Я уже почти обогнал Сальваторе, как вдруг услышал крик моей сестры. Я обернулся и успел увидеть, как ее поглотила пшеница, покрывавшая холм.
Не стоило тащить ее с собой, мама еще выдаст мне за это по полной программе.
Я остановился. Пот лил с меня ручьем. Я перевел дыхание и позвал:
— Мария! Мария!!
Мне ответил плачущий голос:
— Микеле!
— У тебя что-то заболело?
— Да. Иди ко мне.
— Где тебе больно?
— В ноге.
Она притворялась, просто устала. Иди вперед, сказал я себе. А если правда с ней что-то случилось?
Где остальные?
Я видел их следы в пшенице. Они медленно, параллельно друг другу, словно пальцы руки, поднимались к вершине холма, оставляя за собой просеки сломанных колосьев.
Пшеница в этом году уродилась высоченной. В конце весны лило как из ведра, и к середине июня злаки были крупными как никогда прежде. Готовые к уборке, они стояли густо, налитые зерном.
Пшеница была повсюду. По холмам и низинам переливалась она золочеными океанскими волнами. До самого горизонта — только пшеница, небо, цикады, солнце и жара.
Я не знал, сколько было на градуснике, — в девять лет не очень-то разбираются в шкале термометра, но я понимал, что жара ненормальная.
Проклятое лето 1978 года стало знаменитым как самое жаркое в этом веке. Жар раскалял камни, иссушал землю, губил растения, убивал животных и поджигал дома. Если ты поднимал помидор с грядки, он был без сока, а кабачки — маленькие и твердые как камень. Солнце затрудняло дыхание, лишало сил, желания двигаться, жить. И ночь мало чем отличалась от дня.
Взрослые жители нашего местечка Акуа Траверсе никогда не покидали домов раньше шести вечера. Укрывались внутри за опущенными жалюзи. Только дети отваживались выходить на раскаленную безлюдную улицу.
Моя сестра Мария, пятью годами младше меня, следовала за мной повсюду с преданностью дворняжки, выгнанной из конуры.
«Я хочу делать все, что делаешь ты», — постоянно повторяла она. И мама была на ее стороне: «Ты ей старший брат или кто?» И мне приходилось везде таскать ее с собой.
Никто не остановился помочь ей сейчас.
Это было понятно, ведь мы же соревновались.
— Вперед, на вершину. Идти только прямо. След в след запрещается. Останавливаться нельзя. Кто приходит последним, тому наказание, — объявил свое решение Череп и сделал мне уступку: — Ладно, твоя сестра не считается. Слишком маленькая.
— Я не слишком маленькая! — запротестовала Мария. — Я тоже хочу участвовать в соревновании!
А потом упала.
Жаль. Я ведь шел третьим.
Впереди всех был Антонио по прозвищу Череп. Почему его так прозвали, я уже и не помню. Может, потому, что он однажды наклеил на руку изображение черепа, одну из тех картинок, что продавались в табачных лавках и наклеивались, если их смочить водой. Череп был самый старший в нашей компании. Ему было двенадцать. И он верховодил. Ему нравилось командовать, и, если ты ему не подчинялся, он злился. Он стал первым только потому, что был крупный, сильный и отмороженный. Вот и сейчас он пер по склону, словно бульдозер.
Вторым шел Сальваторе.
Сальваторе Скардаччоне стукнуло девять, как и мне. Мы ходили в один класс, и он был моим самым лучшим другом. Сальваторе был выше меня ростом. И был замкнутым мальчишкой. Иногда участвовал в наших играх, но чаще занимался своими делами. Он был бойчее Черепа, но его не интересовало главенство в нашей компании. Его отец, адвокат Эмилио Скардаччоне, считался важной шишкой в Риме. И имел кучу денег в Швейцарии. По слухам.
Потом шел я, Микеле. Микеле Амитрано. Третьим. Я поднимался довольно быстро, но из-за сестры остановился.
Пока я рассуждал, идти ли мне дальше или возвращаться, я стал уже четвертым. Недалеко от меня прошмыгнул этот обмылок, Ремо Марцано. И, если я не продолжу подниматься, меня обгонит даже Барбара Мура.
Это был бы позор. Дать обогнать себя девчонке. Этой толстухе.
Барбара Мура перла в гору на четвереньках, словно свирепая свинья. Вся в поту и в земле.
— Ты чего, почему не идешь к сестренке? Не слышишь, зовет? С ней что-то случилось, бедняжка! — прохрипела она, счастливо улыбаясь. Впервые ей выпал шанс не быть наказанной.
— Иду, иду… А потом все равно тебя обгоню. — Я не мог дать ей победить меня таким образом.
Я повернулся и начал спускаться, размахивая руками. Кожаные сандалии скользили по колосьям, и пару раз я падал на задницу.
Я не видел сестру.
— Мария! Мария! Ты где?
— Микеле…
Вот она. Маленькая и несчастная. Сидела среди поломанных колосьев, одной рукой терла лодыжку, а другой придерживала очки. Волосики прилипли к влажному лбу, глаза блестели. Увидев меня, она сжала губы и надулась, как индюк.
— Микеле…
— Мария, из-за тебя я проиграю! Я же просил тебя не ходить, черт тебя побери! — Я сел рядом. — Что с тобой?
— Я оступилась, и у меня заболела нога… —
Она глубоко вздохнула, зажмурилась и заканючила: — Еще очки! Очки сломались!
Я едва удержался, чтобы не дать ей затрещину. С тех пор как начались каникулы, она ломала очки уже третий раз. И всякий раз на кого вешала всех кошек мама?
«Ты должен смотреть за своей сестрой, ты ведь старший брат».
«Мама, но я…»
«Никаких мама. Ты что, до сих пор не понял, что деньги не растут на грядках? В следующий раз, когда вы сломаете очки, я тебя так взгрею, что…»
Очки сломались ровно посередине, в том месте, где их уже однажды склеивали. Теперь их можно было выбросить.
А сестра продолжала канючить:
— Мама… Она будет ругаться… Что нам делать?
— Что тут сделаешь? Замотаем скотчем. Давай вставай.
— Они будут некрасивыми со скотчем. Страшными. Мне не нравится.
Я сунул очки в карман. Без них Мария не видела ничего, у нее была косина, и врач сказал, что нужно обязательно сделать операцию, пока она не повзрослела.
— Ладно, все будет в порядке. Вставай. Она прекратила ныть и зашмыгала носом:
— У меня нога болит.
— В каком месте? — Я продолжал думать о других. Должно быть, они уже давно взобрались на холм. Я оказался последним. Оставалось надеяться, что Череп не придумает для меня слишком суровое наказание. Однажды, когда я проиграл соревнование, он заставил меня бегать по крапиве.
— Так где у тебя болит?
— Здесь. — Она ткнула пальцем в лодыжку.
— Вывихнула, наверное. Ну ничего. Сейчас пройдет.
Я расшнуровал ей башмак, осторожно извлек ногу. Как это сделал бы врач.
— Так лучше?
— Немножко. Пойдем домой. Я очень пить хочу. И мама…
Она была права. Мы ушли слишком далеко от дома. И очень давно. Уже прошло время обеда, и мама, должно быть, поджидает нас, сидя у окна.
Ничего хорошего от возвращения домой я не ждал.
Но кто бы мог представить себе это несколькими часами раньше!
Этим утром мы взяли велосипеды.
Обычно мы совершали недалекие прогулки вокруг домов, до границ полей или до высохшего русла реки и возвращались назад, соревнуясь в скорости.
Мой велосипед представлял собой старую железяку со штопаным-перештопаным седлом и был очень высоким.
