнью. Ресторан первоклассной гостиницы «Континенталь» на Николаевской был переполнен теми же офицерами, которых в 1917 году вы встречали в ресторане гостиницы «Астория» в Петрограде. В театре шла оперетка «Сильва» венгра Кальмана, и все считали обязательным ее послушать. После продовольственной скудности Орла нас поразили магазины и базары Киева своим богатством: громадные белоснежные пшеничные хлеба, свиное сало в два вершка толщиной и т. д.
Надо было как-то зарабатывать, и я без труда поступил на службу сначала в департамент торговли, во главе которого стоял И. Н. Ладыженский. Моим непосредственным начальником был барон Анатолий Анатольевич Врангель, красивый и очень элегантный, бывший правовед. Этот департамент стал базой для правоведов. Там я познакомился с Г. Г. Миткевичем, Н. Д. Тальбергом, Н. Л. Пашенным. Кто мог предполагать, что наши жизненные пути пойдут по одной трассе в эмиграции и через Югославию, Германию и Соединенные Штаты закончатся почти через 60 лет кончиной упомянутых друзей.
Я весьма скоро ориентировался в обстановке и скоро нашел мощную лицейскую базу. Она обосновалась в громадном особняке на Институтской, и руководящую роль там играли бывшие чиновники Кредитной канцелярии из Петрограда. Там это учреждение было привилегированным и по своему составу не уступало Министерству иностранных дел. В Киеве во главе его стояли лицеисты: К. Е. фон Замен, Г. Г. Лерхе, знаменитый в Петрограде своей окладистой бородой, Скерст, Валуев, Крылов и др. В общем, сразу же обнаружилось величайшее недоразумение: Киев был столицей украинской державы, национальным языком ее был украинский, а чиновники, как я сказал, были все русские, не знавшие ни слова по-украински и до сих пор ничего общего с этой страной не имевшие. Деловые бумаги в упомянутых учреждениях должны были писаться на украинском языке, а писались они по-русски и для соблюдения формы передавались двум барышням, сестрам Волковым, которые в этом департаменте Министерства финансов были единственными знавшими украинский язык и переводившими всю служебную переписку.
Гетман Скоропадский делал попытки создать собственные украинские воинские части. Начальником Генерального Штаба при нем был полковник Ген. Штаба Александр Владимирович Сливинский, бывший начальник штаба дивизии, которой командовал граф Келлер. Сливинский незадолго до нашего приезда женился на моей тетке Марии Андреевне, у которой мы жили. Создание гетманской армии ни к чему не привело, так как после ухода немцев в декабре 1918 года эти части не смогли оказать серьезного сопротивления партизанским отрядам Симона Петлюры. Жизнь в Киеве осенью 1918 года была веселой. В ней в равной мере принимали участие и коренные жители Киева: Вишневские, Прибыльские, Бразоли, де Витты, Черныши, Кандыба, Князья Трубецкие, Безак, Ковалевские, Глебовы, Тарновские. К киевлянам присоединились бежавшие из России кн. Святополк-Мирские (два сына с матерью), гр. Клейнмихель, Крейтоны, Швецовы и др. Да простит мне читатель перечисление всех этих фамилий лиц, по всей вероятности ему неизвестных, но ведь мое повествование является своего рода малой летописью, в которой я упоминаю для их родных ряд этих имен.
Все это общество жило беззаботной жизнью, ходило в театры, кино, в гости друг к другу, играло в карты, в теннис, устраивало катания по Днепру на парусных лодках киевлян. Опять-таки проявлялась полная беспечность. Эти пришельцы совершенно не учитывали подлинного настроения страны, в которой они жили. Ведь гетман держался только благодаря присутствию немцев. И сила национальных украинских настроений получила ясное подтверждение при террористическом акте, жертвой которого стал немецкий командующий войсками на Украине маршал Эйхгорн. Мало кто учитывал, что наше русское благополучие в Киеве всецело зависело от событий на западе Европы, а там уже с половины июля наметилось неизбежное поражение Германии. Немецкий фронт был прорван, война из окопной перешла в маневренную с вынужденным постоянным отступлением немцев. Несмотря на это, 19-го октября мы, лицеисты, отпраздновали в веселом настроении наш праздник. На банкет собралось 110 лицеистов, и председательствовал Александр Александрович Риттих, бывший министр земледелия при последнем Государе.
Всего через три недели после этого произошло событие, положившее конец нашему бытию на Украине. 11 ноября в Компьенском лесу во Франции немцы подписали акт о перемирии и признали свое поражение. Конец войны обусловливал очищение немцами всех занятых ими чужих территорий. Украина не была исключением, и немецкие эшелоны радостно отправлялись на родину. Незадолго до этого в правительстве Гетмана были произведены большие перемены. То был так называемый русский переворот. В частности, он выразился в смещении министра иностранных дел Дорошенко, все время проводившего так называемую щирую украинскую политику. Он и подобрал служебный персонал министерства из украинцев. Даже после его смещения это ведомство продолжало защиту украинских национальных интересов. На место Дорошенко Гетман назначил скромного тихого старичка Афанасьева, директора конторы Государственного банка в Киеве. Тот сразу начал жаловаться, что украинские служащие просто игнорируют его указания, и просил помощи у министра финансов, который командировал из нашего учреждения четырех служащих — Валуева, Крылова, Пашенного и меня, и мы составили личный секретариат Афанасьева в Министерстве иностранных дел. Так как Украина была признана только Германией, то ноты немецкому правительству писались по-немецки. Мы это и делали. Обращения к союзникам писались по-французски. Министерство иностранных дел помещалось в особняке Терещенко, на Терещенской улице, знаменитой своими каштанами. Работы, в общем, было мало, но, конечно, наш тайный кабинет вызывал большое раздражение у коренных служащих министерства, которых Афанасьев с нашей помощью мог обходить. Когда немцы стали покидать Украину, то русские военные в Киеве сделали попытку создать собственные формирования с целью защиты гетманского режима. Во главе этих формирований стал генерал Кирпичев. В эти отряды, названные дружинами, записалось несколько сот офицеров. Мы несли охрану внешнего периметра города Киева. Я делил свое время между министерством и дружиной. Мы занимали пост в конце Большой Васильковской улицы около так называемого Красного трактира. Мне с моим приятелем Сергеем де Виттом пришлось несколько раз патрулировать в этом районе фруктовых садов и огородов, но при этом мы ни разу не встретили противника — украинцев Петлюры. Конечно, благодаря дружине я редко бывал в министерстве, и это мне очень помогло, когда пришли украинцы. Насколько до самого крушения гетманского строя господствовало полное непонимание событий, можно судить по следующему.