Все звали его Бульдозером. Сальваторе утверждал, что такие велосипеды у альпийских стрелков. Мне он очень нравился, это был велик моего отца.
Если мы не гоняли на велосипедах, то играли на улице в футбол, в «укради флаг", в „раз-два-три, замри!“ или бездельничали под навесом сеновала.
Мы могли делать все, что нам нравилось. Машины здесь не ездили, поэтому опасаться было нечего. А взрослые прятались по домам, будто жабы, ожидавшие спада жары.
Время тянулось медленно. К концу лета мы с нетерпением ждали дня, когда начнутся занятия в школе.
Этим утром мы принялись обсуждать свиней Меликетти.
Мы частенько разговаривали об этих свиньях. Ходили слухи, что старый Меликетти выдрессировал их жрать кур, а иногда даже кроликов и кошек, которых он подбирал на дороге.
Череп длинно сплюнул.
— Я вам до сих пор не рассказывал про это, потому что не имел права. Но сейчас скажу: эти свиньи сожрали таксу младшей Меликетти.
Все хором закричали:
— Не может быть! Это неправда!
— Правда. Клянусь вам сердцем Мадонны. Живьем. Абсолютно живую.
— Это невозможно!
— Что же это за свиньи такие, что жрут породистых собак?
— Запросто. — Череп закивал. — Меликетти бросил таксу в загон. Она попыталась сбежать, это хитрая собака, но свиньи у Меликетти еще хитрее. И не дали ей спастись. Разорвали в две секунды. — Потом добавил: — Они хуже диких кабанов.
— А зачем он ее туда бросил? — спросила Барбара.
Череп подумал немного:
— Она ссала в доме. И если тебя бросить к ним, такую толстуху, они и тебя обглодают до косточек.
Мария встала.
— Он что, сумасшедший, этот Меликетти? Череп опять сплюнул.
— Еще больше, чем его свиньи.
Мы замолчали, размышляя о том, как с таким дурным отцом живет его дочка. Никто из нас не знал ее имени, но известна она была тем, что носила какую-то железную штуку на одной ноге.
— Можно поехать туда и посмотреть! — вырвалось у меня.
— Экспедиция! — завизжала Барбара.
— Ферма Меликетти очень далеко отсюда. Долго ехать, — буркнул Сальваторе.
— Брось ты. Близко, поехали… — Череп вскарабкался на велосипед. Он не упускал случая взять верх над Сальваторе.
— А давайте возьмем курицу из курятника Ремо? — пришла мне в голову идея. — Когда мы туда приедем, можем бросить ее свиньям в загон и посмотреть, как они ее сожрут.
— Здорово! — одобрил Череп.
— Папа убьет меня, если мы возьмем его курицу… — заныл Ремо.
Но уже ничего нельзя было поделать: больно хороша показалась идея.
Мы вошли в курятник, выбрали самую худую и общипанную курицу и сунули ее в мешок. И поехали всей шестеркой плюс курица, чтобы посмотреть на знаменитых свиней Меликетти. Мы крутили педали среди пшеничных полей, и крутили, и крутили, и взошло солнце и раскалило все вокруг.
Сальваторе оказался прав: до фермы Меликетти было очень далеко. Когда мы добрались до нее, мозги закипали от жары и мы умирали от жажды.
Меликетти в солнечных очках восседал в ветхом кресле-коляске под дырявым зонтом.
Ферма дышала на ладан, крыша дома была латана жестью и гудроном, двор завален рухлядью: тракторные колеса, проржавевшая малолитражка, ободранные стулья, стол без одной ножки. К деревянному столбу, увитому плющом, прибиты коровьи черепа, выбеленные солнцем. И еще один череп, маленький и без рогов. Кто знает, какому животному он принадлежал.
Залаяла огромная собака, кожа да кости на цепи.
В дальнем углу двора стояла лачуга из листового железа и загон для свиней у самого входа в небольшую расщелину.
Расщелина напоминала длинный каньон, промытый в камне водой. Острые белые обломки скал, словно зубья, торчали из рыжей земли. На его склонах росли искривленные оливы, земляничные деревья и мышиный терн. Обычно в таких расщелинах много пещер, которые пастухи используют как загоны для овец.
Меликетти походил на мумию. Морщинистая кожа висела на нем, как на вешалке, абсолютно безволосая, кроме небольшого белого пучка, росшего посреди груди. Шею поддерживал ортопедический воротник, застегнутый зелеными эластичными липучками. Из одежды на нем были только видавшие виды черные штаны и коричневые стоптанные пластиковые сандалии.
Он видел, как мы подъезжаем на наших велосипедах, но даже не повернул головы. Должно быть, мы показались ему миражом. На этой дороге уже давно никто не появлялся, разве что иногда проезжал грузовик с сеном.
Страшно воняло мочой. И было полно слепней. Миллионы. Меликетти они не беспокоили. Они сидели у него на голове, ползали по нему вокруг глаз, как по корове. Только когда они заползали ему в рот, он их выдувал.
Череп выступил вперед:
— Здравствуйте. Мы очень хотим пить. Здесь есть где-нибудь вода?
Я держался настороженно: от такого, как Меликетти, можно ждать всего чего угодно. Застрелит, скормит тебя свиньям или угостит отравленной водой. Папа мне рассказывал об одном типе из Америки, у которого было озеро, где он разводил крокодилов, и, если ты останавливался спросить его о чем-нибудь, он приглашал тебя в дом, бил по голове и бросал на съедение крокодилам. А когда приехала полиция, чтобы отправить его в тюрьму, он сам оказался разорванным на куски. Меликетти вполне мог быть из таких.
Старик поднял очки:
— Что вы делаете здесь, ребятишки? Не слишком ли далеко от дома забрались?
— Синьор Меликетти, а правда, что вы скормили свиньям свою таксу? — вдруг спросила Барбара.
У меня душа ушла в пятки. Череп обернулся и испепелил ее взглядом, а Сальваторе пнул по ноге.
Меликетти засмеялся так, что закашлялся, и казалось, вот-вот задохнется. Когда он пришел в себя, спросил:
— Кто тебе рассказал эту глупость, девочка?
Барбара ткнула пальцем в Черепа:
— Он!
Череп налился краской, опустил голову и начал разглядывать свои башмаки.
Я знал, почему Барбара сказала так.
Когда днем раньше мы соревновались, кто дальше бросит камень, Барбара проиграла. В наказание Череп заставил ее расстегнуть рубашку и показать всем грудь. Барбаре было одиннадцать лет. И грудь у нее была никакая, так — прыщики, ничего общего с той, что будет у нее через пару лет. Она отказалась.
— Если не сделаешь это, забудь о том, чтобы быть с нами, — пригрозил ей Череп.
По-моему, он хватил через край — такое наказание было несправедливым. Барбара мне не нравилась, она всякий раз пыталась сделать какую-нибудь пакость, но демонстрировать грудь… Нет, это уж слишком.
Но Череп уперся:
— Или ты делаешь это, или вали отсюда.
И Барбара молча расстегнула рубашку.
Я не смог удержаться, чтобы не посмотреть на нее. Это была первая грудь, которую я видел в жизни, не считая маминой и, может быть, еще моей кузины Эвелины, которая была старше меня на десять лет, когда однажды она пришла ночевать в нашу комнату. В общем, я уже имел представление о груди, которая бы мне нравилась, и уж грудь Барбары ничего общего с ней не имела. Ее сисечки казались двумя пухлыми бугорками, не очень-то отличавшимися от жирных складок на ее животе.
Эту историю Барбара запомнила и сейчас не упустила случая отомстить Черепу.
— Так, значит, это ты рассказываешь всем, что я скормил своего пса свиньям? — Меликетти почесал грудь. — Аугусто, так его звали. Как римского императора. Ему было тринадцать лет, когда он помер. Он подавился куриной косточкой. Я похоронил его как христианина, с почестями. — Меликетти ткнул пальцем в Черепа: — А ты, паренек, держу пари, самый старший из всех, не так ли?
Череп не ответил.
— Так вот, ты никогда не должен говорить неправду. И не должен поливать грязью других. Нужно всегда говорить только правду, особенно тем, кто младше тебя. Правду всегда. Перед лицом людей, Бога и самого себя, понял? — Он напоминал священника, наставляющего грешника.
— И он не гадил в доме? — настаивала Барбара.
Меликетти попытался отрицательно покачать головой, но ему мешал воротник.
— Нет. Это была воспитанная собака. Прекрасный охотник на мышей. Мир его душе. — И он показал на фонтанчик: — Если хотите пить, вода там. Лучшая в округе. И это не вранье.
Мы напились воды так, что готовы были лопнуть. Она была холодной и вкусной. Затем принялись обливать друг друга и совать головы под трубу.
Череп принялся за свое, сказав, что Меликетти — кусок дерьма. И он точно знает, что этот придурок скормил пса свиньям.
Потом посмотрел на Барбару и проворчал:
— Ты мне за это заплатишь.
Отошел и уселся на противоположной обочине дороги.
Я, Сальваторе и Ремо принялись ловить головастиков. Моя сестра и Барбара уселись на бортик фонтана, опустив ноги в воду.
Спустя несколько минут вернулся Череп, трясясь от возбуждения.
— Смотрите! Смотрите! Смотрите, какой огромный!
Мы обернулись:
— Ты о чем?
— Вон он!
И показал на холм.
Холм походил на чудовищных размеров кулич, положенный каким-то гигантом посреди равнины. Он возвышался в паре километров от нас. Гигантский кулич, переливавшийся золотом. Пшеница одевала его, словно шуба. Не было видно ни одного дерева или растения, нарушавшего совершенство его профиля. Небо вокруг было грязным и текучим. Другие холмы, стоящие за ним, казались карликами по сравнению с этим громадным куполом.
Непонятно, почему до этого момента я не обращал на него внимания. Мы его, конечно, видели, но не заметили. Может, потому, что он сливался с пейзажем. Или потому, что мы ехали, внимательно следя за дорогой, а головы были забиты фермой Меликетти.
— Поднимемся на нее, — предложил Череп. — Заберемся на эту гору.
— Может, есть что-нибудь интересное там, наверху, — поддержал я.
Нечто притягательное было в этом холме, казавшемся невероятным, может быть, там обитало какое-нибудь странное животное. Так высоко никто из нас еще не забирался.
Сальваторе прикрыл глаза от солнца и посмотрел на вершину.
— Готов поспорить, что сверху видно море. Да, мы должны туда подняться.
Мы замерли, разглядывая холм. Это было приключением почище свиней Меликетти.
— А на самой макушке мы поставим наш флаг. Чтобы каждый, кто туда заберется, знал, что раньше его там были мы, — сказал я.
— Какой флаг? У нас нет никакого флага, — заметил Сальваторе.
— А курица?
Череп схватил мешок, где сидела птица, и начал размахивать им в воздухе.
— Точно! Свернем ей шею, воткнем в задницу палку, а второй конец в землю. Я понесу ее наверх.
Курицу на колу могли принять за знак ведьмы. Но Череп уже командовал:
— Вперед, на вершину. Идти только прямо. След в след идти запрещается. Останавливаться нельзя. Кто приходит последним, тому наказание.
Мы разинули рты.
Соревноваться! Зачем?
Мне было понятно. Он хотел отомстить Барбаре. Он знал, что она точно придет последней и получит сполна.
Я подумал о своей сестре. Я сказал, что она еще слишком мала, чтобы участвовать в таких соревнованиях, и это несправедливо, потому что она обязательно проиграет.
Барбара сделала отрицательный жест пальцем. Она хорошо поняла, какой сюрприз приготовил ей Череп.
— Это не важно. Соревнование есть соревнование. Она пришла с нами. Или участвует, или остается внизу.
Ну уж нет. Я не мог оставить Марию. История с крокодилами не выходила у меня из головы. Меликетти был вежлив, но это не значило, что можно ему доверять. Если он ее убьет, что я потом скажу маме?
Если моя сестра остается, остаюсь и я. Тут вступила Мария:
— Я не маленькая! Я тоже хочу соревноваться.
— Закрой рот!
Решение принял Череп: может идти, но не участвовать.
Мы бросили велосипеды за фонтанчиком и двинулись в путь.
Вот так я оказался в низу холма. Я натянул Марии башмачок.
— Сейчас можешь идти?
— Нет. Очень больно.
— Подожди. — Я пару раз дохнул на ногу. Затем собрал немного сухой земли, плюнул, перемешал и положил на больное место. — Сейчас пройдет. — Я знал, что это не поможет. Земля помогала хорошо от укусов пчел и крапивы, но не при вывихах.
— Так лучше?
Она вытерла нос ладошкой.
— Чуть-чуть.
— Попробуешь идти?
— Да.
Я взял ее за руку:
— Тогда пошли. Давай, а то мы последние.
И мы направились к вершине. Каждые пять минут Мария должна была садиться, чтобы дать отдохнуть ноге. К счастью, поднялся легкий ветерок и идти стало легче. Он шелестел в пшенице, словно чье-то легкое дыхание. Внезапно мне показалось, что совсем рядом с нами мелькнул зверь. Темный, стремительный. Волк? Нет, в наших краях волков не водилось. Может быть, лиса или собака.
Подъем был крутой и никак не заканчивался. Прямо перед глазами только пшеница, и, когда глаза увидели кусочек неба, я понял, что осталось всего ничего, что вершина вот она, рядом, что мы почти пришли.
И не увидели ничего особенного. Все покрыто пшеницей, как и остальная земля вокруг. Под ногами такая же рыжая и прожаренная почва. Над головой то же раскаленное солнце.
Я посмотрел на горизонт. Его заволакивала молочная дымка. Моря не было видно. Только другие холмы, пониже, ферма Меликетти с загонами для свиней и расщелиной, а также белая дорога, разрезавшая поля. Длинная дорога, по которой мы проехали на велосипедах, чтобы добраться сюда. Были видны также маленькие-маленькие строения, где жили мы. Акуа Траверсе. Четыре домика и старинная вилла, затерявшиеся в пшенице. Лучиньяно, самый близкий к нам городок, был скрыт облаками.
— Я тоже хочу посмотреть, — сказала сестра. — Покажи мне.
Я посадил ее себе на плечи, хотя ноги меня еле держали. От усталости. Интересно, что она могла видеть без очков?
— А где остальные?
Там, где они прошли, был беспорядок, многие стебли согнуты, а некоторые поломаны. Мы пошли по этим следам, ведшим к противоположному склону холма.
Мария сжала мне руку, вцепившись ногтями в кожу…
— Какая гадость!
Я повернулся.
Они сделали это. Они посадили курицу на кол. Она торчала на самом острие камышовой трости. Свисающие ноги и широко расставленные крылья. Испачканная кровью голова свешивалась набок, наводя ужас. Из сжатого клюва капали тяжелые красные капли. Рой мух с блестящими брюшками вился вокруг, налипая на глаза, на кровь.
Ледяная дрожь прошла у меня по спине.
Мы пошли дальше, перевалили через хребет и стали спускаться.
Куда, черт побери, они потопали? Почему спустились по этой стороне?
Пройдя еще метров двадцать, я понял куда.