Известный киевский банкир и делец вел с моим отцом серьезные переговоры о назначении отца управляющим большой концессией в Туркестане, которую он собирался получить от правительства в Москве. Выбор его пал на моего отца, который был управляющим Мургабским имением и, естественно, считался первым специалистом по ирригации и культуре хлопка. Киев стал для бежавших с севера своего рода ловушкой. Падение режима гетмана и замена его национальным режимом Симона Петлюры не рассматривалось непосредственной опасностью. Шовинисты сепаратисты украинцы открыто заявляли, что они ярые противники большевиков. Оптимисты среди русских уповали, что они сумеют оказать сопротивление большевикам. Поэтому, когда начался уход немцев, только лица, особенно выделявшиеся при гетмане, поспешили бежать на юг, в Одессу, Крым и Екатеринодар. Многие же легкомысленно остались в Киеве в расчете, что если и новые украинцы окажутся неприемлемы, то всегда удастся ретироваться на юг. В этом отношении они допустили серьезную ошибку. К таким оптимистам принадлежала и моя семья. Мы остались в Киеве. При Петлюре первым серьезным сигналом опасности для меня был арест членов тайного кабинета при Афанасьеве. Валуев, Крылов и Пашенный оказались за решеткой в Лукьяновской тюрьме. Мне отчаянно повезло. Поскольку я большую часть времени проводил в кирпичевской дружине, я не попадался на глаза украинским чиновникам министерства на улице Терещенко, и они обо мне в свою тайную полицию не донесли.
Громадной ошибкой, конечно, была переоценка военных сил Петлюры. Без особого сопротивления большевики в течение января и февраля 1919 года заняли всю Украину. В это время бежать на юг было невозможно, потому что поезда вообще не ходили. В феврале украинцы Петлюры без сопротивления сдали большевикам Киев. К чести украинцев нужно сказать, что перед своим уходом они выпустили из Лукьяновской тюрьмы своих политических заключенных. Это спасло моих друзей по службе в Министерстве иностранных дел Гетмана. Этот новый опыт с властью большевиков при анализе лишь много лет спустя доказывает, какими политическими младенцами мы были. Например, мы с Пашенным, не размышляя, согласились стать членами антикоммунистической организации, созданной инженером Палибиным. Правда, никакой революционной деятельностью не занялись и через две недели узнали, что Палибин был арестован и немедленно расстрелян.
Весной 1919 года весьма популярный доктор Юрий Ильич Ладыженский, ставший известным потом в Женеве после процесса Конради как организатор антибольшевистского союза, создал в Киеве Политический Красный Крест. Целью его была защита политических противников большевиков в их учреждениях. Тем временем ЧеКа, обосновавшись в богатом особняке на Екатерининской улице в Липках, начала действовать всерьез, арестовывая старожилов-киевлян и расстреливая их. Участие в этом Красном Кресте было прямым вызовом для ЧеКа. И все-таки мы по глупости, Пашенный, граф Михаил Нирод и я, пошли работать к Ладыженскому. Это продолжалось немногим более двух месяцев, и мы чудесным образом уцелели. У ЧеКа явно хромало осведомление. Я ушел из Креста из-за того, что в нем мы работали без вознаграждения, а надо было жить и для этого зарабатывать.
Без большого труда я нашел службу в финансовом учреждении, наследнике гетманской кредитной канцелярии. Но весьма быстро повторилась орловская история. Регистрация военнослужащих и мобилизация в Красную армию. На путях ловчения пришлось идти в штаб 12-й советской Красной армии, и тут я столкнулся с явлением, которое при последующем анализе привело меня к убеждению, что оно обеспечило победу красных в Гражданской войне. Штаб 12-й армии помещался в том же особняке Терещенко, в котором я работал при Гетмане. Личный состав штаба состоял из русских штабных офицеров во главе с командиром бывшим генерал-лейтенантом Семеновым и его начальником штаба генерал-лейтенантом Давыдовым. Начальники отделений оперативного и разведывательного и их помощники также были строевыми офицерами императорской армии. При первой встрече я сразу же нашел общих знакомых по Орлу и Петрограду. Большевистская прослойка была поначалу незаметна, хотя Семенов делил власть с членом Реввоенсовета Республики Покровским, а контролировал их разведывательное отделение, куда я попал, комиссар Кирильчук, довольно добродушный коммунист украинец. Меня приняли как переводчика, хотя я не знал ни украинского, ни польского, а только немецкий и французский, которые, конечно, в работе штаба не были нужны.