Холм не был круглым. С противоположной стороны он терял свою безукоризненность и перетекал в подобие бугра, который, выгибаясь, плавно снижался до самой равнины. Посреди этого бугра находилась узкая впадина, которую можно было разглядеть, наверное, только сверху или с самолета.
Легко было бы вылепить этот холм из глины. Сначала скатать шар. Затем разрезать его надвое. Одну часть положить на стол. Из другой половинки сделать сосиску, нечто вроде толстого червяка, прикрепить к первой, выдавив посредине небольшое углубление.
Самым удивительным было то, что в этой спрятанной от глаз впадине росли деревья. Укрытая от ветра и солнца, стояла самая настоящая дубовая роща. А посреди нее — одинокое строение.
Заброшенный дом с провалившейся крышей из коричневой черепицы и темными балками просвечивал сквозь листву.
Мы спустились вниз по тропинке и вышли к дому.
Здесь было все, чего я сейчас желал больше всего на свете, — деревья, тень и прохлада.
Цикад не было слышно, только щебетанье птиц. Кругом полно лиловых цикламенов. И ковер зеленой травы. И замечательный запах. Мне ужасно захотелось поскорее найти местечко у какого-нибудь дерева и завалиться поспать.
Сальваторе появился неожиданно, как призрак.
— Ты видел? Здорово, да?
— Еще как! — ответил я, оглядываясь по сторонам. Наверняка здесь должен быть ручей, где можно попить.
— Чего тебя так долго не было? Я уж подумал, что ты вернулся вниз.
— Нет, просто сестра ногу подвернула, поэтому… Пить хочется. Где здесь вода?
Сальваторе достал из сумки бутылку.
— Тут осталось немного.
Я разделил воду с Марией по-братски. Хватило как раз смочить губы.
— Кто выиграл? — Я был озабочен наказанием. Я чувствовал себя смертельно уставшим. Надеялся, что Череп, как исключение, сможет простить мне или отложить его на другой день.
— Череп.
— А ты?
— Пришел вторым. За мной Ремо.
— Барбара?
— Последняя. Как обычно.
— И кого накажут?
— Череп говорит, что это должна быть Барбара. А Барбара говорит, что это должен быть ты, потому что ты пришел последним.
— И что?
— Не знаю, я пошел пройтись. Меня уже достали эти его наказания.
И мы зашагали к дому.
Дом держался на ногах из последних сил. Он возвышался посреди небольшой поляны, заваленной дубовыми ветками. Глубокие трещины рассекали стены от крыши до фундамента. От оконных рам остались одни воспоминания. Кривое фиговое деревце росло на лестнице, ведущей на балкон. Его корни раскрошили камень ступеней и обрушили парапет. Лестница вела к старой, окрашенной синей краской двери, рассохшейся от солнца и изъеденной жучками. В глубине дома виднелась высокая арка, за ней зал со сводчатым потолком. Конюшня, наверно. Проржавевшие трубы и деревянные лаги подпирали потолок, обвалившийся в нескольких местах. На полу лежал засохший навоз, зола, груды кирпичных обломков и строительного мусора. Большая часть штукатурки стен обвалилась, обнажив каменную кладку, сложенную всухую.
Череп сидел на баке с водой и бросал камни в ржавый бидон.
— Забито, — сказал он и уточнил: — Это место принадлежит мне.
— Что значит «мне»?
— А то. Я первым его увидел. Кто первый находит что-нибудь, тому это и принадлежит.
Вдруг кто-то толкнул меня в спину так, что я едва не грохнулся лицом об землю. Я обернулся.
Барбара, вся красная, в грязной майке, с всклоченными волосами, готовая наброситься на меня с кулаками…
— Ты пришел последним. Ты проиграл!
Я выставил вперед кулаки:
— Я возвращался. Если б не это, то пришел бы третьим. Ты это знаешь.
— Кого это волнует. Ты проиграл!
— Кому наказание? — спросил я Черепа. — Мне или ей?
Тот некоторое время подумал, затем указал на Барбару.
— Видела? Видела? — Сейчас я любил Черепа.
Барбара начала колотить кулаком по пыли.
— Это несправедливо! Несправедливо! Всегда я! Почему всегда я?!
Я этого не знал. Но знал, что всегда есть кто-то, кто притягивает несчастья. Среди нас это была Барбара Мура, толстуха, жертвенный агнец.
Мне неловко признаваться, но я был счастлив, что не я на ее месте.
Барбара крутилась между нами, словно носорог:
— Тогда устроим голосование! Не может решать только он один!
Прошло двадцать два года с тех пор, но я так и не понял, как она решилась позволить себе такое. Должно быть, из-за страха остаться одной.
— Ладно. Давайте голосовать, — согласился Череп. — Я говорю — тебе.
— Я тоже, — сказал я.
— Я тоже, — как попугай сказала Мария.
Мы посмотрели на Сальваторе. Никто не должен был воздерживаться, когда мы голосовали. Такой уговор.
— Я тоже, — произнес чуть слышно Сальваторе.
— Видала? Пять против одного. Ты проиграла. Так что наказание — тебе, — заключил Череп.
Барбара сжала губы и кулаки и, казалось, сглатывала теннисный мячик. Она склонила голову, но не плакала.
Я зауважал ее.
— Что… что я должна сделать? — прошептала она.
Череп почесал шею. Его ублюдочный мозг напряженно заработал.
Затем, поколебавшись немного, сказал:
— Ты должна… показать нам. Ты должна всем показать это.
Барбара вздрогнула:
— Что я должна вам показать?
— В прошлый раз ты показала титьки. — И повернулся к нам. — На этот раз покажешь нам пипиську. Лохматую пипиську. Ты снимешь трусы и всем ее покажешь. — И грубо захохотал, ожидая, что и мы сделаем то же самое. Но все молчали, оледенев, словно ветер с Северного полюса внезапно залетел в эту долину.
Это было уж чересчур. Никто из нас не горел желанием увидеть, что там у Барбары между ног. Это было наказанием также и для нас. У меня свело желудок. Мне захотелось оказаться далеко отсюда. Было что-то грязное во всем этом, что-то… Не знаю что… Мерзкое, вот что. И мне было неприятно, что и моя сестра присутствует при этом.
— И не думай даже, — покачала головой Барбара. — Даже если побьешь меня.
Череп поднялся и пошел к ней, не вынимая рук из карманов. В зубах у него был стебель пшеницы.
Остановился напротив. Нагнул шею. Не потому, что был намного выше Барбары. И даже не потому, что был сильнее ее. Я бы не ввязался в спор о том, кто бы победил, если бы Череп и Барбара подрались. Если бы Барбаре удалось свалить его с ног и оказаться наверху, она смогла бы его придушить.
— Ты проиграла. И снимай штаны. Будет тебе уроком, дура.
— Нет!
Череп влепил ей оплеуху.
Барбара зашлепала губами, как форель, и стала тереть щеку. Но так и не заплакала. Повернулась к нам.
— Молчите? — проканючила она. — Вы такие же, как он!
Мы молчали.
— Ладно. Но вы больше меня никогда не увидите. Клянусь головой моей матери.
— Ты что, плачешь? — Череп явно ловил кайф от этого.
— Нет, не плачу, — ответила она, давясь рыданиями.
На ней были зеленые льняные с коричневыми заплатками на коленях штаны, которые продаются в магазинах секонд-хенд. Они были ей тесны, и жир свисал над ремнем. Она расстегнула застежку и начала расстегивать пуговицы.
Я увидел белые трусики в желтый цветочек.
— Стой! Я пришел последним, — услышал я собственный голос.
Все повернулись в мою сторону.
— Да! — Я сглотнул. — Я готов.
— Что? — опешил Череп.
Наказание.
— Не-е. Это касается ее, а не тебя, — обжег меня взглядом Череп. — И заткнись.
— Это касается меня. Я пришел последним. И должен отвечать.
— Нет. Здесь решаю я. — Череп двинулся на меня.
У меня тряслись коленки, но я надеялся, что никто этого не заметит.
— Переголосуем.
Сальваторе встал между мной и Черепом:
— Это можно.
Наш уговор предусматривал и такое.
Я поднял руку:
— Наказание мне.
Сальваторе поднял руку:
— Наказание Микеле.
Барбара застегнула застежку и всхлипнула:
— Наказание ему. Это справедливо.
Череп от неожиданности растерялся. Поглядел сумасшедшими глазами на Ремо.
— А ты?
Ремо вздохнул:
— Наказание Барбаре.
— Что мне делать? — спросила Мария.
Я головой показал ей — «да».
— Наказание моему брату.
Сальваторе сказал:
— Четыре против двух. Победил Микеле. Наказание ему.
Добраться до верхнего этажа было непросто.
Лестницы больше не существовало. Ступени превратились в кучу битого камня. Мне удалось подняться, цепляясь за ветки фиги. Ее шипы расцарапали мне руки и ноги. Один ободрал левую щеку.
О том, чтобы пройти по парапету, не могло быть и речи. Если бы он не выдержал, я свалился бы вниз, в заросли крапивы и шиповника.
Это было наказание, которое выпало мне, чтобы покарать мой героизм.
— Ты должен подняться на второй этаж. Войти в дом. Пересечь его весь. В конце из окна перепрыгнуть на дерево и спуститься вниз.
Я боялся, что Череп заставит меня спустить штаны и продемонстрировать мое достоинство или воткнуть в зад палку, но он выбрал задание намного опаснее, где я как минимум мог себе что-нибудь сломать.
Но это все же лучше.
Я сжал зубы и, не возражая, поднялся с места.
Остальные уселись под дубом наслаждаться спектаклем, как Микеле Амитрано обломает себе рога.
Каждую секунду кто-нибудь подавал совет:
— Лучше туда.
— Иди прямо. Там больше колючек.
— Съешь ягодку, легче будет.
Я старался их не слышать.
Я уже забрался на терраску. Здесь была небольшая узкая щель между кучей обломков и стеной. Сквозь нее я протиснулся к двери. Она была закрыта на щеколду, но висящий замок, съеденный ржавчиной, разомкнут. Я толкнул створку, и дверь со скрежетом распахнулась. Громкий шум крыльев. Полетели перья. Ураган вспорхнувших голубей, исчезнувших в дыре крыши.
— Что это? Как там? — услышал я голос Черепа.
Разговаривать с ним я не хотел. Я вошел в комнату, внимательно выбирая, куда ступать.
Это была большая комната. Черепица над ней кое-где осыпалась, в центре свисала балка. В углу находился небольшой камин со сводом в виде пирамиды, покрытой сажей. В другом углу валялись обломки мебели. Проржавевшая и разбитая древняя кухня. Бутылки. Битая посуда. Черепица. Дырявое сито. Все в голубином помете. И жуткая вонь, кислый смрад, забивавший нос и глотку. На каменном раскрошенном полу выросли кусты и сорняки. В конце комнаты покрашенная красной краской закрытая дверь, которая, видимо, вела в другие комнаты.
Мне надо было туда.
Я перенес тяжесть на одну ногу и почувствовал, как под ней закачался пол. В то время я весил тридцать пять килограммов. Почти как канистра с водой. Мелькнула мысль: если канистру с водой поставить в центр комнаты, потолок рухнет или нет? Лучше не пробовать.
Чтобы добраться до нужной двери, было бы надежнее передвигаться вдоль стены. Затаив дыхание, ступая, как балерина на пуантах, я двигался по периметру комнаты. Если бы потолок не выдержал, я бы свалился в конюшню, пролетев метра четыре. Достаточно, чтобы переломать себе кости.
Но этого не случилось.
В следующей комнате, большой, как кухня, пол отсутствовал совсем. Некое подобие мостика соединяло мою дверь с другой, на противоположной стене. Из шести подпорок, поддерживавших балки пола, сохранились только две. Другие представляли собой изъеденные жучками обломки.
Вдоль стен было не пройти. Мне оставался только этот мостик. Уцелевшие подпорки казались более или менее надежными.
Я замер, парализованный, на пороге. Обратного пути не было. Меня бы потом заели. А если спрыгнуть отсюда? Внезапно четыре метра, что отделяли меня от пола конюшни, не показались мне чрезмерными. И я мог бы сказать остальным, что было невозможно дойти до окна.
Порой рассудок играет с человеком дурные шутки.
Лет десять спустя мне довелось отправиться кататься на лыжах в Гран Сассо. День совсем не подходил для этого. Шел снег, стоял полярный холод, дул сильный ветер, леденивший уши, и был туман. Мне было девятнадцать, и я лишь однажды вставал на лыжи. Я был возбужден, и мне было наплевать на то, что все предупреждали об опасности. Я желал скатиться с горы — и все тут. Я уселся в кресло подъемника, закутанный, как эскимос, и поехал к вершине.
Ветер свирепствовал с такой силой, что двигатель подъемника автоматически отключался и включался только тогда, когда порывы ослабевали. Кресло продвигалось метров на десять, затем замирало минут на пятнадцать, затем еще метров сорок, и опять минут двадцать остановки. И так до бесконечности. До сумасшествия. Я видел, что, кроме меня, на подъемнике никого. Мало-помалу я перестал чувствовать ступни ног, уши, пальцы рук. Я пытался смести с себя нападавший снег — бесполезно, он летел, тихий и легкий, безостановочно. В какой-то момент я начал засыпать, сознание уходило, я собрался с силами и сказал себе, что, если засну, замерзну насмерть. Я стал кричать, звать на помощь. В ответ — только завывание ветра. Я посмотрел вниз. Я был точно над трассой. Я висел над ней в каких-то десяти метрах. Мне в голову пришла история о том, как один летчик во время войны выбросился из горящего самолета, и у него не раскрылся парашют, но он не погиб, упав в мягкий снег. Десять метров — не так высоко. Если спрыгну удачно, если не попаду на твердое, со мной ничего не случится, как ничего не случилось с летчиком. Неусыпленная часть моего сознания настойчиво повторяла: прыгай! прыгай! прыгай! Я поднял перекладину безопасности. И начал раскачиваться. К счастью, в этот момент кресло дернулось, я пришел в себя и опустил перекладину. Было очень высоко — как минимум я сломал бы ноги.
В этом доме я испытал то же самое. Хотелось спрыгнуть. Но тут я вспомнил, как читал в одной из книжек Сальваторе, что ящерицы могут взбираться по стенам, потому что умеют великолепно распределять собственный вес: на лапы, на брюшко и хвост, в отличие от людей, опирающихся только на ноги.
Вот что я должен сделать.
Я встал на четвереньки, затем лег на живот и пополз. Кругом падали обломки кирпичей и штукатурки. Легче, легче, легче, как ящерка, повторял я себе. Я чувствовал, как шатаются подпорки. Прошло не меньше пяти минут, прежде чем я добрался до нужной двери живым и здоровым.
Я открыл ее. Она была последней. На противоположной стене комнаты я увидел окно, выходившее во двор. Огромная ветка доставала почти до самой стены. Осталось немного. В этой комнате также обвалился пол, но только наполовину. Другая часть еще сопротивлялась. Я использовал уже проверенный метод: пробираться, прижимаясь к стене. Ниже в полумраке я рассмотрел комнату. Следы огня, вскрытые жестянки из-под помидоров и пакеты из-под макарон. Кто-то, судя по всему, недавно здесь побывал.
Я без приключений добрался до окна и выглянул во двор.
Это был маленький дворик, обнесенный полуразрушенной каменной стенкой, которую подпирали деревья. Было видно треснувшее бетонное корыто, ржавая стрела лебедки, кучи поросшего травой строительного мусора, газовый баллон и матрас.
Ветка, по которой я мог спуститься, была рядом, на расстоянии метра. Недалеко, однако, чтобы перебраться на нее, следовало прыгнуть. Она была толстой и изогнутой, как анаконда. Длиной около пяти метров. Она должна выдержать мой вес. По ней доберусь до ствола, а там найду, как спуститься на землю.
Я забрался на подоконник, перекрестился и прыгнул, вытянув вперед руки, как гиббон в амазонских джунглях. Я приземлился животом на ветку, попытался обхватить ее, но она оказалась очень толстой. Я задергал ногами в поисках опоры, но не нашел. И начал соскальзывать, пытаясь вцепиться в кору ногтями.
Спасение находилось прямо перед носом. Ветка потоньше торчала в десятке сантиметров.
Я собрался, сделал рывок и обхватил ветку обеими руками.
Ветка оказалась сухой. Она сломалась.
Я грохнулся прямо на спину. Остался лежать не двигаясь, с закрытыми глазами, уверенный, что сломал себе шею. Хотя боли не чувствовал. Я лежал, распростертый, замерев, сжимая в руках злополучную ветку, пытаясь понять, почему мне не больно. Может, я стал паралитиком, из тех, кто ничего не чувствует, даже если об их руку гасят сигарету или втыкают вилку в бедро.
Я открыл глаза. Некоторое время рассматривал гигантский зеленый зонт дубовой кроны, нависавшей надо мной. Солнце, сиявшее сквозь листву. Нужно попытаться поднять голову. Я ее поднял. Я выбросил дурацкую ветку. Потрогал руками землю. И понял, что лежу на чем-то мягком. Матрас.
Я вновь увидел себя падающим с дерева, летящим вниз и приземляющимся без ущерба для себя. Звук удара о землю был низким и гулким. Плотная земля так не звучит.
Я перекатился в сторону и обнаружил, что под листьями и ветками лежит лист волнистого зеленого прозрачного пластика. Засыпанный листьями явно затем, чтобы его не было видно. А сверху еще лежал матрас. Они-то и спасли меня. Спружинили, погасив падение.
Следовательно, под ними была пустота.
Это мог быть тайник. Или подземный ход, ведущий в пещеру, полную золота и драгоценных камней.
Я встал на четвереньки и сдвинул в сторону матрас и лист.
Лист был тяжелым, но мне удалось. Снизу вырвалась струя ужасной вони. Запахло дерьмом.
Я заколебался, прикрыл нос и рот рукой и сдвинул лист еще немного.
И оказался над ямой.
В ней было темно. Но чем больше я сдвигал лист, тем светлее там становилось. Стенки ямы были земляными, обтесанными лопатой. Корни дуба обрублены.
Я подвинул лист еще немного. Яма была широкой, глубиной метра два — два с половиной.
Она была пустой.
Нет, что-то в ней было.
Куча свалявшегося тряпья?
Нет…
Зверь? Собака? Нет…
Что тогда?
Что-то без волос…
Белое…
Нога…
Нога!
Я отскочил от ямы и едва не упал.
Нога?
Я восстановил дыхание и вновь заглянул в яму.
Я увидел ногу.
Я почувствовал, что у меня горят уши, лоб и руки.
Я готов был потерять сознание.
Я сел на землю, закрыл глаза, подпер голову руками и тяжело задышал. Я почувствовал желание сбежать отсюда поскорее к остальным. Но не мог. Я должен был посмотреть еще один разок.
Я подошел к яме и опустил в нее голову.
Это была нога ребенка. Из-под тряпья виднелся локоток.
В углу ямы находился ребенок.
Он лежал на боку, скрючившись. Спрятав голову в коленях.
Он не двигался.
Он был мертв.
Я разглядывал его, не знаю, сколько времени. Рядом с ним стояло ведро. И маленькая кастрюлька.
А может быть, он спал?
Я поднял маленький камешек и бросил в него. Камень попал ему в бедро. Он не шевельнулся. Мертв. Мертвее мертвого. Ужас обжег мне спину. Я взял камень покрупнее, бросил и попал ему в шею. Мне показалось, что он пошевелился. Легкое движение руки.
— Ты где? Куда пропал, придурок?
Наши. Меня окликал Череп.
Я вцепился в лист и сдвинул его, закрыв яму. Затем набросал сверху листьев и земли, а сверху положил матрас.
— Микеле, ты где?
Я отошел прочь от ямы, но прежде еще пару раз обернулся, чтобы убедиться, что все на своих местах.
Я давил на педали своего Бульдозера.
Солнце за моей спиной походило на огромный красный шар, и, когда наконец оно утонуло в пшенице, осталось зарево, оранжевое с фиолетовым краем.
Меня засыпали вопросами, что там в доме, было ли опасно, трудно ли было прыгнуть на дерево. Я отвечал односложно.
В конце концов, заскучав, мы потопали в обратный путь. Тропинка спускалась к равнине, пересекала поля и стекала в дорогу. Мы взяли велосипеды и молча покатили к дому. Мошкара тучами роилась вокруг.
Я смотрел на Марию, ехавшую за мной на своей «грациэлле» с истертыми камнями шинами, на Черепа, ехавшего впереди всех, с приклеившимся к нему оруженосцем Ремо, на Сальваторе, выписывавшего зигзаги, на Барбару, на слишком большом для нее «бьянки», а сам думал о ребенке в яме.
Я решил не рассказывать о нем никому.
«Кто первый находит что-нибудь, тому это и принадлежит», — так решил Череп.
Если это так, то ребенок в яме — мой.
И, если б я только обмолвился о нем, Череп, как обычно, присвоил бы заслугу находки себе. Он объяснил бы всем, что это он его нашел, потому что именно он решил подняться на холм.
На этот раз — фигушки. Я исполнял наказание, я свалился с дерева, и я его нашел.
И он принадлежал не Черепу. И не Барбаре. И не Сальваторе. Он — мой. Это моя тайная находка.
Я так и не понял, нашел я его живым или мертвым. Может быть, рука не двинулась. Может, мне только показалось. Может, это реакция мертвого тела. Как у осы, ее разрежешь надвое ножницами, а она продолжает шагать, или у курицы: ей отрубят голову, а она хлопает крыльями и без головы. Но кто посадил его в эту яму?
— А что мы маме скажем?
Я даже не заметил, как сестренка подъехала ко мне сбоку.
— Что?
— Что скажем маме?
— Не знаю.
— Об очках скажешь ей ты?
— Я. Но ты не должна никому рассказывать, где мы были.
— Ладно.
— Поклянись.
— Клянусь. — И поцеловала кончики пальцев.
Сегодняшний Акуа Траверсе — часть Лучиньяно. В середине 1980-х годов какой-то градостроитель соорудил здесь длинную шеренгу домиков из армированного бетона, представлявших собой кубы с круглыми окнами, голубыми перилами и металлическими шпилями на крышах. Затем здесь появился кооперативный магазин и бар с сигаретной лавкой, равно как и двухполосное асфальтированное шоссе, прямое, словно посадочная полоса, которое шло до самого Лучиньяно.
А в 1978 году Акуа Траверсе было таким крошечным местечком, что его как бы и не существовало вовсе. Деревушка — написали бы о нем сегодня в туристическом справочнике.
Никто не знал, почему его назвали так[1], даже древний дед Тронка. Воды здесь никогда не было и в помине, если не считать той, что каждые две недели привозила автоцистерна.
Здесь находилась вилла, где жил Сальваторе, все звали ее Дворцом. Огромный нелепый дом, построенный в XIX веке, длинный и серый, с высоким каменным портиком и внутренним двориком с пальмой посредине. И были еще четыре дома. Как их описать? Четыре дома, и все тут. Четыре жалких строения из скрепленных цементом камней. С черепичными крышами и маленькими окнами. Наш. Семьи Черепа. Дом Ремо, который его семья делила со стариком Тронка. Тронка был абсолютно глух, у него давно умерла жена, и он жил в двух комнатах, выходивших в огород. Был дом Пьетро Мура, отца Барбары. Анжела, его жена, на нижнем этаже открыла лавчонку, где можно было купить хлеб, макароны и мыло. И откуда позвонить.
Два дома по одну, два — по другую сторону грунтовой, в колдобинах, дороги. Никакой площади. Никаких переулков. Были еще две скамейки под увитой клубникой перголой и фонтанчик с краном, запиравшимся на ключ для экономии воды. А вокруг бескрайние пшеничные поля.
Единственная вещь, которая украшала это забытое Богом и людьми место, была красивая голубая табличка с крупными буквами: АКУА ТРАВЕРСЕ.
— Папа приехал! — закричала моя сестра.
Она спрыгнула с велосипеда и бросилась вверх по лестнице.
Рядом с нашим домом стоял его грузовик, «фиат-лупетто» с зеленым тентом.
В те годы папа работал дальнобойщиком и проводил в поездках по нескольку недель кряду. Загружался товарами и вез их на Север.
Он пообещал, что однажды свозит на Север и меня. Мне никак не удавалось представить себе этот Север. Знал только, что Север очень богатый, а Юг — бедный. И мы были бедняками.
Мама говорила, что, если папа будет продолжать работать так много, скоро и мы перестанем быть бедными и станем состоятельными. И поэтому не должны жаловаться, что папы подолгу нет с нами. Это он делал ради нас.
Я, запыхавшись, вбежал в дом.
Папа сидел за столом в трусах и майке. Перед ним — бутыль красного вина, во рту — сигарета с мундштуком. Моя сестричка угнездилась у него на коленях.
Мама готовила лицом к плите. Стоял запах лука и помидорного соуса. Телевизор, огромный черно-белый «Грюндиг», который пару месяцев назад привез папа, был включен. Жужжал вентилятор.
— Микеле, где вы пропадали целый день? Ваша мать уже устала ждать. Вы совсем не думаете об этой несчастной женщине, которая мало что целыми днями ждет своего мужа, так еще должна ждать вас… Что случилось с очками твоей сестры? — спрашивал папа.
Однако сердитым он не выглядел. Когда он сердился по-настоящему, глаза у него вываливались из орбит, как у жабы. Он был счастлив, что вернулся домой.
Сестра посмотрела на меня.
— Мы строили шалаш, — я достал очки из кармана, — и они сломались.
Папа выпустил облачко дыма.
— Подойди. Дай погляжу.
Папа был невысоким, худым и нервным. Когда он садился в кабину своего грузовика, его почти не было видно из-за руля.
У него были черные волосы, которые он бриолинил. И росла жесткая седая щетина на подбородке. И он пах одеколоном.
Я протянул ему очки.
— Выбросить. — Он положил их на стол. — Больше никаких очков.
Мы с сестрой переглянулись.
— А как же я? — насторожилась Мария.
— Поживешь без очков. Будет тебе уроком.
Мария потеряла дар речи.
— Но она не сможет. Она ничего не видит, — заступился я за сестру.
— А кого это интересует?
— Но…
Никаких «но». — И повернулся к маме: — Тереза, подай-ка мне вон тот пакет, что на буфете.
Мама протянула ему пакет. Папа достал оттуда синюю бархатную коробочку.
— Держи.
Мария открыла ее. Внутри лежала пара очков в оправе из коричневого пластика.
— Попробуй их.
Мария надела очки, но продолжала гладить футляр.
— Нравятся? — спросила мама.
— Да. Очень. И коробочка красивая. — И побежала посмотреть на себя в зеркало.
Папа налил себе еще вина.
— Но, если сломаешь и эти, других я тебе не куплю, поняла? — После чего взял меня за руку: — Покажи-ка мне твои мускулы.
Я согнул руку и напряг мышцы. Папа обхватил мой бицепс:
— Не очень-то изменился с прошлого раза. Делаешь гимнастику?
— Да.
Я ненавидел гимнастику. Папа хотел, чтобы я ее делал, он говорил, что я рахит.
— Неправда, — сказала Мария, — ничего он не делает.
— Иногда делаю. Почти всегда.
— Садись сюда. — Он усадил меня к себе на колени, и я попытался его поцеловать. — Нечего меня целовать, грязнуля. Если хочешь поцеловать своего отца, сначала надо помыться. Тереза, как мы поступим, пошлем их в койки без ужина?
У папы была красивая улыбка и отличные белые зубы. Чего не унаследовали ни я, ни моя сестра.
Мама ответила, даже не повернувшись:
— Было бы правильно! С этими двумя я вообще дела иметь не хочу.
Вот она действительно была сердита.
— Давай сделаем так. Если они хотят ужинать и получить подарок, который я привез, Микеле должен победить меня. Прижать мою руку. Иначе — в кровать без ужина.
Он привез подарок!
— Ты шутишь, опять ты шутишь…
Мама была очень довольна, что папа снова дома. Когда папа уезжал, у нее начинал болеть желудок, и чем дольше длилось его отсутствие, тем молчаливей она становилась. Через месяц замолкала совсем.
— Микеле не сможет тебя победить. Он слабак, — сказала Мария.
— Микеле, ну-ка докажи своей сестре, что сможешь. И расставь ноги пошире. Если будешь держать их вместе, проиграешь сразу, и никакого подарка.
Я приготовился. Я сжал зубы, обхватил ладонь отца и начал давить изо всех сил. Никакого результата. Рука не сдвигалась ни на миллиметр.
— Давай, давай! Что у тебя, творог вместо мускулов, что ли? Да ты слабее мошки! Где твои силы?
— Не получается, — выдавил я.
Это было, как если б я гнул лом.
— Ты как женщина, Микеле. Мария, помоги ему, давай!
Сестра вскарабкалась на стол, и вдвоем, скрипя зубами и сопя, нам удалось прижать его руку к столу.
— Подарок! Давай подарок! — потребовала Мария.
Папа взял картонную коробку, полную мятой бумаги. Внутри был подарок.
— Лодка! — сказал я.
— Не лодка, а гондола, — поправил меня папа.
— А что такое «гондола»?
— Гондола — это венецианская лодка. Ею управляют одним веслом.
— Что такое «весло»? — спросила моя сестра.
— Такая палка, чтобы двигать лодку.
Гондола была очень красивая. Вся из черного пластика. Кое-где украшена серебром, а на конце стоял пупс в майке в бело-розовую полоску и в соломенной шляпе.
Но оказалось, что мы не можем играть ею. Она должна стоять на телевизоре. На белой кружевной салфетке, напоминавшей озерко. Гондола не была игрушкой. Это была ценная вещь. Для украшения мебели.
— Кому идти за водой? Скоро садимся есть, — спросила мама.
Папа сидел перед телевизором и смотрел новости.
Я накрывал на стол и сказал:
— Марии. Вчера я ходил.
Мария сидела в кресле со своими куклами.
— Я не хочу. Иди ты.
Никому из нас не нравилось ходить за водой к фонтану, и потому мы договорились ходить через день. Но приехал папа, и для моей сестры это означало, что никакие договоренности больше не действуют.
Я отрицательно покачал головой:
— Твоя очередь.
Мария закинула ногу на ногу:
— Я не пойду.
— Почему?
— У меня голова болит.
Всякий раз, когда она не хотела делать что-нибудь, говорила, что у нее болит голова. Это была любимая ее отговорка.
— Неправда, ничего у тебя не болит, врунья.
— Правда! — И начала тереть лоб с выражением боли на лице.
Я был готов удушить ее:
— Твоя очередь! И ты должна идти!
Маме надоело слушать нас, и она сунула мне кувшин:
— Сходи ты, Микеле, ты старше. И хватит спорить, — сказала она таким тоном, как будто это был пустяк, ничего не значащий.
Победная улыбка расползлась по губам сестры:
— Слышал?
— Это несправедливо. Я уже ходил. Не пойду.
Мама посмотрела на меня и тоном, предвещавшим бурю, произнесла:
— Слушайся, Микеле!
— Нет. — Я подошел к отцу. — Папа, но очередь не моя. Я ходил вчера.
Он оторвался от телевизора и посмотрел на меня, словно видел впервые, пожевал губами и спросил:
— Ты знаешь, что такое на спор по-солдатски?
— Нет. А что это?
— Так спорят солдаты во время войны, когда решают, кому идти выполнять смертельно опасное задание. Никогда не слышал?
Он извлек из кармана коробок спичек.
— Нет, не слышал.
— Они берут спички. — Он достал три из коробка. — Одна для меня, одна для тебя и одна для Марии. У одной мы отломаем головку. — Он сломал головку одной из спичек, потом сжал все их в кулаке, так что торчали кончики. — Кто вытягивает ту, что без головки, идет за водой. Давай тяни!
Я вытянул целую спичку. И подпрыгнул от радости.
— Мария, твоя очередь. Тяни.
Моя сестра также вытянула целую спичку и захлопала в ладоши.
— Стало быть, идти мне. — Папе досталась короткая.
Мы с Марией принялись смеяться и кричать:
— Тебе идти! Тебе! Ты проиграл! Иди за водой!
Папа поднялся слегка огорченный:
— Ладно, но, когда вернусь, вы должны быть уже умытыми. Ясно?
— Хочешь, я схожу? Ты устал, — сказала мама.
— Тебе нельзя. Это мое смертельное задание. К тому же мне надо взять сигареты в грузовике. — И вышел с кувшином в руке.
Мы быстро умылись, съели жаркое с макаронами и помидорами и после, поцеловав папу и маму, пошли спать, даже не настаивая на том, чтобы посмотреть телевизор.
Я проснулся среди ночи. Мне приснился дурной сон.
Иисус сказал Лазарю: встань и иди. Но Лазарь не встал. Встань и иди, повторил Иисус. Но Лазарь даже и не собирался воскрешаться. Иисус, который походил на Северино, привозившего нам воду в автоцистерне, разгневался. Невообразимо! Когда Иисус говорит: встань и иди, ты должен сделать это, особенно если ты мертвый. А Лазарь, напротив, лежал пластом и не воскрешался. Тогда Иисус принялся трясти его, словно куклу, и Лазарь встал и вцепился ему зубами в горло. Оставь в покое мертвых, говорил он окровавленными губами.
Я открыл глаза весь в поту.
Последние ночи были такими жаркими, что если, к несчастью, ты просыпался, то уснуть было уже невозможно. Наша с сестрой комната была узкой и длинной. Для нее отрезали кусок коридора. Обе кровати стояли вдоль стены под окном. С другой стороны была стена, которую отделяло от кроватей сантиметров тридцать.
Зимой тут было холодно, а летом нечем дышать.
Тепло, напитавшее за день стены и потолок, изливалось на нас по ночам. Казалось, что подушку и шерстяной матрас только что достали из печки.
Сразу же за моими ногами я видел темную головку Марии. Она спала в очках, скинув одеяло, абсолютно расслабившись, раскинув руки и ноги.
Она говорила, что, когда просыпается без очков, очень пугается. Обычно мама снимала их, как только она засыпала, потому что от них оставались следы на лице.
На подоконнике дымился и вонял аппаратик, убивавший комаров, но плохо действовавший и на нас. Впрочем, тогда никого не беспокоили такие мелочи.
К нашей комнате примыкала комната родителей. Я слышал храп отца. Шелест вентилятора. Дыхание моей сестры. Монотонный зов одинокой совы. Дрожь холодильника. Чувствовал вонь стоков из-под туалета.
Я встал на колени в кровати и лег животом на подоконник, чтобы вдохнуть немного свежего воздуха.
Стояла полная луна, высокая и яркая. Было видно далеко, словно днем. Поля казались фосфоресцирующими. Воздух — замершим. Дома были темными и тихими.
Наверно, я был единственным во всем Акуа Траверсе, кто не спал. Эта мысль доставила мне удовольствие.
Ребенок в яме.
Я представил его мертвым в земле. Тараканы, клопы, сороконожки ползали по нему, по его кровоточащей коже, черви выползали из его мертвенно-бледных губ. А глаза походили на два вареных яйца.
Я видел мертвеца лишь однажды. Моя бабушка Джованна лежала на кровати со скрещенными на груди руками, в черном платье и туфлях. Ее лицо было словно из резины. И цвета воска. Папа сказал, что я должен поцеловать ее. Все кругом плакали. Папа подтолкнул меня. Я приложил губы к холодной щеке. Почувствовал отвратительный сладковатый запах, который смешивался с запахом свечей. Потом я вымыл рот мылом.
А если ребенок живой?
Если он хотел выбраться, и царапал стены ногтями, и звал на помощь? А если его схватил людоед?
Я высунулся из окна и в конце равнины увидел холм. Казалось, он появился из ниоткуда и выделялся, словно остров, поднявшийся из моря, высоченный и черный, со своей тайной, которая ждала меня.
— Микеле, я пить хочу… — проснулась Мария. — Принеси мне попить. — Она говорила, не открывая глаз и облизывая пересохшие губы.
— Сейчас, подожди… — Я поднялся.
Мне не хотелось выходить из комнаты. А вдруг за дверью моя бабушка Джованна сидит сейчас за столом вместе с ребенком? И скажет мне: входи, садись вместе с нами, покушаем? А на блюде курица со свернутой шеей.
За дверью никого не было. Лунный луч падал на диван в цветочек, на буфет с белыми тарелками, на пол из мраморной черно-белой крошки и заканчивался в комнате папы и мамы. Я видел их сплетенные ноги.
Я открыл холодильник и достал кувшин с холодной водой. Открыл, налил стакан для сестры, которая выпила его одним глотком:
— Спасибо.
— А теперь спи.
— Почему ты принял наказание вместо Барбары?
— Не знаю…
— Ты не хотел, чтобы она спустила трусики?
— Не хотел.
— А если бы мне пришлось делать это?
— Что?
— Спустить трусики. Ты так же бы поступил?
— Конечно.
— Тогда спокойной ночи. Я сниму очки. — Она положила их в футляр и легла на подушку.
— Спокойной ночи.
Я еще долго лежал, уставившись в потолок.
Папа не уехал. Он вернулся, чтобы остаться. Он сказал маме, что ему обрыдло видеть автостраду и он какое-то время побудет дома и займется нами.
Может быть, рано или поздно он отвезет нас к морю поплавать.
Букв, «запруда» (ит.). — Здесь и далее прим. пер.